Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Преображение России. Утренний взрыв
страница №8
...семейством у ПетраАфанасьевича, Дарья Семеновна покупала и муку, и сахар, и чай, и лимоны в
лавке Табунова, и теперь все-таки хоть немного, но легче ей стало, что
пришел он сам посочувствовать ее горю.
Однако сочувствовал Табунов, повторяя однообразно: "Божья воля...
Спротив его святой воли не пойдешь... Все под богом ходим..." При этом
считал необходимым вздыхать и качать головою. Недолго и стоял он около
гроба, созерцая лик усопшего, крестясь и сгибаясь в поясных поклонах; вынул
большой клетчатый платок, поднес его к сухим пронзительным глазам, как бы
вытирая приличные такому случаю слезы.
Сделав же все, что считал нужным, Табунов не ушел к себе домой: он
уединился в другой комнате с Дарьей Семеновной и обратился уже к ней теперь
за сочувствием к своей участи:
- Помните, Дарья Семеновна, был у меня приказчик старший, Полезнов,
Иван Ионыч?
- Ну как же не помнить! Давно ли он ушел от вас? В начале войны ведь, -
отозвалась на это Дарья Семеновна. - Забыть за два года никак и нельзя.
- Во-от! Полезнов... Иван Ионыч... Ушел, да, два года назад, -
продолжал Табунов. - Уйти-то ушел, только ведь он у меня тя-япнул, Дарья
Семеновна! Скажу вам, как на духу, по-ря-доч-но он у меня тяп-нул!.. Теперь,
- писал мне, - свое дело открыл... В Бологом где-то, - это под Петербургом,
- дом себе приобрел... Овес-сено там на фронт поставляет... Раздул, одним
словом, кадила свои, а на чьи же именно средства, вот вопрос! У меня
тя-япнул! А я свое дело должен был довести к сокращению... Верчусь, конечно,
а это уж, хотел бы вам по знакомству я сказать, один только бог знает, как
мне вертеться приходится!.. И в какое время это мне приходится на старости
лет, а? Когда деньги стали неверные, вот когда!.. Сейчас они деньги, а
завтра их возьми, они уж один ноль без палочки!
Тут Табунов опасливо поглядел на дверь, хотя и закрытую, и перешел
почти на заговорщицкий шепот:
- Дарья Семеновна! Вам же теперь, как похороны у вас завтра, - или,
может, хотя послезавтра, - деньги будут нужны, то я бы с большим моим
удовольствием под золотые вам дал!.. Ну, просто сказать, купил бы у вас
десятки ли там, пятерки ли, сколько продать захотите, столько бы и взял... А
деньги, это я с собою принес, - вот они, здесь, в боковом кармане, - чтобы
прямо вам на расход. Расход же, он предстоит, конечно, по-рядочный, это что
и говорить.
Дарья Семеновна даже испугалась и того, что он говорил, и шепота его, и
как он похлопал костяшками пальцев по боковому карману своего ватного
пиджака, и пробормотала укоризненно:
- Что же это вы с такою поспешностью!
Но Табунов не смутился:
- Поспешаю потому, - боюсь, кабы другие кто не перехватили: все теперь
золота ищут... А я бы вам по старому знакомству, и как вы все ж таки много у
меня покупали, - да, в надежде я, и покупать еще будете, - спротив других
мог бы даже и надбавку на каждый золотой дать!
Дарья Семеновна подумала. Деньги, действительно, были нужны, поэтому
несколько золотых монет она продала Табунову, после чего он, ставший очень
довольным, тут же откланялся и пошел домой, не взглянув больше на тело Петра
Афанасьевича и ничего не сказав еще о "божьей воле".
Алексей Фомич давно уже знал за собою неискоренимый, непобедимый
"грех", как он называл это, - сильнейшую ненависть к смерти, равную по силе
его же любви к жизни.
Жизнь он любил во всех ее проявлениях как большой художник, а смерть
ненавидел как непонятное и пугающее насилие над нею. Он никогда не мог
заставить себя сделать зарисовку мертвого человека и вполне искренне
изумлялся тому, как мог такой художник, как Бруни, рисовать мертвого
Пушкина.
Даже когда Надя сказала ему:
- Сделай мне одолжение, Алексей Фомич, - напиши этюд с дедушки в гробу,
- он только поглядел на нее удивленно, пожал плечами и ответил коротко: -
Пригласи фотографа.
Не понял он также и заботы Дарьи Семеновны о каком-то поминальном
обеде, который, по ее мнению, надо было бы дать ей, как это принято делать,
тут же после похорон. Он поднял удивленно брови и стал выкрикивать гулко:
- Что, что? Поми-нальный обед? Это... это картина передвижника
Журавлева?.. Это... чтобы дьякон напился и вместо "Вечной памяти" грохнул
"Многая лета!" да так, чтобы вылетели стекла изо всех окон!.. Этого еще не
доставало! Этого не хватало!.. "Дружина пирует у брега на тризне плачевной
Олега"{170}? И неизвестно, почему эта тризна "плачевная", если "дружина
пирует"! Пирует, - значит, очень радуется, а чему же собственно? Смерти?..
Тризну хотите устроить?
- Нет, Алексей Фомич, - ведь это же не для всех, кто придет, обед
готовить... Куда же нам столько людей угощать, и откуда на это столько денег
взять, да, кроме того, и посуды? Для духовенства бы только: ведь устанут
пешком-то на кладбище идти, - отдохнуть им, подкрепить силы свои ведь надо
же, - объясняла Дарья Семеновна.
- Отдохнуть, говорите? А вот - деньги они за свой труд тяжкий получат,
и пусть себе дома отдыхают! - не смягчался Сыромолотов. - Ишь ты,
разбаловали как тунеядцев!.. На свадьбах они жрут и пьют, на родинах жрут и
пьют, так давай им жрать и пить еще и на похоронах тоже! Великая, подумаешь,
это радость! Помянуть надо покойничка посошком на дорожку!.. Дичь, дичь!
Непроходимая дичь! И на подобной тризне у вас, Дарья Семеновна, я не буду, -
не ждите, - и ни копейки денег на это не дам!.. И нет уже у меня теперь
лишних денег! И неоткуда мне взять никаких денег!.. Не в такое время мы с
вами живем и не к тому мы идем, поймите это! Не к деньгам, а к безденежью мы
идем!.. Не родит война, нет, а только убивает, не производит, а
истребляет!.. По-ми-наль-ные обеды в такое время, а! Что за тьма такая
египетская, скажите!
Повернулся круто и пошел, оставив Дарью Семеновну в полной
растерянности чувств. Но, сделав с десяток своих грузных шагов, возвратился,
чтобы закончить еще более внушительно:
- И если я умру раньше вас, что и должно быть, так как я вас постарше,
и вам придется меня хоронить, то чтобы и в гробу лежа не слышал я над собой
никаких панихид, - вот что!.. "В гробу" я сказал? А зачем это, собственно,
какой-то гроб? Зачем доски зря тратить? Чтобы они в земле истлели? Лишнее,
лишнее!.. Хороните меня без гроба и никого не пускайте к моему телу, - чтобы
никому не вздыхать, не зевать и поминального обеда не ждать!
Только после этих неожиданных для Дарьи Семеновны слов ушел совсем и,
как отнеслась к этому она, не думал. Может быть, и не говорил бы так при
Наде, но Надя в это время была на кладбище, где Егорий и Дунька копали
могилу.
После бурной своей вспышки против тризны вообще Сыромолотов все-таки не
был убежден в том, что обряд этот не будет соблюден и что его Надя не станет
тут ревностной помощницей матери.
Введя к себе в дом Надю, как жену, он день ото дня убеждался, что она
во всей возможной полноте унаследовала от Дарьи Семеновны не то что просто
хозяйственность, а упоенье домоводством, и, носясь на этом коньке своем,
сталкивалась с тоже весьма хозяйственной Феней, причем отголоски их ссор
доносились иногда и в его мастерскую в виде повышения голосов и излишнего
хлопанья дверьми.
Заказать в цветочном магазине венок он сам предложил Наде и дал ей для
этого деньги, но совсем не думалось ему о том, куда после похорон попадет
этот венок. Думалось о том, какой формы памятник заказать потом на могилу
Петра Афанасьевича и какой рисунок взять для железной ограды.
Это была гораздо более привычная для него область, и почему-то упорно
начал рисоваться перед ним крест, хотя и каменный, но сделанный "под
березу". В Симферополе, как и во всем Крыму, не росли березы, а это были
любимые деревья Сыромолотова.
И, придя домой в этот день, Алексей Фомич, не следя за часами, исчертил
большой лист бумаги проектами памятников на скромной могиле дедушки Нади и
рисунками ограды к этой могиле.
Обеда в этот день не готовила Феня, - она была в доме Невредимовых, - и
Алексей Фомич сам ставил для себя самовар, а после чая, когда уже начало
темнеть, сам закрывал ставни окон и зажигал лампы.
Потом по привычке ходить, хотя и медленно, из угла в угол по своей
мастерской, долго ходил и думал.
Было о чем думать: то, что свалилось на него так внезапно и неожиданно,
было подготовлено, конечно: так же внезапно падает и сук, если он подпилен.
Утром в день похорон Надя пошла в свой родной дом рано, чуть стало
светло, но Алексей Фомич сознательно не торопился. Зато когда подходил он к
дому Невредимовых, он застал, как и думал, и на улице, и на дворе, и в
комнатах дома очень неприятное ему большое многолюдство.
Все здесь пришли, конечно, из того квартала, в котором оказался
покойник, и никому, конечно, никакого дела не было ни до этого покойника, ни
до его родных, - так ощутил Сыромолотов.
Октябрь стоял теплый, как и полагалось крымскому октябрю, поэтому
женщины были здесь в одних платьях, хотя среди них гораздо больше видел
Сыромолотов старух, чем молодых...
Идя к дому Невредимовых, смотрел Алексей Фомич на чистое, прозрачное,
молодое небо, а около ворот дома увидел сивобородых морщинистых стариков.
Задержавшись в калитке, услышал он - один такой, лишний уже в жизни,
завистливым голосом спрашивал другого:
- Это сколько же, выходит, седмиц прожил упокойник? Чи дванадцать, чи
тринадцать?
А другой отвечал, считая на скрюченных пальцах обеих рук:
- Як осемдесять осемь, кажуть люди, то... до тринадцати трох не
дотягнув... Ну, а все ж таки... богато надбал.
- Труда никакого не знал, вот почему богато надбал! - твердо решил
первый старик, чем заставил слегка улыбнуться про себя Сыромолотова.
На дворе, увидел Сыромолотов, несколько человек мальчишек лет по
двенадцати, очень весело настроенных, гонялись один за другим и угощали друг
друга подзатыльниками.
- Вы что это тут, а? - строго спросил одного из них Сыромолотов.
- Мы-то? Мы певчие, - объяснил тот, и Сыромолотов догадался, что Дарья
Семеновна пригласила для пущей пышности похорон хор певчих из церкви своего
прихода, и вспомнил, что регентом этого хора был некий Крайнюков, известный,
с одной стороны, тем, что вместо кисти левой руки была у него култышка, а с
другой стороны, тем, что на него иногда "находило". Что именно "находило",
этого никто толком объяснить не мог, только показывали указательными
пальцами себе на лоб и поджимали губы.
Входя в дом и вспоминая об этом, Сыромолотов отчетливо подумал:
"Остается пожелать, чтобы хотя до конца похорон на него ничего не "нашло". В
том, что сейчас он увидит этого регента, Алексей Фомич не сомневался, но
прежде, чем регента, он увидел священника о.Семена и дьякона о.Митрофана.
Хотя дом Сыромолотова тоже считался в приходе о.Семена Мандрыки, но в
первый раз близко увидел его Алексей Фомич только теперь.
Крупный и с крупными чертами лица, мясистого и сохранявшего еще летний
загар, с объемистым, бугроватым, начисто лишенным волос черепом, с широким
ярким носом, уткнувшимся в широкую же белую бороду, о.Семен оказался в
достаточной степени живописен. Жирноплечий, сутуловатый, в разговоре
шумливый, так как наверно плохо уж слышал, и, как истый украинец, сильно
напиравший на "о", он ничем не обнаружил к художнику неприязни за то, что
тот никогда не бывает в приходской церкви и не принимает причта у себя дома
ни на Рождество, ни на Пасху. Он даже пытался участливо улыбаться, насколько
позволяли это ему очень толстые губы и тугие, как литые резиновые мячи,
щеки.
По всему складу его угадывал в нем Алексей Фомич густой бас, между тем
в церкви и вот теперь на похоронах петь о.Семен должен был, как священник,
тенором, а басом - дьякон, о.Митрофан, между тем как внешность его была явно
теноровая: он был щупловат, хотя уж тоже пожилой, имел чуткие к звукам,
очень легко вспархивающие брови и жидкую чалую бородку, которую часто
гладил, захватывая ее всю сразу костистой белой рукой.
Вместе с духовенством в комнате, смежной с тою, в которой стоял гроб,
был и регент Крайнюков, показавшийся Сыромолотову несколько похожим на
автопортрет художника Федотова: такой же облысевший лоб, такое же бледное
нездоровое лицо, такие же унылого вида усы подковкой.
О.Семен, как бы повинуясь внушению свыше, сказал Алексею Фомичу:
- Вот теперь, по кончине Петра Афанасьевича, вам подобает быть главою
дома, потому как Дарье Семеновне стало уж теперь тяжело, бедной...
- Да еще и одного из сыновей потеряла, - ведь это что значит для матери
сына потерять! - добавил о.Митрофан, и брови его взлетели изумленно при
таком напряжении мысли.
А регент Крайнюков, улучив удобную минуту, спросил Сыромолотова
вполголоса:
- Не довелось ли вам слышать, что я написал музыку к "Буря мглою небо
кроет"?
- Нет, простите, не приходилось слышать, - ответил Алексей Фомич.
- Как же так? В одном городе живем... и оба мы с вами люди искусства...
- забормотал явно обиженный Крайнюков, и, испугавшись, как бы вот именно
теперь на него не нашло, Сыромолотов поспешил убедить его, что в самое
ближайшее время он непременно явится послушать исполнение "Бури" под его
дирижерством.
В гробу, стараниями Егория обитом белым глазетом, лежал Петр
Афанасьевич в строгом черном сюртуке с двумя орденами, с желтой восковой
свечкой в руках над золотопечатной бумажкой, называемой, как знал это
Алексей Фомич, "молитвой".
А Надя изумила его тем, что, одетая теперь в черное траурное платье,
быть может взятое у матери, она, почти не отходя от гроба, все смотрела в
лицо дедушки и даже поправляла зачем-то свечку над "молитвой", складки его
сюртука. И глаза у нее так же опухли уже от слез, как и у Дарьи Семеновны.
Так как ни Аннушки, ни Фени, ушедшей сюда вместе с Надей рано утром, не
видел в комнатах Алексей Фомич, он понял, что обе они на кухне и
священнодействуют там, готовя все-таки поминальный обед.
Венок, за которым ездила Надя накануне, стоял теперь, прислоненный к
спинкам двух стульев, в головах гроба.
Но вот в открытой из прихожей двери появился еще венок. В нем были те
же осенние цветы: розовые астры, белые, желтые, розовые хризантемы,
сине-лиловая лобелия и розаны разных оттенков. А вслед за венком вошли в
комнату двое низеньких старичков, одинаково одетых и лицами очень похожих
друг на друга: оба лобастенькие, с равно подстриженными седыми усиками и
седыми ежиками на головах. Сыромолотов вспомнил, что слышал о них: братья, и
даже близнецы, бывшие сослуживцы Петра Афанасьевича по губернской архивной
комиссии.
Когда венок их был установлен на двух венских стульях рядом с венком
Нади, они, одинаково пристукивая каблуками, подходили с одинаковым
сочувствием семейному горю и к Дарье Семеновне, и к Наде. Наконец, подошли и
к Сыромолотову.
- Разрешите познакомиться: Козодаевы! - сказал один из них, почтительно
улыбнувшись одними только белесыми глазами.
- Какое несчастье постигло вас! - сказал тут же другой, сочувственно
покачав головой.
Не придумав, что им ответить, Алексей Фомич только пожимал их руки и
склонял несколько голову то в сторону одного, то другого.
- Мы слыхали, что и вас лично постигло горе! - выразительно проговорил
первый Козодаев.
- Это мы имеем в виду ранение вашего сына, - пояснил другой Козодаев.
- Откуда же вам это известно? - удивился Алексей Фомич, но тут же
поправился: - Да... благодарю вас... да! Сын мой, художник, - он стал теперь
калека, инвалид, да!.. А брат моей жены, тоже прапорщик, убит на
Юго-западном фронте.
И по тому, как согласно закивали головами братья, увидел, что это они
тоже знают.
- А есть ли линейка, чтобы гроб установить? - спросил тут о.Семен
Сыромолотова, который этого не знал. Но его выручил один из Козодаевых,
очень живо ответивший:
- А вот же мы как раз на линейке нарочно и приехали!
Другой же добавил:
- И приказали извозчику, чтобы стоял и ждал.
- Тогда что же, - тогда начнемте вынос тела усопшего!
И все пришли в движение от этих как бы командных слов о.Семена, и тут
Алексей Фомич увидел откуда-то взявшегося Егория Сурепьева, который первым
подошел к гробу, растопырив руки так, точно хотел охватить гроб в середине и
вынести его один.
Пиджак на нем был не тот, драный на локтях, а гораздо новее, под
пиджаком же оказалась чистая белая рубашка, вышитая елочками. Невольно повел
глазами по сторонам Сыромолотов, - не здесь ли Дунька, - и увидел ее: стояла
в дверях, - в синем платке на голове, и лицо ее показалось ему как будто
недавно вымытым.
"Мы еще придем к вам, - вы нас ждите!" - вспомнились ему зловещие слова
Егория, когда он уходил от него, хоть и не вместе с Дунькой, в первый день,
и ему стало очень не по себе.
А когда гроб был установлен на линейку и все, бывшие в доме и на дворе,
вышли на улицу и ее запрудили, Алексей Фомич увидел прямо перед собой
подступившего сзади моряка, который оказался на полголовы выше его ростом и,
пожалуй, не уже его в плечах, с погонами отставного капитана второго ранга.
Рыжебородый, надменного вида, весьма сосредоточенно присмотрелся он к нему
колючими серыми глазами и спросил отрывисто:
- Кого это хоронят?
И надменный вид моряка, и этот вопрос, обращенный почему-то именно к
нему, очень не понравились Сыромолотову, и он отозвался сухо:
- Старика, как видите.
Гроб тогда не был еще накрыт крышкой, и моряк отставной стал очень
внимательно рассматривать покойника; наконец спросил:
- Чиновник бывший?
- Да, служил.
- Все эти чиновники вообще... - начал было моряк, передернув носом, но
вдруг, неожиданно для Сыромолотова, перебил себя: - Вижу, что вы русский!..
Да?.. Коняев! - твердо, по-военному, представился он и протянул руку.
- Сыромолотов! - пророкотал Алексей Фомич.
Он подумал тут, что моряк спросит: "Не художник ли?" - но моряк ничего
не спросил; он заговорил сообщительно о своем:
- Я из Севастополя сюда приехал... хлопотать о прибавке пенсии. Цены на
все, видите ли, растут, а почему же пенсий не прибавляют? Пенсия моя почти
уже стала нищенской, - поняли? Вот!
- Кто же здесь может вам к ней что-нибудь прибавить? - усомнился
Алексей Фомич.
- Э-э, кто, кто! - сделал гримасу Коняев. - Тут есть комитет со
средствами, отпу-щенны-ми правительством на поддержку офицеров, пострадавших
во время войны, - поняли? Вот! Однако чиновники, чиновники там сидят, и все
очень, доложу, подо-зри-тельны по своей национальной принадлежности, -
поняли? Вот!
Тут капитан Коняев повел около носа указательным пальцем, искоса
поглядев на Сыромолотова так проникновенно, что тот этим как бы вынужден был
заметить:
- Вам бы снова поступить на службу!
- Просился! Да!.. Не взяли! Контужен в голову в бою под Порт-Артуром на
"Ретвизане"... Вот!
Это название погибшего во время войны с Японией корабля напомнило
Сыромолотову гибель "Марии", и он спросил:
- А вот там у себя, в Севастополе, не пришлось ли вам слышать, отчего
погиб дредноут "Мария"?
- "Им-пе-рат-ри-ца Мария", а не какая-то там "Мария", - поправил его
Коняев. - Да, погиб, я видел, как он горел... Какой-то, говорят, немец
взорвал, прапорщик флота... Сколько получил за это, подлец, вот вопрос?.. А
получил, мерзавец! Этому отвалили куш! Свои же, конечно, немцы!
- Прапорщик флота, вы говорите? - И тут же представился Алексею Фомичу
муж Нюры, Миша Калугин, как он, с забинтованной головой и в зеленой шинели
лесничего, подымался по лестнице на Графской пристани... поэтому он добавил
резко: - Это вы слышали какую-то дурацкую глупость и ее повторяете!
- Ка-ак так "глупость"! - надменно вздернул голову Коняев.
- Так и глупость! - упрямо повторил Алексей Фомич.
- Вы... смеете... оскорблять... штаб-офицера флота?
- Я всегда называю вещи своими именами, - так привык!
Сыромолотову показалось при этом, что моряк с контуженной головой
сейчас же кинется на него, и он привел все свое тело в состояние обороны,
несколько подавшись назад, но капитан Коняев, смерив его с головы до ног
злыми глазами, только пропустил сквозь зубы, задыхаясь:
- Понял!.. Я по-нял, с кем имею дело! С немцем!
И, как бы отбросившись от него, пошел строевым шагом назад, откуда
появился; Сыромолотов же стал искать глазами Надю, благодарный случайности,
отвлекшей ее в сторону от него как раз в тот момент, когда этот отставной
моряк, у которого явно "не все дома", порочил мужа ее сестры.
И о.Семен, и дьякон, бывшие в комнатах в подрясниках, теперь засияли
серебром чернопарчовых риз, и регент Крайнюков, собрав свой хор, взмахнул
вдохновенно здоровой рукой выше головы, и грянуло на всю улицу для начала:
- Свя-ятый боже! Свя-яты-ый кре-епкий!..
Петр Афанасьевич Невредимов отправился из дома, который строил лет
шестьдесят назад, в свой последний путь... И тут подошли к Алексею Фомичу
Надя с матерью, чтобы идти за гробом всем вместе не разбиваясь.
Какую бы картину ни писал художник, он прежде всего должен определить
для нее свое место, свой наблюдательный пункт, - и во все время работы над
картиной держаться своего места твердо и точно. Чуть передвинет себя он
вправо или влево, чуть опустится ниже или подымется выше, - сразу изменится
и отношение между предметами, и освещение, и объем их, - а это значит, что
картина будет уже другой.
Когда задумывал Сыромолотов свою "Демонстрацию", он нашел для себя
место, вне огромной толпы на Дворцовой площади в Петрограде, и безошибочно
чувствовал расстояние между собой и теми, кто попал на передний план его
картины.
Теперь, идя с обнаженной головою на кладбище за гробом старика
Невредимова, он двигался вместе с толпою и был в середине ее. Не наблюдать
всего, что видно было кругом, он не мог: это было основным его свойством, и
наблюдал он, как свойственно наблюдать только художникам; но в то же время
он не мог не связать плотно этого шествия толпы со своей картиной: он
слишком сжился с картиной и не иначе представлял всех людей на ней, как
живыми и стоящими перед глазами.
Живые люди теперь, около него, и справа и слева шли и часто смотрели на
него, и глаза их и его встречались. У него и у этих людей кругом оказалось
как бы одно общее дело... какое же именно? Старика, прожившего двенадцать с
половиной "седмиц" и теперь лежащего в закрытом гробу под двумя венками из
живых цветов, провожают к его могиле, и он, в гробу, центр этой движущейся
картины, точка схода всех ее горизонталей.
Медленно двигались "разбитые на ноги" коняги извозчика. Их была пара
разномастных, но одинаково линялых: одна - бывшая вороная, другая - бывшая
буланая.
Шляпки Дарьи Семеновны и Нади обвиты черным крепом, причем на шляпке
Дарьи Семеновны колыхалось уныло при каждом шаге черное страусово перо.
Широкую черную ленту пришпилила Надя и на рукав Алексея Фомича. Полагалось
бы по-прежнему, довоенному, чтобы и лошади были в черных попонах, и
факельщики из бюро похоронных процессий, но даже и ревностная к соблюдению
всех правил обряда Дарья Семеновна признала это для себя не по средствам.
Зоркими глазами художника пробегал Алексей Фомич по толпе, идущей
вместе с ним, и не мог не видеть, какие в большинстве старые, изможденные,
плохо одетые были здесь люди. "Оставьте мертвецам хоронить покойников
своих", - вспомнилось ему изречение из древней книги. Если не мертвецы еще
эти рядом, то полумертвецы, а все, кто молоды, те в окопах от Балтийского
моря до Черного, и там изо дня в день превращают их в мертвецов, как Петю
Невредимова, а других в инвалидов, как Ваню, бывшего чемпиона мира по
французской борьбе, "любимое дитя Академии художеств..."
Хор певчих все-таки честно хотел заработать себе на хлеб, и "Со святыми
упокой" сменялось тягучим "Надгробным рыданием", причем у Крайнюкова иногда
даже и желтая култышка левой руки поднималась кверху.
Хор оказался спевшийся: не зря строгость преобладала в лице Крайнюкова;
и среди ребячьих голосов выделялся такой дискант, что годился бы и в
соборный архиерейский хор в "исполатчики", а из взрослых певчих у одного
была неплохая октава, скреплявшая все ребячьи и теноровые голоса, как
подпись крупного чиновника на казенной бумаге.
Сравнив про себя октаву хора с подписью крупного чиновника, Алексей
Фомич представил ярко и ругавшего чиновников здешних отставного капитана
второго ранга и его болтовню о прапорщике флота, то есть об арестованном
муже Нюры, своем свояке, но постарался тут же забыть об этом.
Как раз в это время сзади кто-то спросил довольно громко:
- А это кого же все-таки хоронят?
- Архивариуса здешнего... Кажется, он уж даже и отставной был, -
ответил этому кто-то тоже громко.
- Вон кого!.. Поэтому, стало быть, окончательно сдают в архив.
И захихикали оба.
Алексей Фомич оглянулся и увидел двух молодых еще, но хромых: один
сильно припадал на правую ногу, у другого торчал костыль под мышкой.
- Наверное, инвалиды войны, - шепнул он Наде, так как она не могла не
слышать этого разговора, очень, конечно, для нее обидного.
После этого Алексей Фомич часто поворачивал голову то влево, то вправо,
а то и оглядывался даже, гораздо внимательнее присматриваясь к людям, идущим
зачем-то за гробом незнакомого им человека, как будто ни у кого здесь не
было своего необходимого дела.
Все были убогого вида: старики, старухи, увечные... И вспомнился ему
замысел самой молодой из его картин: "Нищий Христос", навеянной строчками
стихов Тютчева:
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде царь небесный
Исходил, благословляя.{180}
Эскизы к ней он делал еще подростком, но дальше эскизов не пошел. На
них цветными карандашами и акварелью пытался он изобразить подобную этой
толпу, шедшую за Христом, который нес крест на плече. Он не показал тогда,
куда шел его Христос, - куда-то в туман, - а последний в толпе, то есть на
переднем плане эскизов, не шел, а полз на четвереньках...
Тут же вслед за этими старыми эскизами представил Алексей Фомич свою
"Демонстрацию на Дворцовой площади" и, кивнув вправо и влево, сказал
вполголоса Наде:
- Вот это - демонстрация так демонстрация!
Надя не поняла его. Она спросила:
- Против чего?
- Против войны, разумеется, - против чего же еще, - ответил Алексей
Фомич.
Тут донесся до них от впереди идущего о.Семена возглас, точнее конец
возгласа:
- ...новопреставленному рабу твоему Петру и сотвори ему вечную
па-амять!
А хор подхватил единодушно:
- Веч-на-я па-амять, веч-ная па-амять, ве-е-ечная па-а-амять!
На кладбище у свежевырытой могилы, к которой подвел шествие Егорий
Сурепьев и возле которой поставили открытый снова гроб, о.Семен счел нужным
произнести слово об усопшем, а Сыромолотов пристально следил за тем, как он
то поворачивал голову, следя, чтобы все внимательно его слушали, то поднимал
глаза к небу, то опускал на бренную кучу земли около могилы и на гроб с
телом старца.
- Братие! - начал он как с амвона в церкви. - Пятая заповедь гласит:
"Чти отца твоего и матерь твою, да благо ти будет, и да долголетен будеши на
земли". Вот перед нами прах раба божия Петра, дожившего до глубокой
старости, во исполнение обещания пятой заповеди. За что же даровал ему бог и
благо и долголетие? За то, что чтил он и отца и матерь свою и принял на себя
заботу о многочисленной семье брата своего, скоропостижно умершего.
Восьмерых племянников и племянниц своих возростил покойный и на ноги их
поставил. Подумайте, сколько же было трудов положено им ради этого доброго
дела, и трудов, и усердия, и забот неусыпных, и труд его не пропал даром.
Полезных для всего общества людей воспитал усопший... И даже... даже один из
них, офицером будучи на фронте, пал смертью храбрых, защищая родину, то есть
и всех нас, здесь собравшихся отдать и ему последний долг, хотя и мысленно
только. Упокой же, господи, душу раба твоего Петра с миром, идеже праведнии
успокояются, в месте злачне, в месте покойне, и упокой также, господи, душу
воина, на брани убиенного, именем тоже Петра, и сотвори им... вечную память!
Тут о.Семен перекрестился, широко отведя руку, и кивнул регенту, и
"Вечную память" грянул хор.
Тот дискант - "исполатчик", который, по мнению Алексея Фомича, мог бы и
в соборе петь архиерею "Исполла эти деспота!", так запрокинул голову,
заливаясь, что нельзя было рассмотреть его глаз, а октава, скреплявшая хор,
оказавшаяся на вид каким-то мастеровым, скорее всего кровельщиком, с
обрюзглым и давно не бритым лицом, напротив, выкатил глаза от больших
усилий, и подумал Алексей Фомич не без опасения, как бы не выскочили они у
него совсем из орбит.
Но пропели "Вечную память", и о.Семен обратился почему-то прямо к
Сыромолотову, говоря:
- Не пожелает ли кто из присутствующих сказать слово?
Сыромолотову никогда не приходилось быть в таком положении, и о том,
чтобы произносить речь над гробом Петра Афанасьевича, он не думал, поэтому
только отрицательно крутнул головой, но его тут же выручил один из
Козодаевых.
Ненужно улыбаясь и кланяясь о.Семену, а потом зачем-то в сторону обоих
Сыромолотовых, имея в виду, должно быть, только Дарью Семеновну и Надю, он
начал с себя:
- Я - член губернской архивной комиссии, долго служил под руководством
покойного Петра Афанасьевича и, должен сказать, до самой смерти сохраню
память о моем бывшем начальнике. Всегда серьезно относился он и к любимому
нами делу, к истории нашего с вами края, ко всем этим бумажкам, пылью
покрытым, и вообще... Также и к памятникам старины, которых, должен вам
сказать, очень много в Крыму. Большими знаниями обладал в этой области
покойный Петр Афанасьевич, а знания эти пришли к нему откуда же, как не от
его редкостного трудолюбия? И то еще должен я сказать, что знания эти нужно
было ведь сохранить в своей памяти, а это значит, что память... память его
не... как бы выразиться... не оскудевала с годами! Но почему же не
оскудевала? Потому что наш дорогой усопший, Петр Афанасьевич, вел правильный
образ жизни, не допускал никаких излишеств, в чем и является он для всех нас
настоящим образцом, - образцом для подражания, я хочу сказать. Спи же в
мире, наш дорогой образец жизни, Петр Афанасьевич, и да будет земля тебе
пухом!
О.Семен благодарственно наклонил маститую плешивую голову в сторону
Козодаева, но тут же, как Козодаев стал чинно рядом со своим братом,
откуда-то сзади, усиленно очищая себе дорогу локтями, пробрался вперед явно
пьяненький в такое трезвое время и в таком серьезном месте, как кладбище,
старичок, лукаво подмигивающий, озорноватый, с бегающими глазенками и
красным носиком, поднял зачем-то правую руку, как регент, и обратился к
о.Семену:
- Я скажу слово!
О.Семен поглядел на него неодобрительно и даже головой в знак
разрешения не кивнул, но старичок тем не менее начал:
- В нотариальной конторе я служил у покойного Петра Афанасьевича, и как
же можно: очень даже хорошо я помню это, как меня жучил покойничек, дай ему,
господи, царство небесное!
Тут старичок перекрестился и даже как бы всхлипнул от прихлынувших
высоких чувств; но тут же сзади Алексея Фомича сказал кто-то голосом очень
знакомым и с оттенком явной зависти к старичку:
- Ну, не иначе, как политуры бутылку игде-сь на чердаку нашел - выпил!
Алексей Фомич обернулся и увидел рябое лицо Егория: смотрел тот на
говорившего вплотную прилипшими круглыми, жадными, ястребиными глазами, как
бы стараясь пробуравить ими убогий череп пьяненького и узнать, где этот
заветный чердак, на котором дурак какой-то прячет от довоенных еще времен
оставшиеся, пахнущие спиртом бутылки политуры?
А пьяненький старичок, бегая глазками и то и дело взмахивая рукой, как
будто собираясь взлететь, продолжал:
- Смерть-матушка, она всех нас равняет, и никто от ее глаз не
ускользнет! То я говорил, конечно: "Вы, Петр Афанасьевич!", теперь же право
имею говорить "ты"... Служил ты верой-правдой царю-отечеству на
государственной службе по десятому классу должности, а я считался уж лично у
тебя, на частной службе... Выслужил ты, как тебе полагалось по десятому
классу, чин надворного советника, а также и ордена тоже, - орденами был
награжден: орден Станислава четвертой степени и орден Анны - третьей... И
вот, значит, как получилось у нас с тобой: я хотя не надворный и без орденов
безо всяких, ну, пока еще живой, а ты вот уж покойник! Петр Афанасьевич!
Уважаемый мой патрон! Скажи, зачем ты умер?..
Даже слезы, самые настоящие слезы навернулись при этих словах на глазки
старичка, и он начал вытирать их грязными пальцами обеих рук сразу, но
о.Семену не понравилось его надгробное слово. Он взял пьяненького за плечо,
дернул от себя в сторону и крикнул:
- Довольно! Иди!
Потом он обвел взглядом, еще не остывшим от возмущения, толпу около
себя и спросил громко:
- Нет ли еще желающих почтить память усопшего?
Задержал было снова взгляд на Сыромолотове, но, когда Алексей Фомич
сделал отрицательный знак головой, о.Семен сказал разрешающе:
- Можно, стало быть, забивать крышку!
- Есть забивать! - тут же отозвался ему Егорий и выступил из-за спины
Сыромолотова уже с молотком в правой руке и с гвоздями в пригоршне левой.
Тут же Дарья Семеновна, колыхнув страусово перо, потащила за руку Надю
в последний раз поглядеть на дедушку, а вместе с ними подошел к самому гробу
и Алексей Фомич.
Державший уже в обеих руках крышку гроба Егорий пытливо поглядел на них
троих секунды три-четыре, потом медленно, но деловито стал прилаживать
крышку, а Дарья Семеновна заплакала навзрыд, и Надя обхватила ее за плечи,
боясь, чтобы она не упала на гроб.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Так как Дарья Семеновна все-таки, с помощью Аннушки и Фени, соорудила
поминальный обед для о.Семена с дьяконом и регентом и для братьев
Козодаевых, то Сыромолотов тут же после похорон пошел домой, уступив Надю ее
матери. Он решил, что для него довольно и того, что он в этот день видел.
Еще будучи профессором живописи в Академии художеств, он часто и вполне
убежденно говорил своим ученикам: "Рисуйте всегда! Даже и ложась спать,
рисуйте в постели, пока сами собой не закроются глаза, а проснетесь, прежде
чем начать одеваться, беритесь за карандаш. Рисуйте, пока ваши глаза видят,
а рука действует... Карандаш пусть всегда будет с вами, при вас неотлучно.
Чтобы писать красками, нужно подходящее время и подходящее место, а карандаш
пусть будет шестым пальцем вашей руки: художник без карандаша - не
художник!"
Самому для себя ему не нужно было повторять этого. Он не мог не взять в
руки карандаша и тогда, когда вернулся домой с похорон. Он слишком много
видел людей в этот исключительный день для того, чтобы не поддаться соблазну
набросать каждого из них на память.
Он был один в доме, но все-таки плотно, по привычке затворился в своей
мастерской, и в широком альбоме из ватманской бумаги одна за другой начали
появляться головы о.Семена, о.Митрофана, регента Крайнюкова, Козодаевых,
того старика, который натуженно считал, сколько седмиц прожил Петр
Афанасьевич, и многих других, случайно бросавшихся в глаза. Появилась в
альбоме и пара разномастных коняг извозчика, везших линейку с гробом, и
хорошо удалось занести всю фигуру пьяненького старичка, с поднятою рукою и с
ужимкой немалого хитреца на небольшом скомканном лице. Вспомнилось и попало
сюда же вздернутое правое плечо калеки с костылем, и за одной старушкой в
платочке карандаш, как будто сам собою, начал зачерчивать еще трех согбенных
старушек... Так часа за два, за три, - Сыромолотов никогда не смотрел на
часы у себя в мастерской, - заполнился с десяток страниц альбома, так что
можно уж было начать углем на холсте набрасывать все похоронное шествие,
если бы явилась мысль написать такую картину, но тут от Дарьи Семеновны
вернулись Надя с Феней и начали греметь посудой.
Когда Сыромолотов обедал один, Надя, усталая и с каким-то очень
обесцвеченным и отвердевшим, точно гипсовым лицом, лежала на диване и
молчала. Но кончился его обед, убрала посуду Феня, и сказала Надя тихо:
- Сядь около, Алексей Фомич.
Сыромолотов подвинул стул к дивану, сел и услышал неожиданно для себя:
- Все тебя осудили там у мамы... А отец Семен даже раза два сказал: "Ну
и гордец у вас зятек, Дарья Семеновна!"
- Гм... Вон как! Так и сказал "зятек"? Умалил меня, унизил!.. "Зятек"!
- улыбнулся Алексей Фомич. - И что "гордец", это тоже неточно. Я не гордец,
а только ценю свое время. Не два века буду жить и не двадцать седмиц,
поэтому ценю время. Этим своим основным свойством для общежития неудобен,
что давно уже понял и, как видишь, отъединился... И еще одно, самое важное:
ведь я художник, а не священник, не чиновник, не член комиссии, не капитан в
отставке... Для них эта жизнь, какою они живут, и есть одна единственная -
другой они не знают ведь, согласись с этим!.. А если бы и для меня их жизнь
тоже была бы жизнью, то как я мог бы стать художником и быть им до своих...
солидных ведь уже лет? Даже и в доме моем для меня лично вот в этой комнате,
называемой столовой, все - иллюзия, как бы сон наяву, а жизнь, - моя жизнь,
- только в другой комнате, в моей мастерской. Ведь это, конечно, и с тобой
бывает, как со всяким, - ты просыпаешься, но в это время досматриваешь
какой-то сон... Сон этот твой ярок во всех деталях, как самая взаправдашняя
действительность, только что сочетания этих деталей странные... Странные,
да, однако же они существуют в твоем мозгу, пока ты просыпаешься, они живут,
- вот в чем фокус, притом интенсивнейшей жизнью живут.
Тут Алексей Фомич поднялся, начал ходить по столовой и продолжал на
ходу:
- Вот хотя бы я сам сегодня, просыпаясь, увидел вдруг очень ясно, как
тебя сейчас вижу, что летят к нам двое на крыльях орлиных, а между тем я
отлично вижу, что это люди, - молодые, с усиками, один брюнет, другой
блондин, - для разнообразия, конечно... Под-ле-та-ют и садятся на крышу
сарая. То есть, они не садятся, а стоят на крыше и на меня зверски смотрят.
Они на меня, я на них, - и вдруг один спрашивает меня: "Это чей дом?" - "Мой
дом", - отвечаю. А тут другой: "Как же ты смеешь иметь дом, когда летать не
умеешь?" Я ему, этому, а сам усмехаюсь: "Как так я летать не умею? Отлично
умею! Смотрите оба и в оба: полечу сейчас, и без ваших крыльев!" И поднялся
с земли без малейших усилий и полетел... Кругами летал я над ними, - с
каждым кругом все выше. А им кричу: "Ну что? Как? Видали?.." А потом
опустился на ту же крышу, чтобы посмотреть, из чего у них крылья, - и
проснулся тут окончательно и глаза открыл... И вспомнил, что похороны
сегодня... Здравый смысл, житейский, в этом сне, конечно, начисто
отсутствует. С точки зрения этого здравого смысла на кой черт мне было
каким-то этим летунам доказывать, что я тоже могу летать и даже без крыльев?
Однако же вот во сне, где здравый смысл отсутствует, это оказалось почему-то
необходимым. Так же и в живописи моей: то самое необходимо бывает, без чего
люди в жизни превосходно обходятся. Так и вообще случается, что художник
пишет, а публика не понимает, зачем это. Однако так же точно и с Коперником
и с Галилеем случилось. Солнце вокруг Земли ходит или Земля вокруг Солнца?
Ты училась, ты, значит, знаешь, что Земля вокруг Солнца, а между тем ты
каждый день говоришь: солнце поднимается, солнце заходит... И никакие
Коперники и Галилеи не могли убедить в свое время святейших отцов церкви,
что зря библейский Иисус Навин кричал: "Остановись, солнце, над горой
Елеонской, чтобы мне засветло укокошить всех до одного моавитян, а то, как
опустишься ты, ищи-свищи подлецов этих!.."
- Так энергично он, кажется, не кричал, - вставила безразличным тоном
Надя, но Алексей Фомич только махнул рукой и продолжал:
- Великие художники Ренессанса писали что? То, чего никогда и нигде не
видели, чего никто не видел, - Сикстинских и прочих мадонн в окружении
ангелов, тайные вечери, Страшные суды... А между тем ведь этой иллюзорной
жизнью они жили, когда писали свои картины, и благодаря тому, что иллюзиями
питались, мечтами, снами, несуществующим, нереальным, - живут и теперь среди
нас... Гм... "Рождение Венеры" Боттичелли, например, где и когда это видел
Боттичелли? Или "Моисей" Микеланджело, с бородою в пять ярусов и с мышцами
Геркулеса Фарнезского! Разве мог быть когда-нибудь и где-нибудь такой Моисей
или даже просто вообще человек? Никогда и нигде! Плод фантазии художника, но
вот до наших лет дожил и еще будет жить тысячу лет!.. Да, наконец, хотя бы
репинскую картину взять "Иван Грозный и сын его Иван", - так ли это было на
самом деле? Это нам неизвестно, но Репину мы поверили, что именно так, и
прапраправнуки наши ему будут верить: именно таков был Грозный, и таков был
сын его Иван!
Надя поставила руку на локоть, подняла на нее голову, поглядела на мужа
с большою тоской и сказала:
- Ты остаешься самим собою, хочешь ты сказать? А я? Я совершенно
разбита!.. Вдвойне: и за себя и за мать... Что же я сказала! Втройне, а не
вдвойне: и за Нюру тоже!.. У меня путаются мысли.
- Ты могла бы добавить и меня тоже, - вышло бы вчетверне, - вполне
серьезно сказал Сыромолотов. - Война - это казнь! Тем всякая война и
страшна, что она - казнь... И вот, если ты хочешь знать, какое впечатление
осталось у меня от сегодняшних похорон... Ты меня извини, Надя, тебе может
это быть неприятно, - но... извини во мне, человеке, художника...
Впечатление же такое, как будто мы не Петра Афанасьевича только, а всю
старую Россию хоронили со всеми ее заквасками, со всеми загвоздками, со
всеми задвижками, со всею дикостью непроходимой и с поминальными обедами в
том числе, - ты уж меня извини, - у меня ведь тоже наболело, - я втрое
больше, чем ты, живу в своем милом отечестве. И ты, конечно, не
присмотрелась так, как я, ко всему шествию, а ведь это же буквально
полумертвецы хоронили мертвеца... Пьяненький-то старикашка один чего стоит!
До чего показателен оказался со своей речью!
- Он не столько полумертвец, сколько полный подлец! - решила Надя.
- Однако же из других всех никто и такого слова не сказал! Нет
способности говорить речи! Седмицы сосчитать - это еще туда-сюда, кое-как
при помощи пальцев смогут, но чтобы "слово" сказать, - нет, не приучены к
этому! "Народ безмолвствует"! А время бы уж ему и заговорить! Неужели двух
лет такой войны недостаточно, чтобы даже и глухонемые заговорили? Заговорят,
заговорят, я чувствую! У нас с тобою в семействе одном сразу две смерти, а
посчитай, сколько таких семей на всю Россию!.. Да ведь и не одних только
людей съедает фронт, - он все съедает. И людей, и лошадей, и машины, - там
все и всех надо кормить, а кто же в окопах сидит и погибает? Те, кого
кормильцами зовут. Терпению-то должен прийти конец или нет? И что может
потерять от протеста тот, кому уже нечего терять? Разве такая небывалая
война может окончиться ничем? Не-ет, не может, не-ет! Большие причины
рождают и большие следствия... Угол падения равен углу отражения.
- К какому же все-таки выводу ты пришел? - спросила Надя, когда умолк
Алексей Фомич.
- К какому выводу? - Сыромолотов прошелся еще раз по столовой от стены
до стены и ответил: - Собаку хорошую надо бы нам с тобой завести, вот что.
Лучше всего бы овчарку.
- Со-ба-ку?.. Алексей Фомич, что с тобою? - не только удивилась такому
неожиданному выводу Надя, но даже и встревожилась. - Зачем собаку?
- Видишь ли... как бы тебе сказать... Ты помнишь, как вела себя мадам
Дюбарри на эшафоте, - метресса Людовика Пятнадцатого? Не знаешь, так я
скажу... Ее взвели на эшафот, и она увидела перед собою весь Париж и...
произнесла знаменитые слова, - самые значительные за всю свою жизнь: "Одну
минуту, господин палач!" И господин палач вынул часы и смотрел на их
циферблат, чтобы не подарить ей как-нибудь больше одной минуты, она же,
приговоренная к казни, смотрела в последний раз на толпу, на Париж, на небо
над ним... Но прошла минута, господин палач спрятал часы, сгреб свою жертву
и бросил ее на плаху... Момент, - и готово! И лети на небо, душа, если ты
была в этом теле!.. Вот так и нам бы с тобою, Надя: хотя бы одну минуту
жизни купить, когда придут сюда убивать нас!
Человек с собакой появился на дворе Сыромолотовых утром дня через два
после этого разговора. Увидев его в окно, Алексей Фомич с одного взгляда, -
взгляда художника, - вобрал в себя и продавца и собаку.
Продавец был не низок ростом, но что называется квелый. Он был в
черной, но очень заношенной шляпе, в сильно выцветшем, когда-то синем
пиджаке с обвисшими карманами, в сереньких узких брюках, выпяченных на
коленях. Шляпа была надвинута низко, почти до самых глаз, и из-под нее более
отчетливо видно было только бородку - черную с проседью.
А собака - овчарка с большими твердыми, прямо стоящими ушами, с желтой
мордой и такими же лапами, но с темной шерстью на спине и хвосте. Собака
была большая, но она сразу показалась Алексею Фомичу чем-то похожей на
своего хозяина, - может быть, только голодным видом, худобой.
Так как день с утра оказался теплым, то окно, перед которым стоял
Алексей Фомич, было отворено, и хозяин собаки, оглядевшись, подошел прямо к
этому окну. В правой руке он держал цепь, а левой слегка приподнял шляпу и
сказал словоохотливо:
- Вот, господин художник, привел вам своего я Джона!.. Илья Лаврентьич
меня зовут. Я - садовник... И тоже домик свой имею, только что в видах войны
нахожусь без места... Подошло одним словом так, - ни сам досыта не поешь, ни
собака тоже. Вот какое дело, откровенно вам говоря.
Во все время разговора хозяина черные глаза его собаки, казавшиеся
большими на светло-желтой морде, смотрели на незнакомого человека в окне так
изучающе-внимательно, что Алексей Фомич счел нужным переспросить:
- Так что, значит, Джоном его зовете?
- Джон, Джон... Со щенят получил такое себе имя. Я его щенком из
богатого дома взял. У отца его медаль был" серебряная исключительно за одну
породу, - бойко сообщал садовник. - Сила большая у отца его была: так что
даже семипудовую свинью загрыз и ее тушу по земле волочил сколько-то там
расстояния.
- Ну, уж подвиги папаши его мы оставим давайте в покое, - перебил
Сыромолотов, - а я вот сейчас на крыльцо выйду, рассмотрю его хорошенько.
И крикнул в другую комнату:
- Надя! Иди-ка Джона смотреть! Мне он почему-то нравится.
- А он на меня не бросится? - на всякий случай вполне серьезно спросила
садовника Надя, выйдя на крыльцо вместе с мужем.
Илья Лаврентьич снял перед нею шляпу, показав зализы на лбу, и ответил
вполне рассудительно:
- Собака эта, она ведь ученая, - как же она может броситься? Это ей
даже и в голову не придет. И понимает же она, конечно, что я вам сюда ее
продавать привел. Кроме того, конечно, я ведь ее держу за цепочку.
- Вы говорите "ученая". Это в каком же смысле понимать надо? - спросил
Алексей Фомич.
- А в том именно, что все решительно он знает, чему собак учат: что
искать, что принесть вам, что получить в свои зубы или там корзинку принесть
с базара и также вообще разные собачьи слова: "Нельзя!", "Неси!", "Подай!",
"Пошел!" - это же он отлично все понимает... А кроме того, долго он может у
вас прожить, как ему всего только три года считается.
- Ну вот, вы что-нибудь выньте из кармана, и пусть он мне подаст, -
обратилась к нему Надя, но Илья Лаврентьич опустил было добросовестно руку в
карман пиджака, однако тут же ее вынул и сказал сокрушенно:
- И рад бы что-нибудь вынуть из карманов, да только что из них можно
вынуть, когда ничего в них нету?
Но тут он находчиво нагнулся, поднял с земли небольшую щепку, сунул ее
в зубы Джону и приказал, кивнув головой на Надю:
- Подай!
Джон тут же потянул за собой хозяина к крыльцу, и Надя, слегка
попятясь, увидела рядом с собой большую, ушатую, желтую, черноносую собачью
морду со щепкой в белых зубах, и первое, что она сделала, проворно спрятала
за спину обе руки.
- Ну вот! - пристыдил ее Алексей Фомич. - Нет, ты уж возьми, раз он
принес!
- И не только возьмите, - добавил садовник, - а еще и скажите ему: -
"Вот молодец, Джон!" И по голове его погладьте!
Набравшись смелости после этих слов, Надя протянула руку к щепке, а
другую, теперь уже без особого страха, положила на широкий Джонов лоб.
Увидев, что этой женщиной соблюден весь ритуал, Джон довольно завилял
хвостом, и щепка очутилась у Нади в пальцах, а прямо в ее глаза смотрели
очень умные глаза собаки, которую тут же захотелось ей назвать своею.
- Вот подержите теперь его вы сами, господин художник, - передал
Алексею Фомичу цепь хозяин Джона, - а он сейчас вам покажет, как умеет
искать.
И, взяв у Нади щепку, Илья Лаврентьич сунул ее к носу собаки и пошел за
угол дома, выдвигая вперед колени при каждом шаге.
С минуту его не было, и Надя успела усомниться в Джоне:
- Неужели найдет эту? Мало ли у нас щепок валяется на дворе.
- Хозяину лучше знать, - отозвался Сыромолотов.
А Джон внимательно и серьезно разглядывал их обоих поочередно.
- Ну вот, теперь пустите его! - сказал садовник художнику и тут же
кивнул собаке: - Джон, ищи!
Тут же кинулся за угол Джон, звякнув цепью о камень, а Илья Лаврентьич
предупредительно пояснил:
- Я не кое-как, а очень даже хорошо спрятал, вы не думайте! Я к
мошенству прибегать не намерен, как я знаю ведь, кому продаю.
Он хотел было, видимо, добавить что-то еще, но в этот момент прибежал
Джон - в зубах щепка, и Надя радостно вскрикнула:
- Та самая! Алексей Фомич, смотри!
- Это, конечно, сущие пустяки, - скромно принял ее похвалу садовник. -
Он и ключ может найти, если потеряете, и деньги, и все, что угодно. Собака,
одним словом, вполне обученная, а не что-нибудь. А уж сторож какой, - лу...


