Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Преображение России. Утренний взрыв

страница №4

о мы тут не узнаем, и незачем нам сюда заходить!
Он припомнил коридорного и закончил:
- Нас здесь еще, пожалуй, задержат, - ну их совсем! Очень
подозрительный стал народ.
- Хорошо, не пойдем туда, а как же все-таки быть? По-твоему, оставаться
в неведении? - возмутилась Надя.
- Подождем, вот как быть... Давай подождем хотя бы до вечера, а не так
тебе вот сразу - вынь да положь!.. Это, должно быть, какое-то большое
флотское начальство, с кем ты говорила, хотя и не адмирал: у адмиралов
черные орлы на погонах... И ты сама могла видеть, как это начальство
озлоблено. На кого же именно озлоблено, вот вопрос!.. Предупреждаю тебя, что
нисколько не удивлюсь, если сейчас у нас в номере орудует полиция!
- Ну, это ты уж слишком! - и отвернулась и махнула рукой Надя.
- Почему же слишком? Нисколько не слишком, а в самый раз!.. Ты подумай
только: стоило нам приехать в Севастополь, и вдруг на тебе, - катастрофа! А
вдобавок к этому у нас еще на несчастной "Марии" был "пра-пор-щик"!
Сыромолотов вытянул это последнее слово так похоже на того высокого
важного моряка с двумя просветами на погонах, что Надя сама повернула от
Морского собрания в сторону памятника адмиралу Нахимову.
Почти бессонная ночь, и это страшное утро, и хлопоты около Нюры утомили
их обоих так, что в этот день ходили они мало: больше сидели на Приморском
бульваре, где и обедали в ресторане.
И оказалось, что именно здесь, в ресторане, никого уже не нужно было
расспрашивать: здесь все говорили сами.
Странно было видеть Сыромолотову, что хотя торговля спиртными напитками
была воспрещена, тем не менее в ресторанном зале говорили громко, глаза у
многих возбужденно блестели; кое-где за столиками шли даже споры.
Большая часть обедавших здесь были пехотные офицеры, и Сыромолотов
вглядывался в каждого из них ненасытными глазами художника: не пригодится ли
какое-нибудь из этих лиц для картины "Демонстрация"; Надя же напрягала слух,
так как разговор за всеми столиками шел только о таинственной гибели
"Марии".
Особенно громок был голос и особенно блестели глаза и красно было лицо,
с которого не сошел еще летний загар, у какого-то штабс-капитана из
ополченской дружины, с широкими скулами и покатым лбом и с седыми
подусниками при неестественно черных усах.
- Загадочная личность! - тихо сказала о нем Надя Алексею Фомичу. -
Усы-то он, конечно, красит, но почему же не красит подусников?
- Пестроту любит, - отозвался Алексей Фомич, глядя в свою тарелку.
Вот этот-то любитель пестроты и кричал:
- Говорят, много все-таки осталось в живых из матросов, - и вот теперь
вопрос: что с ними будут делать?.. Но только прежде всего: там что бы с ними
ни делали потом, - к расстрелу их или только на каторгу, но прежде всего -
вон ко всем чертям из Севастополя эту заразу, - вот что я вам скажу!.. Это -
настоящая зараза, эти шмидтовы дети!.. А кто ими вертит как хочет, агитаторы
ихние где сидят, а?.. Они, глядишь, в газетчонке здешней да по аптекам, да в
студенческих тужурках расхаживают! Этих - на фонари, и решительно никаких
разговоров, иначе у нас к весне ни флота не останется, ни гарнизона не
будет! Имейте это в виду!..
А с другого столика долетело до слуха Нади именно то, что ей так
хотелось узнать еще утром. Говорил совсем еще молодой офицер, явно
слабогрудый, даже с подозрительными пятнами румянца на впалых щеках:
- Слышал я, что вечером сегодня офицеров с "Марии" высаживать на берег
будут... какие, конечно, ходить могут.
- Вечером сегодня! - радостно шепнула Надя мужу.
Но так как Алексей Фомич не расслышал слов этого офицера, - тот говорил
тихо, - то Надя должна была объяснить ему, в чем дело.
- Вот видишь! - сразу воспрянул духом Сыромолотов. - Оказалось, вечер
утра мудренее, а не наоборот, как нас учили в Академии художеств!.. Есть,
значит, и среди офицеров уцелевшие... Как-нибудь спаслись. Должны же их
учить, как можно спасаться, в случае ежели... Хорошо, привезут, а куда же
именно привезут?
- Ну уж, разумеется, к Графской пристани, - решила Надя.
- А ты почем знаешь?
- Во всяком случае, пойдем туда, а там видно будет.
- Сейчас же после обеда и пойдем, - немедленно согласился Алексей
Фомич, - так как неизвестно, что тут, в Севастополе, считается "вечером".
Только около скромного небольшого памятника Казарскому задержался после
обеда Сыромолотов на Приморском бульваре. Разглядывая его с разных сторон,
говорил он Наде:
- Читал я в "Русской старине", что его отравили в Николаеве... Сначала
отравили, а потом, вот видишь, памятник поставили... и к оградке его
приткнули, так, чтобы никто и рассмотреть не мог.
- Как отравили? Кто отравил Казарского? - спросила Надя.
- Известно уж, кто, раз был он после своего подвига сделан
флигель-адъютантом и получил приказ Николая Первого обревизовать хозяйство
Черноморского флота... Ревизоров ведь в те времена часто так чествовали:
всыпали им мышьяку в бокал с шампанским, - вот и избавились от ревизии!..
Тогда министр один посылал ревизором своего племянника в одну черноземную
губернию и только одну заповедь ему все твердил: "Ради бога, ничего у этих
мерзавцев не ешь и не пей, а то отравят!" А в Черноморском флоте в те
времена, - это ведь при адмирале Грейге было, - казнокрадство процветало уму
непостижимое!.. И вот, не угодно ли, - новоиспеченный флигель-адъютант
своего флота, - всех прохвостов знает и до всего докопаться может!..
Пригласил его, конечно, на ужин какой-то генерал морской службы, который
складами ведал, поднесла Казарскому там его дочка бокал шампанского, - выпил
за ее здоровье и через день жизнь свою потерял!.. От двух турецких адмиралов
на своем маленьком бриге "Меркурий" отбился, а от своего генерала поди-ка
отбейся, когда он махровый казнокрад, и смерть твоя ему с рук сойдет при
покровительстве Грейга!.. Это только Иван Александрович Хлестаков, благодаря
гениальному уму своему, и от напрасной смерти избавился и кое-какой
капиталец своим ревизорством нажил.
Когда пришли Сыромолотовы к Графской пристани, то увидели, что
слабогрудый юный офицер сказал правду: человек не менее двадцати дам, - иные
с детьми, - сидели на зеленых скамьях и неотрывно глядели в сторону бухты.
Что они не бездельно отдыхают здесь после бездельной прогулки, видно было по
их серьезным встревоженным лицам, по их беспокойству.
Сесть поближе к лестнице было уж нельзя, и Сыромолотовы едва нашли
место на самой дальней скамейке, причем Алексей Фомич рокотал:
- Хороши бы мы были, если бы вечера дожидались!.. Вот видишь, даже и
полиция явилась!
Действительно, щеголеватый околоточный надзиратель, в серой шинели
офицерского покроя, но не солдатского, а тонкого сукна, и в белых нитяных
перчатках, тоже подошел к самой лестнице. Он даже спустился по ней на
несколько ступенек и стал прилежно из-под руки глядеть в сторону судов.
А вскоре после его появления почему-то начали останавливаться около
Графской пристани многие, едва ли имевшие какое-нибудь отношение к офицерам
"Марии", и околоточный, поднявшись с лестницы, пока еще без особого рвения,
просил публику "не скопляться".
Было около четырех часов, когда по каким-то таинственным признакам люди
около Алексея Фомича и Нади угадали, что идет к пристани не катер вообще,
который привезет офицеров или матросов, получивших отпуск на несколько
часов, а именно тот самый, которого ждали.
Теперь Сыромолотовы уже не сидели на скамейке, а были в толпе.
Торжественно прозвучавших чьих-то слов: "Отвалили от "Екатерины" - они не
поняли, но севастопольцам-то были понятны эти слова, и околоточный не мог
уже сдержать их бурного натиска. Когда все ринулись по лестнице вниз,
конечно, этот порыв захватил и Алексея Фомича с Надей.
У околоточного оказалось двое помощников-городовых. Их усилия теперь
были направлены на то, чтобы остался хоть какой-нибудь проход на ступенях
лестницы.
- Господа! Соблюдайте же порядок! Так нельзя! - кричал околоточный. -
Подайтесь к стенке!
Городовые же действовали просто руками и очень ревностно. Оглянувшись
назад, Сыромолотов увидел еще какого-то полицейского, видом постарше, чем
околоточный, и чином явно крупнее. Он решил, что это пристав ближайшего
полицейского участка.
Рядом с ним стояли двое каких-то чиновников в штатских фуражках, с
кокардами на тулье, а повыше их увидел Алексей Фомич того самого капитана
первого ранга, которого они с Надей встретили около Морского собрания. Он
был не один, а, по-видимому, со своим адъютантом, молодым моряком.
- Не знаете ли, кто это? - спросил своего соседа Сыромолотов, кивнув
ему на важного каперанга.
Сосед, хотя и штатский, имел вид знающего человека, и он, не
задумываясь, ответил:
- Это - Гистецкий, начальник штаба севастопольского экипажа.
- Гистецкий, - повторил, наклоняясь к Наде, Алексей Фомич, - тот самый,
какого мы встретили...
Но Надя была занята тем, что делалось впереди.
Волнение тех, кто стоял на лестнице, ведущей к пристани, возрастало по
мере того, как подходил катер, отваливший от "Екатерины".
Тремя ступеньками ниже Сыромолотовых, рядом с пожилой дамой в черной
осенней шляпке, стоял гимназист лет тринадцати, с биноклем, прижатым к
глазам. Он все время глядел на этот катер и вдруг закричал радостно-звонко:
- Мама, - вон папа! Папа, - я вижу!.. Ура-а!
Дама в шляпке тут же выхватила бинокль из его рук, а он захлопал в
ладоши.
Должно быть, дама тоже разглядела в бинокль мужа, потому что начала
креститься и плакать, а сын снова взял у нее бинокль.
- Ах, как жалко, что у нас нет бинокля! - проговорила Надя, на что
отозвался Алексей Фомич:
- Уж если кого нет, того и в телескоп не увидишь.
- Значит, что же, по-твоему, мы напрасно стоим?
- Да как тебе сказать... Пожалуй, что так.
Катер пристал наконец, и там, внизу, начались такие крики, что Надя
сказала:
- Вот так давка!.. Хорошо, что мы стали выше: ведь все равно, всех
увидим, - мимо нас пройдут.
Мальчик-гимназист своим хлопаньем в ладоши как будто дал тон всей
встрече спасенных с "Марии" офицеров. Там, внизу, как в театральном зале,
загремели аплодисменты. Послышались даже и крики "ура", правда, отдельные,
не поддержанные всеми: не то поняли сами неуместность этих криков, не то
воздействовал на толпу расторопный околоточный.
Первым поднимался по лестнице в узком проходе между стенами людей
усталого вида пожилой офицер, фуражка на котором сидела боком от повязки. Он
то поднимал правую руку к козырьку, вглядываясь в тех, кто ему хлопал в
ладоши, то опускал ее бессильно и глазами искал ступеньку, чтобы поставить
на нее ногу.
- Это кто? - спросил Сыромолотов всеведущего соседа.
- Сам командир, Кузнецов, - ответил тот.
На шаг сзади его поднимались молодой морской офицер и рядом с ним
молодая женщина, которые, как понял это Сыромолотов, встречали Кузнецова.
Оглянувшись назад, Алексей Фомич увидел довольно большую группу моряков на
верхней площадке лестницы и понял, что встреча была приготовлена довольно
торжественная, - только оркестра не хватало.
Другому, тоже немолодому, штаб-офицеру с "Марии" бросился на шею
гимназист... Расцеловавшись с ним и женой, он вместе с ними стал подниматься
выше не совсем свободной походкой.
Потом прошли вереницей старшие лейтенанты и просто лейтенанты, большей
частью в повязках: у кого лицо, у кого голова; у одного рука, сжатая в
локте, висела на бинте, перекинутом на шею...
Они шли как после сражения.
Их родные, встречавшие их там, у причала, или вдоль лестницы,
поднимались вместе с ними...
Прошли мимо Сыромолотовых и два мичмана, оба невысокие, еще юные и
державшиеся бодро: каким-то чудом они не были ни ранены, ни обожжены, и если
немного казались как будто сконфужены, то только тем, что лишены повязок.
Зато изобильно снабжен был повязками и головы и лица последний, за
которым сомкнулась толпа, но этот последний был не моряк, а какой-то
чиновник в фуражке с зелеными кантами и в черной шинели с зелеными
петлицами.
Фуражку он придерживал рукою, так как она едва могла держаться на
толстой повязке. Из-за этой руки и другой повязки - с правой стороны лица -
трудно было разглядеть его лицо, но и Алексей Фомич и Надя не могли не
заметить, что оно было безбородое, безусое и даже как будто безбровое... На
шинели его не хватало двух пуговиц.
Он прошел мимо, глядя вниз на ступеньки. Видно было, что его никто не
встречал, и непонятно было, прибыл ли он на катере с моряками или один из
толпы, моряков встречавшей.
- Ну, вот видишь, Алексей Фомич, и нет нашего Михаила Петровича! - со
слезами в голосе громко сказала Надя.
- Да... Нет... Значит... тяжело ранен, может быть... - забормотал
Сыромолотов.
И вдруг этот последний, в повязках, в шинели и фуражке чиновника
какого-то ведомства, остановился, обернулся к ним и крикнул:
- Алексей Фомич!
На него напирала толпа, пробиться сквозь которую было ему невозможно,
так что Сыромолотов поднялся к нему сам вместе с Надей, желая догадаться,
кто это его окликнул.
И вот они сблизились тут же на лестнице, где стоять им было нельзя, а
можно было только двигаться вместе со всей толпой.
- Не узнали? - говорил на ходу чиновник. - Мудрено и узнать... Я бы и
сам себя не узнал... А шинель и фуражка это мои, помощника лесничего... Из
квартиры привезли на "Екатерину"... Ведь у меня все погибло вместе с
"Марией"... а запасного не было.
И только выслушав все это, Алексей Фомич понял, что перед ним не кто
другой, как его свояк, прапорщик флота Калугин, и совершенно неожиданно для
себя чуть не всхлипнул:
- Миша!.. Голубчик ты мой!.. Жив, а!.. Надя, смотри, жив!..
- Вот Нюра обрадуется!.. Вот обрадуется!.. - воскликнула Надя, пытаясь
найти на лице Калугина место, в которое можно было бы его поцеловать.
- А Нюра? Что Нюра?.. Как? - спросил Калугин, которого в это время
обнял левой рукой и нес над ступеньками Сыромолотов.
- Операция была сегодня... мальчик!
- Ну, слава богу!.. Вот радость!.. Ну, слава богу!.. Вот спасибо вам!..
Без вас бы как?.. Никак! Гибель!.. Вот спасибо!
И дальше, до того места, где им попался извозчик, шли они трое, не
говоря о том, что произошло на "Марии", а только ощущая именно это -
радость, радость от того, что жизнь не прекратилась, что она продолжается,
что он выправится, что заживут ожоги, что отрастут волосы, что на земле
теперь уже не один Калугин, лесничий, - временно, по необходимости, не им
созданной, ставший моряком, - а уже двое их, Калугиных: большой и маленький.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ



В свой Рыбный переулок помощник лесничего приехал снова моряком, так
как Алексей Фомич на радостях заехал на Большую Морскую в магазин военного
портного Лифшица и купил ему там готовую шинель с погонами прапорщика, а
рядом, в магазине "головных уборов" - фуражку.
Зато в уютной большой комнате, сидя на мягком стуле, Алексей Фомич
услышал подробный рассказ о том, что произошло рано утром на линейном
корабле "Императрица Мария", как этот корабль погиб, перевернувшись кверху
килем, и как его свояку посчастливилось спастись.
Вернувшись в гостиницу Киста уже часов в восемь вечера, Алексей Фомич и
Надя не могли думать о том, чтобы перейти куда-то в другую гостиницу или
хотя бы в другой номер здесь: они были слишком утомлены впечатлениями этого
необычайного дня.
Надя только справилась по телефону в больнице о здоровье Нюры и ее
"Цезаря", как окрестил младенца Сыромолотов, и просила передать Нюре, что
завтра сможет ее навестить Михаил Петрович.
Разумеется, и утром, едва одевшись, она уже пошла к телефону и, когда
вернулась, радостно передала мужу, что у Нюры все благополучно.
Коридорный, который с виду не перестал еще относиться к ним
подозрительно, внеся самовар, сказал как будто в сторону:
- Вчерашний день офицеров с "Марии" доставили...
- Видели!.. Видели, братец ты мой, мы их всех, - перебил его
Сыромолотов, - и своего встретили!
- Жив оказался?
Тут коридорный поклонился низко Алексею Фомичу и добавил весьма
торжественно:
- С чем вас имею честь поздравить!
Алексей Фомич суетливо потянулся за своим кошельком и дал ему, что
подвернулось под руку, объяснив потом Наде:
- Очень проникновенно это у него вышло, - нельзя было не дать!
А придя убирать самовар, коридорный, сияя, осведомил их:
- Вчерась офицеров, а нынче, как мне слышать довелось, матросов с
"Марии" доставят.
- Матросов? Вот надобно пойти посмотреть на них, Алексей Фомич! -
схватилась за это Надя. - Пойдем, а?
- Непременно! Непременно пойдем! - очень воодушевился художник.
- А куда же именно доставят? - спросила Надя. - На Графскую тоже?
- На Граф-ску-ю? - протянул коридорный. - Как же это может быть, чтобы
матросов да на Граф-скую?.. У них своя пристань есть, - называется
Экипажная.
- Хорошо, пусть Экипажная, а как туда идти или ехать?
- Да трамваем можно, если не желаете прогуляться... А не захотите если
трамваем, - на извозчике... Я бы и сам пошел, да ведь меня отсюда не пустят:
кто же будет самовары по номерам разносить?
- Ну, хорошо, нынче, а когда же все-таки нынче? - захотел уточнить
Алексей Фомич.
- Да говорили мне так, что люди уж идут туда, на Экипажную пристань, и
в большом числе.
- Вот видишь! - заторопилась Надя. - Как бы не опоздать нам!
И, чтобы не опоздать, они вышли из номера тут же после чая.
Алексей Фомич видел, что большая деловитость охватила Надю. Еще только
спускаясь с лестницы, она уже распределяла все дообеденные часы:
- Значит, мы так: сначала посмотрим матросов, потом к Михаилу Петровичу
и вместе с ним тогда к Нюре... А теперь пускай-ка он спит: ему как следует
выспаться надо, чтобы хоть сколько-нибудь в себя прийти.
До Экипажной пристани они доехали на трамвае. Это была обыкновенная
пристань, необыкновенно было только то, что около нее скопилось
действительно очень много народа. Это была далеко не та вполне прилично
одетая, наполовину чиновная публика, которая накануне встречала офицеров с
"Марии"; это был Севастополь Корабельной слободки, Малахова кургана,
Куликова поля. Женщины в этой огромной толпе решительно преобладали. Ведь у
многих матросов были здесь жены с детьми. Никто из них не знал и нигде не
мог добиться, живы ли их мужья, отцы их детей. Только теперь, именно здесь,
около пристани, к которой причалила баржа, могли они, наконец, узнать это.
Они изболелись, ожидая этого часа. Но гораздо раньше их явился на
пристань большой наряд полиции, и Сыромолотов заметил даже несколько
жандармов очень высокого роста.
- Не иначе, как служили раньше в гвардейских полках, - сказал о них
Алексей Фомич. - Народ отменно бравый... А вон у одного, погляди, Надя, даже
солидная золотая медаль под бородой: должно быть, вахмистр...
- Да, я вижу, что жандармы, но зачем же все-таки они здесь? -
недоумевала Надя. - Если для того, чтобы оградить и без того пострадавших от
напора на них публики, то... кажется, и полиции было бы достаточно: куда ни
погляди, везде на полицейского наткнешься!
- А ты забыла, что этот пестрый офицер в ресторане вчера говорил? -
напомнил Алексей Фомич. - Да ведь и Михаил Петрович вчера сделал на этот
счет довольно намеков.
- Значит, не просто пострадавших матросов встречают, а преступников? -
вознегодовала Надя.
- Не возмущайся здесь громко, - это лишнее, - остановил ее Алексей
Фомич. - Отложим-ка возмущение до более удобного момента.
Они не рвались непременно вперед, - это им было не нужно, - они стали в
стороне, но так, чтобы все-таки побольше видеть. И видели они, как, выходя
из приставшей баржи, строились матросы, которых никто не принял бы за
матросов по их виду.
Прежде всего, почти ни у кого из них не видно было присущих матросам
бескозырок с ленточками сзади. Почти все были открытоголовые. У многих
головы были забинтованы и ярко белели. Иные были на костылях. Все в своих
тельняшках с синими полосками на груди, - в одном нижнем белье, а между тем
день был хотя и солнечный и безветренный, однако по-осеннему прохладный.
- Посмотри-ка, Алексей Фомич, ты - дальнозоркий: мне кажется, они даже
босые! - в ужасе выкрикнула Надя.
- Да-да, кое у кого как будто есть туфли больничные на ногах, а в
общем... - пригляделся и не договорил Сыромолотов.
- Как же они будут идти?
- Ну, ведь у них тоже все погибло на "Марии", - откуда же им так вот
сразу возьмут, - ты подумай! - объяснил Алексей Фомич и добавил:
- Обмундируют там, куда их поведут.
- А куда именно поведут? - допытывалась Надя.
Какая-то женщина в черном слинялом платочке, стоявшая впереди их,
обернулась и объяснила:
- В казармы флотские поведут, - вот куда... Экипажные эти для чего же
еще заявились? - и кивнула в сторону.
Поглядев туда, Сыромолотовы увидели человек двадцать одетых в черные
бушлаты матросов при фельдфебеле. Они шли на пристань с очевидной целью
принять по счету и доставить без потерь матросов с "Марии". А для общего
наблюдения за порядком командированы были сюда и теперь стояли рядом и
оживленно о чем-то говорили между собой довольно далеко в стороне от
Сыромолотовых черноусый жандармский офицер и рыжеусый полицейский чин.
Наконец, шествие матросов с "Марии" началось, и вся огромная толпа
ринулась слева и справа, чтобы в плотно сбитых рядах да еще среди белых
повязок на головах разглядеть знакомые, родные лица.
А полицейские и жандармы, работая дюжими руками, орали: "Осади назад,
эй!.. Куды прешь!.. Не вылазь вперед!.. Не лезь, в морду получишь!"
Матросы, хоть и босые, старались идти браво, выискивая глазами своих
женщин. Когда находили, выкрикивали радостно их имена.
А к ним, в свою очередь, летели крики:
- Что, Гречко Иван, живой, ай нет?.. Неуймин Семен жив?.. Шумните,
родимые. Перепелица идет ли?..
Как побитый противником батальон, бросивший не только оружие во время
бегства, но и сапоги и даже фуражки, чтобы легче было бежать, шли матросы,
но лица их были хмуры: видно было и Алексею Фомичу и Наде, что понимали они,
какую им устроили встречу.
Иногда тот или иной на вопрос женщин отзывался жестко:
- Что, Перепелицу шукаешь? Сгорел!
- Гречко Иван?.. Потонул Гречко!
- Неуймин Семен?.. Пошел на дно с линкором вместе!
Однако, видя, как городовые и жандармы отпихивали подальше женщин,
кричали свирепо им:
- Мы что вам, ироды, арестанты, что ли?
- Не сметь вольничать, фараоны!
- На абордаж пойдем!
Крикливое вышло шествие, шумное... И то и дело взглядывала Надя на
Алексея Фомича, своего мужа, художника, негодующими глазами. А художник
ничего не пропускал из того, что пришлось ему здесь видеть. Он чувствовал и
то, как трудно было с непривычки ступать этим несчастным людям по булыжнику
мостовой босыми ногами или еще и цепляться за камни концами костылей, только
вчера сработанных матросами-плотниками с "Екатерины".
Им нужно было идти медленно, чтобы высмотреть своих и чтобы свои
разглядели их в густом строю, но жандармы и полицейские подгоняли их
криками:
- Живей! Живей!
А фельдфебель команды экипажных матросов, шедших с винтовками впереди,
оборачиваясь к ним, командовал:
- Дай но-огу!.. Ать-два! Ать-два! Левой!
Двигаться живее нужно было, конечно, уже затем, что толпа справа и
слева матросов совершенно запрудила улицу и остановила движение по ней
экипажей, машин и пешеходов.
И по мере того, как проходили матросы, начиналось страшное: истерически
голосили женщины, не разглядевшие своих мужей или услыхавшие в ответ на свои
вопросы, что они погибли.
Мало-помалу отдельные резкие плачи слились в один сплошной неутешный
вопль, который способен был тронуть даже каменные сердца...
- Я не могу больше! Пойдем отсюда! - потащила Алексея Фомича Надя. -
Это слишком ужасно!
И, выбравшись кое-как из толпы, долго шли они молча. Да и о чем было
говорить им после того, что они видели?
Был уже двенадцатый час, когда они добрались до Рыбного переулка, но
тут их ожидало то, чего они не в состоянии были предвидеть: Михаила
Петровича не было дома. Он оставил для них записку карандашом: "Вызван к
следователю. Когда вернусь, не знаю".
- Вот видишь, как быстро развиваются события! - сказал Алексей Фомич. -
К следователю! Это, конечно, насчет взрыва на "Марии"... Что же, так и
должно быть: без следствия как же?
- А что же нам теперь?.. В больницу одним?
- Нет уж, я думаю, лучше бы втроем, с Михаилом Петровичем... Но ведь
неизвестно, сколько его продержат... Вот что разве нам сделать: поехать на
Братское кладбище!
- А там что?
- Ну, все-таки как же: быть в Севастополе и не видать Братского
кладбища!.. Там памятников много, - Корнилову и другим...
И они, отдохнув, отправились на Братское кладбище.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ



Твердым и четким писарским почерком в бумажке, полученной Калугиным от
рассыльного матроса, было написано: "Явиться для дачи показаний по делу о
гибели линейного корабля Черноморского флота "Императрица Мария".
"Для дачи показаний", - повторял он про себя, глядя в зеркало на свое
новое лицо, к которому не успел еще привыкнуть, - лицо совершенно без волос,
даже без бровей, и с красной, на щеках пузырящейся кожей.
"Может быть, не идти совсем? Ведь я теперь на положении больного... и
жена после такой операции... не пойду, ну их всех к черту!" - раздумывал он.
Но тут же явилась мысль: "А может быть, следователь уже знает что-нибудь о
причине взрывов? Узнать бы и мне от него..."
И как ни странно было самому ему идти одному в таком виде к
следователю, он все-таки пошел, тем более что идти оказалось не так далеко.
Следователь, по фамилии Остроухов, по должности обер-аудитор, оказался
человеком лет под сорок; красноносый, в пенсне, с ушами не острыми, как
ожидал Калугин, а напротив, несколько даже лопоухий. По погонам военного
чиновника Калугин определил, что он - коллежский асессор. Писец у него был в
матросской форме, - унтер-офицер с тремя басонами, лицом и головою круглый и
видом невозмутимый.
Камера следователя имела какой-то преувеличенно-казенный вид: два
стола, два жестких стула около них, кипы бумаг на столах, и на стене -
черная коробка телефона с черной висячей трубкой.
Калугин вошел к следователю в шинели, но это как бы не было замечено
следователем: он обратил внимание только на забинтованное лицо, и первое,
что сказал, было слово:
- Пострадали?
- Как видите, - ответил Калугин и добавил: - Но могло бы быть и гораздо
хуже: мог сгореть на корабле и мог утонуть, когда плыл.
Калугин ожидал, что следователь спросит, как именно он спасся от этих
двух возможных видов смерти, но он сказал на это, загадочно глядя сквозь
пенсне какими-то отсутствующими белесыми глазами:
- Угу... так... Вот вы на себе убедились, значит, к чему это привело!
- Я не понял: что привело? - спросил Калугин.
- Да вот этот самый взрыв корабля... о котором сейчас и будет у нас
речь.
Тут Остроухов счел зачем-то нужным заглянуть в одну из бумажек, перед
ним лежащих, потом в другую; снял пенсне, протер его замшей, которую вытащил
из ящика стола, надел его снова и только после всех этих совершенно
ненужных, как казалось Калугину, действий спросил коротко, казенными
словами:
- Что вы можете показать о причинах взрыва?
- Совершенно ничего, - немедленно ответил Калугин. - Причины взрыва мне
неизвестны.
- Неизвестны? - многозначительно повторил следователь. - И вы даже не
пытались их узнать?
- От кого же можно было узнать?.. Пытался, конечно, но все другие
столько же знали, сколько и я.
- Никто не знал? Гм... очень странно!.. - Следователь еще раз поглядел
в какую-то бумажку и спросил: - А настроение матросов накануне катастрофы
вам разве не пришлось наблюдать?
- Накануне? - схватился за это слово Калугин. - Накануне большую часть
дня я провел на своей квартире в городе... Мне пришлось провести это время в
хлопотах о жене, чтобы поместить ее в больницу. Вчера ей сделали операцию.
- Угу... так... Но ведь и до этого и после этого вы ведь по службе
своей должны были видеть настроение матросов? - совершенно не обратив
внимания на "жену", "больницу" и "операцию", повторил свой вопрос
следователь.
Но это невнимание и к тому, что нуждалась в срочной операции Нюра, и к
тому, что он столько беспокоился об этом, и к тому, что операцию Нюра
перенесла, больно хлестнуло Калугина, и он ответил следователю резко:
- Что матросы исполняли свои обязанности, как всегда, это я видел, а
что означает "настроение" их, этого я не понимаю!
- Будто не понимаете? - игриво сказал следователь. - А кажется, вполне
и всем понятное слово!
- Настроение матросов! - повторил, точно думая вслух, Калугин и пожал
плечами.
- А не роптали ли матросы на начальство по поводу того, что два наших
тральщика взорвались на минах? - спросил и впился в него глазами Остроухов.
Калугин понял, что это был каверзный вопрос; что если он ответит: "Да,
роптали", то сейчас же последует вопрос: "Кто именно роптал? Как их
фамилии?" Поэтому он проговорил медленно:
- Сам я ропота никакого не слышал... Я только слыхал от одного из
офицеров, что был какой-то ропот.
- От кого из офицеров вы слышали?
И так напряженно-внимательно поглядел следователь, что Калугин не
задержался с ответом:
- Это говорил мне судовой механик Игнатьев.
Он знал, что Игнатьев погиб, однако оказалось, что это знал и
следователь, потому что тут же спросил:
- Еще от кого вы это слышали?
Калугину очень хотелось сказать, что о ропоте матросов было известно
всем офицерам и доложено даже самому командующему флотом, бывшему тогда на
"Марии", но он воздержался. Он сказал только:
- Был об этом общий разговор в кают-компании, но при этом фамилии
каких-нибудь матросов отдельно никто не называл... Говорилось общими
фразами: "Матросы беспокойны"... "Матросы что-то галдят"... Но какие именно
матросы и что именно галдят, об этом я ничего определенного не слышал.
- Плохой вы, значит, службист! - презрительным тоном сказал
следователь.
- На это не обижаюсь, - согласился тут же Калугин. - Я ведь офицер
военного времени, да и произведен не так давно.
- Вы - студент?
- Окончил Лесной институт... Был помощником лесничего.
- Так-с!.. А к какой политической партии вы принадлежите? - в упор
глядя, спросил Остроухов и взял поудобнее ручку, чтобы записать ответ.
- Ни к какой, - спокойно уже теперь ответил Калугин. - Я ведь сказал
вам, что был помощником лесничего, а какая же может быть политическая
деятельность в лесах?
- Нет, все-таки отчего же?.. Странно даже в наше время быть диким!
Например, партия социал-демократов, так называемых меньшевиков, вполне
легальная партия... Даже и большевики ведь имели же своих представителей в
Государственной думе... И трудовики тоже... Что же тут такого? Это вполне
естественно быть в той или иной партии... Вы эсер?
- В институте я занимался только своим институтским курсом, - тщательно
выбирая слова, ответил Калугин, - а для партийной деятельности я и времени
выкроить бы не мог.
- Что же так? Или вы были, как бы сказать, не очень блестящих
способностей, или, напротив, хотели блестяще окончить институт? - с
нескрываемой иронией предложил вопрос следователь.
- Я и окончил институт блестяще, как вы выразились: в числе первых.
Поэтому и получил место в Петроградском лесничестве, а не где-нибудь в
местах отдаленных.
- Угу... так... О вас хорошо отзываются матросы, - почему? - вдруг
спросил Остроухов, когда записал его ответ.
- Хорошо? - переспросил Калугин. - Признаться сказать, я этого не
слышал... Хотя, если бы отзывались плохо, то не понял бы, по какой причине.
- Так отзываться, как о вас, матросы могут не о своих начальствующих
лицах, а о равных себе... по своим убеждениям... гм, да... по своему
отношению к службе...
- Вот как! - удивился Калугин, думая в то же время, что это уже
следователь просто сочиняет, но Остроухов спросил вдруг:
- Вы часто разговаривали с матросами... О чем? Прошу показать.
Только после этого вопроса, заданного с нарочито-жандармской строгой
ноткой в голосе, Калугин понял, что он подозревается не в чем ином, как
только в сговоре с матросами взорвать "Марию".
Он покраснел, как от публичного оскорбления, но в то же время
внутренним чутьем постигал, что должен оставаться спокойным, и с видом
недоуменья ответил:
- Говорить о чем-нибудь с матросами морским уставом офицерам не
воспрещается, господин следователь!.. Если, например, матрос просит совета о
чем-нибудь своем, домашнем, - ведь они большей частью крестьяне, - то почему
же ему этого совета не дать?.. Вы можете меня еще спросить, почему я не
ругал матросов последними словами, но я, признаться, не видал никогда в этом
надобности, да и нет их совсем, этих слов, в моем лексиконе... А
по-человечески относиться к матросу завещал офицерам не кто другой, как
Нахимов... А какая же в Севастополе лучшая улица, если не Нахимовская, и где
же стоит памятник Нахимову, если не на ней?
- О Нахимове вы говорите лишнее, - сухо отозвался следователь. - Речь
идет не о нем, а только о вас лично... В своих показаниях вы решили
запираться, но-о...
И Остроухов повел указательным пальцем около своего красного носа, как
бы договаривая этим: "Нас не надуешь!"
- То есть как это запираться? В чем запираться? - И вновь покраснел
Калугин и хотел было уже крикнуть: "Вы что же это? Меня, что ли,
подозреваете в гибели "Марии?" - но почему-то повел в это время глазами в
сторону матроса-писаря, у которого был явно сочувствующий ему вид, и
удержался.
Следователь тоже, по-видимому, понял, что зашел несколько далеко, и
сказал неопределенно, хотя по голосу и твердо:
- Да ведь вот вы не желаете показать, о чем именно вы имели обыкновение
говорить с матросами!
- Нет, я вам сказал, о чем приходилось говорить, и прошу это мое
показание записать, - насколько мог спокойнее ответил Калугин. - И проверить
это вы можете: обратитесь для этого к матросам.
- Да, конечно!.. И особенно ценные для вашей реабилитации показания
могут дать те люди, которые утонули, как механик Игнатьев! - явно
издевательски заметил Остроухов.
- Я вас прошу, господин следователь, меня не оскорблять! - не повышая
голоса, но чувствуя, что теперь уже не краснеет, а бледнеет, медленно
проговорил Калугин, и, по-видимому, это подействовало на Остроухова.
Он снова снял пенсне, снова протер его замшей, потом добавил уже молча
несколько строк к тому, что записывал, и сказал вполне отчужденно:
- Прошу прочитать и подписать.
Калугин взял у него бумагу, в которой хотя и коротко, но без прибавок
было изложено то, что касалось его отношений к матросам, то есть, что он
никогда не ругал их и говорил с ними о их домашних делах во внеслужебное
время.
- Я дал еще показание, что ни в какой партии не состою и политикой не
занимаюсь, - сказал Калугин, возвращая листок.
- Разве я этого не записал?.. Ну что ж, хорошо, добавим, - отозвался на
его слова следователь с беспечным уже теперь видом и действительно тут же
добавил.
Калугин просмотрел еще раз все сначала и подписал.
- Надеюсь, что теперь я свободен? - спросил он, подымаясь со стула.
- Да-а, - протянул следователь, - пока не явится необходимость вызвать
вас снова.
Калугин тут же вышел из камеры, позаботившись только о том, чтобы
как-нибудь нечаянно не кивнуть ему головой на прощанье.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ



В общем приподнятом состоянии вернулся к себе Калугин. Ему сказали, что
без него были у него художник с женой и просили передать, что зайдут
попозже, чтобы вместе ехать в больницу.
Хозяйка квартиры, болезненная, но соблюдавшая важный тон вдова
полковника, получавшая пенсию, старуха с волосами седыми, но завитыми в
букли весьма прихотливого вида, зашла даже к нему и как раз в то время,
когда он хотел расположиться на диване, отдохнуть от следователя.
Она была обеспокоена: шутка ли, к следователю вызывается ее жилец! Не
он ли взорвал "Императрицу Марию"? Подслеповатые глаза ее старались
проникнуть в самую глубину души таинственного и, пожалуй, даже очень
опасного человека, каким стал теперь для нее прапорщик флота Калугин.
Калугин чувствовал это, да и нельзя было не почувствовать: хозяйка
уселась близко к нему, окружила его облаком каких-то сильных, хотя и не
особенно приятных духов, вытянула из кружев желтую, сморщенную, жилистую
шею, обратилась вся в такое внимание, что забыла даже стеретъ излишек пудры
с пористого, как будто даже и неживого лица.
- И о чем же он вас допрашивал, Михаил Петрович? - любопытствовала она.
- Да ведь событие, разумеется, чрезвычайной важности: погиб в своей
собственной бухте дредноут! - объяснил Калугин. - Тут не одного, а двадцать
следователей назначишь, чтобы выяснить, почему погиб... Всем нам, оставшимся
случайно в живых, очень хочется это узнать.
- А разве так уж никто и не знает? - И старуха даже попыталась
подмигнуть, что почти развеселило Калугина.
- В том-то и дело, что история эта не так проста, - сказал он. - А наш
командир Кузнецов высказывал даже мнение, не виноват ли в этом взрыве
разложившийся бездымный порох.
- Во-от как!.. Разло-жившийся?.. От чего же он мог разложиться? - явно
не поверила хозяйка.
- От химических процессов, конечно.
- И что же следователь?.. Он тоже так думает?
- Следователь должен собрать все показания, на то он и следователь...
Один из допрошенных говорит свое, другой свое... догадки его, я думаю, мало
интересуют, - выводы он сделает сам, но для этих выводов нужно ему, чтобы
кто-нибудь и что-нибудь знал о причине взрывов, а знать никто из нас,
офицеров, ничего не знает.
- А из матросов? - очень вскинуто спросила хозяйка, облизнув сухую
нижнюю губу.
- Полагаю, что после нас, офицеров, будут допрошены и матросы, -
ответил Калугин. - Да и как же может быть иначе? Ведь мы-то спали в своих
каютах, а матросы были уж подняты на ноги горнистами... Кроме того, многие
из них не спали и ночью отбывали вахту... Может быть, кто-нибудь из них
остался в живых. Вот их-то показания и будут для следователя иметь важность,
а наши что? Так только, как говорится, для проформы.
Убедил или нет хозяйку свою Калугин, но она ушла, как бы спохватившись,
что затрудняет его своим разговором, а она, как сама больная, вполне
понимает его, тоже теперь больного.
Отворив окно, чтобы проветрить комнату после ее ухода, Калугин пытался
представить, как он встретится с Нюрой, не испугает ли ее своими бинтами,
всем своим новым обличьем, не повредит ли ей он, не способный ее
обрадовать?.. И ведь придется же ей объяснять, что с ним произошло, а ему
опротивели уж подобные объяснения: особенно это чувствовал он теперь, после
допроса следователя.
Приткнувшись к спинке дивана, он пробовал закрывать глаза, чтобы хоть
немного забыться, пока придут Сыромолотовы, и в этих попытках забыться, ни о
чем не думать, прошло около часа. Но вот из-за неплотно притворенной
хозяйкой двери он расслышал, что кто-то спрашивает его по фамилии и чину,
как не мог бы спрашивать Алексей Фомич. Он поднялся с дивана, сам отворил
дверь и увидел того самого младшего врача с "Екатерины", который делал ему
перевязку.
Он вспомнил, как командир "Екатерины" говорил в лазарете, что списывает
его на несколько дней на берег для медицинской помощи всем пострадавшим на
"Марии", и понял, что он явился переменить ему повязку, поэтому встретил
его, улыбаясь приветливо.
Однако врач, фамилия которого, он помнил, была Ерохин, имел какой-то
оторопелый, но вместе с тем и изнутри сияющий вид, как будто принес ему
захватывающую новость.
Первое, что он сказал, переступив порог комнаты и почему-то сам, притом
плотно, притворив дверь, было:
- Ну знаете ли, у вас и мат-ро-сы!..
Сказано это было вполголоса, но с таким выражением, что Калугин тотчас
же повел его, взяв за руку, не только в глубь своей гостиной, а даже за
занавеску, в спальню, где было достаточно места, чтобы усесться для
разговора весьма существенного и, по-видимому, некороткого.
- Что такое наши матросы?.. Где вы их видели?.. На "Екатерине"? -
спросил он вполголоса.
- Да в том-то и дело, что они уже здесь, в экипажных казармах, а вы
разве не знали? - удивился Ерохин.
- Откуда же я мог узнать?.. Я только что был у следователя.
- Ах, вот как! Вызывали уж!.. Завертелась, значит, машинка! И что же
там вас, как?
- Что же там мог я показать, когда я ровно ничего не знаю?.. Так и
записано... А у матросов что?
Ерохин махнул рукой.
Та какая-то, преувеличенная даже, жизнерадостность, какую наблюдал на
его белом, северном, нисколько не загоревшем за лето лице Калугин в лазарете
на "Екатерине", теперь не то чтобы померкла, но она преобразилась в большую
осмысленность. Энергия лица осталась та же, но она как-то сжалась,
сосредоточилась, потеряла юношескую раскидистость.
- Я попал туда, в казармы, как курица во щи, - начал он, - во
исполнение приказов своего начальства иметь наблюдение за потерпевшими на
"Марии", медицинское, конечно, а не полицейское, а наткнулся не только на
полицейское, а даже и на жандармское! Вот и представьте мое положение
эскулапа у тех, которым никакой медицинской помощи даже и не полагается!
- Во-от ка-ак! - изумился Калугин.
- Очень густо замешано, - подтвердил врач. - Только каперанг Гистецкий
сумел так замесить... И не знаю, не могу догадаться, кто и как будет
размешивать!
Ерохин остановился тут и выразительно поглядел в сторону двери.
- Ничего, продолжайте, - сказал Калугин и сделал успокоительный знак
рукой: дескать, некому там подслушивать.
- Представьте, выкопал откуда-то не то чтобы, скажем, соборного
протопопа, а целого архиерея викарного, - продолжал Ерохин с воодушевлением.
- Должно быть, здешней епархии, - откуда же больше? Вида не очень постного:
на черной камилавке белый вышитый крест, а наперсный крест золотой, на
георгиевской ленте: воевал, значит! Умеет обращаться с нижними чинами, - вот
почему и вызвался назидать матросов... А я, как услышал, что матросов ваших
доставили в экипажные казармы, - дай, думаю, пойду выполнять свои
обязанности... Взял вот эту сумку свою, - туда... А там, - можете
вообразить, - полицейские у входа и на дворе тоже: пришлось мне свою бумажку
показывать, - не сразу пропустили. И, действительно, вхожу, а там уж
Гистецкий и с ним человека четыре из его штаба и этот самый викарий... Я к
Гистецкому с рапортом, зачем явился, а он мне рычит: "Не время!.." Однако не
выгнал, вот почему я там остался.
- Выходит, повезло вам, - заметил Калугин.
- Повезло!.. Удостоился видеть извержение Везувия! - Ерохин еще больше
оживился, вздернул узкие плечи почти до ушей и схватил себя за подбородок. -
Я, конечно, в сторонке держался: чуть только увидел сановного монаха, сразу
понял: добра не жди!.. Увещевать приглашен, - что еще о нем можно было
подумать!.. Вот слышу, кричит Гистецкий в дверь напротив: "Скоро там?" Эге,
думаю, там, значит, они и есть, матросы с "Марии". Смотрю, выходит мичман в
форме дежурного, к Гистецкому: "Построились, господин каперанг!" Гистецкий
викарию: "Пойдемте, ваше преосвященство" - и пошли в дверь, а за ними и
другие... Мне бы не идти, да ведь неизвестно было, идти или нет. Раз не
выгнали, значит, надо идти, так я решил. Вхожу за другими, сзади всех, со
своей сумкой, и вижу: как они были у нас на "Екатерине", так и здесь стоят:
лазарет, а не строй!.. А мичман, - мальчишка еще совсем, - командует:
"Смирна-а, - равнение налево!" Матросы и повернули головы налево, а это
вышло не в сторону дверей, а совсем в другую!.. Тут же, конечно, поправился
бедный: "Головы напра-во!" - но... пропал эффект! Матросы прыснули, -
смешливый оказался народ... Посмотрел на мичмана зверем Гистецкий и матросам
сквозь зубы: "Здорово!" И что же вы думаете? Те ни звука!.. Сделали вид, что
не расслышали... Скандал!.. Не ответили на приветствие высшего начальства!..
Смотрю на Гистецкого, что он сделает, а он - туча тучей, но сдержался и
этому викарию или кто он там такой: "Ваше преосвященство, скажите им слово,
а мы пока выйдем..." Какое именно, об этом, конечно, условились, я думаю.
Опять я в хвосте всех. Вышли все туда же, где и раньше стояли, и слово
началось... Доносилось это слово до меня слабо, но суть его была в том, что
матросы потеряли веру в бога, и какие совсем ее потеряли, те погибли, а в
ком вера еще не погасла, те, стало быть, спасены от смерти... Совершили
большой, очень большой грех, но чистосердечным раскаянием в этом грехе могут
еще спасти свои души. "Помните, говорит, как в церкви поется: "Студными бо
окалях душу грехми... но надеяйся на милость благо-утро-бия твоего..." Вот
тут и ахнул кто-то из матросов: "Эй! Ваше благоутробие! Заткнись!" А потом и
пошло! Крики: "Вон!.." Свист в четыре пальца, - содом и гомор-ра!.. Викарий,
конечно, вылетел за дверь, как бомба, а туда ворвался Гистецкий... И тут уж
проповедь началась совсем с другого конца. Такая ругань пошла, хоть топор
вешай! И "скоты", и "сволочь", и "сукины дети", и "мерзавцы", и так далее, в
восходящем порядке... И, конечно, команда: "Кто кричал и свистел, пять шагов
вперед, шагом марш!" Все ваши матросы стоят и молчат, и никто, конечно, не
вышел... Что тут бы-ыло!.. И ведь это как раз после душеспасительного слова
высокого духовного лица, которое тут же стоит, - ведь оно не уехало: оно
возмездия жаждет за оскорбление его сана!
Калугин слушал молодого врача, все выше поднимая обгоревшие брови, пока
не стало больно коже. Наконец, сказал:
- Викарий этот получил урок, в какое время он живет и с каким народом
имеет дело... А матросы что же, - их довели до этого, вот и все! Довели!.. И
капля камень долбит, а тут тем более не камни, а люди! Почему забывают об
этом, черт бы их драл?
- Гистецкий не забыл, что люди: "Расстреляю! - кричит. - Сейчас же
прикажу всех выволочь на двор и перестрелять, как собак! Выходи, кто кричал
и свистел!" Матросы стоят, молчат, глядят сурово... Гистецкий берет тоном
ниже: "Даю пять минут вам, негодяи! Если не выйдете через пять минут,
расстреляю каждого десятого!" - вынул часы, смотрит... Больше пяти прошло, -
никто из матросов ни с места!.. Еще тоном ниже берет Гистецкий: "Мое слово
твердо, - говорит, - расстреляю каждого пятого, если не выйдет, кто оскорбил
высокое духовное лицо!"
- Позвольте! - перебил Калугин. - А почему же это лицо молчало? Ведь
оно духовное, оно Гистецкому не подчинено, так почему же оно не сказало, что
оскорбление прощает... по христианскому милосердию... и просит расстрелом не
угрожать матросам?
- Лицо молчало, как в рот воды набрало... И вообще неизвестно, чем бы
дело окончилось, но тут как раз вошел ваш командир Кузнецов.
- Кузнецов вошел? Вот как! Значит, за ним посылали?
- Очевидно... Вошел в фуражке, при орденах, - шинель была расстегнута,
чтобы ордена видели матросы... И как только вошел, матросы посветлели, а
Гистецкий вышел с викарием вместе.
- А что же ему оставалось делать? И так слишком уж далеко зашел:
вздумал матросов расстреливать без суда и следствия!.. Хорошо, а что же
Кузнецов?
Калугину захотелось самому представить, что мог бы действительно
сделать Кузнецов, но у него ничего не вышло.
- А Кузнецов, - продолжал Ерохин, - взял под козырек и мягким таким
голосом: "Здорово, братцы!" И грянули тут ваши матросы: "Здравь жлай, ваш
сок бродь!.." После этого некая пауза. Потом Кузнецов, не повышая голоса:
"Оскорбили вы, - говорит, - духовное лицо, так вот, кто это сделал, должен
сознаться". Молчат матросы. "Не желаете? - говорит. - Ну, тогда нечего вам и
в строю торчать, так как строй - святое место... Расходись по своим койкам!"
И разошлись. А кто очень ослабел, так как долго в строю стояли, тех товарищи
под руки отвели.
- Тем дело и кончилось?
- Пока только этим... Слышал еще, как Кузнецов сказал из моряков
кому-то, - не знаю его по фамилии: "Ввели для матросов тюремный режим, а
спрашивают с них военную дисциплину!"
- Это правда, - согласился Калугин.
- Конечно, правда... Однако, когда я к нему обратился за разрешением
пересмотреть перевязки матросов, он мне: "Я здесь не хозяин". А как же было
мне обращаться с этим к Гистецкому? Я стушевался... Пойду, думаю, по
офицерским квартирам. В первую голову вспомнил вас, - к вам первому и
пришел... сейчас и займусь вами. А потом - к другим.
- Но, знаете ли что, вы не рассказывайте другим, что мне рассказали, -
почему-то вздумалось попросить его Калугину.
- Нет, я тоже полагаю, что не стоит, - тут же согласился Ерохин. - Это
я только вам, как земляку и студенту...
И, привычно быстро перебинтовав Калугина, Ерохин ушел. А Калугин после
его ухода долго стоял у окна, смотрел на свой переулок и думал.
Он не ложился даже, как сделал бы это в любое другое время, не мог: его
точно распирало от того, что на него нахлынуло теперь, на другой день после
катастрофы, когда всему его потрясенному телу необходим был длительный сон
или хотя бы отдых.
Но ведь точно в таком же положении, как он, были и спасшиеся случайно
матросы. Он вспомнил Саенко, который плыл рядом с ним и без помощи которого
он, пожалуй, не мог бы даже и спастись, когда его ногу уже свело
судорогой... И вот теперь этого Саенко, - унтер-офицера 1-й статьи, - как и
других, из которых тоже есть много унтер-офицеров, искалеченных взрывами на
линкоре, обвиняют поголовно в том,

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися