Елизавета Михайличенко, Юрий Несис. И/е_рус.олим
страница №2
... А оно все равно на минимуме! И ниоткуда не вытекает!Представляешь?
Я не представляла. У меня хоть и были водительские права, но не было
соответствующих обязанностей, потому что машины появлялись только вместе с
мужчинами. Машина ненормальная... Что у Давида вообще нормальное, кроме
температуры?
А Линь уже стоял под чучелом. В пиджаке! И на всю Геенну огненную
обещал продолжать инвестировать в наши палестины. Затем неожиданно произнес
мое имя и приглашающе замахал руками. Все обернулись и вычленили меня
взглядами. Пришлось пробираться сквозь влажные тела, залезать на сцену и
скалиться в микрофон в роли... черт его знает кого, какого-то блядского
израильского наместника.
Тут я заметила Давида, застывшего на лестнице под Синематекой. Он
смотрел на меня... я больше пятнадцати лет помню его взгляд, когда он узнал,
что я путалась с Кинологом... а теперь я тот взгляд забуду — и заменю этим.
Уж больно он за эти годы усовершенствовался во взглядах. Лицо Давида не
выражало ничего, просто было напряженным, но черные дыры глаз вбирали
пространство, втягивали, как воронка. Я хотела оторваться от него, но не
получалось. Я что-то произносила, но основное действие уже перенеслось туда,
к нему, на иную сцену. Давид медленно (подводные съемки) достал и раскрыл
нож, только тогда отвел от меня взгляд и обернулся. Затем спустился,
нагнулся к земле. Я захлебнулась на середине слова. Погас свет.
Я взвизгнула, но, к счастью, микрофон тоже отключился. Гам усилился,
перешел в какой-то звериный рев. Мне стало нехорошо. Линь словно
почувствовал, взял меня за руку, мы двинулись к краю эстрады. А там, снизу,
в полумраке уже протягивал ко мне руки Давид, чтобы помочь спуститься, во
всяком случае Линь воспринял это так и отпустил мою ладонь. Я пригнулась,
чтобы спрыгнуть, но Давид неожиданно подхватил меня и, взвалив на плечи,
понес куда-то, выдыхая страшным шепотом, скорее даже себе, чем мне:
— Ничего, ничего, еще увидим, еще не поздно, ничего...
Впав в странное оцепенение, я не дергалась, не протестовала, не
ругалась, но и нельзя сказать, что совсем уж растерялась. Во всяком случае,
я сумела нащупать нож в его кармане, вытащить и выкинуть. Он ничего не
заметил...
Давид
Солнце сегодня не закатилось за горизонт, не дотянуло, расплавилось в
хамсине, пролилось жидким темным жаром на Город, растеклось, и теперь
подогревало отовсюду сумерки.
Котенок жадно вылакал полкружки молока и теперь наблюдал с подоконника
за всеми, кто подходил к подъезду. Изучал поле грядущих сражений. А
напрасно, я не собирался его оставлять. Не здесь было его место. И если он
не убежит до завтра, а завтра вообще наступит, то я отнесу это существо... К
Ортику? Нет. Нести рыжее рыжему — это поверхностная ассоциация. Я заброшу
эту рыжую искру в дом, где много изображений котов, но ни одного живого. Где
хозяева сами прячутся от людей. Где свернувшейся кошкой дремлет в блаженной
лени созидательная энергия. Возможно, что-нибудь вспыхнет.
Я зачем-то вышел на улицу. Снова проверил уровень масла в двигателе.
Безнадежно. Какая-то Ханука наоборот. Котенок выскочил за мной и спрятался
под машиной. Я не стал его оттуда доставать — как раз интересно, останется
он тут до завтра, если завтра вообще... Надо идти. И я, как в Судный день,
поплелся через весь город — только не к Стене плача, а наоборот.
Я ощущал затылком, как изо всех лавок, раззявившихся на прирыночную
улицу Агриппас, неслось горячее смердящее дыхание. Люди явно меня
сторонились, словно я вел за собой на веревочке обдолбанный Рок...
Остатки естественного освещения выдавливались искусственным. Реальность
перерастягивалась и истончалась, как сетчатка близорукого, и в любой момент
могла отслоиться к чертовой матери. Хватит оборачиваться! Хватит проверять
масло! Надо что-то делать!
Проскользнув в закрывающуюся лавку, я зачем-то купил десантный нож, а
потом поймал тачку. Скорее! Внутренний счетчик стучал неотвратимо, чаще, чем
в такси.
Выскакиваю у Синематеки. Снизу гремит музыка. Вдруг обрывается.
Спускаюсь в маслянистый воздух Долины убиения. Прямо передо мной, на той
стороне склона, на эстраде в сполохах света — идол с головой Линя. Под ним
маленький человек в пиджаке и с головой Линя. Главный жрец, сволочь...
Кто-то должен прекратить это — нельзя дразнить спящего льва. Но я ли самый
большой праведник в этом Городе? Мне ли пресекать ЭТО?!
Тот, кто сейчас ступит на помост, будет жертвой. Это, конечно,
первенец.
Линь называет имя Беллы? Он ЗОВЕТ ее... Этого не может быть. Она же
женщина. А должен быть мужчина, первенец. Ее здесь нет. Или она не
поднимется... ВОТ она! Идет к помосту. Кто-то должен ее опередить. Я! Нет,
не успею... Поднялась. Все. Что-то не так. Она не может быть жертвой. Даже
не девственница... Это знак мне. Что я должен вмешаться. Потому что она моя
жена. Потому что я был когда-то ее первым мужчиной.
Жертвоприношение — это только начало... ЧЕГО?! Господи, ЧЕГО это
начало? КОНЦА? ЧТО я должен делать?
Встречаемся с Беллой глазами, и она запинается. У нее испуганный
взгляд, словно она вдруг поняла, что ее ждет. Я сбегаю по лестнице.
Перерезаю ближайший кабель, ожидая, что получу удар током. Обошлось. Значит,
я делаю все правильно. Толпа отвечает звериным ревом. НАЧАЛОСЬ! Бросаюсь к
помосту, уже чувствуя, что зря, что все равно не успею. В смазанном
полумраке различаю Беллу у рампы и в отчаянии протягиваю к ней руки. Жрец
почему-то отпускает ее без борьбы. Хватаю ее и бегу, бегу, бегу — сначала
вниз, по Долине убиения, потом пытаюсь вверх, к стенам, под их защиту, нет,
нет, от Старого Иерусалима надо держаться подальше. Пересекаю Бен-Гинном и
вижу маленькую лестницу — наверх, по узким ступеням...
Как только ступил на Хевронскую дорогу, силы иссякли. Я поставил Беллу
на асфальт, и сам опустился на него.
— Что все это значит? — спросила она.
— Ты же не сопротивлялась. Значит — понимаешь...-- я с трудом
поднялся.-- Нам нельзя тут оставаться. Надо запутать следы.
Мы находились рядом с рестораном "Александр", и я решил рискнуть --
поступить парадоксально. Так близко нас не должны были искать.
— Проскочат...-- пробормотал я.
— Про "скоч"? — отозвалась она.-- Очень не помешает!
Белла
Мы сидели в нижнем маленьком зале для некурящих, подальше от окна,
выходившего на Бен-Гинном, где снова грохотал праздник. От этих звуков Давид
все глубже вжимался в кресло. Виски ему не помогло, да и мне не очень. Пора
как-то улизнуть от Давида и вернуться к исполнению своих, как бы служебных,
обязанностей. Но как-то было неправильно оставить его здесь одного, такого
напряженного, одинокого и отгороженного, как рыбка в огромном
бокале-аквариуме, стоявшем на перегородке почти над самой головой.
Как только мы вошли, Давид приложил палец к губам:
— Только молчи. Не отвечай. Кивай, жестикулируй, но чтобы голоса не
было. Я не знаю, как оно ищет тебя. Может, и по голосу...
Я написала на салфетке: "Кто меня ищет?"
Он только пожал плечами:
— Если бы я знал! Это словно... зверь тебя вынюхивает... Разве не
чувствуешь?
Я хотела рассмеяться, но не получилось. Я вдруг ощутила странную
тревогу. И написала: "Почему меня?"
— Если бы я знал! Не исключено, что из-за меня. Из-за того, что ты моя
жена.
— Что?! Этого только не хватало! Сходи с ума на темах, не связанных со
мной! Жена!
Он с ужасом оглянулся и зашипел:
— Заткнись! Я же просил!! Не считай меня своим мужем сколько тебе
влезет, от этого ничего не изменится. Твое мнение никто не станет принимать
в расчет!
Его страх был настолько неподдельный, что я тоже начала испытывать
беспокойство. А Давид продолжал, комкая салфетку:
— Я не понимаю, что происходит. Несколько последних дней у меня это --
по нарастающей... Словно что-то просыпается. По нашему закону ты — моя
жена. В десятом классе, на той вечеринке, было как минимум два
свидетеля-еврея, мужского пола, старше тринадцати — Гриша и Кинолог. А я не
догадался дать тебе гет.
— Но у меня же после этого... ты же знаешь! — тихо сказала я.
Он поморщился, обернулся и прошептал:
— Ну, пожалуйста... помолчи. Для него это имеет еще меньшее значение,
чем для нас с тобой. Просто такой у тебя статус. Неразведенной. Наверное.
Толпа в долине снова заревела — как будто приблизилась к нам. Внезапно
я ощутила такой тоскливый ужас, что...
— У официантки рысьи глаза,-- срывающимся голосом произнес Давид.--
Уходим.
Он швырнул на стол сотню, и мы почти побежали к выходу. Я с изумлением
отметила, что он украл из ниши ароматизатор — пропитанные эссенцией сухие
цветы. За дверью Давид, бормоча: "Сбить со следа, может быть и запах...",
сыпал высохшие колкие лепестки мне за пазуху, за шиворот, в карманы, на
голову. Потом мы оба растирали цветы в ладонях, распространяя искусственный
дешевый запах. Потом долго и бестолково петляли по странно безлюдному для
такого вечера Ямин Моше. Страх разгорался во мне, как лесной пожар, выжигая
все остальные чувства.
Потом бежали уже непонятно куда. От чего я бежала, как в последний раз?
От смерти? От настигающей судьбы? От момента превращения из человека в дичь,
от чужой воли, желающей пожрать меня? Всю меня заполняла уже застланная
кровавым туманом картина — от живого еще тела отхватывают куски плоти, и
сознание присутствует при этом... Я вижу, как меня расчленяют...
— Пошли, пошли,-- монотонно торопил Давид.-- Ну пожалуйста, Белла!
От этого голоса было еще страшнее, потому что ладонь Давида была просто
мокрая, сухой язык почти со слышным шуршанием терся о зубы, а голос
спокойный... Каждый шаг я делала, как будто проваливаясь в воздушную яму.
Силуэты домов скакали вокруг вверх-вниз, словно дикари вокруг костра...
Словно гнилые черные зубы смрадной пасти были здесь дома...
Тошнило. Желудок поднялся и, как сердце, бился о ребра. Очень тошнило.
Я хотела остановиться около урны, но Давид не позволил.
Теперь я знаю, как путают следы. Что-то чудовищное, что-то животное
было в том, как мы перебегали пространства, освещенные тускло-желтым, как
взгляд льва, фонарным светом. Как сдерживали рвущийся жалобный всхлип,
замирая в темноте углов и прорех в домах. Как вжимались в плоскости стен на
открытых улицах, возвращались, кружили, прячась в липком наваристом бульоне
этой жертвенной ночи.
Ужас, охвативший меня, не сковал тело, наоборот, он просто свернул
тоненькую шейку моему ночному разуму и переполнил жаждой выживания спинной
мозг. Никогда не была я такой ловкой, сильной и быстрой. Вот только тошнило.
И слова выдавливались толчками, как кровь... и больше походили на скулеж --
у меня и хрип — у Давида. Не знаю, сколько это продолжалось...
Наконец, я поняла, что уже глубокая ночь, что мы находимся в Нахлаоте,
почти у дома Давида.
— К тебе? — выдавила я.
— Не знаю. Видишь, кот на капоте не тот. Должен быть рыжий, а этот...
как в десантном комбинезоне. Спрячься в подъезде.
Я видела, как он, оглядываясь, подошел к своей брошенной на обочине
желтой машине, опасливо согнал кота, открыл капот и словно сунул голову в
пасть льва. Вытащил оттуда какой-то шампур, понес его под фонарь. Пятнистый
кот вошел в мой подъезд, внимательно посмотрел на меня и затем перевел
испытующий взгляд на Давида. Мне стало не по себе. Я подошла к Давиду, он
пристально рассматривал эту маслянистую железку.
— Видишь,-- сказал он, озираясь,-- на самом минимуме. Когда я выходил,
было чуть больше... Значит, ко мне нельзя. К тебе тем более. Что же делать?
На улицах почти не осталось людей... Нас все легче найти.
— Все,-- объявила я.-- За тем домом живет моя знакомая. Я иду к ней.
Хочешь, идем со мной.
— Конечно! — как-то даже воспрял Давид.-- Быстрее!
Мы подошли к старому маленькому домику, стоявшему чуть поодаль от
других зданий. Долго звонили. Светлана не открывала.
— Это твоя близкая подруга?
— Нет.
— Ну, все равно,-- махнул он рукой и стал шарить по карманам.-- Черт,
нож потерял.
Он пошел вдоль стен, проверяя обветшавшие окна. Одно оказалось
открытым. Давид понимающе усмехнулся и вытер полой рубашки потное лицо:
— Видишь, все правильно. Нам пытаются помочь. Когда действуешь
правильно, тебе пытаются помочь... Но сейчас плохое время. Очень плохое.
Он неловко залез в окно и открыл дверь изнутри. Свет он мне зажечь не
дал, а я слишком редко бывала у Светы, чтобы ориентироваться в темноте.
Наконец, мы сумели закрыть все жалюзи. Тогда Давид разрешил включить одну
лампочку, в коридоре, где не было окон.
Он чуть успокоился, я сразу расслабилась, но тут где-то рядом заорали
кошки, и стало еще хуже. Орали они как-то неправильно. Давид снова потушил
свет. Какое-то время мы напряженно слушали ужасные, похожие на детские,
вопли. Они то удалялись, то приближались. Кружили вокруг дома, но вроде бы
стали стихать. Давид шепотом сказал:
— Все. От нас уже ничего не зависит.
— Ты ведь что-то знаешь! — сорвалась я.-- Или хотя бы догадываешься!
Что это?
— Ничего я не знаю! Только чувствую, как он просыпается.
— Кто?
— Не знаю. Город... вулкан... Ну, я правда не знаю. У меня другое
знание. Я чувствую, что... как бы это тебе сказать... Ну, скажем, вот так --
экологический кризис в последней стадии. Я имею в виду духовную экологию.
— Какую?
— Ну, типа чем пророки пугали... Я так себе это объяснил.
Я помолчала. Я не знала, что он имеет в виду. И спросила:
— А при чем здесь мы? Что ему нужно от тебя?
— "Нужно" — это человеческая категория. Просто через каждую душу идет
линия фронта. И сегодня пытаются прорваться на моем участке... Ты
чувствуешь, как все неустойчиво? Неважно... Ложись на диван, постарайся
уснуть.
— Я не смогу. Давид. Если нас... найдут, что тогда?
— Не знаю. Ничего хорошего. Я прилягу, ладно? Устал...
— Конечно. А что мне делать?
— Ничего. Главное, никак себя не обозначай.
Он как будто уснул. Я с трудом различила на циферблате — уже четыре.
Одиночество растворило меня в этой старой развалюхе. Готовность дать отпор
неизвестности истощилась.
Я сидела на скрипучем стуле в чужом жилье и боролась с острым рецидивом
детского страха темноты и насилия. Вслушивалась. Капает вода. А раньше,
вроде, не капала... Какой-то треск в стене. Или это оконная рама? Где-то
проехал мотоцикл... На улице послышался какой-то шорох, приближается, стих
под дверью. Стало неправдоподобно тихо. Что они там делают, под дверью?
Я все-таки заставила себя встать и очень медленно двинулась к двери.
Счастье, что в Израиле нет половиц, а каменные плиты не скрипят... Из-за
двери, из самой щели донесся протяжный НЕЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ вздох.
Медленно выпрямившись, захлебнувшись ужасом, тихо пятилась я от двери,
понимая, что это — ВСЁ. Так я уперлась в стенку и уже по ней доползла до
дивана. И поняла, что мне нужно вжаться в человеческое тело, скрючиться,
умереть хотя бы не в одиночестве.
Я вцепилась в Давида, бормоча, что там кто-то есть, там, за дверью, он
вынюхал нас, а дверь хлипкая и старая, сейчас все и произойдет, ты понял,
это все, это конец...
— Что? — пробормотал он, но тут же вцепился в меня и замер.-- Тихо!
Я затихла. Меня трясло. Я даже не слышала что происходит — кровь
шумела в ушах. Для меня любое ожидание чего-то резкого — мучительно, даже
когда открывают бутылку шампанского. Ожидание же смерти... Надо было
молиться, да я не умела. Даже обратиться к Нему я не могла — просто
ждала...
Не знаю, сколько прошло времени. Щели жалюзи высветлились. А я до сих
пор была жива. Это как-то обнадежило. Я вдруг обнаружила, что, видимо
довольно долго лежу, вцепившись в Давида, и ему должно быть больно. Разжала
пальцы, обняла его уже по-человечески и заплакала. Он вздохнул, погладил
меня, забормотал что-то успокаивающее. Подействовало. Плакать я перестала, а
он продолжал меня гладить, отчего все происходящее неожиданно стало
приобретать нормальное для лежащей в постели пары направление. Страсть
вытесняла страх, и мы невольно тянули время, боясь, что он вернется, когда
она отступит. Стало еще светлее. Было уже не страшно — наша юность
предоставила нам убежище. Временное, хрупкое, но оттого еще более ценимое...
И снова оно разрушилось по моей вине. Я зачем-то решила открыть глаза и
уперлась взглядом в то, что сделали из юноши на пятнадцатилетнем конвейере.
Борода. Шерсть. Жирок. Да еще член обрезали. До неузнаваемости. Я хихикнула,
неожиданно, как икнула. И сама удивилась своему смешку. Дело-то для нашей
страны банальнее аппендицита — абсолютно ничего смешного. Над этим даже
Кинолог не смеется...
Я хохотала истерически. Знаменитое детское состояние, когда достаточно
показать палец... ой не могу!.. с обрезанным ногтем. Я рухнула на диван.
Смех уже шел горлом. Давид почему-то вторил. Когда я уже начала
успокаиваться, вспомнила, как он меня похищал с эстрады и пискнула:
— А баб таскать... как дичь на плечах... где научился?!
Давид ржал, как эскадрон жеребцов.
Пробившиеся сквозь жалюзи трассирующие пунктиры утреннего света резко,
как нашатырь, прочистили мозги. Двое взрослых людей бегали по ночному
Иерусалиму, как по пересеченной простреливаемой местности, путали следы,
прятались. Измеряли уровень масла. И подавали реплики из театра абсурда.
Сейчас же отведу Давида за ухо к психиатру. На правах инфернальной жены и
жертвы индуцированного бреда.
Досмеявшись, Давид потянулся и распахнул жалюзи, впустив в комнату
остывший мягкий утренний свет:
— Жрать хочется, да? Давай-ка линять отсюда, пока подруга твоя полицию
не вызвала.
Мы вышли в белесый расслабленный Город. Даже птички какие-то чирикали.
И пошли не торопясь, спокойно, как люди, к Давиду завтракать. По дороге он
вдруг приостановился:
— Знаешь что... я практически уверен, что все обошлось. Но давай-ка
проверим. Чтобы расслабиться без задних мыслей.
Подошли к его канареечной машине. Оказалось, что ночью он даже капот не
закрыл. В капоте, между железок, уютно спал рыжий котенок. Давид выдернул
тот же маслянистый "шампур" и облегченно улыбнулся:
— Я же говорил! Видишь — почти на максимуме. И котенок не ушел. Все,
теперь завтракать. А потом развезу вас по адресам, тебя и котенка,-- он
счастливо засмеялся.
Я в этом ничего не понимаю, поэтому меня легко провести. Даже не
спортивно. Но тогда получалось, что он не псих, а нарочно меня
фальсифицировал. Или какой-то такой странный псих, ведающий, что творит...
Да он всегда таким и был, в той или иной степени.
Но на сегодняшнего Давида просто невозможно было злиться. Он в
очередной раз вывернулся наизнанку, и таким я его еще не знала. Он был
весел, как младенец, только что не пускал пузыри, а дул пиво. Жрал за троих
приготовленные мною яичницы и строил планы как он сейчас уедет на море и
будет до вечера валяться на песке. Короче, был прост, как солдат в
увольнении.
Ровно в полседьмого он переместился с тарелкой к телевизору и пояснил
мне с набитым ртом:
— Ты же сама видела — все в порядке, от нас отвязались. Но надо
держать руку на пульсе. Посмотрим новости.
Я не видела его лица, когда сообщили, что на дискотеке в Гай Бен-Гинном
был убит Игаль Штейн, двадцати трех лет. Но спина его словно лет на десять
постарела.
— Что это значит?!
— Не знаю,-- мрачно ответил он.-- Что-то тут не то... Подождем. В
"Бокер тов" должны быть подробности. Ненавижу эту дебильную передачу, но
другой нет...
Мы ждали. Давид выглядел как человек, проигравший чужие деньги. Я
зачем-то спросила:
— Он погиб вместо меня? Ты спас меня ценой его жизни?
Давида передернуло:
— Я не спасал твою жизнь. Или, если хочешь, я спасал не только твою
жизнь. Я сейчас скажу тебе очень смешную вещь,-- он болезненно скривился,--
я, Белла, в общем-то, человечество спасал,-- он вздохнул,-- или даже больше,
чем человечество... и мне уже показалось, что сумел... Подожди, говорят об
этом парне...
Давид напряженно вслушивался в сообщение и, когда сказали, что тот
парень был старшим из пяти детей, схватился за голову:
— Первенец... Нас сделали, Белка. Сделали нас так, что я этого даже не
понял...
Он скрючился у телевизора. Больной раздавленный человек... И вдруг
вскочил, победно вскинув руки:
— Ты слышала? Он умер в больнице! Так не считается!
— Ну и что? — взвыла я.-- Какая, к черту, разница?!
— Тогда это не жертвоприношение! У нас есть шанс! — он схватил меня и
прокрутил по комнате.-- Сваргань несколько бутербродов спасителю
человечества, и я сваливаю на пляж. Поедешь?
— Чему ты радуешься, дурак! — в этот момент он был просто отвратен.
— Дура, на войне, как на войне. А это было даже круче. И еще будет. Но
какой парень!.. Взял удар на себя, и выстоял, дотянул до больницы... Его
зарезали в пятом часу, тогда тебе стало так жутко, что ты пришла ко мне...
да и мне было не лучше. И все повисло на волоске. Но он удержал жизнь до
приезда "скорой". А когда уже все решилось — его живым вывезли из Геенны --
у нас началась отмашка. Ну, это была наша реакция на резкое снятие
напряжения. Вот мы и ржали, как ненормальные.
Вот именно — как ненормальные.
— Давид,-- осторожно сказала я.-- За тобой должок. Всю ночь я делала
все, что ты просил. Правда? Но сегодня утром ты пойдешь со мной.
— К психиатру? — хмыкнул он.-- Не дури, Белка. А ты слышала, сказали,
что он бывший десантник, это, наверное, и решило дело — он пытался
бороться. А на психиатров у нас с тобой нет времени — кто знает, сколько
его вообще осталось...
— А действительно, сколько?
— Ку-ку. До вечера гарантировано, а может, вообще теперь на наш век
хватит... Ты едешь? Ну, как хочешь. Это бутерброды? Спасибо... Куда тебя
отвезти?
Я не захотела, чтобы Давид меня подвозил. Я хотела пройти по городу,
где, как в фонтанчике Сулеймана, жизнь складывается из несовместимых
элементов: психоза и пророчества, чуда и расчета, из прошлого, которое было
и прошлого, которого не было.
2. ПОДЗЕМНАЯ КРОВЬ
Давид
Тихо и пустынно было в долине Кедрона в этот ночной час. Неестественно
тихо и неестественно пустынно. Белая меловая пыль, слишком мелкая, словно
дважды перемолотая временем, лежала мелкой зыбью под ногами, она вообще была
на всем и возвращала луне ее нежный мертвый свет, который не доходил до
небес, а тихо колыхался вокруг, не оставляя места живым. Поэтому все звуки
казались лишними и оскорбляющими покой.
Но главное, мы добрались сюда незамеченными местными обитателями, от
которых можно было ожидать всего. Звук глухого удара, то ли скрип, то ли
вскрик, и вот уже мертвенного цвета одежды Иоава возникли рядом, его
сдавленный шепот и частое дыхание:
— Все... господин мой... путь открыт.
— Что ты сделал со стражником?
Иоав помолчал, но я, не видя, видел его змеиную усмешку:
— Не подобает царю... какая разница...убил... подкупил... прогнал...
или он сам покинул свой пост... Путь свободен! Нельзя мешкать!
Я пошел за призрачной широкой спиной, перед тем, как шагнуть вниз, в
мрак прохода, зачем-то обернулся, оглядел еще раз мертвенную бледность мира,
посмотрел на свои белые от пыли ноги, словно парящие над черной плитой у
входа в подземелье Гихона. Из черноты, как глаз проснувшегося зверя,
мелькнул желтизной огонек. Иоав зажег светильник, прикрыл его рукой, отчего
ладонь набухла светом и силой. И, вспомнив что я царь, что не пристало царям
оглядываться, а лишь презирать то, что остается за спиной, шагнул я к живому
свету.
Иоав уже протягивал второй глаз рожденного им дракона — он успел
зажечь мне светильник, слепленный из хевронской глины и наполненный маслом
наших олив. Это окончательно прогнало смятение. Но и пробудило обоняние. Я
понял, что жадно вдыхаю запах воды, слышу ее течение, усиленное сводами
пещеры. Да, мы пришли к тебе, источник Гихон! Мы нашли тебя, мы
проскользнули мимо твоей стражи и поймали тебя за извивающийся серебряный
хвост. И уже не упустим добычи.
Ступени шли вниз, были неудобны, как неудобно то, что создается больше
временем и водой, чем человеческим усердием. Потом и они исчезли, под ногами
был необработанный камень, лишь чуть сглаженный то ли теми же временем и
влажностью, то ли человеческим длительным, но нечастым присутствием.
Сначала мы ступали молча, потому что голоса в таких местах разносятся
по законам тайных ходов, по течению воды, и неизвестно где и как отзовутся.
Вокруг была такая затхлая тишина. Совсем неживая. При живой воде под ногами
она казалась особенно странной.
Так, наверное, ощущает себя мышь в пищеводе покойника. Узкий лаз,
влажный, несвежий. Плечи мои касались скользких стен, а ноги ломило от
холода, приносимого водой источника из подземного мрака.
Иоав то и дело поднимал светильник, вглядываясь во тьму над головой.
Наконец, он остановился:
— Ничего не видно, господин мой. Мы можем пропустить колодец. Я не
знаю, где он.
Значит, все было напрасно. И Иевус останется непокоренным. И хромые, и
слепые с увечными будут так же насмехаться над нами со стен, и мочиться в
нашу сторону, и грозить культями моим воинам, насылая на нас свой
несчастливый жребий. И тогда я приказал:
— Мяукай!
— Что... что я должен... господин мой приказывает, чтобы я... чтобы
мяукал, словно кот?
— Да, ты правильно понял. Как кот. И эхо выдаст нам близость колодца.
— О-о-о,-- восхитился Иоав.-- Как велика мудрость моего господина!
Мяу!
Нет, не так уж велика была моя мудрость. Следовало приказать ему
крякать, чтобы звуки эти не казались стражникам совсем уж не принадлежащими
воде. Но поздно, лучше уж просто мяуканье обезумевшей кошки, чем кошачьи
вопли, сменившиеся кряканьем.
Иоав подражал кошачьим крикам умело. В темноте страдал и хрипел в злобе
какой-то страшный кот, вопли его, не находя выхода, ударялись о стены
туннеля и окружали меня безысходностью и ужасом.
И тут же стала прибывать вода — Гихон, живой источник, пульсировал
словно сердце левиафана, выбрасывая из своей артерии все новые порции темной
холодной чистой подземной крови, казалось, заменяя мою — теплую,
человеческую. Ноги скользили по дну, каждый шаг делался в неизвестность,
потому что иногда приходилось проваливаться в ямы, а иногда просто
подворачивались окоченевшие ноги. И мучительные крики кота...
Так ли нужен был мне этот Город? Стоящий вдалеке от торговых путей, на
холме, лишенный реки и выхода к морю, жизнь которого в любой момент могла
остановиться вместе с редким пульсом Гихона — единственного источника воды.
И все-таки он был мне нужен. Северные колена хоть и признали меня
царем, но сделали это не смирив гордыни, испытывая унижение от отсутствия
выбора, от того, что колено Иегуды возвысилось над ними. В любой момент мог
появиться вождь и повести за собой народ, за собой — против меня. И мой
Хеврон был слишком далеко от них, и видели они в нем далекий чужой город
соперников, а тут еще языческий Иевус разделял наши наделы, возвышался на
холме, насмехался со стен слепыми, хромыми и увечными, насылавшими на нас
свои несчастья, упивался своей безнаказанностью. И надо было вытащить эту
иевусейскую кость из горла, кость, застрявшую между наделами наших колен, и
сделать чужой, не принадлежащий ни одному колену Иевус — своим, царским
Городом, а значит — общим. Поэтому не созвал я никакого ополчения, чтобы не
было никакой дележки, поэтому должен добыть этот Город сам, со своими
людьми, верность которых уже стерла их происхождение. Добыть и возвысить над
всем народом.
И я вышел из Хеврона, взяв только свою малочисленную дружину и пришел
под стены Иевуса. Но горстка воинов не смогла оседлать высокие городские
стены. И слишком мало было нас для настоящей осады. Я давно бы уже отступил
и забыл про этот жалкий город блудливых женщин и трусливых мужчин, если бы
не хотел его так сильно.
Мне нужен был именно этот Город. Его не могли заменить мне десятки
других городов, лучших. Его сопротивление лишь разжигало желание обладать
им. Эта неприступная на вид крепость должна стать моей, и она станет. Потому
что так должно быть, она предназначена мне, а я — ей. Я назову ее
Йерушалаим, я построю здесь дом для себя и дом для Бога моих отцов, и он
поселится там. И северные колена придут в царский Город приносить жертвы
Всевышнему.
— Ма-а-ау! — надрывался Иоав.-- Господин мой... Знак нашего колена --
лев... а мы подбираемся к добыче, не рыча, а мяукая... Правильно ли это?
— Правильно. Потому что кот — это маленький лев. И нас здесь мало, мы
лишь часть львиного знака.
— Мудрость твоя,-- просипел Иоав,-- превосходит все мыслимые
пределы... мауууу...
И впервые хриплое мяуканье не ускользнуло прочь с течением воды, а
поднялось куда-то вверх, и крепость ответила многократно повторенным
мяуканьем своих кошек. Она ждала нас. Мы были еще в самом низу трудного и
опасного подъема, но я уже перевернул песочные часы моего народа, начав
историю Йерушалаима.
— Все,-- прошептал Иоав,-- мы прошли под стенами Иевуса. Мы внутри.
Теперь только подняться по колодцу и перерезать горла стражникам, если они
там.
Лезть по скользким стенам колодца было трудно. Предательски
соскальзывали мокрые ноги. Жалкие огоньки оставленных внизу светильников уже
ничего не освещали, а лишь слабо подмигивали, обозначая высоту падения.
Иоав лез первым, и ему повезло, что его соскользнувшая сандалия
встретила на своем пути мое плечо в тот момент, когда я надежно вцепился в
камень. Нам обоим повезло. Иоав замер, очевидно мысленно завершая
остановленное мной падение. Затем громко, не таясь стражников наверху,
сказал:
— Блядь! Жизнь моего господина слишком ценна, чтобы лазать здесь без
страховки. Достань-ка, господин мой, крючья из рюкзака своего. И сними с
меня, если сможешь, эти сандалии. Скользят, как коньки... во, спасибо. То
есть, не коньки, конечно, господин мой, а как рыба по лотку торговца в конце
базарного дня.
— Думаешь, половину пролезли?
— Вряд ли. Тут тридцать локтей.
— А если по-человечески?
— Пятнадцать метров. Если книжки не врут.
— Я вот о чем подумал... Мы проникаем в Иерусалим, как сперматозоиды.
Гриша вдруг начал сипло смеяться, как лаять:
— Ага... Точно... Шансы выжить... минимальные...
Он внезапно замолчал, концентрируясь, затем стал забивать крюк,
выматерился, явно попав по пальцам. Наконец, я услышал звук защелкнувшегося
карабина и начал нашаривать веревку. И когда схватил ее, понял, что упустил
серебряный хвост времени.
— Это правильный образ,-- в голосе Гриши больше не было усталости,--
про сперматозоиды. Ты схему колодца Уоррена помнишь?
— Я так и не посмотрел. Думал — на месте понятнее будет. Кто же знал,
что тут так...
— Да уж... Потом у меня в мастерской посмотришь. На самом деле, очень
похоже на какую-то медицинскую генитальную схему. Всякие извилистые пути, а
награда — экстаз оплодотворения в матке, где и зреет в итоге плод... Ладно,
страхуй, я полез.
Со страховкой было уже, конечно, не то. И не потому, что сложнее и
медленнее — разумная плата за относительную безопасность. Просто духовное
упражнение превратилось в физическое.
Гриша
После этого колодца, по вяло изгибающемуся ходу поднимались, как по
проспекту. Вышли в подвал музея. И по простой железной лестнице — в третье
тысячелетие. Оно встретило нас криком муэдзина. Ну конечно!
В верхней комнате было темно, свет еще не вплыл в помещение, а медлил
снаружи, осторожно заглядывал в окна. Окна были лишь чуть светлее стен. Как
грудь загорелой женщины. Но и этого нам с Давидом оказалось достаточно,
чтобы воспрянуть.
Мы оба рванулись к окнам и замерли. Молоко рассвета. Я был счастлив.
Сам не знаю от чего. От того, что уцелел, от того, что осуществил мучавшее
меня желание, от того, что снова вижу свет, а может от того, что мне сейчас
не надо вырезать стражу и прокладывать мечом путь к городским воротам.
Я вернулся в свое время, как пойманная рыба, перемахнувшая через борт
лодки и жадно выискивал в прячущейся мгле его приметы. Включил на полную
мощность оставленный смотрителем транзистор. Ударившая из него попса
бодрила, как сильный и холодный утренний душ.
А Давид был грустен. То есть, он улыбался и танцевал со мной варварский
танец. Но его обычная печаль не рассеялась вместе с тьмой. Может, это было
правильно. Может, это облачко печали — его шехина, которой лучше всегда
следовать за ним.
Наконец, мы сломали замок на входной двери. Сигнализации не было. Мне
кто-то говорил, что этот археологический музей получастный, что ли, из
колодца Уоррена черпает средства какая-то организация. Да и зачем тут
сигнализация? Разве что захочется кому-то из местных водички испить среди
ночи.
Мы вышли во дворик музея, который по сути был обычным домом с необычным
подвалом — именно оттуда археологи нарыли колодец. Не торопясь, позевывая,
направились вверх по городу Давида, в сторону Офеля.
Миновали дом с израильским флагом. Таких домов тут несколько — их
выкупили у арабов какими-то сложными цепочками посредников, чтобы месть
соплеменников не обрушилась на хозяина дома, продавшего его еврею.
Но месть никуда не делась, она, как рысь, таилась и выслеживала, каждую
минуту готовясь совершить прыжок на незащищенную шею. Чувство опасности было
здесь привычным, даже неясно откуда бралось. Скорее, из известного
контекста. Из взглядов, которыми провожали арабы проходящих евреев. Из
необходимости вооруженных провожатых для еврейских женщин и детей.
Наверное, глупо было играть в завоевание Иерусалима. Глупо играть в то,
что происходит в твоей реальности. Просто борьба за Иерусалим ведется не
мечами и ножами. Экскаваторами, археологическими раскопками, судебными
исками, школьными программами. Хотя, и ножами тоже.
Давид шел молча, выглядел как бы просветленным, словно находился в
каком-то собственном трансе. Даже жалко было его оттуда вытаскивать. Но мне
стало скучно. Когда проходили над раскопками, мимо дома Ахиэля, я сказал:
— Вот дом одного из чиновников царя Давида.
Давид посмотрел на развалины, на столбы, подпирающие лишь беззащитное
утреннее небо, на древний каменный унитаз, лучше всего здесь сохранившийся,
и оживился:
— А где будет мой дворец?
Я махнул рукой на запад:
— Дворец будет стоять выше всех домов города. Где-то там.
Давид серьезно кивнул:
— Логично. Ведь с его крыши я должен обозревать окрестности. И увижу,
как купается Бат Шева. И я захочу ее так, как хотел до этого разве что этот
Город. Но от Города я отказаться не мог, а от Бат Шевы мог. Но не отказался.
И я убью ее мужа, хеттянина Урию, чужими руками. Твоими, кстати. И
расплачусь за это своим первенцем. А Бат Шева снова родит мне сына, который
станет царем Соломоном и построит Храм. Вот здесь это будет, левее, чем ты
показал. Вот прямо вот здесь. Тут. Да. И мне надо будет выкупить у Арании,
иевусея, надел земли. Чтобы владеть Храмовой горой не только по праву
победителя, но и по гражданскому праву...
— Давид?..
— Да?
Это его высокомерное "да" меня испугало. Не мой Давид его произнес. И я
сказал:
— Слушай... Может, пойдем разбудим Белку с Линем? Кофе хочу, а все еще
закрыто.
Давид смотрел вдаль, но что он там видел... Затем он, не отводя взгляда
от Шилоаха, ответил:
— Я не думаю, что нам будут рады так рано.
Давид вдруг двинулся вперед, не оглядываясь, явно уверенный что я иду
следом. Я понял — он хотел забраться на смотровую площадку, сколоченную из
дерева. Это сооружение слегка напоминало строительные леса, словно
прислоненные к библейскому виду на долину Кедрона. И тогда всю свалку,
которую устроили арабы на могилах Первого Храма, можно было считать
строительным мусором и не психовать. Загадили, сволочи, даже могилу дочери
фараона. Казалось бы — жена царя Соломона, то бишь уважаемого ими
Сулеймана... Могли бы лавочку там открыть, а не сбрасывать себе же под окна
дерьмо...
Но все равно, этот вид был такой ирреальный, но при этом настолько
детально прописанный, что хотелось стоять и рассматривать его бесконечно. И
солнце еще не появилось из-за Масличной горы, но его свет начал придавать
плоской библейской картине объем и цвет. Наша деревянная площадка выступала
над склоном, как корабельный нос. Мы находились между первым и вторым
планом, поэтому были одновременно и зрителями, и участниками зарождающегося
библейского утра. Мы с Давидом словно висели над макетом, не в силах
отвернуться. Было странное чувство сопричастности к творению нового дня.
Говорить не хотелось. Мысли приходили какие-то древние, не имеющие
практического воплощения.
А на земле нас перехватил вцепившийся в автомат эфиоп. Наверное, мы
казались ему очень подозрительными, во всяком случае, палец он держал на
спусковом крючке, чего обычно не делают. В общем, его можно было понять --
двое на рассвете, в грязной одежде, с рюкзаками, пялятся красными глазами на
окрестности. Сначала он потребовал удостоверения личности. Но мы их оставили
дома. Вместе с водительскими правами, потому что пришли сюда пешком. Наш
русский акцент его тоже не убедил, кажется, он его попросту не замечал. Сам
говорил невнятно, с диким амхарским акцентом. Понять его вообще было из-за
этого сложно, мы все время переспрашивали, а он злился.
Он заставил нас вытряхнуть рюкзаки. Взрывчатки, правда, там не было, но
наше снаряжение ему тоже не понравились. В общем, он решил нас конвоировать
куда надо. Давид еще все время пристально смотрел ему прямо в глаза,
сощурившись, с вызовом. Я даже испугался, что он узрит в нем раба царя
Давида и отмочит что-нибудь соответствующее. А у эфиопов с этим какие-то
сложности, оскорбляются даже если просто поманить их пальцем.
Эфиоп связался по рации с командиром. И я с облегчением услышал родной
русский акцент.
— Мужик! — заорал я не хуже муэдзина,-- скажи ему, чтобы он дал мне
рацию! Я тебе сам все объясню!..
Давид
Я вообще люблю это состояние, которое наступает ранним утром, после
бессонной ночи. Долина между сном и бодрствованием. Я еще шел, но в любой
момент был готов упасть, как уставший путник, на спину и смотреть, смотреть
в небо. На таком небе можно много чего углядеть.
Пока мы поднимались к Мусорным воротам, Гриша еще пытался заговаривать
со мной. Но потом отвлекся на пробуждающуюся утреннюю суету.
А я думал... что наше ночное приключение удалось. Оно было компактным,
монолитным и очень логичным. В нем было все, что должно быть в хорошем
приключении. Завязка, кульминация, катарсис и даже эпилог. Всего было
достаточно — и впечатлений, и адреналина, и игры, и не игры. Но была
какая-то трещинка, из-за которой приключение не звучало. Вернее, звучало
как-то не так, неправильно, как кошачьи вопли в туннеле. Да это они и были.
Не было им там места, среди камня и воды. Но ведь это же я заставил Гришу
мяукать. А что заставило меня? Наверное, кряканье не соответствовало пафосу
происходящего. Но крик совы был бы в самый раз. И неважно, знает ли Гриша
как кричит сова — Иоав-то знал. Даже интересно, как бы он с этим справился.
Но я попросил его мяукать. Значит, все дело во мне. Неужели опять? Нет-нет.
Конечно, нет. Просто все из-за того, что я до сих пор не отдал этого рыжего
котенка. Знал, что должен был — и не отдал. Сработало подсознание, не более
того, не более.
Я вздохнул и понял, что на меня смотрят. Что мне прямо глаза в глаза
уставилась большая рыжая кошка, цветом почти как мой котенок. Только в белых
"носочках" на всех лапах. На мое "брысь" она только ухом дернула, как
усмехнулась. Как усмехнулась над моей наивностью. Может быть, там, внизу,
под колодцем было не только эхо? Потому что эхо — это отражение звука, оно
как ангел — не может созидать, а значит должно было мяукать Гришиным
голосом, пусть даже искаженным. А оно состояло из разных кошачьих голосов,
от простого "мрррр", до угрожающего рычания. Там, внизу, меня это не
зацепило, иначе у меня не хватило бы духа полезть в колодец. Но теперь от
мыслей о кошачьем подземном эхе меня охватило тоскливое беспокойство.
3. ТЫСЯЧА ЖЕН
Гриша
Когда возвращаешься в свою мастерскую, в свой дом, даже не в дом, а в
свою вторую кожу и обнаруживаешь там не засаду одиночества, а запах
сваренного кофе, наверное можно радоваться. Но я внутренне дернулся. Это
ведь моя кожа. Моя. И влезать в нее, тем более — двоим, сидеть там в
засаде, да даже не в засаде, а в ближневосточном кофейном кайфе, встречая
хозяина фальшиво-радостным возгласом: "Ну наконец-то...". Трудно не
озвереть, а? А я смог. Смог. Я давно, уже несколько дней их ждал. И это была
моя засада. И они попались.
Хоть и не так я это себе представлял. Не для этого, совсем не для этого
давал я Белле ключ. А она решила, что и для этого тоже. Правильно решила. То
есть, давал я ей ключ точно не для этого, а вот не забирал... Ну и что?
— А что вы как неродные? — ого, даже голос мой, иногда взмывающий
вверх, приглушился, подсел, чтобы убрать все намеки на серебряные позывные.
Приветливый и бессребреный, я — художник и творец, а не купец: — Я говорю,
что же вы только с кофе сидите? Вон бренди на полке, водка в холодильнике.
Белка, ты же знаешь. А больше ничего нет.
— А больше ничего и не надо,-- сказал Линь расслабленно. Вот видно,
что человеку хорошо: — Сейчас пропустим по маленькой, по средненькой и
пойдем посидим куда-нибудь уже всерьез. Где тут ближайший хороший повар?
Я растекся по продавленному креслу и расслабился. А любопытно, какими
путями мы придем к неизбежному. Я был, можно даже сказать, как паук, но это
не так. Я был хозяином балагана, у меня наяривала музыка, хлопало под
холодным ветром шапито, а внутри драного цирка творилось то черт знает что,
которое и есть — настоящая, подлинная жизнь и история. И я знал это. И они
знали. И я гордился этим, и готов был для общего счастья делиться этим за
деньги, но ради большего, чем деньги. Просто этот человек должен был купить
билеты. Ради умножения этого настоящего. И я был так уверен в себе, что
спокойно улыбался и мог говорить о чем угодно, даже о погоде.
— Конечно жарко,-- согласился я, принимая бокал из рук поневоле
хозяйничающей и поневоле счастливой Беллы.-- Очень, да. Очень. Ну, будем
счастливы в индивидуальном понимании!
Линь стал лучше, чем в детстве и юности. Да, лицо у него слепилось
наконец-то. Подбородок укрепился. Все равно остался маленьким, но он уже не
елозил под кожей, как коленная чашечка на расслабленной ноге. Он уже
сдвигался тогда, когда было надо.
— Эххх,-- сказал Линь,-- братцы, ребята, как же мне тут у вас хорошо!
Пошли продолжим, да?
— Э, давай сначала картины посмотрим? — встревожилась Белка.
Смешная, честная. Не может подвести черту под нашими отношениями, не
закрыв счет. Истеричка. Разговаривает с Линем, как пинает. Благословенна
связь между мужчиной и женщиной, которая иссякает одновременно. Тогда и
остается истинная привязанность. Наверное, это и есть один из вариантов
дружбы — ого, это чувство гораздо более тонко, и умно, и извращенно
организовано. Это спрут, который все ловит и ловит тебя в мутной воде
ежедневности. А попавшись, ты прирастаешь к нему и ловишь других. Слава
Богу, что есть у меня те несколько людей, с которыми мы мотыляемся в мути
дней, не видим друг-друга, но являемся одним телом. И как хорошо, что они
столь же заняты и одиноки, как я. И что мы не видим друг-друга столь долго,
сколь позволяют приличия, а потом еще и много недель и месяцев сверх того.
— Эту,-- сказала Белла, указав на портрет Наамы.-- Эту, конечно. Линь,
видишь? Это первая жена царя Соломона.
Линь поколупал взглядом краску, прошелся по изгибу золотящегося бедра:
— На тебя похожа.
Белла взгляда не отвела, дрогнула ноздрями:
— Это я.
Внутренне усмехаясь, человек внешне становится более серьезным и
неподдельным. Так и я. Я всего лишь пожал плечами на безумный взгляд Линя.
Но он тоже многому научился:
— Великолепно. Берем, однозначно... Сколько?
— Эта картина не продается.
Белла покраснела, благодарно на меня посмотрела, затем как-то испуганно
— на Линя. О такой реакции я заранее не подумал, хотя ведь было очевидно.
Женщины всегда все принимают на свой счет. Линь, кажется, тоже побагровел:
— Почему?
Глаза у него стали хищные. На простом в общем-то лице это даже
впечатляло. Глаза, оказывается, серые. Взгляд из них — стальной. А это
совсем не одно и то же.
— Потому что работа еще не закончена.
Белла вошла во вкус ситуации, посмотрела на Линя, как боярыня Морозова
с картины — на экскурсию пэтэушников. Ей явно нравилась идея, что не все,
имеющее к ней отношение, продается. И она решила эту мысль заострить:
— Ты же ее уже месяца два как закончил? Нет?
— Этот портрет — да, закончил. А работу только начал. Наама — первая
из тысячи женщин царя Соломона. Братцы, это будет такой офигительный проект!
Линь усмехнулся. И спросил просто, внятно:
— Проект продается?
Хорошо, что я репетировал ответ. И поэтому я смог отыграть свою роль
так, как положено на премьере. Роль моя полностью соответствовала тому, что
я думаю. Поэтому Станиславский мог мной гордится. Я сказал все, что думал.
То есть, я продумал заранее все, что должен сказать — и не более того. И
сказал. И это вышло убедительно. И они не смогли дать мне денег за картины.
И не смогли не взять подаренные мною работы.
А ведь Белла очень, очень хотела, чтобы я получил щедрый куш. Очень в
этом нуждался и Линь. Но я... то есть, мы — я и мое неугомонное мастерство,
мы жаждали большего. Продолжения придуманного нами праздника мы ждали и
получили его — легко, так же легко и справедливо, как и должно все
происходить у истинных творцов. Нас ждал период жизни, который любят сейчас
называть "проект" — полный мастерства, ремесла, понтов и вдохновения.
Охоты, удачи, красок, истории и женщин. И я, точечно известный иерусалимский
мастер, недобравший в жизни славы и безумия, был практически счастлив.
Белла
Сидя во тьме на скамейке у чугунного коня, я курила, а вернее просто
сидела, зверея и жалея себя, но и презирая себя, хотя вполне могла бы и
оправдать. Но та частичка души, с которой обычно ведешь длинные
оправдательные диалоги, была отравлена мною еще несколько дней назад, да так
и валялась, опутанная реанимационными шлангами. Она всего-то и смогла лишь
несколько раз разлепить ссохшиеся губы, чтобы выдавить: "Как ты могла?" А
вот так. Это всегда бывает проще, чем представляется. К чертовой матери.
Гриша с Линем завелись еще в мастерской. Поначалу мне это нравилось,
кажется, я воспринимала это как турнир, как желание выбить соперника из
седла, чтобы заслужить мой благосклонный взгляд.
Потом это превратилось в продажу Гришей коня, копья и доспехов. С
последующим бражничаньем и соревнованием кто больше выпьет. Да, конечно,
детские комплексы, недодоказанные теоремы юности, но почему, почему же все
это делается сначала как бы во имя прекрасной дамы, а потом не взирая на эту
же даму... Иногда на мне концентрировался такой слабый, рассеянный, как от
фонаря в тумане взгляд, а через паузу: "О! Беллочка... ты... извини,
ладно?.." С каждым таким взглядом мне доставалось все меньше узнавания, зато
умиление и изумление становились все более неподдельными: "Беллочка???...
О..."
Эти лыцари, чтобы выявить достойнейшего, устроили соревнование кто кого
перепьет в самом однозначном смысле. Кто. Кого. В какой-то момент, когда на
меня уже смотрели не глаза, а две пары сонных мух с едва шевелящимися
крылышками, я поняла, что не мое это место. Не мое это было место — во
вкусном обильном и тошнотворном "русском" ресторане, за столиком с двумя
сортами водки, двумя видами икры и двумя манекенами.
Я позвонила Давиду и Кинологу, а кому должна звонить обладательница
двух живых трупов друзей, они же последний и предпоследний любовники, как не
бывшим любовникам, они же нынешние друзья. Позвонила и сказала, что они
могут вынести тела.
Свое тело я вынесла сама, оно было так, слегка обмякшее, плечи слегка
обвисли, но это ничего, это дело поправимое — лишь уловить свое отражение в
ближайшей витрине, и все наладится рефлекторно.
Хорошо, что квартирка моя убогая все еще моя, все еще пахнет пыльцой
цветов и бабочек, все еще хранит акварель не раз пролитого на штукатурку
бордового вина, все еще виляет хвостом при моем появлении и скулит, и
жалеет, и принимает без суда и следствия. Всего-то нужно докурить, встать и
побрести в ее направлении.
Что же я сделала не так в своей судьбе? Умирающая частица души
взволнованно хрипит, а не надо, я и так все знаю. Все, все я сделала не так.
И ведь не жалею об этом, нет, не жалею. Я просто тихо печалюсь, тоскую
абстрактно и переживаю обреченность, как основное событие своей жизни.
Милая моя Белла,-- говорю я себе,-- ты сделала самое главное, самое
трудное и прекрасное — ты осознала какая ты идиотка и не испугалась этого,
а приняла это достойно, как и должна поступать настоящая, цельная стерва
твоего возраста и IQ. И поэтому любая награда будет недостойна тебя, а ты
ее. И поэтому смело бери то, что хочешь и смело отпускай из рук то, что
можешь. Все равно ничем хорошим это не кончится.
Муха щекочет щеку так же, как капля дождя или слезинка. Несовершенство
восприятия в таких случаях это благо, подарок, опция для домысла. Почему я
должна быть уверена, что правильно понимаю то, что происходит между людьми?
Я не хочу быть в этом уверена. Конкретность и...


