Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Преображение России. Пушки выдвигают
страница №10
...еще?- Гро-об?.. Что это вы об нем вздумали?
- Где он? Вы что же это? Продали его? А?
- Да батюшки, где стоял, там и стоит, - что вы! Стану я его продавать!
И кому, в самом деле так рассудить, он нужен, - гро-об?.. Подумаешь, зависть
на него у людей, что ли?
- А что же я, что же я его не вижу совсем, а?
- Заставили кое-чем всяким, вот и не видите... Теперь уж сушки вишневой
в нем не держу, - он и без надобности.
И, немного отойдя от сильной оторопи, добавила, крестясь:
- Вот до чего же вы меня напугали, Петр Афанасьевич! Разве же так
можно? Я ведь тоже года уж не маленькие имею... У меня сердце уж стало
небось все равно как тряпочка, а вы меня так разволновали своим криком, что
и не знаю как!
Успокоившись несколько, оттого что гроб оказался на месте, и даже
разглядев, наконец, из-под каких-то ящиков его бронзовую или медную ручку,
Петр Афанасьевич ничего не нашел больше сказать ей по поводу ее волнения,
как только это:
- Как же можно было на гроб ящики какие-то ставить? Гроб - это
последнее жилище, а ящики что же такое, зачем? В печку их, на кухню, и
все... Поколоть топором и на кухню.
Так увлекся, что в забывчивости еще несколько раз повторил: "Поколоть и
на кухню", когда пошел уже от сарая в дом. Лег было по долголетней привычке
у себя в кабинете на "самосоне", но и "самосон" не помог, - не заснул.
А четверо молодых, разойдясь после обеда по своим комнатам, - так как
братья обычно редко когда говорили с сестрами, считая их интересы гораздо
более мелкими, чем свои, - занялись тем же, на чем застал их час обеда, и
Надя продолжала убеждать Нюру, что медлить с отъездом в Петербург теперь уж
никак нельзя.
- Может быть очень большой наплыв на курсы, - говорила она, - и ты
рискуешь остаться за флагом, если поздно поедешь.
- Ну вот, глупости какие, - остаться за флагом! - упорствовала Нюра.
- Не понимаю, что ты здесь, наконец, так прилипла! - начинала уж
раздражаться Надя. - Что ты здесь такого не знаешь? Все знаешь, и все уж
тебе должно надоесть, а там теперь одни белые ночи чего стоят! В Эрмитаж
сходим, в музей Александра Третьего пойдем, - сколько картин ты увидишь!
Люди из-за одного этого туда нарочно бог знает откуда, из Сибири туда едут,
а ты уперлась, как все равно ослица какая, а чего уперлась - неизвестно!
- Да я совсем не уперлась, что ты! - слабо уже защищалась Нюра. -
Откуда ты взяла?
- Ну, прилипла, как муха к липучке! Там, ты пойми, вся жизнь, - вся,
какая только быть может! А здесь что? Буквально муха прилипшая!
- Я и не прилипла, не выдумывай, пожалуйста, а дней десять еще бы можно
ведь погодить.
- Ну, если ты так, я и одна могу поехать, - внезапно решила Надя, - а
ты уж сама потом приезжай.
- Выдумала тоже!
- А что же ты думаешь, это шуточки, что от Коли с Петей вот уже две
недели нет писем?
- Подумаешь! Люди и по месяцу не пишут... О чем и писать, когда не о
чем?
- А если они арестованы оба, в тюрьме сидят? - шепотом проговорила
Надя.
- Ну да, еще чего - "арестованы", - также шепотом пыталась отрицать
возможность этого Нюра, пытливо в то же время вглядываясь в глаза сестры.
- Ничего невозможного нет, раз там такие везде демонстрации... И вот
они где-нибудь там одни, бедные, в камере сидят и написать оттуда ничего нам
не могут.
- А Ксения, может быть, уже приехала из-за границы, - последнее, что
могла, высказала Нюра.
Ксению, как старшую, обе сестры младшие называли почтительно полным
именем. Она еще в начале каникул уехала из Петербурга в заграничную
экскурсию вместе с несколькими десятками еще учителей и учительниц из разных
концов России. Она служила в одной из женских гимназий Смоленска, но
возвращаться из-за границы ей нужно было через Петербург. В последней своей
открытке из Берна она писала, что экскурсия уже на подъеме домой, так как и
каникулы на исходе и все издержались.
Наде, конечно, никакого труда не стоило доказать Нюре, что Ксения, если
даже успела уже с экскурсией вернуться в Петербург, едва ли одна что-нибудь
может сделать в пользу братьев, если они действительно сидят оба, а втроем
они, конечно, могли бы добиться, чтобы их освободили.
К вечеру Нюра начала уж укладывать в корзину свои книги и в чемодан
белье и платья. А на другой день, - кстати, это был тот день, когда в городе
известно стало, что Россия - в лице русского правительства - выразила
намерение прийти на помощь Сербии, если она подвергнется нападению Австрии,
- обе сестры уже садились в поезд, который должен был довезти их до
Петербурга.
Петр Афанасьевич только благословил обеих и всплакнул при этом,
расставаясь с Нюрой, но на вокзал не поехал, хотя поезд отходил днем, а
Дарья Семеновна расплакалась на вокзале, прощаясь с дочерьми, так, как будто
отчаялась уже когда-нибудь их увидеть.
IV
Володя Худолей тоже готовился в это время ехать в Харьков: несколько
десятков рублей для этой цели дали его отцу из "офицерского заемного
капитала" в штабе полка.
Однако командир полка Черепанов, распорядившись выдать ему деньги,
сказал:
- Придется и нам с вами готовиться к отправке.
- К отправке? Куда именно? - спросил Иван Васильич, надеясь услышать от
своего начальника точный ответ, так как насчет отправки вообще были
разговоры в полку, но все какие-то смутные.
Однако и Черепанов, - высокий человек, с глухариными бровями и слишком
длинной черной с проседью бородой, - сказал только:
- Куда прикажут, туда нас и повезут... А мы все должны быть готовы, -
вот и все.
- Но ведь может и так быть, господин полковник, что никуда не отправят,
потому что незачем будет, - попытался уяснить свое будущее Худолей.
Черепанов задумчиво побарабанил длинными пальцами по столу, за которым
сидел, и ответил:
- Хорошо бы, разумеется, только едва ли.
Потом добавил:
- Ваше дело пока маленькое, - вы в обозе с лазаретными линейками... А в
случае военных действий - на вас большая ответственность ляжет, имейте это в
виду. Опыта же у вас в этом нет: вы - врач мирного времени, а к нам на
перевязочный пункт будут везти и нести тяжело раненных... Легко раненные не
в счет - этим только перевязка, а тем операции придется, пожалуй, делать, а?
Вы же ведь совсем не хирург.
И Черепанов, который сколько уже лет относился к нему хорошо, никогда
не вспоминая о том, что он не хирург, теперь смотрел на него недовольно,
сдвигая к переносью дюжего носа густые брови.
- На перевязочном пункте операций делать не придется, господин
полковник, - кротко отозвался на это Худолей, но Черепанов заметил еще
недовольнее, как будто Худолей виноват в этом:
- И младший врач тоже не хирург, - так нельзя! Остается войти с
ходатайством, чтобы дали хирурга.
Худолей знал, что Черепанов, обеспокоенный трахомой в своем полку, сам
часто заворачивал верхние веки солдатам в ротах, но не было такого случая,
чтобы хоть два слова он сказал ему когда-нибудь насчет хирургии. Из этого он
сделал вывод, что какие-то секретные приказы по поводу войны уже получены в
штабе полка и поэтому думать над вопросом, будет или нет война, теперь уже
лишнее: будет.
И не только сам Черепанов, но и полковой адъютант поручик Мирный, у
которого был такой же янтарный мундштук, как у командира, вдруг из
самоуверенно-благодушного стал раздражительным и крикливым.
Прежде он говорил со всеми просто, поучительным тоном, только иногда
вставляя в свою речь:
- Приказ по полку, господа, надо читать, а не "думать" и в облаках не
парить.
Теперь же он, когда к нему обращались с расспросами, отвечал
раздраженно:
- Готовиться надо, и все... И не о чем больше думать!
Длинный и с длинным бритым лицом, с высокомерным жестким рыжеватым ежом
на узкой голове, поручик Мирный всем своим видом теперь как будто даже
стремился показать, что вот-вот полк ринется куда-то в бой.
Не удивился поэтому Худолей, когда подошел к нему потом, в лагере,
поручик Середа-Сорокин, охотник, обладатель двух борзых собак пегой масти и
двух гончаков. Вытянув гусачью шею, искательным тоном сказал ему
Середа-Сорокин:
- Доктор, у вас ведь дом есть, хозяйство, - вам, наверное, нужна
собака, а?
- Как вам сказать, право, не знаю, - боясь его обидеть отказом, отвечал
Иван Васильич.
- Что же тут не знать? Понятно, нужна... Я вам приведу одну борзую, а?
Привести?
- Не знаю, как жена, вот что я хотел сказать. Она собак никаких не
любит... И до сего времени обходились ведь без собаки, - ничего.
- Ну как же можно, послушайте: иметь свой дом и не иметь собаки! Я могу
и гончую вам дать, на время войны, разумеется, а потом возьму обратно.
- Да нет, знаете ли, лучше не надо, - и пытался уйти от поручика
Худолей, но тот был неотступен.
- Двух уж пристроил к месту, - говорил он, - только две остались:
борзая и гончак. Прекрасный гончак, вы убедитесь, а если хотите борзую, то
отчего же: приведу борзую.
Так как Худолей хорошо знал свою Зинаиду Ефимовну, то, несмотря на весь
талант жалости, не решился все-таки пожалеть Середу-Сорокина и постарался
спастись от него, нырнув в дверь околотка, где совсем не было больных в этот
день и только классный фельдшер Грабовский сидел на табуретке и читал газету
по старой привычке своей интересоваться политикой.
Проверив опытными пальцами, так ли, как надо, лежат его усы,
Грабовский, губернский секретарь по чину, имевший поэтому две звездочки на
погонах, сказал значительным тоном:
- Двое суток - срок ультиматума - прошло уж, Иван Васильич! Теперь
думайте, что хотите. Может быть, там уж началось, только что мы не знаем.
- Нет, это не может быть так скоро, - решительно отверг опасность
Худолей. - Ультиматум - одно, а военные действия - совсем другое... Я
убежден, что договорятся в конце концов.
Грабовский улыбнулся снисходительно: в вопросах политики старший врач
полка казался ему сущим младенцем; и Худолей признавал его над собой
превосходство в этих вопросах, однако теперь ему не хотелось уступать своему
классному фельдшеру, и он добавил:
- Сколько на свете мирных людей и сколько воинственных, - попробуйте-ка
прикинуть на счетах.
- Ваша правда, Иван Васильич, мирных, может быть, в двести раз больше,
только власть-то не в их руках - вот в чем закавыка! - победоносно возразил
Грабовский. - Потому-то у нас и начинают проявлять энергию... Даже вот
Акинфиев идет сюда! - и кивнул на открытое полотнище палатки.
Акинфиев, младший врач, ежедневно заходил в полк, и совсем не нужно
было вставлять "даже", но несколько насмешливое отношение сорокалетнего уже
фельдшера к молодому врачу, с одной стороны, и необычайность момента, с
другой, подсказали ему именно это словечко.
Высокий, но узкий и сутулый, в дымчатых очках, так как глаза его
боялись слишком яркого здесь летнего солнца, Акинфиев имел вид больного,
желавшего, чтобы его уверили в скором выздоровлении.
- Что это, Иван Васильич, суета такая в полку, будто тревога объявлена?
- спросил он, войдя поспешно и улыбаясь робко.
- Неужели суета? Я что-то не заметил, - сказал Худолей.
- Да и мне, пожалуй, так только показалось, - тут же согласился с ним
Акинфиев и благодарно посмотрел на Грабовского, который заметил, глядя в
газету:
- Сказать, чтобы особая какая-нибудь суета, этого нельзя: идет
подготовка, конечно, на всякий случай.
- Я тоже думаю, что это еще не то чтобы настоящая... Именно, на всякий
случай, - тут же согласился Акинфиев, а Худолей, вспоминая, что услышал от
полковника Черепанова, но не желая говорить об этом, вставил будто бы между
прочим:
- Хирурга нам должны бы прислать, а то ведь ни я, ни вы не сильны в
хирургии.
- Мало того, запасных должны пригнать тысячи две, чтобы полк был по
военному составу, а не по мирному, - сказал Грабовский и выпятил грудь: у
него была выправка.
- Запасных? - удивленно повторил Акинфиев. - Ведь это бывает, когда уж
мобилизация...
- Вот тебе на! - удивился и Грабовский. - Конечно же, раз война, то и
мобилизация!
Но то, что было ясно для одного, оказалось и темно и непостижимо для
другого.
- Однако же в японскую войну так не было, это я отлично помню, - сказал
Акинфиев. - Война уж шла, а мобилизацию потом объявили.
- Кажется, именно так и было, - поддержал его, впрочем весьма
неуверенно, Худолей, но фельдшер-политик Грабовский вскинулся на двух
врачей, не привыкших читать газеты:
- Как же это вы судите, не понимаю! Ту войну японцы начали как? Как
никто ее не начинал никогда, вот как! Пока наши только еще ворон ловили, те
уже армию свою высадили, - получайте!
- Да-а, - протянул весьма неопределенно Худолей. - Что-то в этом роде
действительно было... Но в общем, если в полку суета, то, значит, надо
суетиться и нам... Пойти хоть свои лазаретные линейки посмотреть.
- А что же их смотреть? - сказал на это Грабовский и потом снова сел на
табурет и уткнулся в газету, когда Худолей, взяв под руку Акинфиева, вышел
из околотка.
- Вот беда, Иван Васильич, если в самом деле война начнется, -
доверительно и вполголоса обратился Акинфиев к Худолею, направляясь с ним в
сторону обоза. - Расстроится тогда моя свадьба!
Худолей ни разу не слышал от него раньше, что у него есть невеста,
поэтому удивился, но не успел спросить, кто же именно: очень зычно заорал
дневальный десятой роты, ходивший со штыком на поясе по передней линейке:
- Кап-те-нармусов ротных выслать на середину пол-ка-а-а!
Крик этот тут же был подхвачен дневальным одиннадцатой роты, потом
двенадцатой, потом перекинулся в четвертый батальон. Дневальные вели обычную
передачу и были похожи на утренних петухов, но в этот день все почему-то
казалось очень значительным.
- Каптенармусов на середину полка вызывают, - зачем же это? - спросил
Худолей, вместо того чтобы спросить своего младшего врача о его невесте.
- Получать что-нибудь из полкового цейхгауза, - подумав, ответил
Акинфиев.
- То-то и дело, что получать, а что именно? Не для запасных ли
что-нибудь такое, а?
И как раз в это время, так как недалеко было до обоза, раздался оттуда
начальственно-хриповатый голос капитана Золотухи-первого, командира
нестроевой роты:
- Отчего колеса у аптечных двуколок не подмазаны, а? Т-ты, рыло
свинячье!
Худолей и Акинфиев переглянулись, и первый сказал второму:
- Слыхали? Колеса уж подмазывать требуют!
- Вот в том-то и дело, - упавшим голосом отозвался второй.
- Говорится: не подмажешь - не поедешь.
- Понятно: собираются ехать.
Но на пути к Золотухе-первому попался командир шестнадцатой роты
Золотуха-второй, тоже капитан и брат первого, такой же бородатый и черный, с
таким же хриповатым рыком.
- Что, уже колеса подмазывают? - таинственным голосом спросил его
Худолей, кивнув в сторону обоза, но Золотуха-второй или не понял, или не
захотел понять намека. Его рота была выстроена перед палатками и делала
ружейные приемы под команду фельдфебеля Фурсы.
Низенький, но очень плотно сбитый, Фурса скомандовал:
- Начальник слева!.. Слуша-ай, на кра-ул!
И на Худолея, звякнув винтовками, выкатила глаза вся рота, так как
именно он, в сопровождении Акинфиева, подошел в это время слева.
Фурса, должно быть, просто хотел воспользоваться случаем, чтобы солдаты
его роты действительно видели кого-то, подошедшего слева, но, видимо, это не
понравилось Золотухе-второму, почему он и неприязненно встретил Худолея.
- Какие колеса? - спросил он хмуро.
- Обозные, - пояснил Худолей.
- Так что? Подмазывают?.. Колеса, они на то и существуют, чтобы их
подмазывали, - что же тут такого?
- Однако же, если их не подмазывали раньше, значит, не нужно было, -
постарался еще ближе к делу подойти Худолей, но Золотуха-второй вдруг
закричал неистово своему фельдфебелю:
- Вся середина первой шеренги штыки завалила, а ты куда смотришь, а-а?
- и ринулся к роте.
Канцелярия полка и летом продолжала оставаться в городе, там же, где
была и зимою, но из этого не вытекало никаких неудобств: дом стоял на
окраине, среди других домов казарменного квартала, а лагерь начинался
недалеко от казарм.
Худолей давно уже помнил этот лагерь, однако в первый год его службы в
полку тополи, со всех четырех сторон замкнувшие лагерь, были только что
посажены, теперь же они встали четырьмя высокими стенами, отрезавшими этот
мирок от остального мира. Если в остальном мире кругом было множество
интересов, разнообразно переплетающихся между собою, то здесь плохо ли,
хорошо ли делали только одно: готовили полторы тысячи людей к сражениям.
Была даже одна команда - "К бою го-товьсь", - по которой штык грозно
оборачивался в сторону возможного врага, ведущего лобовую атаку.
Здесь кололи соломенные чучела с разбегу, занимались самоокапыванием,
пуская в ход свои саперные лопатки, брали на "ура" земляные валы и
деревянные заборы - укрепления противника...
Главное, здесь было поле кругом, гораздо более похожее на поле
сражения, чем зимняя казарма. Поэтому Худолею всегда казалось странным
видеть и в лагере те же ружейные приемы, как и на дворе казарм, но теперь
эту заботу Золотухи-второго о чистоте приема "слушай, на кра-ул!" он принял
за упорное нежелание знать, чем взволнован весь мир.
Впрочем, из шестнадцати ротных командиров полка Золотуха-второй казался
всегда ему едва ли не самым отсталым, недалеким, наименее склонным к какой
бы то ни было новизне, к какой-нибудь, хотя бы самой небойкой, игре мысли.
Однако и другие пятнадцать командиров рот были капитаны как капитаны -
довольно прочно сработанные люди, любители поиграть в преферанс в часы,
свободные от занятий в ротах.
Один, впрочем, капитан Диков любил вырезывать лобзиком рамки для
фотографий, но Худолей затруднялся решить - очень лучше это, чем игра в
преферанс, или не очень, во всяком случае, это не увеличивало его чисто
военных знаний.
Как врач, он больше знал офицеров полка и их семейства со стороны
здоровья, но, отойдя от шестнадцатой роты настолько, что его не могли бы
услышать ни Золотуха-второй, ни двое его полуротных, ни Фурса, он неожиданно
для себя сказал Акинфиеву:
- Ведь это вот, что мы с вами видим, и есть именно будущее России!
- То есть как будущее? - не понял Акинфиев.
- Ну, в общем, я хотел сказать: то, от чего зависит наше будущее - и
мое, и всех ста семидесяти или восьмидесяти миллионов, сколько их там
считается, граждан России, - уточнил Худолей.
Эта простая мысль осенила его внезапно и удивила его: никогда раньше не
приходилось ему задумываться над этим - и некогда было, и как-то не было
подходящего случая. Но Акинфиев все-таки смотрел на него с недоумением,
почему он и продолжал, воодушевляясь:
- Представьте хоть на одну минуту такую картину... При Николае Первом
говорили: "Сорок тысяч столоначальников, - то есть разных там титулярных
советников, мелких чинушек, - управляет Россией..." Вообразите же сорок
тысяч Золотух, ротных командиров, и скажите, пожалуйста, не в их ли руки
будет отдана судьба России, если начнется война?
- Отчасти, конечно, в их руки... - начал было возражать Акинфиев, но
Худолей перебил:
- Как же так "отчасти"? Не отчасти, а вполне! Без капитанов нет полков,
без полков не будет дивизий... Капитан - это альфа и омега армии, все равно
что николаевский столоначальник.
- А командиры полков, бригад и прочие?
- Приказывать будут, а выполнять их приказы - на это имеется капитан
Золотуха... Он не болеет золотухой, но, может быть, лучше бы было, если бы
болел и не служил поэтому в армии, а на его месте был бы кто-нибудь другой -
и помоложе и поумнее.
- Вот как вы уж теперь рассуждать стали, Иван Васильич, - удивленно
сказал на это Акинфиев, остановясь: ему никогда прежде не приходилось
слышать подобное от своего прямого начальника, который был чрезвычайно
снисходителен к людям. - Может быть, вас чем-нибудь обидел Золотуха?
- Чем же он мог бы меня обидеть? - удивился в свою очередь Худолей. -
Нет, ничем... Разве что самым фактом своего существования...
- Насколько мне известно, он существует в полку лет двадцать, однако
же...
- В обстановке мирного времени, - перебил Худолей. - В обстановке же
мирного времени все вообще военные только исключение. Но вот, пожалуйте,
война, и у нас их, может быть, в десять раз будет больше... В чьих же руках
будущее России?
Он двинулся с места, чтобы на ходу закруглить свою мысль, но из
деревянной палатки, в которых поселялись на лагерное время батальонные
командиры, вышел подполковник Швачка, ведавший четвертым батальоном, и
сказал как бы расслабленно:
- Вот говорится: на ловца и зверь бежит... Это правильно, господа
медики... Зайдите-ка на минутку.
Медики переглянулись и зашли в маленький барак Швачки, в котором
помещались только стол, стул и койка и очень трудно было бы поместить
что-нибудь еще. Два окошечка прорезаны были по сторонам двери, а пол был
выкрашен красной охрой. Несколько кустов розовой мальвы росло около барака -
и это было все украшение подполковничьей летней здесь жизни.
Швачка был тучный, оплывший старик, однако Худолей не помнил, чтобы он
жаловался ему на болезни: теперь же он, впустив обоих врачей и заботливо
прикрыв за ними дверь, сказал вдруг вполголоса:
- Плох я стал, господа медики... Откровенно говоря, - ни-ку-да!..
Послушали бы вы в свои... как они называются?
- Стетоскопы, - подсказал Акинфиев. - У меня, к сожалению, нет.
- И я не захватил. Но это в сущности ничего не значит, - решил Худолей.
- У каждого из нас есть уши. Что же, снимите рубаху, послушаем.
До предельного возраста для подполковников Швачке оставалось всего
два-три месяца, - это знал Худолей, как знал и то, что вообще подполковники,
так же, как и капитаны, "предельного возраста" не любят: с ним связана
отставка и пенсия, на которую трудно прожить.
Однако в эти тревожные дни мог быть спасителен и "предельный возраст",
и могли быть желательны часто связанные с ним болезни. Расспрашивать о
чем-нибудь Худолей счел излишним. Перед ним стоял покорно снявший рубаху,
жирнотелый, с волосатой выпуклой грудью человек, весьма поживший, лысый, с
тусклыми глазами, с сединой в бороде и усах, по строевой привычке
старавшийся держаться прямо, но чуть только память подсказывала ему, зачем
он пригласил врачей, вдруг начинавший сутулить спину и шею.
Худолей стучал пальцами в его грудь, прикладывал к ней ухо и говорил то
"Дышите!", то "Не дышите!", то "Вздохните глубже!" Наконец, отошел на шаг и
уступил свое место Акинфиеву, который тоже стучал пальцами и слушал.
- Прилягте-ка, - обратился потом к Швачке Худолей, и тот со всей
серьезностью, которой требовал от него этот важный в его жизни осмотр,
грузно улегся на заскрипевшую койку.
Поочередно мяли ему живот и спрашивали: "Больно?" - на что подполковник
предпочитал отвечать, что больно вообще и везде больно.
- Явная эмфизема легких, - сказал после всех своих действий Акинфиев, -
а также и гипертрофия сердца.
- Кроме того, цирроз печени, - добавил Худолей. - Можете надеть
рубашку.
- И как же все это, господа, - серьезно? - спросил Швачка, поднявшись и
натягивая рубашку.
- Еще бы не серьезно, - утешил его Акинфиев.
- Разумеется, - окончательно одобрил его Худолей. - Притом же это ведь
поверхностный осмотр, а если более детальный, то к трем основным дефектам
может ведь присовокупиться и еще...
- А разве трех этих, как вы их назвали, не будет довольно? - на всякий
случай спросил Швачка.
- Вполне довольно, - успокоил его сомнение Худолей; Акинфиев же
пояснил:
- Важна ведь степень запущенности болезней... Может быть и одна
болезнь, да зато в такой сильной степени, что... А тем более, если три.
Когда благодарно пожимал руки врачей Швачка и отворял перед ними дверь
своего барака, оживленным стало его широкое лицо и помолодел голос:
- Как же вы думаете, Иван Васильич, могут меня оставить здесь
командиром запасного батальона?
- Какого запасного батальона? - не сразу понял Худолей.
- Нашего полка, конечно: полк уйдет, а маршевые команды к нему на фронт
откуда же посылаться будут? Из запасного ведь батальона.
- Ах да, как в японскую кампанию было... Отчего же не могут! Вполне
могут. Вы скажите об этом командиру полка.
- Да я уж говорил и даже почти обнадежен, - решил теперь улыбнуться
слегка Швачка.
- Сегодня мне попенял командир полка, что мы с вами оба - не хирурги, -
сказал Худолей Акинфиеву, направляясь к обозу, - а между тем, конечно,
война, это - сплошное увечье человеческих тел... Не хирурги, да, но мелкие
операции мы можем все-таки делать, а вот один командир батальона счел за
благо остаться в тылу...
- Иван Васильич! - вдруг просительным тоном отозвался на это Акинфиев.
- В самом деле, ведь запасной батальон как же может обойтись без врача? Не
могу ли я остаться здесь врачом в запасном батальоне, а?
Так непосредственно это было сказано, с такою верой в только что
явившуюся мысль глядел младший врач на старшего, что Иван Васильич даже
отвернулся сконфуженно.
- Запасному батальону никакого врача особого не полагается, - ответил
он и добавил: - А нам с вами еще рано отлынивать... Швачке все равно
подходил уже предельный возраст, а вам что такое? Ах да, - жениться
захотели? Стоит ли перед войной жениться, - подумайте-ка. По-моему,
подождать бы до конца войны.
- Да ведь войны, может быть, и не будет, - сказал на это Акинфиев,
чтобы сказать что-нибудь.
- Может быть, и не будет, - счел нужным согласиться Худолей, чтобы
загладить неловкость.
А в обозе тем временем уже шла война: там развоевался Золотуха-первый,
и хрипучий голос его тяжело реял над линейками и двуколками, выкрашенными в
прочный зеленый цвет и с толстыми железными шинами новых дебелых колес.
V
Не потому только, что здесь стояло два полка, - пехотный и
кавалерийский, - успело докатиться сюда слово "мобилизация", дня за три до
того прозвучавшее в Красносельском дворце: слишком многих касалась эта
военная мера, чтобы ее соблюдали как строгую тайну, пока она не была бы
объявлена всем.
- Вот штука-то! Будто бы не один только запас, а даже и ополченцев
первого разряда брать будут! - войдя в свою квартиру, сказал Макухин Наталье
Львовне, сидевшей на балконе с Дивеевым.
Бывают такие новости, которые высказывают только затем, чтобы начали
яростно опровергать их, - иначе они слишком пугают. Макухин не то чтобы
надеялся на это со стороны жены или Алексея Иваныча, которые знали по части
запаса и ополчения гораздо меньше, чем он, но даже услышать энергично
сказанное кем-нибудь из них слово "чепуха" для него было бы как вода во
время жажды.
И Наталья Львовна первая сказала:
- Чепуха, должно быть! Болтают, лишь бы побольше наболтать.
- Это о чем? - осведомился Дивеев.
- Будто бы и ополченцев брать будут, - повторил Макухин.
- Ополченцев? - Дивеев задумался на секунду и спросил: - Когда же их? В
конце войны?
- В том-то и дело, что будто бы не в конце, а в самом начале: запас и
ополчение в один день.
- Никогда этого не было! Никогда не слыхал я, чтобы... Нет, это - явная
действительно чепуха, Федор Петрович! Ополченцы, ведь это что же такое? Это
- бороды по пояс и топоры за поясом... На какой-то картине я видел, - в
двенадцатом году такие были, сто лет назад... Как же можно, - даже и
подумать смешно! Нет, ты не верь!
Алексей Иваныч даже и руки поднял вровень с лицом, чтобы защитить себя
от чепухи явной и недвусмысленной и оберечь от нее Макухина.
- Я и сам тоже думаю, какая же такая крайность, чтобы тут тебе сразу и
запас и ополчение, - решительно чтобы всех? - начал рассуждать, перейдя с
балкона в комнату, Макухин. - Кормить ополченцев нужно? А как же их не
кормить? Это денег будет стоить? Еще бы нет! Раз! Помещение для них надо
заготовить? Полагать надо, что не на свежем воздухе будут они жить. Это тоже
клади на счеты... Да если все как есть, что для них, для ополченцев,
требуется, на счеты положить, - в казне и денег не хватит! Не считая того,
что от дела их оторвут, - прямо сказать, миллионы людей, а толку от них
никакого: молодых обучать еще строю, там, стрельбе и прочему надо, а
стариков переобучивать... По всем видимостям выходит, - кто-то зряшный слух
об этом пустил, а людям разве втолкуешь? Прямо как перед светопреставлением
каким, все головы потеряли! Полезнова сейчас видал, говорил с ним, и тот
туда же: "А что, говорит, если и мои года брать будут?" А ему уж пятьдесят,
и то страшится. "Детишки, говорит, только еще ползать начали, а ходить еще
не ходят, - вдруг прикажут: "Надевай шинелю!" Конечно, об деле нашем он
теперь вовсе молчок. "Слава богу, говорит, что не начал!"
Дивеев вскочил и начал ходить из угла в угол, ступая очень быстро, что
было у него признаком охватившего его волнения.
- Я был в тюрьме, - заговорил он, - а потом в каком-то маленьком
сумасшедшем доме, - помню, помню... Однако, позвольте, чем же отличается
это? Там - маленький, а здесь - большой, только, только. Дело в размерах, и,
кроме того, там, в общем, безвредно было... Пользы, разумеется, никому
никакой, зато хоть явного вреда не было. А что же такое теперь собирается
начаться, а?.. Россия, Австрия, Германия, Сербия, Франция - все, все, вся
Европа! А потом еще какая-нибудь комета явится посмотреть, как Земля с ума
сходит! Комета с двумя хвостами... А хотя бы и с одним, все равно... Войны
нет пока, однако почему же это, почему же допускают так много разговоров
всяких о ней, а? В газетах умные люди или нет сидят? В дипломатах, в
министрах умные люди? С генеральскими эполетами, со звездами налево-направо
от лент через плечо, а?.. Они что, из сумасшедших домов выпущены? Нет? Тогда
почему же такой начинается всеевропейский погром здравого рассудка? Федор
Петров! Быть этого не может, чтобы началась война! Не верь!
- Да ведь кому же хочется верить? И я не верю, упираюсь, конечно, изо
всех сил, а как ежели по затылку стукнет, тут уж не в вере будет значение, а
в силе, - проговорил Макухин, все-таки несколько ободренный беспорядочными
словами бывшего архитектора.
- В мире чего больше, скажи: ума или глупости? - схватив его за плечи,
спросил горячо Дивеев.
- Да ведь глупости, конечно, тоже хватит, - понимая, к чему этот
вопрос, уклончиво ответил Макухин.
- Нет-с, ума! Все-таки ума, иначе не было бы совсем жизни! - выкрикнул
Дивеев. - В двести раз больше ума, чем глупости, откуда же, скажи, может
взяться война?
- Смотря что перетянет, - хотел сдаться, но намеренно тормозил себя
Макухин. - Пудовая гиря, она ведь невидная, или камень-дикарь возьми, а
половы, скажем, овсяной, ее на пуд сколько пойдет? Мешок половы на спину
вскинь, - тебя за этим мешком и видно не будет... Знаешь, как Адам в раю
волов своих обманул, на которых там землю пахал?
- Нет, не знаю, - опешил несколько Дивеев.
- Это мне татарин один рассказывал... Волы, конечно, трудились, пришел
им черед хлеб молотить своими ногами, - обмолотили... Вот какая кучка того
хлеба лежит, вон какой омет соломы наворочен. Ну, Адам, конечно, их
спрашивает: "Чем хотите кормиться, выбирайте... Что себе выберете, то и
будете от меня получать каждый день". Волы смотрят на хлеб, - так себе
кучечка незавидная; смотрят на солому, - прямо целый дом стоит, и запах от
этой соломы вкусный. Пошли мычать вперебой: "Вот это нам давай!" - и рогами
в солому уперлись. Адам, конечно, тому и рад: "Это и будете от меня
получать, - я свому слову верный..." Кинулись волы к той соломе - вот
хрумчат и вполне довольны, Адам же тот хлеб свой поскорее с ихних глаз
долой, натолок зерна в ступе да лавашу себе напек... Так точно и это, что ты
говоришь.
- Что же тут такого "так точно"? Я тебе об уме и о глупости, а ты мне
какую-то сказку про белых бычков! - почти рассердился Алексей Иваныч.
- Не знаю уж, белые они были или же серые, а только ежели счесть Адама
за умного, а волов его, конечно, за дураков, то посчитай, сколько в Адаме
весу да сколько в паре тех волов, хотя бы и райских.
- К чему же ты клонишь, не понимаю? - недовольно спросил Дивеев.
- Да к чему же мне больше клонить, как не к уму да глупости? Ведь я
твои же слова повторяю, - отозвался Макухин.
- Хорошо "повторяю"! Разве так повторяют? - вмешалась Наталья Львовна.
- Я ведь неученый, что же с меня взять, - угрюмо улыбнулся Макухин. -
Как умею, так и повторяю... А как если ополченцев брать будут, значит,
придется тогда идти.
- Как это так "придется идти"? Ты что это глупости говоришь? -
возмутилась Наталья Львовна, докурившая к тому времени папиросу и бросившая
в угол окурок.
- От нескольких человек слышал.
- От таких, каким нужна война? - резко спросила Наталья Львовна.
- Кому же она тут нужна?
- Ну да, конечно, кому же она тут нужна? - поддержал Макухина Алексей
Иваныч. - Тут пушечных королей нет.
- Илье Лепетову нужна, - вот кому! У него, как известно, большие планы,
- сказала Наталья Львовна.
- Кроме того... кроме Ильи... тут еще кое-какие заводишки есть, -
пробормотал Дивеев не совсем внятно.
- Вот видишь, заводишки, - подхватил, обращаясь к нему, Макухин. - А
они что же, как по-твоему, - ум или глупость?
Однако старая рана в сердце Алексея Иваныча была уже вновь разбережена
выкриком Натальи Львовны, и он ответил не на вопрос Макухина, а на свой:
- Илье, конечно, бесспорно, ему война, да, ему... Он в ней разберется,
как в собственном доме... Она - для него... Для таких, как он, я хочу
сказать... Однако разве Илья Лепетов - это ум? Это только подлость с
открытой харей, а совсем не ум!.. Он подойдет, да, он вывернется из любых
тисков, и он достигнет... Несмотря ни на что, или... или благодаря всему...
Даже и войне тоже... Он приспособит к себе войну - вот в чем его ум: в том,
чтобы приспособить мерзость, тюрьму, сумасшедший дом!..
Это был вечерний уже час, когда слепая спала после обеда, а полковник
Добычин выходил на прогулку. Если не с кем было гулять, он уходил один, и
вот теперь в прихожей раздалось шлепанье туфель спешившей на его звонок
прислуги, потом стало слышно, как он преувеличенно бодро почему-то крякал...
Таким бодрым и крякающим он и вошел в комнату, где говорили трое волнуясь.
- Вот какую новость подхватил я прямо, можно сказать, на улице! - начал
он сразу, как только вошел. - Австрия-то какова? Объявила уж, говорят, войну
Сербии!
- Как так объявила? - почти шепотом прошелестела Наталья Львовна.
- Очень просто: взяла и объявила! Ведь срок ультиматума прошел, а как
же! Значит, Сербия чем-то не угодила - вот и начали.
- Да от кого же это вы? - изумился Макухин. - Отчего же я не слышал? Я
ведь только что сам-то пришел, - другое слышал, а этого нет.
- А что такое ты слышал? - полюбопытствовал Добычин.
- А вы от кого слышали про войну? - захотел сначала удостовериться
Макухин.
- Грек один говорил в табачной лавке, что уж будто австрийцы стрельбу
через Дунай по Белграду открыли, - вот откуда.
- А грек этот откуда же мог узнать? - усомнился Алексей Иваныч.
- Как же так откуда? Греки чтобы не знали! - не сдавался полковник. -
Да они всю подноготную знают.
- Однако же никаких телеграмм.
- А, может быть, у них свой телеграф - кабель какой-нибудь в Черном
море! А ты что слышал? - обратился полковник к Макухину.
- Я - плохое... Будто ополченцев первый разряд призывать вместе с
запасными будут...
Макухин думал, конечно, что его тесть возмутится этим так же, как жена
и Алексей Иваныч, но увидел, что полковник как-то вытянулся вдруг и
посмотрел почему-то молодцевато.
- Опол-ченцев? - раздельно спросил он.
- В том-то и дело.
- Составлять, значит, дружины ополченские думают? По регламенту
Александра Первого? Тысяча девяносто шесть человек в дружине?.. Вот это, это
действительно новость! От кого же ты это слыхал?
С каждым своим восклицанием полковник выпрямлялся и, наконец, даже как
будто попробовал выпятить грудь.
- Несколько людей говорили, не от одного слышал.
- Но ведь в таком случае, - знаешь ли ты, что я состою в списке
штаб-офицеров, пред-наз-на-а-чен-ных к занятию должностей командиров дружин?
- Папа! Вот как? - удивилась Наталья Львовна. - Отчего же я об этом не
знаю?
- Неужели я не говорил? Говорил, должно быть, да ты недостаточно
вслушалась в мои слова, почему и забыла... Да-с, вот именно так: могу быть
командир дружины. А ты, значит, будешь у меня под командой, если тебя
возьмут.
И полковник покровительственно положил руку на спину зятя и добавил:
- Неловко, конечно, нижний чин ты, - ну, что делать, как-нибудь тебя
устрою...
- Выходит, Лев Анисимыч, что вы как будто бы даже... ничего не имеете
против войны? - спросил Дивеев.
- При чем же тут война, братец? - прогудел начальственно Добычин. -
Война и дружина! Дружина будет себе в тылу, хотя бы здесь, нести гарнизонную
службу, и все... И никто с нее ничего больше не спросит.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ИСПУГАВШИСЬ ДОЖДЯ, ПРЫГНУЛА В ВОДУ
I
Надя и Нюра, отправляясь в Петербург, сели не на курьерский, а на
почтовый поезд, однако вместо двух с половиной они пробыли в дороге почти
четыре дня: почему-то очень долго стоял на узловых станциях их поезд,
пропуская вперед какие-то другие, большей частью товарные поезда, - красные
вагоны и платформы. Надя строила сначала догадки, что простои на узловых
станциях от забастовок, так что эти задержки на пути в бастующую столицу
только поднимали ее настроение. Но, проехав Харьков и Курск, она, как и
другие пассажиры, убедилась в том, что мешают движению их поезда военные
поезда, которые идут не в целях подавления забастовки.
Выходя кое-где на станциях с чайником за кипятком, Надя очень
внимательно смотрела по сторонам и вслушивалась в разговоры, однако пока все
еще оставалось прежним - и станции с их суетой, и разговоры.
В Понырях, где на перроне толпилось много солдат, Надя спросила одного,
веселого с виду:
- Далеко едете?
- Куда везут, туда и едем, - ответил веселый.
- Куда же вас везут?
- Про это начальство знает, - сказал веселый; но пригляделся к ней
другой, с тяжелым взглядом, с серебряным кольцом на указательном пальце и с
одной лычкой на погоне, и спросил ее сам:
- А вам, барышня, зачем же это требуется знать?
- Так себе, - сказала простосердечно Надя.
- А "так себе", значит, это вам ни к чему, - загадочно решил ефрейтор,
но посмотрел на нее при этом так неприязненно, что она только вздернула
плечом и отошла.
В отношении Нюры она вела себя подлинной старшей сестрой. В дороге это
было тем более к месту, что Нюра в первый раз выехала из Крыма, а Наде было
уже знакомо много станций, и хотя из окна вагона, но она уже видела раньше и
не один раз многие города по магистрали Петербург - Севастополь, и с каждым
у нее уже было связано кое-что.
Так, когда подъезжали к Павлограду, она говорила Нюре:
- Там возле станции шпал очень много лежит - шпалопропиточный завод
рядом, а города не видно совсем: он где-то там, за дубовым лесом.
Когда подъезжали к Харькову, предупредила:
- Тут такой запутанный вокзал, - столько платформ в разные стороны, что
тебе одной нельзя там и выходить!
- Ну вот, "нельзя"! - обижалась Нюра. - Почему это нельзя?
- Потому и нельзя. Заблудишься и попадешь как раз не в свой поезд...
Тем более что там поезд передвигают почему-то с одной платформы на другую -
то туда, то сюда.
- А город видно?
- Еще бы не видно, когда там университет!
Когда после Харькова поезд миновал Казачью и Веселую Лопань, Надя
говорила:
- Сейчас Белгород. Обрати внимание: церквей в нем - и сосчитать нельзя!
- А почему он Белгород?
- Как же так "почему"? Он же весь на меловых горах стоит... Конечно,
это не то, что наши крымские горы, а так себе, ну все-таки весь мел, каким
ты на доске в классах писала, не иначе как оттуда шел.
Курск очень понравился Нюре.
- Вот это - красивый город, - говорила она. - Этот действительно на
горе стоит.
- А река, мне говорили, там маленькая, вроде нашего Салгира.
- Какая? Как название?
- Название... Я сейчас вспомню... Какое-то очень чудное...
И Надя долго силилась вспомнить, щелкала пальцами, делала досадливые
гримасы, наконец выкрикнула:
- Тускарь, Тускарь! Речка Тускарь... Дальше будет Орел, там Ока, а в
Курске - Тускарь.
И добавила с большим оживлением:
- А гусей белых ты увидишь, когда мы между Курском и Орлом будем ехать,
прямо миллионы! Как в Белгороде горы все белые, так там прямо лугов из-за
гусей не видать: все решительно как молоком залиты, - везде гуси!
Надя не просто показывала младшей сестре страну, в которой они жили,
она не была бесстрастным путеводителем, она сама упивалась просторами,
красотой, богатством земли, расстилавшейся вправо и влево от железной
дороги, перерезавшей с севера на юг русскую равнину.
Больше того: Надя чувствовала себя совсем по-хозяйски, и так начала
чувствовать только теперь, когда взяла в Петербург, столицу России, Нюру,
никогда до того не видавшую просторов России.
Она как будто сама росла, и очень стремительно, переживая вновь то, что
уже было ей известно, но впитывая его в себя гораздо глубже. Она следила при
этом и за сестрой, и ей чуть ли не преступлением казалось, когда замечала
она рассеянный, полусонный взгляд Нюры, стоявшей у окна в коридоре вагона, у
окна, за которым - море чудес.
Она понимала, конечно, что обилие впечатлений могло утомить сестру, но
самой ей все хотелось в кажущемся однообразии картин отыскать новое и новое.
Она везла новое в себе самой: она одаряла этим своим новым сестру, но
готова была одарить и всех кругом, и все кругом. Она оказалась самой
словоохотливой в своем купе и во всем вагоне.
Спала она мало, тем более что июльские ночи, чем дальше к северу,
становятся все короче; вскакивала чем свет, выходила на площадку вагона и
спрашивала кондуктора:
- Это мы на какой станции стоим?
По ночам поезд больше стоял, чем шел. Что-то совершалось под прикрытием
ночей, - Надя ощущала это, хотя и не могла осмыслить. Совершалось что-то
большое, творилась чья-то воля, перевертывалась страница истории, пока еще с
легким шелестом.
В Москве пришлось спать: поезд пришел туда поздно вечером и простоял
там всю ночь. Так как вагон, в котором ехали Надя с Нюрой, был прямого
сообщения до Петербурга, то его вместе с другими подобными вагонами
перевезли по окружной дороге и прицепили к составу петербургского поезда.
Однако тронулся этот поезд не так рано, часов в девять, так что по вагонам
уже пробежали мальчуганы с только что вышедшими московскими газетами.
Надя успела заметить за свою короткую жизнь, что в поездах у людей
появляются почему-то чудовищный аппетит и непреодолимая тяга ко сну; газеты
же если и покупались, то исключительно в хозяйственных целях, как оберточная
бумага; едва брали их в руки люди, расположившиеся на верхних полках, как
тут же засыпали, не успев прочитать и десяти строк.
К удивлению своему, она наблюдала это и теперь, несмотря на то, что
день только еще начался, а в газетах, хотя бы и между строк, можно было
найти объяснение тому, что их почтовый поезд не спешил, спешили же,
напротив, товарные поезда, которые везли на платформах что-то очень
тщательно прикрытое брезентами и охраняемое солдатами.
Та московская газета, которую купила Надя у разносчика-мальчишки,
наполовину состояла из объявлений. В них не заглядывала она, но зато
прочитала все остальное, и это была первая газета, которую Надя прочитала с
передовой статьи до объявлений.
Она думала, что прежде всего ей бросится в глаза со столбцов газеты
знакомый уже заголовок: "Забастовка в Петербурге", однако о забастовках на
всех восьми страницах не было ни слова. Зато вверху одной из страниц была
"шапка", набранная очень крупными буквами: "Угроза европейскому миру", и вся
страница переполнена была чрезвычайно важным.
Прежде всего сообщалось о расколе в Тройственном союзе. Крупным шрифтом
было напечатано извещение "по телефону из Петербурга":
"Римский кабинет в определенной и ясной форме заявил, что если Австрия
начнет войну против Сербии, то Италия не окажет Австрии никакой военной
помощи, так как это не входит в круг обязанностей Италии, обусловленных
союзным договором между нею и Австрией".
И еще тем же шрифтом:
"Германия, как это точно установлено, была отлично осведомлена о тоне и
сущности требований австрийского ультиматума, и выступление Австрии
состоялось с ведома и согласия берлинского кабинета. Момент вручения ноты
был выбран Германией и Австрией по общему соглашению".
И несколько ниже, но в том же столбце:
"Англия через своего посла в Берлине только что сделала германскому
правительству заявление, что в случае европейской войны Англия станет на
сторону России".
- Нюра, слушай! - то и дело обращалась Надя к сестре, читая ей новость
за новостью, одну важнее другой.
Сообщалось, что в Мюнхене немцы разгромили кафе, где обычными
посетителями были сербы: перебили посуду, мебель, зеркала, люстры, окна, а
сербов избили. В Берлине отмечались демонстрации перед русским посольством,
огромные толпы целый день собирались там и кричали: "Долой Россию! Долой
сербов!"
Главное же - были помещены на этой странице ответы: сербского
правительства на ультиматум и австрийского - на сербский ответ.
Надя напряженно вчитывалась в тот и другой.
Дважды перечитывала она сербскую ответную ноту и возмущенно сказала
Нюре:
- Ну, это я даже не знаю, что это такое! По-моему, сербы себя страшно
унизили, так что мне даже стыдно за них, - я их считала храбрыми, а это уж
называется извиняться во всем, в чем даже не виноват, и ножкой шаркать!
- На что же они согласились? - спросила Нюра.
- На все, понимаешь, на все решительно! И чтобы в газетах сербских
против Австрии ничего не писали, и чтобы офицеры и чиновники сербские против
Австрии ничего не говорили, а иначе против них приняты будут суровые меры;
если кто уличен будет, что так или иначе в сараевском убийстве участвовал,
то предан будет суду... Ну, одним словом, на все соглашаются, прямо
досадно!.. Только вот разве это одно: "Что же касается расследования агентов
австро-венгерских властей, которые были бы откомандированы с этой целью, то
королевское правительство не может на это согласиться, так как это было бы
нарушением конституции и законов об уголовном судопроизводстве", и,
понимаешь, за это-то именно и ухватились австрийцы: "Под ничтожным
предлогом, - они пишут, - совершенно отклонено наше требование об участии
австро-венгерских органов в розыске находящихся на сербской территории
участников заговора..." И кончено! Значит, ответная нота найдена австрийцами
неподходящей!.. А сами они что сделали? Вот смотри: "За несколько часов до
истечения срока ультиматума в Будапеште был арестован начальник штаба
сербской армии генерал Путник, находившийся в целях лечения на одном из
австро-венгерских курортов". Вот тебе и ожидали ответа на ультиматум! Очень
он им был нужен, этот ответ! А ты знаешь, что это за шишка такая начальник
штаба армии? Это все равно, что армии голову отсечь!
- Ну-у, поло-жим! - недоверчиво протянула Нюра.
- Вот тебе и "положим"! Его, правда, потом все-таки освободили, но это
уж по требованию русского правительства, - сами они законопатили бы его
куда-нибудь подальше... А сербское правительство предлагает австрийскому
пойти на третейский суд, если оно того хочет.
- А может быть, все-таки пойдут на третейский суд, хотя... Вот тут
австрийцы пишут в ответе на сербскую ноту, будто за три часа до передачи
ноты сербы уж мобилизацию объявили...
Надя не решилась прямо ответить сестре, что война стоит уже на пороге и
может войти в любой момент. Как раз в это время читала она
"правительственное сообщение", которым запрещалось говорить в газетах обо
всем, что касалось числа и состава воинских частей, их передвижения,
вооружения и прочего, и вспомнила свой вопрос, заданный в Понырях веселому
солдатику. Поэтому она сказала Нюре:
- Ты только смотри, где-нибудь на станции не задавай никаких вопросов
солдатам, а то тебя еще за австрийскую шпионку примут и арестуют!
II
Пуанкаре успел побывать только в Стокгольме: для Норвегии и Дании не
оставалось уже времени - события развивались слишком быстро и настоятельно
требовали возвращения президента Франции в Париж.
Вернулся из уютных фиордов Норвегии в Берлин и Вильгельм: наступали
решающие дни, так как дипломатические ходы Бетман-Гольвега не удались.
Всю свою логику пустил в дело Бетман, чтобы отколоть Францию от России,
но Франция ко всем увещаниям его отнеслась совершенно спокойно. Он получил
не одно уверение из Лондона в том, что Англия ни за что не ввяжется в
среднеевропейский конфликт, но она тем не менее привела весь свой флот в
полную боевую готовность, а лондонские газеты начали уже писать, что "Сербия
- не остров где-нибудь в Тихом океане, а европейское государство, и Англия
не имеет права безучастно относиться к ее судьбе".
Если готовилась Франция к реваншу, то Германия готовилась к тому, чтобы
проглотить Францию. Вильгельм ясно представлял опасность для Германии
одновременной войны на два фронта, и если Бетману не удалось отколоть
Францию от России, то со всей отличавшей его энергией Вильгельм пустился
воздействовать на Николая, стремясь внушить ему, что он должен предоставить
Сербию своей участи, иначе начнется европейский пожар.
"С глубоким сожалением я узнал о впечатлении, произведенном в твоей
...


