Федор Федорович Кнорре. Орехов
страница №2
...адвигаясь, проливной дождь, деревья за окном втревожном ожидании волновались все сильнее, скоро стало слышно, как дождь с
быстро нарастающим ровным гулом все ближе накатывается, проносясь по темным
садам и крышам, и наконец первый дождевой порыв брызнул, потом ударил в
стекла, и все потонуло в шуме воды рухнувшего потоками ливня.
Валя отошла к окну, прислонилась лбом к стеклу и, глядя в темноту, где
едва виден был залитый потоками воды слабый фонарь, сказала:
- Странно... Я совсем не ожидала.
Орехов тоже стал у окна немножко поодаль.
- А что же... отец твой?
- Что? Ах, отец?.. Да он... то есть он с нами не живет.
- Не живет?
- Нет, он с нами... нет.
- А давно это? - спросил он, кивнув на кровать, где за пологом,
кажется, уже уснула девочка.
Валя, обернувшись, посмотрела на него с удивлением, отвернулась и
опять прислонилась лбом к стеклу.
- Давно, но она уже не помнит... Я говорю ей: целый месяц! И она
верит... - Она нахмурилась. После короткого молчания, глядя в темноту,
обращаясь к дождю или фонарю - больше там ничего нельзя было разглядеть, -
повторила: - Никак не ожидала... Но я, наверное, догадываюсь, зачем вы
приехали... Это насчет развода?
Орехов этого как-то не ожидал и молчал, соображая, а она торопливо
договорила:
- Я давно этого жду, конечно, пожалуйста, вы только скажите мне, куда
надо пойти, что сделать... Или написать?! Я все сделаю, что нужно, только я
плохо знаю...
- Давно ждешь?.. Чего же ждать, верно... Развод так развод, это
пожалуйста, разве я держусь?
- Да, - не слушая, договорила она свое. - Вы же свободны совершенно,
даже говорить смешно...
- Пожалуйста! - повторил он громче и добавил уже зло: - Пожалуйста, о
чем разговор!
Она долго ничего не отвечала, потом, запинаясь, затрудненно
проговорила:
- Я устала, наверное. Я не понимаю, что вы говорите. Что значит
"пожалуйста"? Простите, я правда плохо сейчас соображаю.
И по голосу слышно было, что она давно и очень устала, недосыпала,
наверное, ей трудно жилось, все это Орехов очень хорошо понимал, но это
было вовсе не то, что ему хотелось сейчас услышать. И чувствовал он вовсе
не то, что ему нужно было чувствовать. Ему нужно было только окончательно
убедиться, что все люди сволочи, все обман и Валька обман, пускай даже
увидеть того, с наглым голосом, со скучающей ухмылкой напевающего про
"девчонок", таких, как Валя, тогда все было бы ясно и легко, как по
программе. А тут все было что-то не то, что ему требовалось, я сам он тут
оказался не тот. Он совсем сбился, и неожиданно выговорилось с раздражением
тоже вовсе не то, что нужно:
- Почему это ты меня стала на "вы" называть?
- Я не знаю, - медленно, раздумывая, сказала Валя. - Я думаю, вам так
приятнее.
- Да что там, ладно... - грубо сказал Орехов и, стараясь не терять
этого найденного тона грубости, по привычке это у него хорошо получалось,
даже деловито побарабанил пальцами по раме окна. - Что темнить дело-то!
Если развод, так ты так и говори прямо, что тебе нужен, а не то что...
Она устало помолчала и равнодушно проговорила:
- Мне все равно. Мне ничего не нужно.
- Я давно понял. Давно. Кроме алиментов, ничего не нужно. Это дело
самое житейское. Совсем обыкновенное дело! - Он говорил, не отрывая глаз от
темного стекла, но которому порывистыми зигзагами стекали непрерывно
дождевые капли, и сознавал, что вот именно так и должен говорить человек с
такой потрепанной и угрюмой, одутловатой рожей, так вот ему и надо
говорить, все совершенно правильно.
Она обернулась и медленно подняла глаза, точно желая убедиться, он ли
это действительно сказал, и опять отвернулась к окошку.
- Да, да... Вы имеете право так думать, - и странно спокойно добавила:
- Я отвратительно, ужасно виновата с этими алиментами.
- Да я разве об этом? У нас насчет развода разговор, ты начала. Так уж
давай. Кончай. Что это значит: все равно? Это не ответ!..
Она, полуприкрыв глаза, молча ждала, когда он кончит говорить, и
просто все пропустила мимо себя, даже не оглянулась на его слова.
- А я об этом. Оправдания тут нет, и вы можете говорить мне и думать,
как хотите... Сперва я даже не знала, что с вас потребовали алименты. Это
Родионов, бывший военком, пришел к отцу, а может быть, отец к нему ходил,
не знаю... увидел девочку и что у нас... холодно... написал от себя письмо,
я не знаю какое.
- Да ладно, - прервал Орехов. - Я знаю, что Родионов...
Но она продолжала торопливо и как будто рассеянно говорить:
- Мне это в голову даже не приходило, и когда в первый раз пришли по
почте деньги, я хотела тут же бежать и все отослать обратно, потому что это
было нечестно... До того бессовестно, что у меня все переворачивалось
внутри от стыда. Но я не послала обратно, трудно уж очень жилось нам тогда,
всего так не хватало, девочка была совсем крошка и слабая, и соседки все
вздыхали, на нее глядя, и... ужасные вещи говорили. И я отлично понимала,
что это подло, стыдилась, мучилась и месяц за месяцем все-таки брала ваши
деньги, и не только брала, я ждала, жадно ждала дня, когда они придут, и
радовалась, получая. А в плохую минуту еще написала, попросила денег, я так
и думала, что вы теперь совсем обидитесь на меня.
Она вдруг подняла голову, чутко обернулась, вся насторожившись:
девочка пробормотала что-то, постанывая во сне. Валя слушала с полуоткрытым
ртом, - так, наверное, вслушивается, замерев, расшифровывая звук,
какой-нибудь звереныш, чья жизнь зависит от правильной разгадки причины
звука.
Кажется, она не разгадала до конца: неслышными шагами подошла,
подбежала к кровати, мягко присела на край, округлым легким движением
приподняла полог, гибко, легко изогнувшись, нырнула под него и исчезла,
точно ушла, и Орехов остался один, чувствуя себя ненужным и лишним в
комнате.
Он подождал немного и, подобрав со стула пальто, стал натягивать его в
рукава. Пускай думает, что хочет, все лучше, чем объяснять. Денег у него в
кармане было так мало, что давать просто стыдно, а вспоминать, куда они
девались, - еще стыднее.
- Я пошел, - сказал он, - дождь вроде поменьше.
Валя тихо высвободилась из-под полога и встала.
- У вас гостиница? - спросила она, не удерживая.
- У меня? - он даже усмехнулся. - А как бы ты думала?.. Ну, я пошел, -
ему нужно было поскорей уходить.
- Хорошо, - сказала она, тревожно глядя. - Я все-таки не совсем
поняла... Вы, значит, проездом?
- Да, да, конечно, - он спешил отговориться и уйти. - Это, ясное дело,
зависит от разных обстоятельств... Трудно сейчас сказать. Ну, до свиданья.
- До свиданья, - неуверенно, но послушно повторила она в раздумье и
долго стояла, глядя на закрывшуюся за ним дверь.
Он вышел под дождь, странно чувствуя себя: точно оглох. Все эти годы
воспоминание о Вале для него было полузабытой обидой, сознанием своей
правоты и превосходства, слегка брезгливой жалостью свысока. Все, связанное
с Валей, твердо было поставлено в разряд личных, неважных, второстепенных
вопросов, запутанных и неразрешимых вопросов, которым не было места в его
главной, важной и серьезной деловой жизни. Всему связанному с Валей давно
не было места в его доме. Где-то в глубоком подполье было отведено этому
место, но в этом подполье оно все-таки жило, не умерло, он это знал, точно
слышались оттуда снизу иногда какой-то робкий шорох, восклицания, смешок,
полузабытые слова, тотчас, к счастью, заглушаемые уверенным, бойким шумом
наверху...
И вот теперь, когда он медленно шагал под дождем обратно к вокзалу,
чтобы там переночевать, сидя на деревянном диване, он чувствовал себя
оглохшим, как будто целыми днями, долгие годы у него над ухом непрерывно
гудел, покрывая все звуки, протяжный, бесконечный гудок и сейчас этот
тягучий звук вдруг оборвался, и наступила такая оглушающая тишина, в
которой слышно, как падают капли и листья шевелятся и шуршат...
На вокзале он сел в угол, подняв воротник мокрого пальто, и закрыл
глаза, минутами задремывая и просыпаясь от шума вокзальной суеты при
приходе поезда. Все оказалось намного хуже, чем он мог бы сам себе назло
придумать. Никакого выхода он уже не видел, сидя на вокзале в ожидании
утра, даже по черному ходу с помощью того одноглазого, лежавшего сейчас на
дне чемодана в камере хранения. Одно тупое отчаяние разрасталось так, что
было похоже, будто из вокзального зала все время выкачивали воздух, его
оставалось все меньше, и вот уже скоро ему нечем станет дышать.
Под самое утро он неожиданно глубоко уснул и, проснувшись, услышал
шарканье щетки у самых своих ног, увидел уборщиц, сгонявших длинными
щетками воду с мокрого пола, по которому вспыхивали солнечные звездочки.
Он отвернул воротник, встал и вышел на свежую после дождя, пахнущую
прибитой пылью площадь, но и там ему дышать было не легче, и первая мысль,
с какой он проснулся, была продолжением той, с которой он заснул.
Ларьки и магазин на площади уже открывались, и, когда он покупал у
ларька папиросы, какой-то парень сообщил, что, хотя час ранний, это ничего
не значит, нужно только подмигнуть Фросе. Парень Орехову не понравился, и
он промолчал, закурил и присел на скамейку в сквере на площади. Вскоре
подошел какой-то солидный мужик в промасленной спецовке - от него так и
несло авторемонтной мастерской, - и когда тот предложил сообразить на
двоих, Орехов полез в карман за деньгами. Мужик сходил подмигнуть Фросе, и
они отправились в какую-то заброшенную, необитаемую беседку, поставленную
для украшения большого пустыря, и выпили каждый свою порцию лекарства от
всех тягостных воспоминаний, неудач и нечистой совести, вообще кому от чего
требуется, попрощались за руку и разошлись.
Выйдя из беседки, Орехов миновал центр, пошел по улице - все прямо, и
скоро опять запахло огородами, а где-то далеко за лесом тянулись
разноцветные дымы комбината. Он опять вернулся в центр и увидел, что как
раз открывается кино. Купил билет, присел сбоку в какой-то полупустой ряд и
стал стараться внимательно следить за тем, что происходит на экране, но уже
через пять минут понял, что это фильм из до того правильных, что смотреть
его так же интересно, как футбольный матч, в котором заранее условлено, кто
кому и как забьет все голы.
Несчастный, отрицательный тип, играя в поддавки, нарочно выбалтывал
такие вещи, о которых и круглый дурак догадался бы промолчать, просто из
кожи лез, подавая реплики, чтоб положительный тип сажал его в калошу. Ну,
тот и пользовался этим вовсю!
Было, правда, два-три места ничего себе, например, когда людей не было
на экране, а только качались камыши, разбегались круги по воде и играла
тихая музыка.
Когда зажегся свет, он встал последним, торопиться-то ему было некуда,
побрел без цели и, конечно, очутился опять у магазина, где составлялись
акционерные товарищества на двоих, на троих, потом две на четверых, и тут
его радостно приветствовал утренний знакомый. Они сразу отказались от
других предложений и пошли вдвоем - теперь не в беседку, там было уже
слишком людно, а куда-то в лопухи, где за задней стенкой пивного павильона
стояли пустые бочки и лежали расколотые железобетонные плиты.
Вместо закуски выпили по кружке пива, закурили и разговорились на тему
"кто есть кто" и откуда тут взялся. Мужика в спецовке звали Алешей, работал
он, как и предполагал Орехов, в автомастерских карбюраторщиком. А сегодня в
сквере он отмечал приезд в гости мачехи жены, которую они оба с женой
дружно ненавидели. С третьего вопроса он всплеснул в восторге руками и чуть
не обнял Орехова.
- Почему я к тебе и обратился! Водитель? Ну я же это органическим
чутьем угадал! Первого класса? И права при тебе? Да это же тебя бывшие
ангелы под ручки привели сюда, в этот ресторан "Интурист"! Да идем со мной
сейчас же!.. Хотя, конечно, нет, ты с утра завтра приходя трезвый. Тебя
Дикозавра встретит, как родного племянника!.. Это наш начальник именно так
называется.
- Хороша кличка, - сказал Орехов. - Охота была к такому идти. Да и
вообще-то, куда мне идти, я совершенно не решил.
- Дикозавра ему наименование за то, что он сильно корявый. Это с морды
он ужас до чего!.. А вообще он у нас травоядный. Людей не жует. Ни-ни!..
Этого нет! Вот увидишь! У нас Дикозавру уважают. Приходи, не задумывайся...
Да господи! Первый класс! Автобус любой тебе сейчас на блюде поднесут! Это
же нам до зарезу!.. - Алеша вдруг захохотал, и Орехов подумал, что он
неплохой парень. - Теперь я наконец осознал, за что мы с тобой сегодня,
оказывается, выпиваем! Вот оно за что, за твой автобус!
Уже стемнело, когда Орехов, сильно выпивший, но твердым шагом,
решительно подходил к Валиному дому, что-то намереваясь сказать очень
важное, что вот-вот должно было проясниться у него в голове.
Улица была пригородная, тихая, обсаженная старыми деревьями, с
мостиками через канавы у ворот.
Валино окно было освещено. Он пригляделся - за занавеской мелькала
Женькина тень, - наверное, она еще дежурила около девочки, а Валя не
вернулась.
Орехов перешел на другую сторону улицы, перешагнул через канаву и сел
у ворот на низенькую скамейку, прикрытую от уличного фонаря густой тенью
низких ветвей старой липы. Собаки лаяли за заборами, издали приближались,
стучали шаги по деревянным мосткам тротуара, хлопала калитка, и шаги
замирали. Неслышные днем, вдали перекликались гудки маневровых паровозов.
Благодушно переговариваясь сочными, распаренными голосами, медленно
прошли три бабы с тазами и вениками под мышками.
Валины шаги, легкие, спешащие, он сразу узнал, как только она ступила
на деревянные мостки у строящегося дома. Она быстро прошла по другой
стороне улицы с пакетиком в руках и скрылась за дверью. Через минуту оттуда
выскочила Женька, промчалась по тротуару и, нырнув в калитку, с треском
захлопнула ее за собой.
Тогда Орехов встал, перешел через дорогу и вплотную подошел к окну,
где за белой занавеской мелькала тень Вали. В узенькую полоску, не
прикрытую занавеской, он видел освещенный кусок стены, спинку стула и угол
стола, и ему казалось, что там, где этот стул и свет, очень хорошо и уютно
и можно все забыть и наконец отдохнуть, но кто-то его туда не пускает, и
это нестерпимо!
- Пьяный! - презрительно сказал он вслух, дохнул на стекло и услышал
запах сивушного перегара у себя изо рта, знакомый угарный запах его
рухнувшей, упущенной жизни. - Пьяная сволочь! Ввалюсь сейчас в комнату, да?
- Его передернуло. Спина похолодела от постыдного страха, точно в бане
сперли всю одежду и белье и вдруг приходится выходить как ты есть, с
мочалкой в руке, прямо в ярко освещенный большими люстрами, полный людей
зал ожидания на вокзале. Его опять передернуло, будто он уже чувствовал
босыми ногами плиты этого зала. Он отступил от окна и, теперь боясь только
одного - как бы она его не заметила, быстро повернулся и зашагал, спеша
поскорей завернуть за угол.
В это время Валя, прибирая девочку, болтая с ней, стараясь ее
рассмешить, покормить и уложить, все время прислушивалась, не то ждала, не
то просто томилась.
Ей стало невтерпеж, она вышла на порог и выглянула на темную улицу.
Конечно, никого там не было. Сразу два окна погасли в доме напротив.
Постояв в нерешительности, Валя почему-то все-таки перешла через дорогу,
прошла по мостику и дошла до низенькой скамейки у ворот, у фонаря, под
старой липой. Там она постояла, зябко поежилась и, вернувшись в дом, двумя
медленными, звонко щелкнувшими в тишине поворотами ключа заперла за собой
дверь.
Районная заготконтора в первый год войны занимала деревянный, когда-то
жилой дом, весь как будто из одних пристроек, коленчатых коридорчиков и
чуланов, еще в старину пропахших кошками, и Валин столик с машинкой тоже
был втиснут в закоулок на коридорном завороте у низкого окошка. Место
досталось ей по справедливости: вторая машинистка заготконторы - полная
Стефа - в Валин закоулок просто не вмещалась.
Тяжелая, на развернутый лист пишущая машинка гремела и дребезжала от
старости. По клавишам нужно было колотить изо всех сил, чтобы стертый шрифт
пробил копирку до пятого экземпляра, а все печаталось почему-то в пяти
экземплярах, из которых читался только один первый, а остальные
складывались во все растущие, связанные веревками пачки по углам всех
районных канцелярий, куда их доставляли курьеры.
Ах эти курьеры! У Вали давно уже не только кончики пальцев огрубели,
не только прерывистый булыжный грохот машинки стал привычным, но она успела
уже научиться печатать без ошибок все эти отношения и отчеты о состоянии на
первое число, не вникая в их смысл, и в это время думать о чем угодно, хоть
бы об этом стремительном слове "курьер"! Так и слышится тревожный топот
пришпоренного коня, хруст плоского пакета, всунутого за расстегнутую
пуговицу тугого мундира на груди, или мчащаяся сквозь ночь тройка,
захлебывающаяся колокольцами, с гикающим ямщиком, с развевающимися по ветру
гривами!.. И все в таком же роде, о чем так смешно думать, когда ты знаешь
наперечет всех курьеров города, всех до одного: шаркающих в одубелых
валенках старичков из ночных сторожей, многодетных бабок с отечными ногами,
с их привычкой присаживаться на своем курьерском пути от заготконторы до
райисполкома на каждой встречной лавочке у ворот, чтобы повздыхать со
знакомыми о войне, которая все идет и не кончается...
Обитая клеенкой дверь в кабинет Валуева заскрипела за спиной у Вали.
Она легко отличала этот скрип по громкому шуршанию края клеенки о доски
пола. Дверь отворилась... закрылась. Сам Валуев протопал по коридору,
подошел и, встав у нее за спиной, легонько постукал толстым пальцем ей шею
пониже уха.
- Ну-ка!.. - Это означало, что она должна уступить ему место.
Валя, не оглядываясь, смахнула его палец, как муху:
- Без рук, пожалуйста!
- Ах, ах, ах!.. - подражая жеманному девичьему голосу, передразнил
Валуев.
Добив строчку до конца, Валя вытащила лист, встала и вышла из
закоулка, а Валуев, наваливаясь животом на стол, сопя и тяжело опираясь на
руки, протиснулся на ее место и, высунув кончик языка, неумело стал
вправлять бумажку с бланком в машинку.
Валя прошла по коридору, вышла на воздух и присела на теплую от солнца
ступеньку черного крыльца дома, потянулась, выгибая спину, и, подобрав
короткую юбку, открыла выше колен ноги без чулок, чтоб загорали. Потом она
прислонилась к перильцам и зажмурилась.
Слышно было, как Валуев ткнул пальцем раз, другой и задумался,
разыскивая следующую букву.
Что-то нелепое, даже не совсем реальное было в том, что она сидела на
крыльце, подставив ноги и лицо весеннему солнцу, в каком-то Мокшанске, о
существовании которого она даже не подозревала до войны. Нелепое было в
тишине пустого двора заготконторы, в стуке дятла на сосне, который, видимо,
отказывался считать это место за настоящий город, в беготне и суетливых
пересвистываниях скворцов, в сильном запахе сирени, перевалившейся тяжелым
водопадом через запруду серого нагнувшегося забора во дворе. Она сидит,
слышит дятла, зажмурившись от солнца, а в это время идет, продолжается
война.
Она знала, что такое война. Это когда все, что было твоей жизнью,
твоей милой, только открывающейся перед тобой жизнью, переполненной
начинающими сбываться надеждами, домашним теплом, ослепляющей широтой,
безбрежностью мира, - все разом безобразно и грубо рушится совсем так же,
как рушатся стены домов от бомб: гудение самолетов в вышине, отдаленные
удары и потом нарастающий свист, уже близкий удар, и стена старого, с
самого детства привычного, знакомого, такого надежного дома - неподвижная,
неколебимая - вдруг оживает, приходит в движение, начинает клониться и,
разваливаясь на лету громадными кусками, с балконами, расколотыми пополам
квартирами, обнажившимися спальнями и уборными, рушится, рушится, и с земли
взлетает облако праха и пыли. И когда оно рассеивается - дома больше нет.
Теперь в ее жизни уже осело облако взметнувшейся пыли и пепла, все
улеглось, и вот тишина во дворе райзаготконторы в заросшем травой
городишке, и все, что есть теперь у нее в жизни, - место у пишущей машинки,
тюфяк на дощатом топчане, набитый шуршащим сеном, четыре стены комнаты,
бывшей лавочки, ход прямо с улицы. И железная кровать, на которой спит
отец.
Даже воспоминаний у нее еще не было, ведь жизнь только-только
начиналась, только начинали сбываться ее предчувствия близости счастья.
Даже ее первое белое платье на гулянье в лунную ночь, которая скорей была
поздним лунным вечером, с гитарой, пением, сильным запахом цветов табака на
дачной клумбе - после того, как она сдала экзамены в институт, - даже это
было только ожиданием и не могло стать воспоминанием, просто они жадно
заглядывали вперед и им всем было так хорошо, что и гуляли-то они все
вместе, кучей, чуть не всем классом!
И сейчас где-то за далекой линией фронта еще есть - "иль это только
снится мне?.." - родной ее город. Но там все равно уже нет ее дома, нет
больше мамы, нет подруг и многих мальчиков уже нет в живых, а где-то в
Сибири, куда эвакуирован институт, в нетопленных аудиториях, в студеных
общежитиях продолжается жизнь, там какие-то счастливцы все-таки учатся,
живут вместе, переходят на следующий курс - на второй... на третий! А
вершина ее взлета - первый курс - теперь так и останется навсегда ее
жизненной вершиной, ее Эверестом!.. И самое странное, что после того, как
оборвалась ее жизнь, после того, как мама перестала шептать, держась за ее
руку, и в последний раз, погасив глаза, закрылись ее веки там, на
клеенчатом диване домоуправления; после того, как отец начал забывать и
путать время и, позабывшись, отстал от их эшелона и она только через
несколько недель его нашла в чьем-то сарае, беспомощного, грязного, в такой
апатии, что он не хотел даже оттуда уходить, а потом уцепился за ее руку и
попросил поесть, и с тех пор она стала ему матерью, а он - капризным и
требовательным ее ребенком, и она кое-как, даже трудно вспомнить, как
именно, дотащила его до Мокшанска, отмыла, отстирала и стала кормить, -
самое странное и удивительное, что после всего этого жизнь все-таки опять
как-то устроилась, убого, бессмысленно, бесполезно.
Каждую минуту сознавая, что это только подделка под жизнь, - настоящая
идет сейчас на фронте, или в институте, или хотя бы на военном заводе, -
она сидела тут, на крыльце, связанная по рукам и ногам, стояла в очереди за
пайком, ходила по грязному проселку в далекую деревню менять скатерть на
картошку, неумело дергая пилу, кривя от усилия рот, пилила на дрова темные
бревна разобранных домов, мылась в маленьком тазике и плакала по ночам под
одеялом, чтобы не слышно было отцу, а днем была насмешлива, спокойна и
груба.
По воскресеньям у нее был еще хор девушек. Они собирались после обеда
около избы Прокоши Огородникова, слепого баяниста, и вместе с ним шли за
три километра от города петь в госпиталь.
Валя тоже стояла в хоре, хотя голоса у нее не было, но хор был
малолюдный, и отказываться было неудобно. После концерта, если не было
мороза или дождя, Прокоша усаживался на стул посреди двора перед деревянным
домом с колоннами и часа два без перерыва играл на баяне с сердитым и
строгим лицом, а девушки прохаживались вокруг клумбы, заросшей бурьяном,
или по двое, по трое уходили с выздоравливающими погулять по липовой аллее
до обвалившихся парковых ворот или "до могилки" - замшелой каменной плиты в
железной оградке на берегу пруда, где неистово орали лягушки, а по вечерам
над водой стоял белый туман.
Некоторые девушки оставались почитать вслух в тех палатах, где лежали
раненые, которые не могли выходить. Валя месяц за месяцем постоянно читала
в одной угольной палате, где лежало двенадцать человек, среди которых
танкист Орехов был если не самым тяжелым, то каким-то самым неудачливым.
Его несколько раз брали на повторные операции, Валя с замиранием
сердца каждый раз открывала дверь, боясь увидеть его койку пустой и узнать,
что его опять забрали, потому что нога неправильно срослась и ее снова
будут ломать.
Ей неловко казалось читать раненым рассказы Чехова, где шла такая
тихая жизнь, где даже если кто-нибудь умирал, то не в горящем танке, не под
пулеметом или подорвавшись на мине. В особенности она всегда чувствовала на
себе неотрывный, неприятно внимательный, как будто осуждающий взгляд этого
Орехова, когда он, твердо сжав белые губы, скосив на нее глаза, слушал
чтение. Она решила исправить свою глупость и однажды подобрала из журнала в
читальне подходящий военный рассказ, где нашему пареньку, попавшему в самое
ужасное положение, неизменно приходила в последнюю минуту помощь, а враги,
уже торжествовавшие победу, самым глупым образом не замечали, что они сами
уже пропали, и падали все как подкошенные, а герой оказывался раненным в
левую руку и, лихо ухмыляясь, докладывал командиру, что это у него
царапина.
Она и до половины не успела прочесть, как кто-то произнес:
- Другое.
Она опустила журнал и удивленно повернулась к Орехову, ей показалось,
что это он заговорил, но он лежал, как всегда, слегка скосив на нее глаза,
чтоб не поворачивать голову, шея у него тоже была забинтована из-за ожога,
смотрел на нее и молчал, она уже подумала, что ошиблась, но тут его жесткие
белые губы зашевелились как будто нехотя и он повторил:
- Другое. Что-нибудь.
- Это он правильно, - вежливо поддержал с другой койки пожилой солдат.
- Вы что? Это уже читали? - спросила Валя.
- Читали, читали, - опять деликатно подтвердил пожилой солдат, и
кто-то рядом втихомолку усмехнулся.
Потом ее стали спрашивать: "Чехова этого еще есть? Ну вот чего же
тогда еще? Давай, будем читать!"
Однажды койка Орехова опустела, и Валя не посмела спросить, какая у
него будет операция, и читала в тот день нарочно только смешные рассказы,
чтоб не расчувствоваться. Дома рассказала отцу что-то бессвязное про
угольную палату и про то, как удивительно хорошо слушает Орехов, наверное
очень добрый и очень несчастный человек.
А в следующий раз он был уже опять на своем месте, зимнее снежное
солнце ярко светило в окна, он лежал белый, чисто прибранный, и в палате
стоял еще запах наркоза и дезинфекции, казавшийся ей запахом боли и
мучений.
- Вот вы опять тут, - крепко прижимая книжку обеими руками к груди,
сказала Валя, входя в палату.
Глаза у него смотрели мимо, были где-то далеко, и было заметно, как
они с усилием вернулись в комнату, увидели и остановились на локте ее руки,
прижимавшей к груди книжку.
- Мы же... - нетвердо выговаривая, пошутил он и глотнул сухим горлом,
- мы же не дочитали... - и бледно улыбнулся черствыми губами.
- А... Хорошо... - невпопад сказала Валя, незаметно ощупав выпуклую
штопку на локте старенькой вязаной своей кофточки и почему-то чувствуя себя
счастливой. Она села, подвинув себе табурет к печке у двери так, чтобы ее
было всем поровну видно, раскрыла книгу и, стараясь сдерживать радостную
звонкость голоса, спросила: - Все согласны?.. Вот тут я немножко раньше
возьму, напомню:
"- ...Каждый человек должен иметь свои обязанности! - говорил им
Модест Алексеевич. А денег не давал..." Мы тот раз до этого места успели
прочитать, верно?
Валя сидела, подобрав ноги на перекладину высокого белого табурета, а
Орехов, глядя на нее снизу с плоской подушки, бессильно кашлянул, чтоб
выговорить погромче:
- Да, да... Дальше...
Она стала читать дальше и с наслаждением дошла до того места, где
Анна, отчетливо выговаривая каждое слово, сказала: "Подите прочь, болван!"
- и, не отрываясь от строчки, кинула быстрый взгляд на Орехова: он все
понял, как ей хотелось. Грустный конец он тоже понял.
Скоро ей стало казаться, будто они вместе вернулись из путешествия в
чужие жизни многих других людей, и узнали про них многое, и пожалели вместе
их, даже смешных, виноватых и слабых.
Потом она читала еще, знакомое, уже не вдумываясь, вся поглощенная
мыслью о том, что вот сейчас он лежит рядом, пропитанный запахом боли,
прибранный, спокойный, измученный, но отдыхающий, умиротворенный, а потом
его куда-то опять унесут и будут мучить.
Она думала о нем и дома по ночам. В полусне ей представлялось то, что
она не могла позабыть и днем. Иногда начинало казаться, что днем он лежит в
чистой, прибранной постели среди друзей, а по ночам каким-то образом,
понятным только во сне, оказывается во власти фашистов. Они допрашивают его
и пытают ужасными пытками всю ночь. А днем он снова в палате и тихо лежит,
слушая ее чтение, зная, что ночью его отсюда опять утащат к себе и будут
мучить враги.
Однажды она заметила, каким напряженным, ожидающим взглядом он смотрел
ей навстречу в тот момент, когда она входила, и как глаза его просветлели.
В другой раз, когда она восседала на своем высоченном табурете посреди
комнаты и читала, она встретилась с ним глазами. В этом не было ничего
необыкновенного, все лежащие в палате раненые во все время чтения смотрели
на нее, вероятно, с удовольствием: на ее согнутые ноги, упершиеся в
перекладину табуретки, на узкие колени, обтянутые бумажными рубчатыми
чулками, на ее оживленное от чтения лицо. Но взгляд Орехова был совсем
другой - его бледные и жесткие, как будто плохо гнущиеся губы неловко
полураскрылись, точно у мальчишки, которому случайно присела на палец
лесная пичуга, и он замер, не моргая, не дыша, чтоб не спугнуть...
Вот и все! Решительно все, что с ней было... Но теперь по вечерам,
согреваясь в холодной постели, прежде чем заснуть, она в темноте терлась
щекой о подушку, места себе не находя от глупого, но нелепо радостного
чувства находки, простительного разве девчушке из детсадика, которая,
подобрав на дороге синюю стеклянную пуговку, по вечерам сжимает ее в потном
кулачке, ложась в постель. Тайно припрятанную пуговку, о которой никому и
рассказать нельзя, потому что никто не поймет, что за сокровище эта
подобранная в пыли прозрачная пуговка, сквозь которую все вокруг делается
цветным. И засыпаешь с улыбкой, и просыпаешься с испугом: не приснилось ли
тебе все?.. Но пуговка оказывается с тобой. И день начинается счастливо...
Шла холодная весна с дождями, непросыхающей грязью на дорогах, с
толпами грязных облаков в небе, где едва проглядывала синева, и тут же
мокрый снег, сдуваемый сердитым ветром, косо летел на зазеленевшие кусты и
медленно таял, сбившись расплывчатыми кольцами и кренделями среди зеленой
травы.
Было воскресенье, шел концерт хора самодеятельности, и Валя, как
подсмеивались девушки, "украшала своим присутствием" хор, подпевая
потихоньку больше для виду, зато все другие пели, как могли, во весь голос.
Прокоша, изнемогавший от каждой фальшивой ноты, то и дело оборачивая
свое слепое лицо с ненавистным выражением к хору, с мученическим
ожесточением играл на баяне, как всегда посреди полянки перед террасой
госпиталя, и ножки стула, на котором он сидел, клонясь набок, все глубже
вдавливались в рыхлую землю.
Уже два раза стул переставляли на новое место, но это помогало мало, и
все слушатели невольно следили за тем, как ножки опять неудержимо начинают
уходить в мякоть мокрой земли.
Валя поглядывала по сторонам и вдруг увидела Орехова. Он стоял с
костылем под мышкой, прислонившись к облупленной колонне террасы, и
торжествующе смотрел на нее, ожидая, когда она его заметит и обрадуется.
Она крепко зажмурилась, потом сделала круглые глаза и засмеялась, и он все
понял: что она не верит глазам, изумляется и рада за него, как он и ожидал.
После конца пения Прокоше принесли два обрезка досок под ножки стула,
и он заиграл, как всегда, польки, вальсы и фронтовые песни. Орехов,
внимательно, с опаской вглядываясь в нижнюю ступеньку, осторожно проковылял
до половины лестницы, и тут Валя подошла к нему и взяла под руку. Они
благополучно спустились и медленно двинулись по грязной дорожке вокруг
заросшей лопухами клумбы.
Сейчас же к ним пристало еще двое раненых ради разговора.
- Эх, я же ведь тоже хромой, что ж меня под ручку никто не водит! -
запричитал смеха ради круглолицый, как блин, и с пористым, как блин, лицом
парень, хромая с ними рядом. - Я, может, его хромей, а вот никто не
пожалеет!
Кто-то многозначительно подмигнул Орехову, дескать, не теряйся! Они
медленно проковыляли по кругу и, хотя лицо у Орехова краснело от
непривычного усилия ходьбы с костылем, упорно прогуляли все положенное
время, пока не вышла на террасу прямая и неумолимая, как часовая стрелка,
старшая сестра и Прокоша не начал убирать свой баян в футляр.
Они с Ореховым, конечно, и слова друг другу отдельно не сказали за
время этого почти ритуального прохаживания, вроде как по фойе театра в
антракте, но обоим казалось, что ходить вот так, да еще под руку, когда она
его поддерживает, - это так много, что ничего больше им и не нужно было.
Уже спустя долгое время, когда Орехов стал передвигаться, опираясь на
палку, прихрамывая, и они начали ходить "до могилки" и до ворот парка, они
тоже никогда не оставались одни, всегда подбивались спутники, которые
твердо решили использовать свое право на два часа воскресной прогулки и
общего разговора в компании с приятной девушкой, а не с надоевшими соседями
по койке.
Лето в этом году как будто не хотело кончаться, листья опали с
деревьев и кустов, но небо оставалось ясным и голубым, по утрам солнце
светило, и только с каждой неделей холодало по ночам.
Валя только что вернулась с работы, едва успела снять пальто, согреть
и подать отцу мисочку супу, услышать, как он, в сладостном предвкушении
бормоча: "Ах вот оно что!.. Овсяночка? Это хорошо!" - с ложкой в одной руке
и кусочком хлеба в другой готовится приступить к еде с тем праздничным
оживлением, с каким когда-то, потирая руки, посмеиваясь, готовился
разрезать для гостей индейку, как в дверь постучали. Если бы Валя могла
удивиться чуду, она удивилась бы, конечно, увидев за дверью Орехова.
Валя что-то кое-как объяснила отцу, он почти не слушал, жмурился и
прихлебывал, смакуя, овсянку, вышла к Орехову, и они пошли по улице вместе.
Он торопливо объяснял, что как раз шла машина в город за продуктами!.. А в
госпитале его никто не хватится, там показывают кино!
Они в первый раз в жизни оказались вдвоем. Миновали последние дома
города и пошли по обочине пустынного шоссе. Кругом было безлюдно, солнце
уже скрывалось, но сумерки еще не начинались, и все было видно отчетливо.
Придорожные канавы, поляны и сама дорога были засыпаны слоем дубовых
листьев - еще сухих и чистых, и воздух напоен бодрой осенней свежестью.
Где-то далеко за лесистыми холмами еще горела нежно-оранжевыми
полосами вечерняя заря, а у их подножия, по опушке стлался, убегая, белый
дымок невидимого поезда. Городок остался далеко позади, осталось позади
заросшее травами деревянное, бедное кладбище. Понемногу начало незаметно
темнеть, но ясное небо так и уходило в темноту безоблачно чистым.
Они шли рядом по мягкой обочине, изредка налетал легкий ветерок, и
тогда Валя видела, как листья, точно навсегда спокойно улегшиеся на зиму,
вдруг оживали и с шуршащим тонким звоном бросались бежать, кувыркаясь, или,
встав на ребро, катились, как неровные волнистые колесики, делали всей
толпой длинную пробежку и вдруг разом замирали, припав к земле.
Орехов, вдруг решившись, взял ее за руку и бережно перетрогал и
погладил один за другим все пальцы, точно знакомился с каждым в отдельности
и ни одного не хотел обидеть.
Дальше они шли уже держась за руки, и немного погодя Валя тихо
сказала:
- Это правда?
- Да, все правда... - быстро ответил Орехов и с недоумением добавил: -
Не знаю даже, как это получилось?
Все, что они говорили, только очень приблизительно выражало их мысли,
но понимали они в эту минуту не то, что говорили, а то, что думали. Ничто
не мешало им, ничто между ними не стояло, не было ни прошлого, ни будущего,
и шли они не из города и не в госпиталь, все это потеряло сейчас значение.
Они шли рядом и почему-то знали, что ничего их сейчас не разделяет, они
теперь вместе.
- Чудо какое-то, - сказал Орехов, приподнимая и рассматривая ее
горячую руку с длинными пальцами.
- А как ваше имя? - спросила Валя. - Я ведь не знаю.
- Иван.
- Странно!.. Но все равно я к нему привыкну и полюблю его. А как меня
зовут, вы тоже не знаете. Валя?.. Нет... - Она смешливо улыбнулась. -
Настоящее мое имя знаете какое? Виола... Ви-ола, ни больше ни меньше. Меня
так раньше и звали, а теперь... Это смешно: Валька и Валька. Да?
- Нет, почему. Виола. Это хорошо... Так правда? - сам себя оборвав на
полуслове, быстро проговорил он, я они остановились. Спокойно лежавшие
листья, вдруг оживленно зашуршав, опять кинулись бежать, точно их кто
позвал.
- Правда, - сказала она, глядя ему близко и прямо в лицо.
Он, чуть бледнея и закрыв глаза, свободной от палки рукой потянулся к
ее плечу. Они несколько минут, целуясь холодными губами, простояли на
обочине, пока не услышали шум грузовика. Не отпуская рук, они обернулись,
улыбаясь, и подождали, пока он проедет. Посмотрели ему вслед и, потихоньку
поцеловавшись еще раз, пошли дальше по дороге к госпиталю.
Они уже входили в каменные, обрушенные ворота парка, когда она
спросила:
- А почему вы постоянно на мой локоть смотрите? Что там заштопано?
- Да, - проговорил он. - Дайте! - и, быстро нагнувшись, подняв и
повернув ее руку, поцеловал локоть.
- Вот мы уже и пришли.
- Да, дальше не ходите, ребята увидят. Постоим минутку тут, вы мне о
себе расскажите, я ведь ничего не знаю. Вы тут с отцом... Эвакуированные,
да, я знаю... У этого... Валуева в конторе работаете... Как это вы к нему
попали? Говорят, хитер мужик и вообще...
- Как? - Она прислонилась к каменному столбу и, обломив с куста,
потихоньку жевала тоненькую веточку. - Просто попала, и все... Ну, бомбили
нас, потом бомба попала в наш двор, и рухнула стена, невысокая кирпичная
стенка между двумя дворами, ее все собирались снести, потому что она никому
не нужна была... Мальчики вытащили из-под обломков собачонку Пальму. Это
ничья была собачонка, общая, дворовая, она лежала, обсыпанная известкой, а
на корточках около нее сидел Толька. Толька с третьего двора, так его
звали. Он, тыча пальцем, старался выковырнуть крошки известки у нее из
уголка глаза и все умолял: "Паничка... Ну, Паничка!.." Он был маленький, не
умел выговорить "Пальмочка". Как раз в этот день наша жизнь кончилась...
Потом был эшелон, и мы ехали-ехали... Папа сошел на станции, где стояло
сразу несколько эшелонов, запутался и отстал. Какой-то крестьянин пожалел и
отвез его зачем-то в деревню. Просто ему ехать было по дороге. И я потом
еле разыскала папу в каком-то сарае. Он смирно лежал на соломе и ничего уже
не ждал... Ну, я как-то перетащила его в город. Валуевская заготконтора
закрыла приемный пункт в бывшей лавочке, потому что там принимать стало
нечего, и мне предоставили квартиру. Я поступила машинисткой и не спросила
у заведующего рекомендации с его прежнего места работы - честный он или
нет, - да и сейчас не знаю. Но я все равно поступила бы, потому что, когда
папа впервые за два с лишним месяца лег на кровать, он закрыл глаза и
сказал, что тут как в раю, он хотел бы тут и умереть и что он был всю жизнь
безумен, не понимая, что высшее счастье на земле иметь свою постель и свою
затворенную дверь... И к чему все это я рассказываю?.. Ах, да... Вот тогда
я поняла, что в ловушке, и кончила мечтать, будто уеду отсюда туда, где мой
институт. Что я попалась тут... - она вдруг совсем уже неожиданно виновато
улыбнулась. - А в твой танк ударил снаряд, и ты еле выбрался, и тут тебе
осколки вонзились в ногу, и вот поэтому всему мы встретились, и стоим тут,
и целуемся в воротах какой-то усадьбы. Тебе скучно слушать?
- Нет, - сказал Орехов. - Зачем глупости спрашивать?
Валя взяла ладонями его лицо и медленно поцеловала.
- Губы потеплели, а какие белые были вначале, когда ты лежал, какие
белые!.. Ах, как я боялась за тебя...
- Темно, - сказал он, тоже целуя ее мягко и внимательно, точно для
того, чтобы получше запомнить. - Виола, как ты одна пойдешь обратно?
- Я не боюсь. Ты только постой и посмотри мне вслед, пока видно будет!
И он стоял и смотрел, как легко, стремительно, быстро она уходила по
пустынной дороге. Стоял и смотрел еще долго после того, как ее перестало
быть видно.
Они увиделись наедине не скоро, через несколько воскресений, и опять
на аллее, прохаживаясь от лопуховой клумбы до полуобвалившейся арки ворот.
Говорил больше Орехов о себе. Он был бодр, оживлен и как-то весело рассеян.
Хотя медицинская комиссия его на фронт не пустила - дали шестимесячный
отпуск, - но предложили хорошую работу в соседнем районе, и он надеялся
добиться разрешения пройти комиссию не через полгода, а раньше, уверял, что
скоро нога у него будет хоть в горелки играй, он свою ногу лучше врачей
знает, и, кроме того, ему льстило, что вдруг предлагают такую хорошую,
живую работу районного уполномоченного с разъездами и большой
ответственностью.
Валя слушала, радуясь за него, но ей становилось почему-то все более
грустно. Она стыдилась этого и весело расспрашивала дальше, а он все
говорил и в промежуток, оглянувшись на пустую аллею, быстро целовал ее,
крепко и нежно, и она его целовала во второй раз в жизни, так же стоя,
прислонившись спиной к тем же воротам, и ей казалось, что он от нее куда-то
отодвинулся, не очень далеко, но протянутой рукой, пожалуй, не достанешь.
Она старалась радоваться за него, но уже ясно понимала, о чем с ним
сейчас можно и о чем бесполезно говорить, сколько ни говори, он все равно
не услышит, не увидит, точно ослеп и оглох ко многому.
Она встречалась с его твердым взглядом, слышала оживленный, бодрый
голос полного жизни, уже набравшегося сил человека, и у нее от стыда даже
озноб пробежал по спине при одной мысли, что она могла бы сдуру сейчас
завести с ним разговор про папу, про собачонку какую-нибудь, про Тольку и
тому подобные нежные сантименты.
Он все же почувствовал что-то, оборвал свои рассказы и стал просить
еще раз рассказать про себя, как тот раз.
- Ну, пожалуйста, Валя!
- Не хочется! - сказала она, отметив эту "Валю". - О чем я
задумалась?.. Как это смешно, что детям дают имена авансом: Золотой,
Сияющий, Победитель! Еще Лев какой-нибудь. А какие печальные имена пришлось
бы подыскивать многим, если бы их давали не авансом, а потом. В итоге
прожитой жизни.
- Что это у тебя мысли какие? Конечно, сейчас тяжело. Всем тяжело, но
все это пройдет, наладится, только не надо, главное, на себя пессимизм этот
напускать. Ну, пожалуйста, обещаешь? Расскажи лучше хорошее что-нибудь, про
что ты думаешь!
"Рассказывать глухому, о чем я думаю!" - печально подумала она и
веселым, пустым голосом сказала:
- Ну вот веселое: у попа была собака. Он ее любил. Она съела кусок
мяса. Поп сказал: "Кушай, собачка, на здоровье!" По-моему, это самый
оптимистический вариант.
- Не надо, - серьезно сказал Орехов, тревожно всматриваясь в ее лицо.
- Может быть, ты думаешь, что я изменился? Это к тебе-то?
- Нет. С чего бы? Ну, поцеловались мы на шоссе, где листики бегали.
Ну, у ворот постояли, еще поцеловались. Ты даже мне локоть поцеловал.
Ничего ведь не случилось.
- Случится, все хорошее в нашей жизни еще случится! - весело сказал
Орехов и погладил ей руку.
А в следующее воскресенье, когда она пришла петь и потом читать в
своей угольной тяжелой палате, где успели давно смениться все лежачие
раненые, Орехов уже уехал в свой район. Ей рассказали, что за ним
неожиданно приехала машина и он собирался очень второпях.
С часу на час она ожидала от него какой-нибудь весточки, записки,
открытки, находила десятки объяснений, почему он еще не успел написать.
Ничего особенного, просто написать. Потом шаг за шагом, слово за словом
перебрала, заново услышала и взвесила весь их последний разговор и
убедилась, что расставание их произошло уже в этом разговоре, а не в тот
момент, когда его увезла машина.
Она перестала ждать открыток, перестала ждать его самого. Для нее
стало два Ивана Орехова. Один тот, что сейчас живет и процветает прекрасно
без нее, без ее неумелых поцелуев и детских разговорчиков, чужой, о котором
надо и можно забыть.
Другой, которого она не перестанет любить, - это тот, что отделился от
него и остался с ней. Это что-то, что стало как бы ею самой, ее памятью,
неприкасаемой частью ее жизни, то, чего никто не может ни осмеять, ни
испортить, ни отнять...
Отец становился все более жалким, все большей тяжестью повисал у нее
на руках. Однажды, поздно вернувшись с работы, стряхнув со своего легкого
пальтишка снег, она подошла, оттирая озябшие руки, к столу и увидела на
четвертушке бумаги рядом с исчерченными черновиками начисто переписанный
отцом стишок:
Хныкал, крякал и гудел,
Всем на свете надоел.
До того, что в том числе
Даже самому себе!
- Это еще что такое? - холодно спросила Валя, брезгливо откладывая
бумажку в сторону. - Почему еще "гудел"?
- Это я так сочинил, - неуверенно усмехаясь, сказал отец. - Ну -
гудел! Бу-у... бу... бу... Это вроде эпиграммы. На меня самого. Не
нравится?
- Не нравится. Совсем не нравится... Садись чай пить.
Отец очень обиделся, он весь день сочинял свою эпиграмму, и, по его
убеждению, она ему удалась.
- Мне не надо чаю... Мне ничего не надо... Пойми, что я просто устал.
Я устал бесконечно... Я... - Он уставился на маленький пакетик, завернутый
в листок копии какого-то канцелярского произведения. Теперь Валя его
разворачивала. - Что это? Откуда вдруг?.. Коврижка?
- Давали в перерыв, девочки мне достали.
- Девочки?.. Славные девочки. Это даже трогательно... Какие-то девочки
о тебе заботятся.
Эту серую коврижку с тонкой прослойкой кисловатого повидла
действительно выдавали в буфете, но не всем, а по талончикам, и Вале
талончика вовсе не полагалось, но уже не в первый раз у нее за спиной в то
время, как она стучала на машинке, появился Валуев, грубовато, но в общем
безобидно постукав толстым пальцем ей по плечу у шеи, сунул талончик и
таинственно сказал:
- Ну-ка!.. Желаешь?
- А без рук? - машинально смахивая палец, сказала Валя и взяла
талончик.
- Ах-ах-ах!.. - сипло промямлил Валуев тоном жеманной девицы и ушел к
себе в кабинет.
И вот теперь она снисходительно наблюдала за тем, как отец, еле
превозмогая недавно появившуюся у него детскую неудержимую жадность к
сладкому, отламывает, с наслаждением перекатывает во рту и громко глотает
сладковатую массу, все позабыв на минуту, с тревогой глядя на свою быстро
уменьшающуюся порцию.
Валя зевнула и небрежно подвинула ему и свою половинку:
- Не выношу я этих коврижек, да и девочки меня там угощали!
В комнате вечно было холодно, и они старались залезть под одеяла как
можно раньше, только коптилку еще некоторое время не гасили - уж очень
тоскливо становилось в темноте под завывание ветра в трубе чуть теплой,
остывающей печки, в тишине пригородной обезлюдевшей улицы.
Под одеялом тоже долго не удавалось согреться. Легкая вьюжка
пригоршнями швыряла снежную крупу, как мелкие зернышки, в оконные стекла их
комнаты-лавчонки, а огонек коптилки испуганно вздрагивал и гнулся от
сквозняка, качая беспокойные тени по стенам.
- Да... Между прочим!.. Этого... Как его?.. Ну, ты знаешь, про кого я
говорю. Ты его больше не видишь? - Отец выговорил это с натужной
непринужденностью давным-давно задуманного вопроса.
- Почему я должна знать, про кого ты говоришь!.. Нет, я его не вижу.
Зачем мне его видеть?
- Да, да, конечно, зачем... Как это зачем? Ну, все-таки еще есть на
свете какая-то благодарность... признательность, наконец! Или это вышло из
моды?
- Ты что-то путаешь, папа. Кто кому должен быть благодарен и за что?
- Ах, пожалуйста, не притворяйся, что не понимаешь! Ты столько книжек
туда таскала и читала им без конца! Я понимаю, другие - они уезжали! Или
возвращались на фронт! Но этот Орехов, оказывается, остался работать тут
поблизости, он разъезжает! Он какой-то крупный уполномоченный!.. Говорят,
что он очень энергичный и его даже боятся, когда приезжает что-то там
проверять! Словом, фигура!.. И мне кажется, что он мог бы... ну как-то
элементарно...
- Ну что, например? Взять в каком-нибудь колхозе индюка и преподнести
мне вместо букета из чувства душевной признательности? Так, что ли?
- Почему индюка? - Отец возмущенно приподнялся на постели и быстро
спрятался обратно под одеяло от холода. - Кто тут говорил про индюков?
- Ну, гуся. Все равно, он не из тех, кто пользуется подведомственными
гусями.
Отец вдруг притих и грустно сказал:
- Виола, детка, ты очень огрубела за последнее время. Это ужасно... Я
знаю, это напускное, но...
- Напрасно ты так думаешь. Какая польза притворяться, что у тебя
толстая шкура, когда она чувствует каждую песчинку? Но знаешь, когда
человек долго притворяется заикой, он начинает на самом деле заикаться!
- Напускное, все напускное! Я понимаю, те...


