Александр Александрович Фадеев. Последний из удэге

страница №14

переправит... Есть
у нас такой командир из местных учителей, - с улыбкой сказал Петр Алеше. - В
начале восстания пришлось ему в сопки уходить. Оставил он беременную свою
жинку дома, а белые пришли и всыпали ей пятьдесят розог. Баба оказалась
здоровой, не скинула, но он теперь ее всюду за собой таскает!.. Ты ему
скажи, мы ее здесь убережем, никому в обиду не дадим!
- Скажу, Петра...
- Ну, прощай.
- Прощай, Петра... Дай я тебя поцелую...
Игнат Васильевич облапил Суркова и, закрыв все его лицо медным своим
волосом, поцеловал в губы.
- Каков, а? - сказал Петр, проводив его глазами. - Шестьдесят четыре
года, а разве дашь?
- Кто это?
- Борисов, Игнат Васильевич. Замечательный мужик! Сам пошел в
партизаны, четырех сыновей привел, двух внуков и племянника. Восемь бойцов
из одной фамилии! А брат его десятским в селе... Ну, с чем прибыл? -
внезапно изменив тон, спросил Петр.
- Ругаться прибыл, - спокойно сказал Алеша.
- А разве есть за что?
Петр круто остановился, и в холодноватых, финского разреза глазах его
точно взорвалось что-то.
- Ты, стало быть, считаешь, что работаешь настолько хорошо, что тебя уж
и поругать не за что? - Алеша вопросительно и насмешливо смотрел на него.
- Ага, ты, значит, приехал выправлять наши недостатки, - притворялся
непонимающим Петр. - Ну, значит, ты приехал помогать, а не ругаться?..
- А ведь ты, бывало, поговаривал, что ничем, дескать, так не исправишь
недостатков человека, как если хорошенько поругаешь его. С той поры ты,
видно, помягчел?
- Во всяком случае, рад слышать, что у тебя нет возражений против нашей
основной линии, - усмехнулся Петр.
- Вот именно, что есть: я приехал провести в жизнь директиву
областкома, - сказал Алеша и встал.
- Какого областкома? - язвительно переспросил Петр. - Разве вы
восстановили связи с тюрьмой?
- Связи с тюрьмой мы еще не восстановили, по областной комитет все-таки
существует, - сухо сказал Алеша, поняв, что Петр пытается оспорить его
полномочия.
Некоторое время они походили друг возле друга, жмурясь и фыркая, как
коты, готовые подраться, и - не приняли боя.
- Ладно, - улыбнулся Петр. - Как на фронте дела?
- На фронте дела сейчас улучшились. Своей информации у нас, правда, еще
нет, но, судя даже по белым газетам, на уральском направлении есть кой-какой
перелом в нашу пользу.
- Областным комитетом это обстоятельство, кажется, не было
предусмотрено?
- Дурак... - тоненько сказал Алеша.
Они снова взъерошились и походили друг возле друга, и снова не приняли
боя.
- Что Гришка? - Петр спрашивал о младшем брате Алеши Маленького.
- Гришка по-прежнему у вагранки. Он твой сторонник, - с улыбкой сказал
Алеша, - велел пожать руку и похвалить... Нельзя сказать, чтобы у парня был
светлый ум.
- Вот что! А старики твои живы?
- Живы. Папаша велел кланяться тебе... Да, видел я мамашу твою перед
отъездом: "Поцелуй, говорит, его, Алешенька, послаще..." - "Стану, - я
говорю, - целовать такую морду!"
- Как она? Пьет? - хрипло спросил Петр.
- Пьет, - тихо сказал Алеша.
- Так... - Петр молча походил по комнате.
Они так много несли в себе друг против друга, что им трудно было
говорить о чем-нибудь постороннем.
- Ну, расскажи о всех делах ваших! - не выдержал Петр.
- Да нет, уж расскажи сначала о своих.
- По ранжиру, значит? - усмехнулся Петр. - Изволь...


X



Петр Сурков бежал с гауптвахты в первых числах февраля. Он бежал среди
бела дня, почти чудом, и когда впоследствии вспоминал свое бегство, ему
казалось, что это бежал не он, а кто-то другой.
В плену его содержали в одном бараке с красногвардейцами, захваченными
вместе с ним в штабе крепости. По праздникам их выводили на работу в военные
склады или в Минный городок. (По праздникам их выводили потому, что в будние
дни пленные могли бы войти в сношение с работавшими там грузчиками и
рабочими мастерских.)
В то воскресенье, когда Петру удалось бежать, они работали в военном
порту по переброске железного лома из места расположения доков к
мартеновскому цеху, в котором погиб когда-то отец Петра и в котором Петр
работал потом машинистом на кране.
Доки, пакгаузы, корпуса цехов военного порта занимали огромную
территорию вдоль бухты - от сада Невельского до Гнилого угла. Со стороны
города военный порт был обнесен высокой кирпичной стеной, и попасть в него,
равно как и выйти из него, можно было только через главные ворота, на людную
Портовую улицу. Кроме обычного контроля, у ворот всегда стоял часовой. Но
сама территория порта была очень удобна для бегства - беспорядочно
застроена, завалена остовами судов, загромождена снарядными ящиками, кучами
лома, угля и шлака. И Петр, знавший здесь каждый закоулок, решил
попробовать.
Двое подговоренных им красногвардейцев затеяли шумную драку; пока
наблюдавший за этой группой пленных солдат разнимал дерущихся, Петр
спокойной прихрамывающей походкой уже подходил к воротам. В кармане у него
был железный болт.
Часовой стоял в контрольной будке и, прижав локтем штык, свертывал
цигарку, пересмеиваясь о чем-то со сторожем, высунувшим голову из конторки.
Когда Петр вошел, часовой не столько насторожился от его появления, сколько
испугался того, что его захватили не на посту и свертывающим цигарку. Петр
ударил солдата болтом по голове и, перешагнув через него, вышел на волю.
Прямо перед воротами от Портовой улицы отходил Первый портовый
переулок, по левой стороне которого от самого угла тянулись трехэтажные
кирпичные корпуса, где жили рабочие. Петр перебежал улицу и свернул в ворота
налево. Он не оглядывался, но знал, что растерявшийся сторож успел выбежать
из конторки уже после того, как он свернул в ворота.
Через минуту он постучал в квартиру Чуркиных.
С семейством Чуркиных, особенно с Алешей Маленьким, Петр был связан
годами совместной работы и дружбы. Их отцы принадлежали к той группе
петербургских рабочих, которая была переброшена в Тихоокеанский военный порт
в последние годы прошлого столетия на строительство военных судов. Андрей
Ефимович Сурков был мастеровым по стальной и железной плавке, а старик
Чуркин - по чугунному литью. Правда, люди они были разные, и в былые времена
семьи их не водились между собой. Чуркины жили сознательной и деятельной
жизнью, читали книги, опрятно одевались и водили дружбу с ссыльными. А отец
Петра был человек малограмотный, мечтал поначалу завести свое хозяйство, но
пропивал все до нитки и не завел даже кошки, и друзей у него не было. Но
когда отец Петра, оступившись в нетрезвом виде, свалился в ковш с
расплавленной сталью (вместо сталевара Суркова только жирный пепел всплыл на
мгновение на солнечную поверхность ковша), старик Чуркин первый помог его
семье. Он устроил Петра на работу в порт и свел его с младшим своим сыном
Григорием, а Григорий втащил Петра в кружок брата. Маленький, веселый
паровозный машинист Алешка стал для Петра первым учителем жизни. Отсюда и
повелась их многолетняя веселая богатырская дружба.
Петр застал дома только самого младшего представителя Чуркиных,
двенадцатилетнего мальчика Костю.
- Тебя освободили? - обрадованно воскликнул Костя. - А меня вчера из
школы выгнали!
- За что? - спросил Петр.
- Я отказался учить закон божий.
- Вот как! А я только что убежал. За мной гонятся. Может быть, ты
спрячешь меня?
- А-а, тогда пойдем к истопнику, - сказал Костя, - мы всегда у него
прячем.


XI



Две недели Петр скрывался в домике знакомого стрелочника на Второй
речке. В городе Петра знал каждый мальчишка. Фотографии его с подробным
описанием примет были разосланы по всем контрразведкам. У него не было
никакой возможности изменить внешность, так как не только в городе, но,
должно быть, во всей области не было человека, фигурой хоть сколько-нибудь
похожего на него: при среднем росте он был так неимоверно широк в плечах,
что казался квадратным, да еще прихрамывал.
Соня Хлопушкина доставила ему два шифрованных письма от Алеши
Маленького, сидевшего в глубоком подполье. Из первого письма, дополненного
рассказом Сони, Петр узнал, что почти весь старый состав подпольного
комитета арестован и всякие связи с тюрьмой и гауптвахтой прерваны. Во
втором письме Алеша сообщал о крестьянских волнениях в области и от имени
комитета молодого состава рекомендовал Петру пробраться в один из районов
восстания.
Все дни Петра не оставляла мысль о матери. В последний раз он виделся с
ней за несколько недель до переворота: он предлагал ей перебраться в новую
свою - "комиссарскую" - квартиру, а мать все отшучивалась да так и не
перебралась. В тюрьме он узнал, что она уволена с работы и бедствует. Он
ничем не мог помочь ей. Ему хотелось проститься с ней перед уходом, но и
проститься нельзя было: хибарка матери находилась под наблюдением.
В конце второй недели Соня сообщила Петру, что первая горячка поисков
улеглась и он может отправляться в путь.
В полночь он расцеловался со стрелочником и вышел из дощатого домика,
содрогавшегося от ветра. Отроги хребта, куда должен был идти Петр, белели
вдали осыпанные снегом, а слобода, в которой прошло детство Петра, лежала
серая и черная, обдуваемая ветром, славшим в лицо песок и щебень.
Он шел по кривым, знакомым даже на ощупь улочкам, и каждый бугорок,
избенка, овражек с черневшими на дне остатками снега рождали в нем
воспоминания детства.
Ничего радостного не было в этих воспоминаниях. Он имел право сказать о
себе: "Где те липы, под которыми прошло мое детство? Нет тех лип, да и не
было их".
Отец его, коротконогий, плешивый человек, всегда пахнувший водкой,
металлом и потом, бесстрашный в жестокости и одиночестве, вколотил в него
несколько простейших истин: не надо быть слабым, не надо никого жалеть, не
надо никого бояться - все равно хуже не будет.
И все детство Петра было сплошным побоищем. Он дрался в кровь с
ребятами из соседних дворов, - надо же было узнать, кто злей и беспощадней,
кто будет коноводом на своей улице! Он возглавлял набеги ребят на соседние
улицы, надо же было узнать, чья улица сильнее и смелее! И вот он был уже
коноводом многих улиц, он был одним из коноводов всей слободы. И когда
слобода стеной вставала на слободу и подымались уже взрослые, засучивая
рукава, и черные толпы, как тучи, сходились на травяных склонах Орлиного
гнезда, в этих толпах, неторопливо прихрамывая, сновало и его маленькое
плотное, квадратное тело в форменном костюме из "чертовой кожи", сшитом на
средства благотворительного общества.
Сколько раз он приходил в училище с рассеченным ухом, подбитым глазом!
И один вид его сверстников - чисто одетых, чисто вымытых и хорошо упитанных
- приводил его в состояние холодного бешенства... Все это теперь вновь
вспомнилось ему.
Ему следовало бы из предосторожности обойти стороной улочку, на которой
горел чуть ли не единственный на всю слободу фонарь, но в домике против
фонаря жила замужем первая юношеская любовь Петра, и он не удержался, чтобы
не пройти мимо.
Первая любовь Петра работала на конфетной фабрике. Она была лет на
шесть старше его и знала многое такое, что Петру до встречи с ней было
неизвестно. Она любила его около года, а потом вышла замуж за пожилого
лудильщика самоваров, народила лудильщику кучу детей и очень постарела и
подурнела.
В бытность Петра военным комиссаром города он встретил первую свою
любовь на улице и узнал, что она не более счастлива в браке, чем все
остальные люди. Ему стало нестерпимо жаль ее. Они пошли в городской сад на
гулянье. Они катались на карусели и пили лимонад, потом он купил ей три
лотерейных билета, и она выиграла шампунь для головы, но не хотела брать,
потому что не знала, как объяснить мужу, где такое достала.
Конечно, ничего любовного уже не было между ними, но у Петра осталось
приятное грустное воспоминание об этом вечере, и ему захотелось еще раз
пройти где-то возле ее и своей жизни.
Прихрамывая вдоль забора, он подошел к домику лудильщика и остановился
на углу. Подвешенный к столбу фонарь качался, колеблемый ветром, и светлый
круг от фонаря ползал по мерзлой земле взад и вперед. Из обращенного к
фонарю низкого углового оконца, словно из-под земли, струился слабый свет;
неясная тень двигалась в окне.
Петр боком продвинулся к окну и искоса заглянул, - и едва не отпрянул.
Первая любовь его сидела у окна, выложив на подоконник большие,
сцепленные в пальцах кисти рук. Возле, на подоконнике, стоял в одной
рубашонке худенький ребенок не более двух лет и водил ручонками по стеклу,
будто ловил что-то. Ребенок, видно, был болен или просто раскапризничался
посреди ночи, - мать никак не могла его успокоить и вынесла к окну. А он
увидел круг от фонаря, бродящий по земле, и, зачарованный, стал ловить его
ручонками.
Мать совсем забыла о ребенке, отдавшись своим думам. Нечеловеческая
усталость чувствовалась в ее больших руках, выложенных на подоконник, но
никогда - ни в пору любви, ни в ту последнюю встречу - не видал Петр такого
прекрасного выражения суровой задумчивости, которое стояло в ее длинных
подпухших глазах, устремленных во тьму.
Некоторое время он неподвижно стоял у окна, хмуро и нежно глядя на
первую свою любовь, и думал уже не столько о ней, сколько о том, что надо бы
все-таки проститься с матерью. В конце концов, если наблюдение еще не снято,
он достаточно знает слободу, чтобы подойти и уйти незаметно.
Хибарка Сурковых - последняя на Приовражной улице - стояла в самой
вершине оврага, на горе, отделявшей Вторую речку от Рабочей слободки. Еще
издалека Петр заметил в хибарке свет и остановился в нерешительности: мог
быть очередной обыск или зашли гости и засиделись. Но никакого движения не
чувствовалось за окнами. Постояв немного, он спустился в овраг и пошел
тропинкой, стараясь не шуршать валенками по слежавшемуся на дне черному
снегу.
Так поднялся он почти до самой вершины оврага. Тихо было кругом, только
в дальних дворах лаяли собаки да где-то хлопала ставня. Ползком Петр
взобрался по невысокому здесь обрыву и осторожно выглянул. Хибарка стояла
шагах в десяти перед ним. Окна были занавешены чем-то белым. На цыпочках он
взошел на крылечко и приложил ухо к дверям - все было тихо. Он надавил дверь
и переступил порог.
Его обдало запахом испарений от стираного белья. Лохань с грязной
мыльной водой стояла на скамье. В корыте возле скамьи лежало выкрученное
белье. Мыльные лужи растеклись по полу.
Мать, красная, в нижней рубашке, сидела возле стола, опустив на руки
голову, расставив толстые, с опухшими венами, ноги. Недопитая бутыль
самогона, стакан, тарелка с кислой капустой стояли возле нее на столе. Мать
вскинула голову и уставилась на сына непонимающими красными глазами. И вдруг
сразу потрезвела и одновременное выражение испуга, радости и виноватости
появилось на ее лице.
Она грузно навалилась рукой на стол, пытаясь встать, и, кажется,
назвала Петра по имени, но он уже кинулся к ней и, охватив ее голову
большими своими ладонями, крепко прижал к груди.
Мать плакала, сотрясаясь головой на его груди, а он большой своей
ладонью молча гладил и гладил ее волосы. Что-то так давило ему горло, что,
если бы он попытался произнести хоть слово, из горла его вырвались бы такие
звуки, от которых ему самому стало бы страшно.
Потом он овладел собой и, держа голову матери обеими руками, отстранил
ее от себя и некоторое время молча смотрел на ее заплаканное лицо.
- Ну, что же плакать? - сказал он наконец, пытаясь улыбнуться. - Ну,
выпила, и все. Чего же плакать? Давай и я выпью на радостях. - Он быстро
вылил остатки самогона в стакан и залпом выпил. - Так, что ли, папаша учил?
- сказал он, неестественно смеясь. - А ты все плачешь. Не плачь...
- Да разве я за себя, Петенька? О тебе плачу, - сказала она, и тень
ласковой улыбки появилась на ее лице.
- А что же обо мне плакать? Я жив, как видишь...
- Что ж ты не упредил, что придешь, - я хоть прибралась бы!..
Она снова грузно оперлась рукой о стол, пытаясь встать, и он снова,
охватив руками ее голову, удержал ее.
- Я ведь ненадолго к тебе. Я теперь, знаешь, куда? Я буду в зимовье,
тут, под городом, жить. Да ты что? Не веришь? - вдруг спросил он,
нахмурившись.
- Не ври, я ведь знаю, куда идешь, я все знаю, - повторила она, грозя
пальцем пьяно и хитро прищурившись.
И вдруг, словно устыдившись своей слабости, опустила руки и некоторое
время молча и грустно смотрела перед собой.
- Да что ж, иди, сынок, - сказала она. - Раз надо, иди...
- Ну, дай я поцелую тебя... - Петр, нагнувшись, поцеловал ее в висок и
в плечо. - Прощай, мама...
- Прощай, Петенька!..
Она потянулась, чтобы обнять его, но он снова, чтобы ей не вставать,
быстро нагнулся, протянув к ней руки. Она поцеловала его в плечо, в губы,
потом, скользнув вниз губами, поцеловала его в полушубок над сломанным
бедром.
Петр с силой оторвал ее от себя и, не помня себя, выбежал на улицу.


XII



Он вынужден был пешком переваливать отроги, по колени в снегу, обходя
людные места. Ночи он проводил в лесу, не смея развести костер. Четыре дня
он ничего не ел. Наконец он вышел к латышской рыбачьей деревушке на берегу
Уссурийского залива, в устье реки Цимухэ, где его остановил первый часовой с
красным бантом на шапке.
То, что он увидел, перевернуло все его представления о восстании. Во
всех южных районах, куда вышел Петр, не было уже ни одного села, которое не
разоружило бы колчаковскую милицию и не прогнало бы местную власть, заменив
ее своей. Восстание не нуждалось в развертывании - оно само неудержимо
распространялось вширь, как лесной пожар.
Петр посетил свыше десяти сел, провел несчетное количество собраний,
участвовал в двух боях с карателями, в одном из которых лично командовал
повстанцами деревни Новолитовской, за отсутствием у них командира, которого
он перед этим сам расстрелял за уголовный проступок.
И все, что он увидел и что читал и слышал о восстаниях в других
областях Сибири, осветилось в его сознании как начало всеобщего мужицкого
восстания, которое в целом уже никем не может быть задавлено, если только
суметь возглавить его.
Тогда он от имени партии большевиков принял на себя ответственность за
все движение, выбросил лозунг борьбы за Советскую власть и начал создавать
центральное руководство. На его призыв откликнулся Сучанский рудник, откуда
он получил первую моральную поддержку и первых помощников.
Военная организация борьбы сразу уперлась в разрешение коренных
мужицких дел.
Советская власть, существовавшая до чешского переворота, не успела
разрешить основного для населения - земельного вопроса. В крае не было
крупного помещичьего землевладения. Лучшие земельные фонды находились в
руках старожилов-стодесятинников. Большинство же населения составляли
переселенцы, прибывшие после 1901 года и получившие наделы по пятнадцати
десятин на каждую мужицкую душу, вывезенную из России. Из этих пятнадцати
десятин семь засчитывалось на общественный выгон, одна отводилась под
усадьбу, две падали на покос, полдесятины на лес и четыре с половиной
считались пахотой. Но так как большая часть годной пахотной земли была уже
поделена и запахана старожилами или переселенцами, приехавшими первыми, то
эти четыре с половиной десятины главным образом падали на кочкарник или
вырубку, которую надо было корчевать.
Запахать старожильские земли - было одним из важнейших лозунгов
восстания, и как бы ревком ни старался отсрочить это дело, все равно он не
мог уклониться от него, иначе это пошло бы через его голову и даже против
него.
До тридцати процентов населения составляли рыбаки и охотники, не
сеявшие хлеба. И так как выход на внешний рынок прекратился, а рыбаки и
охотники не могли обходиться без хлеба, в то время как крестьяне могли
обходиться без рыбы, пушнины и дикого мяса, то цены на продукты охоты и
рыбной ловли пали необыкновенно низко, а цены на хлеб взвинчивались день ото
дня. И ревком должен был заниматься и этим делом, иначе вся масса рыбаков и
охотников могла повернуться против восстания.
До двадцати процентов населения составляли корейцы, частью перешедшие,
частью не перешедшие в русское подданство, для которых земельный вопрос
стоял еще более остро, чем для русских, и различные племена, платившие
русским за каждый клочок неудобной, выкорчеванной собственными руками земли
немыслимую арендную плату, или платившие дань хунхузам, или работавшие, как
крепостные, на китайских арендаторов - цайдунов. Эти люди также не хотели
переносить дальше такое положение и тоже брались за оружие, и ревком не мог
не заниматься их делами, иначе и корейцы и туземцы могли повернуться против
русских.
Партизанский ревком вынужден был вступить на путь все большей
централизации движения и создания гражданской власти.
И когда в ответ на письмо Петра пришла из областного комитета
директива, осуждавшая его мероприятия, Петр впервые в своей жизни не
подчинился комитету и стал готовиться к областному съезду.
"Даже в том случае, если нас задавят здесь, - думал он, - надо, чтобы
массы, которых мы в свое время зацепить не успели, отведали бы вкус
Советской власти, - зарубка останется на всю жизнь".
К моменту приезда Алеши партизанское движение одержало первые крупные
военные победы. Карательная экспедиция под командой полковника Молчанова
была наголову разбита партизанами и отсиживалась на Сучанском руднике под
прикрытием американских штыков: не желая ссориться с американцами, партизаны
не нападали пока что ни на рудник, ни на узкоколейную дорогу.
В непосредственном ведении скобеевского штаба находилось уже свыше трех
тысяч партизан Сучанской, Цимухинской и Майхинской долин. Однако для того,
чтобы захватить рудник, Петр мог располагать только сучанским отрядом,
стоявшим в Перятине, насчитывавшим до полутора тысяч бойцов. Эти силы были
недостаточны, а стянуть в Перятино цимухинский и майхинский отряды нельзя
было, так как действия первого почти под самым городом, а второго - в районе
Кангауз - Шкотово - Угольная как раз и обеспечивали возможность захвата
рудника.
Если бы было оружие, скобеевский штаб мог бы поставить под ружье еще
несколько тысяч бойцов. Но во всем Сучанском районе не было уже ни одной
берданы или обреза, которые не были бы пущены в дело. В последнее время
добровольцы приходили вооруженные дробовиками и дедовскими кремневыми
ружьями. Тот, кто приходил с пустыми руками, терпеливо ждал, пока отобьют
винтовку у неприятеля или освободится ружье погибшего товарища.
Когда сучанские горняки стали доставлять в отряды динамит, в Скобеевке
организовалась мастерская бомб. Динамитом начиняли жестяные коробки, как
консервами. Перед тем, как бросить такую бомбу, партизан должен был спичкой
зажигать смоляной фитиль. И нужда в оружии была так велика, что десятки
людей охотно вооружались такими бомбами.
Но все это, разумеется, не спасало положения. Главные надежды Сурков
возлагал на скорое взятие Ольги, когда все отряды северного побережья можно
будет перебросить под Сучанский рудник.


XIII



Слушая Петра и мысленно отмечая слабые пункты его доклада, Алеша в то
же время не мог не чувствовать, что друг его вырос и возмужал как
руководитель. И Алеша радовался и гордился своим другом.
"Вот так гусек!" - удивленно и радостно думал Алеша, по-новому
приглядываясь к своему другу, испытывая на себе обаяние той скованной, но
всегда готовой прорваться наступательной силы, которой Сурков незаметно
подминал под себя людей.
Однако как только Петр кончил, Алеша сделал то самое покорное,
незлобивое лицо, которое он всегда делал, когда был в корне не согласен с
кем-либо и собирался ни в чем не уступать ему.
- Рискованный планчик, рискованный, - сказал он, вцепившись прежде
всего в план захвата рудника, показавшийся ему наименее обоснованным. И,
сощурившись, посмотрел Петру куда-то в его широкую переносицу, будто выбирая
место, в какое ударить. - А что, ежели Ольгу возьмут не так скоро, как ты
думаешь, - говорил Алеша, - ежели в то время гарнизон Сучанского рудника
укрепят свежими силами, а полторы тысячи партизан твоих так и будут стоять в
Перятине, объедая, население, вместо того чтобы выйти на линию?
- Эк тебе там мальчишки наши голову задурили, - резко сказал Петр. -
Задолбили вы себе в голову - "выйти на линию, выйти на линию"!.. Как будто
захват важнейшей топливной базы меньше расстроит транспорт, чем обстрел
поезда или подрыв какого-нибудь моста! И я тебе вот что скажу: мы не исходим
и не можем исходить только из интересов нашего района. Конечно, возможно,
что ольгинцы запоздают, а колчаки тем временем укрепят рудничный гарнизон.
Но для этого они должны оттянуть силы с какого-нибудь другого уязвимого
места. С какого? Город оголять они не могут. Значит, оттянут с той же
Уссурийской дороги, на которую тотчас же выйдут Суховей-Ковтун под
Никольском, Бредюк под Спасск-Приморском...
- Как Бредюк под Спасск-Приморском? Он же возле Шкотова? - удивился
Алеша.
- То другой Бредюк, - досадливо отмахнулся Петр, - наш Бредюк - это
пришлый казак из станицы Аргунской, а есть под Спасском другой Бредюк,
крестьянин, тот еще почище нашего...
- Вон что! - рассмеялся Алеша. - А у нас их за одного принимают. То-то
он в героях ходит. Ну, и арапы!.. Да бог с ним, дело не в Бредюке. А не
такие дураки враги наши, чтоб Уссурийскую дорогу оголять. Бросят они из
города на рудник хороший полк японцев с артиллерией и не только на рудник
вас не допустят, а всю вашу армию в Перятине разгонят...
- Очень хорошо. Ну, а если мы выйдем всей силой на линию, разве тогда
они не бросят против нас японцев с артиллерией? По-моему, бросят, если
возможности у них будут... Но ведь полки-то им не только против нас надо
бросать, а и на Амур, и в Забайкалье, и в Сибирь. Да им бы еще нужней эти
самые полки на Урал бросить! Почему же не бросают они полков пока что? Ты
сам знаешь почему. Видал лейтенанта?
- Эдакая наивность! - с сожалением сказал Алеша и покрутил ежовой своей
головой. - Да ежели вопрос ребром станет: либо мы, либо японцы, - думаешь,
Америка не согласится лучше на японцев? Да те самые американцы, кои с нами
заигрывают сейчас, будут вместе с японцами драться против нас, как
миленькие. Они, брат, дотолкуются!..
- Так ты с того и начинай. Чего же ты мелочишься? Ты и скажи: мы,
дескать, в областкоме так расцениваем силы интервентов, что в успех
восстания не верим, а заодно уж выдай и то, чего вы не договариваете: и в
победу советских войск не особенно-то верим...
- Ты глупостей не говори и на мировой масштаб дело не своди, - сердито
раздув ноздри, сказал Алеша. - У нас с тобой, чтоб эти силы измерить, весов
нету. Победа советских войск зависит и от наших успехов. А у японцев интерес
тут на Дальнем Востоке особый. Против советских войск они полки-то навряд ли
бросят, а против нас - наверняка. Ежели мы силы в кучу сведем, нас они
окружат и разгромят в два-три маневра. Это надо понимать!
- Ежели, ежели... - холодно передразнил Петр. - Строить тактику на
формуле: "а что, ежели, а что, ежели", - это сидеть сложа руки. Вот ежели
оправдается твое "а что, ежели" и против нас бросят серьезные японские силы,
тогда боя мы не примем, а распадемся на мелкие отряды - на то мы и
партизаны. А пока силы эти не брошены, а будут ли брошены и когда, мы не
знаем, мы будем бить врага в самое сердце...
- Так, так... Сначала, стало быть, отряды вместе ссыплете, а завтра,
стало быть, снова рассыплете? - с усмешкой сказал Алеша. - Эх, Петя, Петя! И
рад бы медку хватить твоими устами, да не думаю, чтобы организация у вас
была так поставлена, эдакие операции проводить: сегодня свожу, завтра
развожу! Эдак с массами не обращаются. Насмотрелся, брат, я на твоего
Бредюка: не больно-то он годен для эдаких операций. А он у вас, оказывается,
еще и не один!
- Довольно странное рассуждение. - Петр с деланным недоумением пожал
своими квадратными плечами. - По-твоему выходит, что если командиры наши
любят атаманствовать, так лучше и не пытаться их организовать, а поощрять их
атаманство?
- Что за вздор?
- Да как же иначе? Разве дело в мелких или в крупных отрядах, как это
вы там пошло придумали? Дело в централизованном руководстве. Отказаться от
такого руководства - значит отдать движение на волю стихии, обречь его на
вырождение, на атаманщину, на произвол...
- Зачем отказаться? Да и видали мы твое централизованное руководство! -
не выдержал Алеша. - Уж не Хрисанфа ли Бледного имеешь ты в виду? Посылаешь
какого-то стихоплета в отряд к Бредюку, стихоплет дрожит перед Бредюком, как
осиновый лист, и смотрит ему в рот, а ты тут сидишь и воображаешь, что
осуществляешь централизованное руководство! Зачем этот самообман, Петя?
- Да, приходится посылать и Хрисанфа Бледного, когда не хватает людей!
- воскликнул Петр, стукнув своим тяжелым кулаком по столу. - Но Бредюк-то
знает, что Бледный не сам по себе, что за Бледным ревком, а за ревкомом -
мы. А без этого сознания Бредюки растащат все движение по кускам!..
- Нет, ты обожди, - сказал Алеша, беря Суркова за рукав, чувствуя, что
Сурков начинает злиться, - давай-ка, брат, говорить начистоту. Что мы в
областкоме, эсеры, что ли, сидим, не понимаем, что должен быть у движения
большевицкий центр? Затем ты сюда и послан, чтоб создать его. Но самообман
начинается там, когда ты сам начинаешь верить, что удастся тебе в самом тылу
контрреволюции, под штыками всего международного капитала создать какую-то
крестьянскую республику с централизованной армией...
Слова о крестьянской республике вырвались у Алеши невольно, - он тут же
сообразил, что этих слов не следовало бы говорить Петру, но было уже поздно.
- Какую крестьянскую республику?.. - тяжело сказал Петр, вставая, и
румянец плитами выступил на его мясистых щеках. - Вон, оказывается, что вы о
нас думаете! Нет, брат, уж если ты хочешь начистоту, так я тебе прямо скажу:
эта ваша программа стихийной партизанской борьбы есть действительно
чистейшая эсеровщина и капитулянство, да! Я, конечно, по человечеству
понимаю, - продолжал он, повышая голос, - понимаю, что вы там под
непосредственным давлением интервентских штыков вконец запуганы и
деморализованы, но тогда извольте не валить с больной головы на здоровую,
тогда извольте...
Алеша только что хотел поправиться, что о крестьянской республике он
сказал шутя, но последние слова Петра ужалили его в самое сердце.
- А такую крестьянскую республику, - вдруг взвизгнул Алеша, вскакивая,
- а такую крестьянскую республику, когда ты думаешь, что без победы в
городах удастся тебе создать тут свободное мужицкое царство и разрешить
земельный и национальный вопросы и с этими своими бомбочками и спичечками
занимать рудники, железные дороги, города!.. Да нам нанесут такой...
- Вот оно, вскрывается ваше действительное отношение к восстанию! -
загремел Сурков. - Вы ни черта не поняли из того, что поднялось в стране! Вы
не поняли коренного перелома в настроении крестьянства, живете старыми,
заскорузлыми представлениями времен чешского переворота, вы...
- А вы обманываете массу! - гневно кричал Алеша. - Да, да, обманываете
массу, сулите ей скорую победу, вместо того чтобы объяснить ей, что
предстоит еще долгий, мучительный путь борьбы!
- Нечего, брат, свое неверие в победу маскировать сроками борьбы! Мы-то
готовы и к долгим срокам, потому что знаем, что движение непобедимо, а вы в
движение не верите, но хотите соблюсти благородное лицо. Вы хотите и рыбку
съесть, и...
- Извини, брат! Извини, брат! Говорить массе правду, что обстановка для
победы еще не созрела, это не значит не верить в победу, а это - выполнять
революционный свой долг перед массой... В июльские дни в Петрограде, когда
стихийно поднялись массы, большевики сумели возглавить их и удержать их от
ложного шага, большевики сумели...
- Июльские дни не тем знамениты, что большевики уговаривали массу, - со
сдержанной яростью отвечал Петр, - а тем, что большевики сумели превратить
это выступление в подготовку к октябрьскому восстанию, а не ползли окарачь,
как вы сейчас ползете, напуганные размахом движения...
- Вот именно, что в подготовку, вот именно, что в подготовку! -
вцепился Алеша. - А вы тут воображаете, что наступил срок всеобщего
победоносного восстания, вот что вы воображаете, - и ставите массу под
опасность разгрома, вот что вы делаете! Это мальчишество и преступление!
- Ну, знаешь что, - с холодным бешенством сказал Петр, - если ты так
считаешь, спорить нам нечего. Можно немедленно созвать ревком, и ты проводи
там, что тебе угодно, а мы будем делать по-своему. У нас тысячи людей под
ружьем, и спорчики нам проводить некогда. Если угодно, могу сначала фракцию
созвать...
- Да что ж фракцию, ежели у вас все сговорено! - прокричал Алеша. -
Созывай уж прямо ревком, а я посмотрю, как ты перед чужими людьми будешь
дискредитировать свой большевицкий комитет! Не чаял я тебя видеть в этой
роли...
- Очень хорошо, - грозно фыркнул Петр, и верхняя губа его дрогнула, - а
я посмотрю, как ты перед лицом восставших масс будешь дискредитировать их
военное и политическое руководство. То-то враги обрадуются!..
Они вступили на ту грань, дальше которой спорить было немыслимо, и оба
почувствовали это и замолчали. Алеша, морщась, покручивал головой, точно
воротник жал ему шею. Петр, отвернувшись к окну, постукивал по столу своим
коротким железным пальцем, и полные губы его подрагивали.
- Ну что ж, созовем ревком, - хмуро сказал он и взялся за папаху. -
Агеич!
Белая голова-одуванчик просунулась в дверь.
- Я здесь, Петя, - сказала она старческим проникновенным голосом.
- Надо будет через часок ревком созвать. И вот что - распорядись, чтобы
к вечеру баньку истопили.
- Уже, Петя, - радушно сказала головка-одуванчик, - уже затопили. А
ревком созовем...
В дверной щели мелькнул силуэт женщины с воинственными бакенбардами.
"Н-да, вы мощной рукой погребли капитализм, - невесело подумал Алеша. - Тоже
кикимора!.."


XIV



При всем изрядном революционном опыте Алеши и при всей его
изворотливости, никогда еще он не испытывал таких внешних и моральных
трудностей, как во время этого своего доклада на партизанском ревкоме.
Первая трудность состояла в том, что, находясь среди своих людей,
деятельность которых была сейчас главной надеждой всей революционной
деятельности в крае, Алеша был изолирован среди этих людей, так как та точка
зрения, которую он должен был провести, не имела среди них никакого
сочувствия.
Сучанские горняки, составлявшие в ревкоме большинство, были верным
оплотом Суркова. Мартемьянова не было в Скобеевке. Беспартийная часть
ревкома - несколько крестьян, доктор Костенецкий и ведавший
почтово-телеграфной связью в повстанческих районах телеграфист Карпенко -
самостоятельной роли не играла, да Алеша и не имел права опереться на нее.
Сочувствия левых эсеров (их было в ревкоме двое - один ничем не
примечательный, а другой - та самая женщина с воинственными бакенбардами,
которую Алеша видел утром и которая, как выяснилось, была одним из
инициаторов восстания, то есть была действительно героической женщиной) - их
сочувствия Алеша должен был даже опасаться.
Вторая трудность состояла в том, что Алеша не имел никаких перспектив
получить и даже не имел права искать себе сторонников вне ревкома, в массах,
так как ревком пользовался доверием масс, и противопоставлять массы ревкому
в условиях вооруженной борьбы было бы гибелью движения:
И третья, и самая главная, трудность состояла в том, что при всех этих
трудностях Алеша, ни по внутреннему убеждению, ни как представитель
областного комитета, не мог изменить свою точку зрения, а должен был
проводить ее в жизнь.
По всем этим причинам Алеша вынужден был избрать ту тактику, которую он
обычно сам презирал, а именно: не оспаривая линию ревкома по существу,
вносить такие поправки и оговорки, которые должны на деле превратить линию
ревкома в линию областного комитета.
Так, для того чтобы отложить областной повстанческий съезд на
неопределенный срок, Алеша вначале долго распространялся о том, что,
конечно, "крайне необходимо удовлетворять первейшие нужды населения,
опираясь на его самодеятельность" (в этом вопросе, под влиянием майхинского
схода и разговора с Петром, Алеша перестал придерживаться буквы директивы
областкома). Ревком весьма положительно отнесся к этой части его речи. Но
когда Алеша предложил съезд отложить до лучших времен, ревком подтвердил
прежнее решение о созыве съезда.
Предложение Алеши избегать крупных войсковых соединений тоже не было
принято: ревком принял формулу - передать этот вопрос на усмотрение военного
командования, в зависимости от конкретных военных задач. Тогда Алеша
присоединился к формуле ревкома с добавлением "по возможности избегать
крупных войсковых соединений", но и "по возможности" не встретило сочувствия
ревкома.
И так во всем.
В табачном дыму Алеша ловил на себе насмешливый взгляд Петра, который
как бы говорил: "И кого ты запутать хочешь? Или забыл, как сам меня учил?" -
"Ничего, брат, ты еще молоденький, - отвечал взгляд Алеши, - посмотрел бы я,
что бы ты на моем месте поделывал!.."
Вдобавок ко всему, левые эсеры поддержали большинство поправок Алеши.
Это доставляло Петру такое удовольствие, что он при взгляде на Алешу
жмурился, как кот, а на левых эсеров поглядывал почти с нежностью.
Только одно предложение Алеши было решительно поддержано Петром, а за
ним и всем ревкомом - предложение о создании таежных продовольственных баз,
на случай если будут брошены большие японские силы и партизанам придется
отходить в тайгу. Руководство работой по созданию этих баз было тут же
возложено на Алешу.
Несколько раз во время заседания, неслышно ступая, входил старичок с
головкой-одуванчиком и шептал что-то Петру на ухо. Петр досадливо
отмахивался от него.
- ...Да ведь выстынет, Петя! - уловил однажды Алеша проникновенный
шепот старичка.
"Ах да, ведь баня будет!" - с удовольствием подумал Алеша. И вдруг
повеселел - и от предвкушения бани, и от страшной усталости.
Когда заседание кончилось и члены ревкома с шумным говором стали
расходиться, в настое табачного дыма, пронизанного желтым светом заката,
снова возникла белая головка-одуванчик. Под мышкой Агеич держал сверток
белья со свисающими штрипками.
- Что ж ты, Петя, - сказал он возмущенно, - весь пар выйдет!
- ...Конечно, разрешить... И пусть составят акт, и землемер тоже
подпишется, - договаривал Петр заведующему земельным отделом, весело косясь
на Агеича. - Да, да, так и сделай... Что, в баню пойдем? - Он обернулся к
Алеше и вдруг улыбнулся широкой, немного лукавой, немного извиняющейся
мальчишеской улыбкой. - Или ты не обожаешь?
- Здравствуйте - какой же машинист не обожает бани! - обиделся Алеша. -
Это у нас, можно сказать, единственное удовольствие и развлечение...
- Только у нас, извини, черная...
- Черная?! - возмущенно воскликнул Агеич. - Как черная, когда...
- Да мы к белым-то непривычны. Вихотка есть? Мыло есть? - уже деловито
справлялся Алеша у Агеича.
Агеич сделал лицо, полное такой укоризны, точно он считал вопросы Алеши
просто неприличными.
- Ну, стало быть, и веники есть, - успокоился Алеша.
- А эсерики-то тебя все-таки подкузьмили! - не удержался Петр и в
дверях пребольно ущипнул Алешу за бок своими железными пальцами.


XV



- Насчет того, будто баня у нас черная, это вам Петя совершенно, ну
просто совершенно зря сказал, - тихоньким голосом говорил Агеич, игрушечно
семеня между Петром и Алешей. - Черной она действительно была, а я и говорю:
"Как это вы, говорю, Владимир Григорьевич, образованный человек, а моетесь в
черной бане?" - "А мы, говорит, в ей не моемся, она, говорит, мне с усадьбой
досталась, а у нас, говорит, в больнице ванный есть..." - "Ну, я говорю, в
ванне активно не вымоешься, в ванне нашему брату шахтеру только грязь по
телу развозить..." И что же я сделал? Наперво поставил я натуральную печь с
выводной трубой и парной отдушиной, полки наново перестлал и пристроил
предбанничек. Тогда гляжу: на больничном складу фанерьные пустые ящики
из-под лекарства лежат зря. Ясно, дал я им активный ход и как есть всю
парильню и предбанничек фанерькой выложил. Понимаешь? Фанерькой! - пояснил
Агеич, сделав своей маленькой ручкой какое-то лепообразное движение. - Потом
иду я раз по саду, гляжу...
Огромный закат раскинулся над отрогом. На гребне курилась и рдела
стремительная хвоя. Сиреневый дым от невидного за избами костра всползал по
темному широкому просеку, через отрог, - там белела линия телеграфа. Стоял
мощный слитный запах весны, жилья, скота, а звуки были каждый различим: удар
молота в кузнице, цокот конских копыт, лязг ведра у колодца, девичья песня
на пароме.
"Что ж, буду вникать в каждое практическое дело, доказывать на опыте, -
думал Алеша, всем существом вбирая в себя краски, звуки и запахи вечера, - а
не будут слушаться - пусть учатся сами на поражениях, и-да-с!"
"Ничего, присмотрится, разберется, парень он с головой, вместе с нами
пойдет, - весело думал Петр. - Да что еще тюрьма скажет!.."
- "Зачем же, я говорю, Владимир Григорьич, вам эта лейка? -
проникновенно журчал Агеич. - Ведь цветов вам в это лето все одно не садить,
не поливать?.." И что же я сделал? Взял я от этой лейки ситечко,
предбанничек я перегородил, на крышу - бочку, и вот вам холодный душ, вода
бежит вполне активно, только уж, как пустишь, остановить ее нельзя: крантика
нету...
- Я же говорил тебе, обратись в кузницу, там сделают, - серьезно сказал
Петр.
- Он у тебя настоящий банных дел мастер! - пошутил Алеша, с
удовольствием оглядывая выкатанную в пуху легкую головку Агеича, оснащенную
картузиком.
- Вы, случаем, не охотник? - спросил Агеич.
- Смотря до чего...
- Нет, я про охоту спрашиваю. Скоро у нас фазаньи выводки пойдут. Очень
активно пойдут. Как нападешь это на него, - жмурясь, сказал Агеич, - самка -
в подлет, а цыплята - врассыпную... Другой цыпленок бежит, бежит, видит -
укрыться некуда, лапками сухой листочек хвать, - на спинку упадет и
листочком накроется. И до чего ж каждая тварь к жизни себя приспособляет! -
сказал он и укоризненно покачал головой.
Банька ютилась позади огорода. Согнувшись, Агеич первым переступил
порожек, за ним шагнул Алеша. Уже по тому, каким жаром обдало их в
предбаннике, Алеша понял, что баня будет министерская, и последние заботы
жизни покинули его, освобождая место для забавы.
- Закрывай, закрывай! - сердито закричал он на Петра, который,
согнувшись и подняв лицо с поблескивающими в улыбке глазами и зубами,
остановился на порожке.
Агеич засветил ночник, стоявший на подоконнике застекленного глаза,
выходящего в парильню, огромные тени заходили по потолку. Алеша увидел у
стенки под скамьей ведра с холодной водой, - в одном ведре, прижатый камнем,
стоял в воде березовый туес.
- Это с чем?
- С квасом, - шепотом сказал Агеич, дрожащими пальцами расстегивая
рубаху, - с ледовым квасом. Я у них в больничном погребе лед краду... Сюда,
сюда, тут у нас гвоздики набиты, - показал он, куда вешать одежду.
Петр, раздеваясь, мальчишескими, подобревшими и повеселевшими глазами
оглядел маленькое, но хорошо сбитое смуглое тело Алеши, который уже
похлопывал себя под мышками.
- Как у тебя с Соней-то дела?
- Ты это с какого же конца о Соне вспомнил? - изумленно воскликнул
Алеша. - Вот дубина чертова! Да что ж с Соней, - с Соней дела ничего... А ты
тут не завел?
- Где уж мне, я ведь не обходительный, - усмехнулся Петр.
- Не обходительный, это верно. А все-таки, ежели рассказать Агеичу
кое-что про твою с конфетной фабрики...
- Агеич тебе не поверит, он же видит, что у тебя шеи нет, разве
человеку без шеи можно верить? К тому ж, у тебя из ноздрей волосы растут, -
смеялся Петр, сбрасывая с себя последнюю одежду и выпрямляясь.
- И здоров же ты, батюшка... - Алеша, покачивая ежастой головой, с
завистью смотрел на его мощную грудную клетку, на разбитый на прямоугольники
молочно-белый, в золотистом пуху, панцирь живота. - А действительно, здорово
тебя папаша звезданул, - сказал он, указывая на ненормальный выступ бедра
правой ноги.
- Было дело, - беззлобно ответил Петр.
В это время разоблачился и Агеич, и Алеша не мог удержаться от улыбки,
когда обнаружилось, что у старичка с легкой головой одуванчика огромная,
чуть не до колен, кила.
- Я думаю, Петя, вы пока тут попануете, а я чеплашечки две поддам?
И Агеич, придерживая килу, исчез в парильне.
Когда Петр и Алеша, захватив по ведру с холодной водой, вошли туда, их
сразу точно стиснуло жаром и обдало пряноватым каким-то запахом. Агеич в
сумрачном свете ночника обмывал полки. В шайках размачивались веники.
- Чувствуешь? - поднеся два пальца к своему раскрасневшемуся
пуговичному носу, радостно закричал Агеич. - Мята!.. С мятой парок поддаем.
- Сейчас контроль наведем на ваши пары, - угрожающе сказал Алеша и
двумя обезьяньими движениями взлетел на верхний полок. - Ну, разве это пар?
- сказал он разочарованно. - Пар должен с полка сшибать, настоящий пар можно
только на четвереньках одолеть... А ну-ка, я сам займусь, давай чеплашку!..
Он отворил парную отдушину и один за другим поддал пять ковшей,
приседая и пряча уши от пара, со свистом вырывавшегося из отдушины.
- Что стоишь, чертова кила? Намыливай веники! - кричал Алеша.
Петр, не выдержав, прикрыл обеими руками уши, смеясь, сел на корточки.
- Нет, ты ложись: раз ты председатель ревкома и областного комитета не
признаешь, по-перву тебя будем парить! - командовал Алеша и нижней стороной
ковша шлепнул его по ягодице.
- Да вы запарите - два таких черта! - опасливо смеялся Петр, покорно
взлезая на полок.
- Намылил? Давай сюда... - Алеша вырвал у Агеича веник.
Мягким, гибким движением кисти, по-особенному вывернув веник, Алеша
провел им по закрасневшей могучей спине Петра, потом сильными взмахами стал
нагнетать жаркий воздух к спине, однако не прикасаясь к ней, и время от
времени вновь проводил вдоль спины веником. По спине пошла едва заметная
дрожь.
- Эх, Петя, Петя! - приговаривал Алеша. - Счастье твое, что живешь ты в
нашем русском государстве, да еще в революционное время. Родись ты лет
полтыщи тому назад в какой-нибудь Италии или Испании, быть бы тебе по
характеру твоему морским разбойником...
- Дай... еще дай... - глухо прорычал Петр, не подымая лица. - Дай!.. -
выкрикнул он.
- Еще чеплашечку, Агеич! - скомандовал Алеша.
И вдруг, от всего плеча развернувшись веником, начал крестить Петра
вдоль и поперек по спине и ниже, все более и более ожесточаясь.
- А ну, а ну, а ну... - повторял он.
- Дай ему, дай! - кричал Агеич.
- Еще!.. А-а... дай-дай!.. а-а... - рычал Петр. - Мало! - взревел он
вдруг.
- Еще чеплашечку! - скомандовал Алеша. - И... в два веника!..
Агеич, поддав пару, схватил второй веник и тоже начал хлестать Петра, -
они работали, как цепами на молотьбе.
- А-а... а-а... - только и мог уже издавать Петр.
- Проняло-о!.. - злорадствовал Алеша. - Азиат ты, сукин сын!..
Просвещения не любишь?.. Дантов "Ад" читал?..
И, не переставая работать веником, Алеша начал торжественным голосом:

Невоздержанье, злость, безумный грех
Животности...

Во время этого занятия кто-то вошел в предбанник.
- Агеич! - с таким выражением, с каким кричат "ау", позвал тонкий
женский голос. - Чем мериканца корми-ить?
Алеша так и присел.
- Петя, а Петя! - склонившись к лицу Петра, лежавшего уже животом вверх
с закрытыми глазами, позвал Агеич. - Американца сытно кормить или
впроголодь?
- Вот дурило, - сказал Петр, открывая свои неожиданно совершенно ясные
глаза, - конечно, сытно! А в обед ты как кормил?
- В обед я... сытно кормил, - неуверенно сказал Агеич и, соскочив с
нижнего полка, на котором стоял, придерживая килу, подбежал к двери и, весь
высунувшись из нее, в голос закричал: - Корми его на убой!.. Все на стол
мечи! Корми его по самое темя! Корми его в мою голову!..
Белый холодный воздух, понизу ринувшийся в дверь, клубами завился в
парильне, ничего уже не стало видно, и никто и ничего уже не в состоянии был
понять. Слышны были только крики:
- Еще... Дай, дай... Мало... Ой, не могу больше... Еще чеплашечку!
Они парили друг друга во всех возможных сочетаниях, выбегали в
предбанник, пили ледовый квас, мылись и снова парились и выливали друг на
друга ведра с холодной водой. Потом Агеич пустил душ, который бежал уже не
останавливаясь.
Петр, весь багровый, едва не на четвереньках, первый выбежал в
предбанник с намерением больше не возвращаться. Алеша и Агеич еще
посостязались на полке, наконец и Алеша сдал, а старый шахтер все еще парил
и парил свою килу.
Через полчаса все трое умиротворенно лежали на скамьях в предбаннике, в
котором тоже было уже так жарко, что пришлось открыть дверь в огород.
Прекрасная ночь спустилась на село, все было залито ее серебряным тишайшим
светом. Запахи весны и свежевскопанной земли почти заглушали запахи бани. В
соседней половине позванивали последние капли душа.
В это-то время и донесся из-за огорода, с улицы, стройный топот
множества ног, и звонкий, чистый, как слеза, тенор легко поднял и понес
"Трасвааль"...
Это Игнат Вас

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися