Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Движения
страница №5
...ьему, что никогда в жизни не видал он человека с таким нестерпимо умным,
осиянным лицом. Лицо было простое, сельское, крепкое, как дубовый пень, с
узкими глазами и большим носом. Долго смотрел в его лицо Антон Антоныч и
сказал наконец:
- Пожалуй, так оно и будет, что ты оч-чень неглупый малый... да!
И на другой же день уехал из города и забыл про дом.
Полюбил он сидеть на скамейках в скверах перед вечерним гуляньем,
сквозь запыленную зелень смотреть на солнце и следить за садовниками в
фартуках, когда поливали они по-сельски щедро цветы на клумбах.
Иногда думал он, что хорошо бы проехать в Липяны, сходить на речку
Вепрж, побродить в орешнике, и ничего, пусть бы кусались комары в орешнике,
как это было в детстве... Может быть, остался в живых кто-нибудь из
липянцев, кого он помнил...
Сад в Могилевской губернии, тот самый стадесятинный сад, который сажал
он, нашел Антон Антоныч: перешел уже в десятые руки и давно был распахан под
огороды сад, - уцелело дюжины две дуплистых корявых яблонь по границе. С
одной яблони срезал он ветку себе на память, но в вагоне увидел, что
пробуравлена насквозь личинками короеда; повертел ее в руках, разломил на
несколько кусков и бросил в окошко.
Когда-то Антон Антоныч играл в шахматы, и вот случилось в одном
ресторане, где были шахматные столики, он подошел к двум игрокам и смотрел.
Это было после обеда, за которым он выпил много холодного пива и теперь
чувствовал себя как-то особенно легко и задорно. Играли медленно и молча.
Один, постарше, с росинками на утином носу, сидел, упершись кулаками в щеки;
другой - черный, с носом острым, сухим, левой рукою зажал в комок
подстриженную бородку и все время держал ее крепко, точно боялся рассыпать,
а правой тихонько стучал чужим ферзем по столику.
Никогда раньше не вглядывался так в лица Антон Антоныч, как теперь,
когда он не знал, зачем ездил, - ни в лица, ни в деревья, ни в дома, ни в
облака вечерние и дневные, ни в поля. Было безотчетное чувство впитать в
себя как можно больше, как-то все согласовать, углубить, продолжить.
Теперь он смотрел сверху на обоих, видел высокую розовую голову одного,
с утиным носом, и упрямую черноволосую, низко стриженную голову другого и
думал, как жил один, как другой. Оба были в чесучовых пиджаках, но розовый,
должно быть, много ходил перед этим по жарким улицам: спина его пиджака была
влажная, желтая; у черного пиджак был сухой. Смотрел Антон Антоныч на их
руки, на запонки их рубашек, на то, сколько каждый готовился к ходу и что
делал при этом, - как оглядывал доску, как двигал руками, - и решил, что
первый был семейный, и детей у него не меньше, чем четверо, и имя его
какое-нибудь очень простое, например, Иван Петрович; другой же, черный, -
холостой и зовут его как-нибудь по-армянски - Карапет.
Иван Петрович ему нравился, и он хотел, чтобы выиграл Иван Петрович.
Но выигрывал Карапет. Перед тем как сделать ход, он постукивал ферзем
замедленно и задумчиво, и потом стремительно переставлял фигуру и коротко
чмыхал носом в два приема. Ходы его были скрытны и лукавы, и когда Иван
Петрович потерял свою последнюю фигуру - коня, Антон Антоныч не выдержал и
сказал горестно:
- Ну, это ж нужно ж так, а!
Черный вскинул на него как-то одним глазом, по-птичьи, и оскорбленный
этим Антон Антоныч сочувственно сказал Ивану Петровичу:
- И никогда в жизни не потеряли бы вы этого коня, если бы только...
Черный улыбнулся левым углом рта и перебил его коротким, скользким,
тоже, показалось так, черненьким словом:
- Нельзя! - и покачал головою.
Антон Антоныч не нашел что ответить, только смотрел на него долго,
тяжело и злобно.
Но вот уже кончили партию, сдался Иван Петрович. Он прокашлялся,
вытерся платком и поднялся, а Карапет сказал Антону Антонычу улыбаясь:
- Хотите, сыграем с вами?.. Советовать нельзя, а сыграть, если
хотите...
- Вы, пожалуйста, не думайте, что вы з неба звезды хватаете в этом
деле, - нет! - сразу и с сердцем сказал Антон Антоныч. - Не хватаете, не
бойтеся, нет... - и порывисто сел на тот стул, с которого встал Иван
Петрович.
- Кто ж и говорит, с неба звезды!.. Шахматы - дело тонкое, - так же
улыбаясь и жмурясь, говорил черный.
Иван Петрович отошел пить воду к буфету... потом ушел совсем; потом,
как всегда в предвечерние часы в губернских городах, в ресторане стало пусто
и гулко, и остались только они двое.
После шести первых ходов, во время которых Антон Антоныч взял пешку и
успел сказать: "Шах королю", черный медленно проговорил:
- А я, признаться, хотел было предложить вам играть со ставкой...
Хорошо, что не предложил.
- То-то и есть, голубчик, - сказал Антон Антоныч, но посмотрел на него
недоверчиво и добавил: - А вы бы и теперь предложили?
- Теперь уж поздно, пожалуй.
- Поздно нам з вами в гультиках бегать, а то не поздно, - заметил Антон
Антоныч.
Черный улыбнулся, достал замасленный замшевый кошелек и вынул
трехрублевую бумажку.
- Это и вся есть ставка? - презрительно сказал Антон Антоныч, посмотрел
на бумажку, на замшевый кошелек, на смуглое лицо с тонким носом, передернул
ноздрями и спросил язвительно: - А вы, извините, не грек?
И вдруг черный улыбнулся ему одними шутливо сощуренными глазами, какими
улыбаются взрослые, глядя на неумеренно расхваставшихся ребят, и сказал:
- На какой клетке желаете вы получить мат?
- Как так? - оторопело спросил Антон Антоныч, посмотрел на свою игру и
на игру черного, на его лицо и опять на доску и сказал недовольно: - Тут
шутить нечего, добрейший!.. Мы з вами не так коротко знакомы, как сказать.
- Так и не шутите, играйте, - ответил спокойно черный и добавил, указав
пальцем: - Мат я вам дам вот на этой клетке - заметьте.
Это была клетка в третьем ряду, та, которую обозначают знаком с3.
- Тут... шутить нечего! - вспыхнув, повторил Антон Антоныч, а черный
коротко чмыхнул носом и повторил, глядя в доску:
- Вот на этой самой, заметьте.
И дальше он играл молча, также зажав стриженую бородку в кулак, взял в
правую руку пешку Антона Антоныча и постукивал ею, а Антон Антоныч при
каждом ходе что-нибудь говорил - или: "Тут шутить нечего, добрейший", или:
"З неба звезды вы не схватите, нет, - поверьте, звезды будут все целые",
или, при особенно удачном своем ходе, например, когда он брал фигуру, он
спрашивал не без насмешки: "Так вы говорите, - не грек... а, как сказать, не
армянин вы, извините?"
Но короткие шерстистые пальцы черного ставили фигуры точно и
решительно, с каким-то отчетливым своим стуком, и как-то нехорош был этот
костяной стук о доску - гулкий и мертвый в пустом зале, и нехорошее было
лицо у черного - сухое, ночное, и нехороши были порченые зубы.
Лет ему было, может быть, и не больше, чем тридцать, но каким-то очень
старым он казался, когда вглядывался в него Антон Антоныч; точно весь он был
только футляр для другого, а другому этому тысяча лет; и когда коротко
чмыхал он носом в два приема, то... это, может быть, просто так дышал в нем
тот, которому тысяча лет; и еще на что-то было похоже, и, подумав, припомнил
Антон Антоныч, что так, если слушать их издали, стрекотали белки в лесу в
Анненгофе.
Ход, еще ход, - потерял Антон Антоныч несколько пешек, ладью, офицера,
потом как-то неожиданно одного коня и другого, и при всяком промахе своем он
ахал, потирал горестно руки, приговаривал: "Ну, скажите ж, пожалуйста! Это ж
комэдия!.." Потом ничего уже не говорил, только качал головою и прикусывал
губы. И так они играли молча, и Антон Антоныч думал уже только о том, нельзя
ли кончить вничью. Но все меньше оставалось на доске его белых фигур, и
какими-то они казались подсушенными, худенькими, а черных было много, как
факельщиков на больших похоронах, когда идут они около коней в черных
попонах, по черным еловым веткам, идут степенно и знают, куда идут.
С улицы слышны были извозчики, но в самом ресторане по-прежнему было
тихо, и только возле буфета жались, скучая, половые.
Отдал королеву Антон Антоныч, - нельзя было не отдать, - и так стало
жаль ее, что ухватил он за руку черного и крикнул:
- Позвольте!.. Вы... не спешите с козою на торг, позвольте!
- Позволяю, - спокойно сказал Карапет, - только спасти нельзя... никак
нельзя.
Долго думал над ходом Антон Антоныч и ахал тихо, а Карапет ждал; потом
взял пешку и еще другую пешку, - остался один король.
- Голенький, - нежно сказал о нем Карапет и спросил Антона Антоныча: -
Сдаетесь?
- Нет, - упрямо ответил Антон Антоныч. - Как вы хвалилися дать мне мат
на этой клетке, то уж и дайте на этой, будьте так добры!
Все-таки казалось ему, что хоть этого он избегнет, - где-нибудь на
другой, - мало ли клеток? - но ход за ходом все ближе и ближе подходил его
голый король к роковой клетке, и вот уже последний "шах", и некуда больше
уйти, только сюда, с3, а здесь - мат. И все сделал Антон Антоныч, и даже
нарочно стал на эту клетку особенно прочно и спокойно, и уже ничего не
сказал, сидел, смотрел на доску, - точно и не пил сегодня холодного, чуть
пьянящего пива, точно и не приехал сюда, - так и сидел здесь все время,
точно и не жил до этого пятьдесят семь лет... А черный, улыбаясь, показывал
порченые зубы.
Это был незначительный, пустой случай, но когда шел потом Антон Антоныч
по улицам, почему-то душно было от домов и разогретого асфальта панелей, и
все за что-то цеплялись ноги.
В номере хотел было уснуть он - не мог: рядом кто-то пел визгливым
голосом, потом уныло пилил на дрянной скрипке; где-то за окном пищал
котенок, очень жалобно и длинно. Клопа на стене увидал Антон Антоныч -
позвонил. Вошел коридорный - щекастый малый.
- Это что? - указал Антон Антоныч пальцем.
- Думаете, клоп? Нет, клопа у нас и звания нет, - ответил коридорный.
- Так, а это же что? Ов-ца?
- Вот это? - Щекастый малый взял клопа в руки, самоотверженно помял
пальцем и ответил: - Это - жучок. Даже клопом и не пахнет.
А ночью тот же малый суетился около Антона Антоныча, у которого бурно
вдруг вспыхнула болезнь: стучало в голове кругами, сводило судорогой ноги,
тошнило черной, как кофейная гуща, кровью.
И тяжело при этом было сознание, что он точно брошен - один и что для
этого малого все равно, пожалуй: что жучок, что клоп, что он.
XXIV
Когда, на другой день, сидел Антон Антоныч в приемной врача по
внутренним болезням, показалось, что было уж это с ним раньше, хотя он не
болел и не лечился; и только потом, когда присмотрелся он к длинной комнате
с плетеными диванами вдоль стен и столами, на которых навалены были альбомы
с картинами, - он вспомнил: судили его. Кроме него, в приемной было еще
двое: молодой, бледный, редковолосый священник с длинным лицом, и рядом с
ним - пышная матушка, сидели тихо; за белой дверью в кабинете доктора что-то
говорили двое - строго и тихо; вошла служанка в белом фартуке и чепце,
опустила шторы на окнах и прошла обратно, ступая по белому половику на
цыпочках - четко и тихо.
Было пять часов вечера, когда пришел сюда Антон Антоныч. Через четверть
часа вышел от доктора какой-то сипло дышащий рыжий еврей, поднялся
священник, волнуясь, и матушка, крестясь, тревожно следила, как он исчез за
белой дверью. Хотел было подойти поговорить с нею о болезни мужа Антон
Антоныч - может быть, как раз такая, как у него, - но был у нее такой
торжественно-испуганный лик, что не решился Антон Антоныч. Он рассматривал
какие-то виды Канады в продолговатом замасленном альбомчике, но трудно
как-то было перелистывать: руки дрожали; он сердито стискивал их, заставлял
быть прежними руками, а они непослушно дрожали. Сидела напротив матушка с
тупым, незрячим лицом, пробивались сквозь шторы желтые лучи, дрожали руки -
так минут десять. Отворилась дверь, вышел священник, взлохмаченный, с
испариной на лице. Показался доктор в дверях:
- Следующий!
Поднялся и вошел к нему Антон Антоныч, и с какой-то странной
мальчишеской робостью он смотрел на доктора, и взгляд у него стал, как у
ребят, - упорный и острый. Захватил, точно зачерпнул его сразу всего
глазами. Худ, костляв, черен, выбрит, как актер, курнос, веки не по глазам,
коротки, как у зайца, отчего выпучены влажные глаза, губы толсты, череп
откинут и гол, суетятся руки в рукавах белого халата, и, когда говорит он,
глухо бубнит скороговоркой: бу-бу-бу.
И сразу же все, как в суде: имя? Занятие? Сколько лет?.. И все это
вписывал он в толстую книгу, бойко скрипя пером.
Первый доктор, который подошел так близко к нему, так вплотную, -
где-то далеко от него жил, учился, лечил кого-то, но, должно быть, было
назначено так, чтобы он сказал что-то важное о его заболевшем теле, именно
он, такой, какой есть, - бритый, губастый, курносый, с короткими веками... И
вот он осмотрит его и скажет.
В кабинете стоял шкаф с блестящими строго сквозь стекла приборами, на
столе лежала черная трубочка стетоскопа... Вспоминал Антон Антоныч ночь в
номере, припадок болезни, писк котенка, свою покинутость, брошенность, жаль
стало себя, отвечал подробно, как заболел он, и рассказал о суде. Доктор
хотел узнать, отчего умерли его отец и мать, - этого он не знал: без него
умерли, - но о своей болезни он вспоминал все, точно кто-то в нем жил
незаметно, и отмечал даже дни, когда было лучше, когда хуже.
- Водку пьете? - спросил доктор.
- Да, пью... ну да, пью... Кто ж ее и не пьет?
- Нельзя вам, - строго сказал доктор.
Все время он смотрел на него длинно, по-жабьи, а спрашивал коротко:
бу-бу.
- Нельзя?.. Да я и сам замечаю, признаться, что мне от водки хуже...
Что ж это за болезнь такая есть, доктор? - спросил Антон Антоныч вкрадчиво,
как ласковый мальчик.
- После еды больно? - спросил доктор. - Сердце здоровое?.. Разденьтесь.
И потом он долго выстукивал его, заставлял глотать и слушал; потом
приказал разинуть рот, объяснил, как держать голову, и, точно
шпагоглотателю, ввел ему в глотку длинный зонд, от чего стало внутри больно
и трудно, и, вынув его, ни о чем уже больше не спрашивал. Вписывал что-то в
свою книгу, а Антон Антоныч вытирал проступившие от усилий слезы и думал,
что вот он теперь знает о нем все. Осмотрел Антон Антоныч его снова,
тщательно, точно боясь пропустить хоть одну точку, и спросил так же, как
прежде:
- Что ж это за болезнь может быть такая, доктор?
- Болезнь?.. - Доктор посмотрел на него искоса, и заметил Антон
Антоныч, как левый глаз его задрожал вдруг часто от внезапного тика, и
слезливым каким-то стало все бритое худое лицо, и чтобы скрыть это,
отвернулся доктор, потом, оправившись, сказал строго:
- Болезнь серьезная...
- А-а?.. Вот! - удивился Антон Антоныч и тут же добавил: - Ну да,
конечно ж серьезная, как она мне дыхать не дает, - это я и сам вижу... а...
как же она...
- Порошки будете принимать, - перебил доктор. - Кислого нельзя,
горячего нельзя, ни водки, ни пива нельзя...
- Да-а?.. Ну, так, пожалуй, ничего и не останется?.. Что же можно в
таком случае?
- Молоко можно, яйца, мясной бульон... - говорил доктор убежденно,
рубил отрывисто и уверенно, точно бил палочкой в барабан: нет музыканта
уверенней барабанщика. Прописал какое-то вино, которое нужно было пить
чайными ложками.
Но все, что говорил он, было не то, что хотел узнать Антон Антоныч.
Нужно было узнать только одно: как называется болезнь и насколько она
опасна; поэтому он спросил:
- И так что при таком лечении когда же приблизительно я должен быть в
своем виде?
- Это... трудно сказать когда, - ответил доктор.
- Да вы... Да режьте ж правду-матку, не бойтеся! - раздраженно крикнул
Антон Антоныч.
- А вдруг зарежешь? - спросил доктор, не улыбнувшись, и добавил: - За
границей вам могут операцию сделать, у нас - нет.
- А если не сделать операции, тогда как? - упавшим голосом спросил
Антон Антоныч.
- У вас опухоль в пищеводе, - сказал доктор. - Эта опухоль может
рассосаться.
- Как так?
- Уничтожиться от лекарств, поняли?
Антон Антоныч посмотрел на него внимательно и понял, что он знает о нем
что-то важное, но не скажет ему, - ему, которому это больше всего и нужно
знать, - вдруг не скажет. И чтобы обидеть его, он спросил, насколько мог
ядовитей и задорней:
- А вы сами у кого лечитеся, господин доктор? Или тоже и вам, может
быть, за границу нужно? - и намеренно несколько раз подмигнул он левым
глазом, чтобы показать, как дергался у него этот глаз. И приятно было видеть
Антону Антонычу, как покраснел и еще больше выпучил глаза доктор и открыл
рот, обнажив зубы с белыми деснами.
- Это... что значит? - спросил доктор.
- Нет, а все ж таки? - неожиданно весело сказал Антон Антоныч и
добавил: - И не такой уж вы богатырь телом, совсем даже нет, можно
сказать!..
Доктор дождался, когда Антон Антоныч уплатил ему за визит и взял
рецепты, и так как больше не было никого в приемной, сам вышел провожать его
в переднюю, и здесь, в полутемной, узенькой комнате, стоя лицом к лицу с
ним, спросил, стиснув зубы:
- Вы здешний?
- Нет, - ответил Антон Антоныч, - проезжий.
- Приезжий?
- Про-езжий... проездом я здесь, так как дальше еду, - ну?
- Ваша болезнь...
Остановился и стоял, курносый и загадочный, с сумеречной зеленью на
лице.
- Ну? - спросил Антон Антоныч.
- Называется - рак пищевода... Если вам так сильно хочется это знать -
так вот! - и, оставив Антона Антоныча на пороге, задом вошел в дверь -
безволосый, худой, пучеглазый и весь белый, как смерть.
Через день получил Антон Антоныч телеграмму от Елены Ивановны о том,
что приговор суда кассирован сенатом, и, обрадованный и возбужденный, он тут
же выехал в Анненгоф.
По дороге, в крупных городах, мимо которых ехал, он заезжал еще к трем
врачам, и уже научился глотать длинный зонд и всех просил резать
правду-матку. Никто не утешил; говорили уклончиво; прописывали порошки,
капли, вино, которое нужно было пить ложечками после еды; и Антон Антоныч
добросовестно ходил с рецептами по аптекам и в назначенные часы принимал
лекарства.
Когда Фома, выехавший встречать его на станцию, увидел его, он удивился
простодушно вслух:
- Чи вас там кормили плохо, барин? Да и похудели ж, страсть!
XXV
В октябре был назначен пересмотр дела при новом составе судей, но Антон
Антоныч не мог уже снова поехать в тот город с широкими улицами, круглыми
базарными площадями и садом, где переплелись бесчинно тополи с белой
акацией. Он и по комнатам дома ходил уже медленно, осторожно выдвигая и
неуверенно ставя ноги. Серые глаза впали, сухо блестели, стали большими и
тонкими, обозначились скулы острыми маслаками, втянулись щеки; здесь и там -
одна, другая, третья - высыпали четкие, как дороги зимой, морщины; и
сгорбленный, непонимающий, притихший, глядя на свои желтые, высохшие
длиннопалые руки, удивленно говорил Антон Антоныч:
- Как... Иван Грозный!.. А?.. Как... хвощ!
И голос у него стал глуше и короче.
Приезжал иногда доктор из Нейгофа - плотный квадратноголовый немец
Клейн. Входя, методично каждый раз снимал очки, протирал их платком,
медленно надевал снова и потом, неотрывно и тяжело глядя прямо в глаза
Антона Антоныча, спрашивал его спокойно:
- Ну-те-с... как же с нами?
В первое время Антон Антоныч рассказывал ему о своей болезни долго и
подробно и жадно ловил те немногие слова, которыми перебивал его он; потом
как-то ясно увидел, что доктору все равно: может быть, он, когда смотрит на
него, считает, например, сколько дней в пяти годах или сколько минут в
десяти сутках. Смотрел он мутно, уши у него были завороченные, мясистые, нос
коротко обрубленный, наискось, усы - рыжие, жесткие, редкие. И потом уже
совсем не мог выносить Антон Антоныч запаха сыромятных кож, который шел у
него изо рта, и молча глядел на него откровенно ненавидящими глазами.
В его комнате стол и подоконники были уже густо уставлены пузырьками и
желтыми сигнатурками и без них, коробочками разных величин и цветов,
жестянками - высокими, щеголеватыми, круглыми и низенькими, плоскими. Во
всем этом он доверчиво искал прежнего себя, такого недавнего себя - Антона
Антоныча, того, который работал, который мог спать в седле, на лошади,
который, когда шагал по земле, - земля гудела... В солнечные дни лучи сквозь
окна дробились на них лукаво и весело, и были даже как-то растрепанно
красивы они, эти пузырьки и жестянки, но в комнате от них плотно стоял
тоскливый больничный запах.
Появилась у Антона Антоныча странность: он подолгу стал простаивать
перед зеркалом и серьезно следить за своим лицом, за каждой складкой, за
каждой морщинкой, за каждым волосом на лице; и случалось, что обманывал
себя, уверял себя, что с лицом ничего не случилось, что оно такое и есть,
как было: оно всегда было худощавым. Снимал рубаху, со всех сторон
осматривал впавшую грудь и руки и тоже, привыкший уже к их теперешнему виду,
находил, что почти ничего не случилось: и грудь и руки те же.
Одеваться он стал подолгу и очень тщательно: надевал сюртук, цветные
галстуки, по жилету распускал и справа и слева золотые цепочки часов и, так
одетый, глядел в окна, где синели суровые холодные лесные дали, занавешенные
осенним дождем; потом осторожно ходил по комнатам, потом опять глядел в
окна. К одному окну вплотную подходила темною мягкою хвоею та лиственница,
на которой жили белки, - за ними следил Антон Антоныч; из другого окна было
видно конюшню - следил горячими глазами, как выводил лошадей Фома, и когда
замечал что-нибудь, - стучал в стекло пальцем и кричал: "Т-ты,
разбойник!..". Но за двойною рамой ни стука, ни крика не было слышно.
Случилось - проворовался Григорий. До двух тысяч, которые думал он
скопить, не хватало всего только ста семидесяти рублей, и когда послала его
Елена Ивановна с каким-то большим платежом в город - он не удержался:
отложил эти сто семьдесят рублей и внес в банк, и потом спокойно, точно
уверенный в несомненной правоте своей, описывал Антону Антонычу, как он
выронил в вагоне деньги, рассказал подробно, какого цвета была бумажка, в
которую завернул он сто семьдесят рублей, и в каком кармане были у него
остальные деньги, как он хватился пропажи и сколько времени искал, и почему
найти было невозможно. Сутулясь, мигал белесыми ресницами и просил прощенья.
Долго смотрел на него Антон Антоныч, брезгливо качал головой, пощупал левой
рукой свою правую руку и, наконец, сказал тихо:
- Чтобы это ты последний раз терял деньги! Абы ты никогда больше не
смел их терять, - слышишь?.. Ступай!
Как-то раз в воскресенье пришел не бывший с весны Тифенталь, и Антону
Антонычу было приятно это, и, вспоминая, как он выпроваживал его с фонарем
весною, он говорил ему виновато:
- Вы меня простите, голубчик, шо я тогда так.
- Ну-у, мы-то с вами друзья-то ин-тимны, - успокаивал его Тифенталь.
Он просидел час, говорил с ним о своем ревматизме и об его болезни, все
удивлялся, хлопая себя по бедрам, как это могло случиться, что заболел Антон
Антоныч, и так твердо был уверен, что это скоро пройдет, что и Антон Антоныч
поверил, и весь этот день было ему лучше.
Потом Тифенталь стал приходить чаще, сидел, удивлялся, вспоминал о
прежней кипучести его, предсказывал, когда он выздоровеет вполне: в апреле,
когда зима "фьють-то, - пошла вон!" И все улыбался, кося глазами, и что-то
уж очень часто начал повторять свое новое "Ну-у, мы-то с вами - друзья-то
ин-тимны!.."
Иногда спрашивал Антон Антоныч, что с детьми и как учатся. Елена
Ивановна отвечала, что все здоровы, учатся, обещали приехать к Рождеству.
Скрыла от него, что стал уже юнкером Сезя, что веселый Кука проиграл в карты
несообразно большую сумму и писал в Анненгоф отчаянные письма, а Леша
содержал какую-то бойкую вдову с двумя малышами.
В пище стал страшно разборчив Антон Антоныч. Какой-то питательный суп,
прописанный Клейном, приводил его в ярость.
- Ну, этого ж супу, - говорил он, - если б попадья его поела только, -
бросила б она попа да перешла бы до раббина...
Просил, чтобы сделали паприкаш из красного перца:
- Венгры как надуются того паприкашу, так идут вон каки красны, как
медь, как ог-гонь, - камни стогнут!.. А сила такая, - змея перервет руками
на части: вот кушанье!
Но и ложки не мог съесть, когда сварили паприкаш: обожгло, - и застонал
от боли.
Таял на виду у Елены Ивановны. Все глубже уходили глаза в орбиты, все
тоньше становились пальцы, и девичий браслет уже не был бы узок для его
запястья. И, глядя подолгу на себя в зеркало и слушая подолгу свою боль,
говорил иногда Антон Антоныч:
- То не волк выдумал и не вол сказал, а все добрые люди: не те черви
важны, что мы их зъедим, а те важны, что нас самих будут исты... то уж
верно!
И когда выпал первый снег и прянул в глаза яркими на солнце извивами,
полотнами, пятнами, и заиндевели и поднялись отовсюду, как розово-синие,
легкие горы, леса, Антон Антоныч почувствовал в первый раз холод, - не тот
прежний зимний холод, от которого крякали бревна изб, а на душе было
радостно и в теле крепко, а другой, новый, откуда-то изнутри идущий. Точно
только этого снега он и ждал, чтобы выйти. Он медленно пополз по всему
ссохшемуся телу Антона Антоныча, окостенил ноги, и они стали какими-то
ненужными, тяжелыми... Лежал в постели под толстым одеялом Антон Антоныч и
следил тревожно, топят ли печь. Дашка приносила огромные охапки смолистой
сосновой щепы, и целый день, треща, горело в камине, и в комнате было душно,
как в бане, но Антон Антоныч, останавливая на лице Елены Ивановны новые уже,
кроткие и горькие глаза, говорил капризно и покинуто:
- Нюся... Ты, кажется так, хочешь меня заморозить, Нюся?
Была ночь.
Еще с вечера стало казаться Антону Антонычу, что он оглох, - так около
него сделалось тихо.
Тяжело ступая по половицам, подходила к его постели Елена Ивановна, но
казалось, что где-то очень далеко и очень легко, еле заметно, она ходила;
Дашка топила камин и убирала в комнате и подметала пол, стуча щеткой, но
расплылась она и тоже уплывала куда-то сквозь стены, далеко и просто, без
всяких движений, как ястреба в небе, и уплывал так же доктор Клейн с его
искусственным питанием и морфием от режущих болей.
В огромную какую-то даль уходя, - ушла вся тягота земной жизни. Только
как будто легкие паутинные нити оставляло после себя одно, и другое, и
третье, и прежде никак нельзя было смешать одного с другим, и в том, чтобы
не смешивать, заключалась вся работа жизни, а теперь протянулись от всего
одинакие, все легкие, все тонкие паутинки, и различать уже было нельзя.
Снаружи эта ночь была месячная, светлая без конца, снежно-синяя и вся
тихая насквозь, от земли под снегом до неба под звездами, и, должно быть,
какими-то неведомыми путями эта светлая тишина и вошла в комнату, где умирал
Антон Антоныч. Комната была высокая, с тяжелым, украшенным лепкой потолком;
стены - гладкие, зеленоватые, с круглыми бликами от масляной краски; и
потолок и стены были прочные, как все в Анненгофе, но теперь рассквозились
они как-то со всех сторон, и уже точно не в комнате, а на земле, на голой
земле под голым небом голый лежал Антон Антоныч.
Летом на лесных тропинках иногда стадами стоят в воздухе продолговатые
желтые мухи, упрямо и просто стоят, как рыбы в воде в жаркий полдень.
Подойдешь к ним, - они вдруг разлетаются быстро, посверкивая крылышками, и
опять сходятся в стаю в двух шагах впереди, и опять стоят неподвижно.
Вот такие мухи густою стаей окружили, казалось так, Антона Антоныча -
упрямые, спокойно любопытные, прозрачнокрылые желтые мухи, и он, медленно
подымая бессильные тонкие руки, отгонял их. Разлетаясь в стороны, они
казались голубыми, - сверкали голубыми яркими круглыми пятнышками, как
кусочки неба сквозь листья, - но недолго: сходились снова желтым стадом, и
снова медленно подымал он руки и отгонял их прочь. Высоко поднять рук он не
мог - водил ими около рубахи, иногда цепляясь пальцами в ее складках.
Что стояли около Елена Ивановна и Дашка, - он не видел; но они
смотрели, как он двигал руками, и шепотом сказала Дашка:
- Обираться начал.
- А? - спросила Елена Ивановна.
- Барин... обираться начал, - испуганно повторила Дашка,
перекрестилась, и темные глаза ее заволокли слезы.
Зажгли лампадку, зажгли восковую свечу у изголовья.
А Антон Антоныч уже ловил вожжи. Мчалась без пути и дороги горячая пара
стоялых вороных жеребцов в дышле... Да осадить, осадить же их, натянуть
вожжи так, чтобы рты им, зверям, порвать удилами!.. Все собирал концы вожжей
Антон Антоныч, концы новых вожжей, плюшевых, желтых, с синими помпонами...
Скользили концы, выпадали из рук, не мог собрать.
Сезя приехал к ночи, сказал, что Леша и Кука не поспели на поезд,
приедут следующим, завтра в обед. Ловко сидел короткий мундирчик на Сезе, но
снял он его, приехав, надел старую студенческую тужурку и, так одетый, вошел
к отцу.
Не узнал уже его и в тужурке Антон Антоныч. Открытыми серыми глазами
смотрели они друг на друга, и Сезя видел сквозь расстегнутую рубаху
подымавшуюся с шумом костистую темную грудь, видел беспокойные руки, и
острые маслаки скул, и ненужно отросшие лохматые, мягкие седые усы, но Антон
Антоныч не видел Сези.
Видел мух, вожжи, и потом, как с высокой горы, сыпались мелкие камешки,
желтые и синие, как водяные струйки в водопаде... Да это ж гравий, да
набрать его сколько там есть подвод свободных... это - в бетон... это - все
дорожки около дома усыпать, чтобы не было грязи осенью... Сыпались камешки,
как град, и, ударяясь о выступы, вспыхивали голубыми искорками, и все
протягивал вперед руки Антон Антоныч, набирал полные горсти и бросал вниз, а
куда падали вниз они, как глубоко - не было видно.
И потом опять жаркий полдень и пестрые тропинки в лесу, и потом опять
кружились желтые мухи с голубыми взлетами, и мохнатились синие помпоны на
желтых вожжах.
И когда стало так тихо в комнате, точно сошлась, наконец, со всего
Анненгофа и со всех лесов кругом многоверстная, густопахнущая смолою тишина,
- глубокой ночью в третьем часу девятого декабря умер Антон Антоныч.
Приехавшие в этот день Леша и Кука увидали его желтым, твердым и
неподвижным.
Хоронили его в том самом парке, где была уже могила застрелившегося
барона, только ближе к дому и среди елей, еще более высоких и спокойных.
Пришел Тифенталь; приехал Подчекаев.
Подчекаев прикладывал руку к сердцу и, обращаясь к Елене Ивановне,
говорил:
- Поверьте, Елена Ивановна, - поверьте, что я всегда, от глубины души
своей...
Елена Ивановна слушала и вытирала глаза новым маленьким батистовым
платочком, обшитым широкими кружевами.
Тифенталь говорил, обращаясь к Леше:
- Доктора наши-то... это - профанский-то народ, ну-у... Если бы
профес-сор...
Скучно перебивал его Леша:
- Никакой профессор!.. Болезнь была неизлечимая. О чем и говорить.
- О чем говорить, - повторял Кука.
Вился и неслышно падал снег. На серых шинелях Сези и Подчекаева он был
едва заметен, на черные шинели Леши и Куки опускался пушистыми звездочками,
и мирно и серьезно, как добросовестный работник, скреплял белыми прожилками
свежие темные комья земли на могиле Антона Антоныча.
День был такой тихий, что падали снежинки - точно не падали, точно
стояли плотно между землей и небом, белые внизу, темные вверху, не падали, а
просто повисали лениво; и ели и сосны устойчиво молчали каждой иглой,
опушенной синим инеем.
1909-1910 гг.
ПРИМЕЧАНИЯ
Движения. Впервые напечатано в "Современном мире" ЭЭ 1, 2, 3 и 6 за
1910 год. Вошло в пятый том собрания сочинений изд. "Мысль" с подзаголовком:
"Поэма". Печатается по собранию сочинений изд. "Художественная литература",
том второй, 1955.
H.M.Любимов


