Александра Яковлевна Бруштейн. Дорога уходит в даль...
страница №6
...А вот и ошиблись: буду!При моем приходе разговор обрывается.
Папа просит, чтобы урок происходил у него в комнате, так как ему скучно
лежать.
- Вот мы вас сейчас повеселим! - обещает Павел Григорьевич.
Ох и веселим же мы папу этим уроком! Вернее, я одна веселю его, потому
что Павел Григорьевич только смотрит на меня в сильнейшем удивлении, словно
видит меня первый раз в жизни!
Начинаем мы, как обычно, с арифметики. С этой наукой у меня всегда-то
не слишком дружественные отношения, но сегодня... На вопросы я отвечаю или
неверно, или невпопад. Я не могу решить ни одной самой пустой задачки, и все
ответы на примеры у меня ошибочны. Павел Григорьевич наконец не выдерживает:
- Да что с ней сегодня? Какая муха ее укусила?
И тут, словно и вправду меня укусила какая-нибудь из тех противных мух,
блестящих, зеленоватых или цвета мыльных пузырей, какие летают летом, я
говорю Павлу Григорьевичу - и папе! - что мне совершенно ни к чему
заниматься арифметикой, мне не нужна эта арифметика, я прекрасно проживу без
всякой арифметики. То, что я собираюсь делать в жизни, не имеет никакого
отношения к арифметике, со встречными поездами, с бассейнами и трубами, с
купцами, которые купили семьдесят аршин сукна или восемь ящиков мыла...
- А можно у тебя спросить,- очень серьезно говорит папа,- что же это
такое ты собираешься делать в жизни? Это не секрет?
- От мамы пока секрет: она взволнуется, заплачет. Ну, понимаешь,
женщина... Но от тебя не секрет. И от Павла Григорьевича тоже не секрет. Я
бы вам раньше сказала, да тут с утра были твои доктора.
- Так что же ты собираешься делать?
Я не смотрю ни на папу, ни на Павла Григорьевича. Я смотрю мимо них, в
пустой угол комнаты, где нечего видеть. Перед моими глазами сверкает золотой
султан и переливающееся блестками платье - среди львов и тигров.
- Я хочу, - и, пожалуйста, не отговаривайте меня, это не поможет! - я
хочу быть укротительницей диких зверей... - Это я выпаливаю очень твердо.
Папа и Павел Григорьевич не переглядываются, не смеются.
Папа тихонько барабанит пальцами по одеялу.
- Так... А почему, собственно, тебе это хочется?
- Потому что укротительница смелая. Она - герой!
- Смелая? Да, конечно. Даже очень смелая, это я признаю. И восхищаюсь
ее смелостью. И всякий признает и восхищается. Но герой? Нет, она не герой.
Я смотрю на папу пораженная - я не понимаю: что он, шутит?
- Укротительница зверей - не герой?
- Нет. Не герой.
- Ой, папа, что ты говоришь! Ты вошел бы в клетку со львами и тиграми?
- Нет. Не вошел бы.
Я торжествую:
- Вот видишь! А говоришь: она не герой! А сам не вошел бы! Значит,
боишься?
- Конечно, боюсь. Разве я тебе сказал, что я такой же смелый человек,
как эта укротительница? Я этого не говорил. Таких бесстрашных людей, может
быть, только одного на тысячи и найдешь. Но ведь кому нужна эта смелость?
Зачем укротительница три раза в день входит в клетку с хищниками? Если бы
она, рискуя жизнью, спасла этим кого-нибудь - безоружного человека, ребенка,
ну, хоть корову, что ли,- это было бы геройство! А так - бросать свое
мужество на ветер, на потеху ротозеев... Ну подумай сама: в чем тут
геройство?
Павел Григорьевич молчит, но я чувствую, что он тоже согласен с папой.
- Знаете что, друзья мои? - вдруг начинает папа.- Если уж зашел у нас
этот разговор, то давайте поговорим о геройстве. Об этом нужно поговорить,
нужно... Павел Григорьевич, бог с ней, с арифметикой! Она от нас не уйдет...
Вы разрешаете занять урок под этот разговор?
Павел Григорьевич молча кивает.
- Так вот, пусть каждый из нас расскажет о каком-нибудь герое, которого
он сам знал. Кто первый? Ты, Леночка?
В пылу разговора я и не заметила, как в комнату вошла мама и слушала
все, что мы говорили. Она берет со своего столика небольшую фотографию в
рамочке и подает ее мне. Я не понимаю, зачем мама мне это показывает: я
отлично знаю эту фотографию и изображенного на ней военного, его грустные
глаза и грудь, увешанную орденами и медалями. Под стеклом рамки фотография
обклеена бледными, выцветшими засушенными фиалками.
- Знаешь, кто это? - спрашивает мама.
- Конечно! Это мой покойный дедушка...
- Да. И мой отец... - Мама любовно протирает стекло и рамочку.- Видишь,
у него на груди четыре "Георгия" - "за храбрость"...
- Ты мне никогда не говорила...
- Думала: подрастешь - скажу.
- А за что дедушке дали это?
- Он был военный врач. Наградили его в турецкую кампанию - с турками мы
тогда воевали... И в приказе военного командования было сказано: "Наградить
штабс-лекаря (врачей тогда лекарями звали) Семена Михайловича Яблонкина за
самоотверженную подачу помощи раненым под сильным огнем неприятеля". И так
четыре раза - после четырех сражений - награждали моего папу, твоего
дедушку!
- "Под сильным огнем неприятеля"? - переспрашиваю я.- Это что значит?
- А то,- поясняет папа,- неприятель палил из пушек, раненые падали, а
дедушка твой не сидел поодаль в безопасности, не ждал, пока их принесут к
нему. Он был хирург, и знал, что важно оказать раненому помощь как можно
скорее. Он лез в самый огонь, выносил раненых из боя, перевязывал их тут же,
на месте... Смелый был человек дедушка твой Семен Михайлович и герой: сотни
жизней спас! Не о себе думал - о людях...
Проходит несколько секунд молчания. Потом я говорю, ни к кому не
обращаясь:
- Я вчера руку растопленным сахаром прижгла... Я хотела Рите и Зое свою
дружбу доказать... Это глупо, да?
- Очень,- подтверждает папа.- Павел Григорьевич, дорогой, поглядите,
что у этой дурынды на руке.
Пока Павел Григорьевич снимает Юзефин бинт, очищает ранку и присыпает
ее ксероформом (очень вонючее сухое лекарство!), я вспоминаю:
- Папа, а ты когда-нибудь видел героя?
- А как же! Вот недалеко вспоминать - три дня тому назад к нам в
госпиталь обожженного человека привезли. Пожарного, топорника. Трех человек
из горящего дома вынес. И тогда вдруг оказалось, что в запертой квартире
осталось двое ребят. Дом уже весь пламенем охватило, вот-вот рухнет...
Пожарный снова полез в дом, нашел детей - они почти уже задохлись. Выбраться
с ними было трудно - внутренняя лестница уже обвалилась,- пожарный выбросил
детей из окна, а внизу люди их на тюфяк подхватили. А вслед за детьми и
пожарный выбросился. Очень тяжелые ожоги у него, не знаю, выживет ли... Вы к
нему сегодня в госпитале заходили, Павел Григорьевич?
- Заходил, конечно. Немного получше ему, но положение очень тяжелое...
- Что ж? - обращается папа ко мне.- Вот тебе герой, которого я видел
три дня тому назад. Не герой, нет?
- Герой... - соглашаюсь я тихонько.- Герой, да... А вы, Павел
Григорьевич, вы когда-нибудь видели? Сами, своими глазами живого героя, да?
Павел Григорьевич отвечает не сразу. Он словно и не слыхал моего
вопроса. Глаза его смотрят поверх наших голов, лицо задумчиво и строго.
- Ты спрашиваешь (он уже давно не говорит мне "вы"), видел ли я героев?
Ох и как много! Я расскажу тебе только о троих. Они погибли на моих глазах.
И любил я их больше, чем всех других, и помню их всегда...
С чего же бы это мне начать? Давай с самого простого. Ночью, часа этак
в три, в квартире раздается звонок. Когда ночью звонят к вам, никто не
беспокоится: ясно, пришли звать Якова Ефимовича к больному, так? Но когда в
Петербурге звонят ночью в квартиру, где хозяйка сдает комнату студенту (а
студент этот - я), это тревожно! Хозяйка квартиры спрашивает через запертую
дверь: "Кто там?" - и чей-то голос отвечает: "Телеграмма"... А это уже
совсем плохо! Это значит: пришли с обыском.
Хозяйка отпирает, и ко мне вваливаются околоточный, городовые,
дворники. Топот в комнате, как на свадьбе! Нижние жильцы сердито стучат ко
мне в пол: "Спать не даете!"
А свадьба в моей комнате пышная, жаль, плясать некому! Правда, не "с
генералом" свадьба, а только с жандармским офицером, но все-таки веселье -
пыль столбом! По всему полу раскиданы мои вещи и книги, постель перерыта,
тюфяк вспорот, обои со стен содраны, приподняты половицы... Старались, не
гуляли!
Старания полиции оказываются не напрасными: у меня найдена
революционная литература. "Следуйте за нами!" И вот я уже заперт в
петербургской тюрьме, которая называется "Кресты"...
Тут давай, Сашенька, пропустим несколько страниц. Тюрьма как тюрьма, об
этом я тебе расскажу в другой раз. Сижу я в ней довольно долго, пока в один
непрелестный день выходит решение моей судьбы: сослать Розанова Павла
Григорьевича на пять лет в Среднеколымск, Якутской области.
Что такое Среднеколымск? Об этом мы, ссылаемые туда, знали гораздо
меньше, чем, например, о каком-нибудь Рио-де-Жанейро. Да что - мы! Не знало
об этом даже правительство. Мать одного из ссылаемых добилась в Петербурге
приема у какого-то высокого начальника и спросила у него, что такое
Среднеколымск. Начальник этот ответил ей с любезной улыбкой:
- "О Среднеколымске нам, сударыня, известно только одно: что там людям
жить невозможно.- И добавил уже без улыбки: - Поэтому-то мы и ссылаем туда
революционеров".
И вот мы, группа из нескольких десятков ссыльных, идем из Петербурга в
Якутск. Идем по этапу, то есть почти исключительно пешком. Путь не близкий,
десять - пятнадцать тысяч верст... Мы идем и смотрим не на небо, не на то,
мимо чего лежит наш путь, а под ноги себе. Под ногами у нас зимой - снег,
летом - пыль и песок, осенью и весной мы месим ногами такую грязь, такую
раскисшую глину, что порою наше пешее следование на время прерывается - в
ожидании, пока дороги подмерзнут или, наоборот, высохнут. Рядом с нами едут
телеги - "фуры" - с нашими вещами. Заболевшим или вконец измученным ссыльным
иногда разрешается присесть на такую фуру. Так идем мы не дни, а месяцы,
много месяцев, почти год...
Дошагаем до какого-нибудь города - нас размещают в местной тюрьме.
Грязь, вонь, холод, клопы, а все-таки хоть крыша над головой, хоть отдых
ноющим от ходьбы ногам... Отдохнем в этом райском уголке - нас гонят дальше,
шагаем снова до следующего города, до следующей тюрьмы.
На фурах ехали рядом с нами не только вещи, на них следовали за мужьями
в ссылку жены с детьми, невесты... Вот когда я понял, какое чудо, какая
радость - дети! Наверное, никто так не радуется детям, как ссыльный
революционер, шагающий по этапу! Ты только вообрази: снег, мороз, грязь,
дождь, размытая глина, по которой разъезжаются, ноги, загаженные тюремные
нары с клопами, хамство и ругань конвойных, а весной по обочинам дороги
из-под тающего снега возникают человеческие трупы беглых и бродяг, и
называются эти трупы страшным именем "подснежники"... Ну как тут не лепиться
сердцем к едущим на фурах детям, как не смотреть в их ясные глаза, как не
отогреваться милой чистотой этих глаз! Возьму, бывало, на руки
которого-нибудь из ребятенков,- мать не хочет давать: "Вам и без него тяжело
шагать!"
Запахну его в свою шубу, прижму к себе тепло-тепло... Иду и думаю:
"Когда мы победим - а мы победим! - когда мы будем строить новый мир -
а мы его построим! - тогда самое драгоценное богатство наше будут дети и им
- самая щедрая наша забота..."
Павел Григорьевич ненадолго замолкает. Он - не с нами, он далеко в
прошлом, он несет по снежной дороге ребенка и думает о будущем.
- Тебе хочется услышать про героев? Потерпи, скоро будут и герои. А
пока - о друзьях, о тех, кого я полюбил больше всех.
Первый из них - Зотов. Коля Зотов... Вот был парень! Студент, как и я,
веселый, шутник, придумщик! Пригонят нас, бывало, в какой-нибудь город,
запрут в нетопленой, насквозь выстуженной тюрьме,- нет, мол, дров, и баста!
Но не пройдет и получаса, как Коля Зотов, подбив товарищей, с песнями лихо
разбирает деревянные тюремные нары, топит печь,- тепло, весело. За таким
парнем хоть на луну пойдешь, не оглянешься! С Колей Зотовым следовала в
ссылку его невеста Женя, такая же революционерка, такая же сосланная, как
он. Все мы полюбили ее, как родную.
Вторым другом был Альберт Львович Гаусман. Взглянешь в его глаза,
ласковые, теплые, заботливые,- и на душе как-то светлее. Альберт Львович
Гаусман был среди нас одним из самых образованных. Каждую свободную минуту,
иногда в самой неожиданной, неподходящей обстановке - на этапе, в
пересыльной тюрьме,- Гаусман доставал книгу и говорил фразу, которую ему в
детстве говаривал каждый день его учитель: "Открой книгу на том месте, где
ты вчера заложил закладку, и читай дальше"! Мы, молодые, получили от
Альберта Львовича очень много. "Читать, хлопцы, читать! - говорил он нам,-
Революционер должен быть самым образованным человеком!"
За Гаусманом следовали в ссылку жена с дочуркой Наденькой.
И третьего друга-товарища запомнил я на всю жизнь: Льва Матвеевича
Когана-Бернштейна. С виду совсем молодой, с чуть сонными глазами, с детским
складом слегка оттопыренных добрых губ. Но выскажи неправильную мысль - и
Коган-Бернштейн налетит на тебя, как коршун, перья полетят! А через минуту
снова весело смеется над шутками Коли Зотова, играет со своим сынишкой
Митюшкой. И не поверишь, что у этого молодого человека за плечами уже более
пяти лет тюрьмы, что его уже ссылали в Сибирь, сдавали в солдаты за
революционную работу! Так вот и шли мы по дорогам и трактам - от Петербурга
до Якутска - почти целый год!
- И все время пешком? - с ужасом спрашивает мама.
- Да, почти все время... Ну конечно, через реки - через Волгу, Обь,
Енисей - пешком не пройдешь, тут нас перевозили на особых баржах. Иногда
удавалось делать небольшие перегоны и по железной дороге. Но короткие. И не
часто.
Ну вот, прибыли мы наконец в Якутск. Разрешили нам поселиться на
вольных квартирах. Ожили - обрадовались чистоте, человеческому жилью,
возможности дать отдых истерзанным ногам...
- Но ведь вы могли убежать! - удивляется папа.
Павел Григорьевич покачал головой:
- Нет, не могли... Оттуда убежать можно только на верную смерть в
непроходимых лесах, болотах... Оттуда поистине "хоть три года скачи - ни до
какого государства не доскачешь", не добежишь, не доползешь!
Надеялись мы, что нам разрешат пожить в Якутске хоть месяц, два. Ведь
нам предстояло шагать еще дальше - больше двух тысяч верст, то есть не
меньше двух с половиной месяцев! Надо было также закупить в Якутске
полушубки, пимы, белье. Этот последний отрезок пути - от Якутска до
Среднеколымска - пролегал по местам почти ненаселенным. Надо было взять с
собою из Якутска на каждого из нас по два с половиной пуда хлеба, сколько-то
мяса, масла, кирпичного чаю, сахару и по столько же на каждого из наших
конвойных: кормить их в пути любезно предоставляли нам.
Однако нам не разрешили ни задержаться в Якутске, ни сделать те
покупки, без которых нас ожидала в пути верная смерть! Через несколько дней
объявили, что нас отправляют дальше.
Что было делать? Мы решили подать якутскому губернатору Осташкину
заявление: так, мол, и так, - если отправка наша не будет отсрочена, то мы
(в особенности женщины и дети) не доедем до места назначения: погибнем в
пути от голода и холода.
"Зря мы подаем это прошение, товарищи!..- говорил Коля Зотов.- Зря
кланяемся губернатору!.. Я мальчишкой в Крыму тем баловался, что поймаю,
бывало, змею и вырву у нее ядовитые зубы! Так вот верьте мне: царский
губернатор - это такая змея, у которой зубов все равно не вырвешь!"
Против подачи прошения губернатору возражали и Гаусман и
Коган-Бернштейн, хотя за обоими следовали жены и дети. Они тоже считали, что
никаких результатов, кроме унижения, это обращение к губернатору не даст.
Однако бумагу мы все-таки подали - уж очень было жаль женщин и детей!
Правы оказались наши товарищи - зря подали мы прошение: губернатору не
было жалко ни женщин, ни детей... Он приказал передать нам, ссыльным, что
ответ мы получим от него на следующий день. Пусть, мол, все ссыльные
соберутся у кого-нибудь одного, туда и будет послан ответ.
Тревожно было на душе у всех нас... Но того, что случилось на следующий
день, никто даже и предвидеть не мог!
Мы собрались на квартире у одного из ссыльных. Нам приказали выйти всем
во двор перед домом и ждать ответа там. И тут пришел ответ! Вооруженный
отряд под командой двух офицеров налетел на нас и стал в нас, безоружных,
стрелять. Шестеро ссыльных были убиты на месте, многие были ранены. Нет,
неверно я сказал - не все мы были безоружны: кое у кого оказалось оружие,
они отстреливались яростно, но, к сожалению, неудачно...
Всех оставшихся в живых погнали в тюрьму, раненых - в тюремную
больницу. Среди них был Коган-Бернштейн, которому прострелили ногу. В ту же
ночь в тюремной больнице скончалась одна из ссыльных женщин, получившая
тяжелую штыковую рану в живот.
Из Петербурга прислали приказ: судить нас за "бунт" со всей строгостью
- военным судом.
А в чем был "бунт"? Мы просили отсрочить наш отъезд! Суд был - одна
комедия... Людей судили на основании лживых показаний полупьяных тюремщиков.
Почти все мы получили удлинение срока ссылки. А трех человек приговорили к
смертной казни через повешение: Гаусмана, Когана-Бернштейна и... Колю
Зотова.
Павел Григорьевич, помолчав, продолжает с болью:
- Ночью под окнами наших тюремных камер начали строить виселицу.
Маленькой дочке Гаусмана, Наденьке, нездоровилось, она капризничала и
плакала:
"Мама! Скажи, чтобы перестали стучать..."
А Митюшка, сынок Когана-Бернштейна, спал, как наигравшийся котенок, и
ничего не слышал...
Утром я зашел в камеру Гаусмана. Он посмотрел на меня своими
удивительно добрыми глазами, улыбнулся и сказал:
"Ну, вспомним в последний раз завет старого учителя моего детства...
"Вынь закладку из книги там, где ты заложил ее вчера,- и закрой книгу.
Навсегда"... А вы, молодые, помните: учиться и учиться!"
Мы крепко обнялись. Молча. Без слов.
В ночь на восьмое августа их повесили. Мы стояли у окон наших камер и
смотрели на них - в последний раз. И каждый из них поклонился нашим окнам в
последний раз. Когана-Бернштейна несли к виселице на кровати: прострелянная
нога еще не зажила, и он не мог ходить. Кровать поставили под виселицей, и
Когана-Бернштейна приподняли, чтобы продеть его голову в петлю.
- И вы смотрели на это? - спрашивает мама шепотом.
- Да. Смотрели. Чтобы запомнить. Чтобы никогда не забывать...
- Как страшно, господи!.. - Это вырывается у мамы, как вздох.
- Так страшно, что даже тюремщики наши не остались безучастными к этой
зверской расправе! - говорит Павел Григорьевич.- Смотритель тюрьмы Николаев,
здоровенный мужчина, вошел после казни в одну из наших камер, вошел как-то
боком, он шатался, как пьяный, и рухнул на пол. Мы думали: что такое с ним?
Это был обморок...
Ну, теперь осталось досказать последнее... Я прочитаю вам (правда, на
память,- уж вы простите, если будут какие-нибудь мелкие неточности) отрывки
из тех писем, которые эти люди написали перед казнью... Я помню их наизусть.
Лев Матвеевич Коган-Бернштейн написал нам, своим товарищам: "Простимся
заочно, дорогие друзья и товарищи, и пусть наше последнее прощание будет
озарено надеждой на лучшее будущее нашей бедной, бедной, горячо любимой
родины... Оставьте мертвых мертвецам,- кто знает, может быть, вы доживете до
той счастливой минуты, когда освобожденная родина вместе с вами отпразднует
великий праздник свободы!.. Тогда, друзья, помяните добрым словом и нас...
Что до меня, то я умру на том месте, на котором в наше время пристойно
умирать честному человеку. Я умру с чистой совестью и с сознанием, что до
конца оставался верен своему долгу и своим убеждениям... А может ли быть
лучшая, более счастливая смерть?"
Павел Григорьевич молчит, но мы все смотрим на него, все ждем, не
расскажет ли он еще чего-нибудь. И он в самом деле продолжает:
- Это были железные, несокрушимые люди. Они умерли, не дрогнув, как
настоящие революционеры... А как нежно писали своим родным! Коля Зотов
оставил письмо отцу: "Папа, дорогой мой папа, обними меня, прости меня, в
чем я был неправ, поцелуй меня! Ты самый дорогой, мой папа! Не у многих есть
такие отцы-друзья, такие папы!.. Поклонись от меня могилке мамы!"
Невесте своей, Жене, Коля Зотов письма не оставил: все слова любви и
ласки, какие перед смертью можно сказать любимой девушке, товарищу,
революционерке, он сказал ей устно в последние часы, которые им разрешили
провести вместе.
А Коган-Бернштейн написал письмо своему маленькому сыну, где называл
его: "Дорогой мой, родной, голубенький сынишка Митюшка"... Ну вот... Все!
Помолчав, Павел Григорьевич добавляет:
- Всем нам, оставшимся в живых, разрешили купить теплую одежду и
продукты... Все-таки разрешили...
Я подхожу к нему, беру его за руку. Смотрю на него, словно в первый раз
вижу!
- Павел Григорьевич... - бормочу я.- Ох, Павел Григорьевич...
Папа всматривается в меня:
- Пуговка! Ты не плачешь?
- Нет. Не плачу.
Сейчас, вспоминая свое детство, я не могу вспомнить, чтобы после этого
случая папа хоть раз сказал мне: "Ненавижу плакс!" Рассказ Павла
Григорьевича, словно горячее дыхание костра, навсегда опалил мое сердце и
высушил дешевые слезы ребячьих обид, пустяковых огорчений...
Глава двенадцатая. "ПОЛЬ". ЮЛЬКИНО НОВОСЕЛЬЕ
С этого памятного дня я заболеваю мечтой о геройстве!
Теперь, более шестидесяти лет спустя, я уже очень хорошо знаю, что в
детстве и юности это болезнь - почти неизбежная. Как корь! Но у одних она
проходит, даже бесследно проходит: уголок души, где жила тяга к
героическому, с годами зарастает, как тот "родничок" на темени у грудных
детей, - мяконький пятачок между черепными костями,- где, дотронувшись
рукой, ощущаешь, как под пальцами бьется пульс. К годовалому возрасту этот
"родничок" на голове обычно затвердевает, закостеневает, как и весь череп.
Вот совершенно так же зарастает с возрастом у юных людей и "родничок"
героики в душе. Но, вероятно, у всякого человека сохраняется на всю жизнь
память о том, как в детстве и юности его манила мечта совершить что-нибудь
прекрасное, героическое - подвиг! Ну, если не самому совершить, то хоть
увидеть, как это делают другие. Хоть услышать о чьем-нибудь подвиге, хоть
прочитать в книге о том, как совершают подвиги те редкие люди, которые
сохраняют в душе "родничок" героики навсегда, до самой смерти!
После памятного разговора о героическом - о дедушке Семене Михайловиче,
о пожарном, спасшем людей из огня,- и в особенности после рассказа Павла
Григорьевича о героях-революционерах - "родничок" героики в моей душе
начинает бурлить, как ручей, размытый ливнем. Я с утра до вечера только о
том и мечтаю, как бы мне заступиться за кого-нибудь, кого обижают, или
спасти кого-нибудь, кто погибает...
Мне, конечно, хочется быть всем сразу: и врачом на поле боя, и пожарным
среди пламени и дыма, и в особенности - революционером!
Мама читает мне вслух из "Войны и мира" не только о Пете Ростове, о
котором я читала в моей синенькой книжечке, но и о других героях, о боях и
сражениях с Наполеоном. Еще читает мне мама вслух из книги, которой ее
наградили, когда она кончила гимназию: "Записки о севастопольской
обороне"... У меня мурашки бегают по спине, когда я слышу, как однажды
адмирал Нахимов, защитник Севастополя, прибыл на береговые позиции. Его надо
было проводить в какое-то место, и это хотели сделать так, чтобы он шел под
укрытием, в глубоких траншеях. Но Нахимов насупился и сказал своим
провожатым: "Вы что, в первый раз меня видите? Так извольте запомнить: я
Нахимов-с! И по трущобам не хожу-с!" И пошел, выпрямившись во весь рост, со
спокойно и уверенно поднятой головой. А кругом падали снаряды, свистели
пули...
Папа рассказывает мне много о героях науки. О том, как наука боролась
против религии, как религия старалась задушить науку. Религия доказывала,
что наука не нужна человеку: знает все один бог, а человек должен лишь
верить в бога и молиться ему. Папа рассказывает, как католические священники
и монахи преследовали итальянского ученого Джордано Бруно. За то, что
Джордано Бруно утверждал: Земля вертится вокруг Солнца, а не наоборот, как
учила религия, смелого ученого сожгли живым на костре.
Я не только слушаю то, что мне читают и рассказывают, - я читаю сама,
читаю запоем, с жадностью. Почти ежедневно я беру новые книги в библиотеке,
куда меня записала мама. Читаю все, что попадается под руку дома из книг
мамы и папы. Они сердятся на меня за это, но я не могу удержаться! Все это,
как хворост, брошенный в костер, поддерживает и разжигает во мне героические
мечты. В это время в нашу семью входит новый человек.
Для того чтобы я научилась французскому языку, мама приглашает
приходящую учительницу, француженку мадемуазель Полину Пикар.
Мадемуазель Полина Пикар не хочет быть приходящей учительницей: она
предлагает заниматься со мной по-французски три часа ежедневно за стол и
комнату. Мама на это соглашается.
Юзефа относится к этой затее резко враждебно:
- Немкиня! Французинка! Нужны они нам, как нарыв в пупке... У ребенка
голова, а не бочка! Лопнет голова - от помяните Юзефино слово!
Когда Юзефа впервые видит француженку Полину Пикар, она уходит на кухню
и там яростно сплевывает:
- Сухой компот!
Надо признать, что это очень метко. Полина Пикар удивительно напоминает
сухие фрукты для компота: сморщенные вишни и чернослив, свернувшиеся
спиралью тонкие полоски яблока, чуть ссохшуюся курагу. Но так же, как сухие
фрукты при варке компота разглаживаются, наливаются соком, так и Полина
Пикар, стоит ей только почувствовать себя уютно, становится совсем другой!
Черные глазки ее блестят, зубы весело скалятся, нос задорно и насмешливо
двигается, как у кролика, и вся Полина Пикар становится удивительно милой!
Вскоре она перебирается к нам. Вещей у нее оказывается совсем немного -
один чемодан. Но зато у нее есть то, что она сразу представляет Юзефе:
- Моя семейства!
"Семейства" Полины Пикар - это, во-первых, большая пальма, высокая,
раскидистая, очень хорошо ухоженная. Полина Пикар вырастила ее из посаженной
много лет назад в землю финиковой косточки. А во-вторых,- маленький
попугайчик, которого зовут Кики. Попугайчик - пожилой, тихий, голоса не
подает. Он тусклого, блеклого серо-зеленого цвета и слепой на один глаз: на
этом глазу у него катаракта. У людей такую слепоту оперируют легко - мой
дядя Гриша, врач-окулист, делает это ежедневно,- но у птиц это невозможно,
потому что, объясняет Полина Пикар, у врачей нет таких крохотных
инструментов, годных для маленьких птичьих глаз. Из-за слепоты попугайчик
Кики держит головку как-то странно, словно ему продуло шею,- это оттого, что
он поворачивается ко всему своим зрячим глазом. Живет он в комнате на
свободе, перелетая, куда хочет,- все в пределах этой одной комнаты. Когда
его хозяйка зачем-либо выходит, она поет попугайчику первую фразу
"Марсельезы": "Вперед, вперед, сыны отчизны!" И Кики послушно влетает в свою
клетку в углу комнаты.
В первый же день я узнаю от Полины Пикар, что у нее есть брат-близнец,
которого назвали при рождении Поль. Но впоследствии оказалось, что Поль -
нежный и робкий, как девочка, в то время как Полина - озорная и смелая, как
мальчишка. Поэтому родные стали звать Поля - Полиной, а Полину - Полем.
- Если ты мне понравишься,- говорит Полина,- я позволю тебе называть
меня "Поль". А тебя зовут "Саш"? Это мне очень удобно: мою любимую
воспитанницу звали "Маш"... Теперь она уже замужем!..
Я влюбляюсь в Полину Пикар с первого часа: все у нее - не как у всех
людей! У нее есть зонтик, который одновременно и стульчик. Есть у нее и
мандолина. Играть на ней Полина не умеет, но когда она проводит рукой по
струнам, то дрожащий, переливающийся звук напоминает ей родину - у них это
очень распространенный инструмент. На дне чемодана лежат книги Полины, но не
божественные, как у Цецильхен (и про Абрахама и бога Полина тоже никогда не
говорит!).
- Я тебе почитаю из этих книжек,- говорит Полина.- Это стихи. Человек
должен любить стихи, если он - не верблюд и не корова...
Потом она рассказывает мне разные удивительные истории. У нее нет
родителей, они умерли в раннем ее детстве, она их даже не помнит. Полину и
Поля вырастили две старые тетушки: Анни и Мари. Но так как ("Ты понимаешь,
Саш, не правда ли?") каждый человек хочет иметь маму и папу, то Поль и
Полина называли тетушку Мари мамой, а тетушку Анни - папой. Теперь и
мама-Мари и папа-Анни уже умерли...
Но когда оказывается, что Полина в детстве пошла в снежную бурю искать
в горах, заблудившегося Поля, нашла его и вместе с ним еле добралась потом
до дому, где обе тетушки - тетушка-мама и тетушка-папа - совсем ошалели от
страха, тут, конечно, мое сердце завоевано Полиной окончательно! Вот какой
она герой, эта компотная старушка!
Затем Полина неожиданно меняет тему разговора, и я чуть не теряю
возможность добиться ее расположения.
- Скажи, пожалуйста, Саш, кто чистит твою обувь?
- Юзефа. Моя няня.
- И платье, да?
- Да. И платье.
- А кто пришивает тебе пуговицы, штопает чулки? Тоже Жозефин? (Так
Полина называет Юзефу.)
- Нет. Это делает мама.
- А кто стелет твою постель? Кто моет тебе спину в ванне?
- Тоже мама... или Юзефа...
Полина смотрит на меня с отвращением:
- Это ужасно! Это стыдно! Человек должен все делать для себя сам. Иначе
он не человек, а глупая кукла... Пойдем!
Полина заставляет меня тут же принести ваксу, щетки и при ней, на ее
глазах, вычистить мои черные ботинки. Это очень трудно. Щетки выскальзывают
из рук, ботинки падают на пол, но Полина очень терпелива и подбадривает
меня:
- Ничего, ничего... Никто не рождается с умными руками. У тебя они еще
глуповатые, но не беда, поумнеют...
Потом я чищу платяной щеткой свое пальто, которое висит в передней.
Конечно, я сразу отрываю вешалку, и Полина заставляет меня ее пришить.
Юзефа демонстративно уходит в кухню. Слышно, как она там бубнит:
- Обрыдливо мне на это глядеть!
Но я очень довольна! Правда, пальто и ботинки вычищены, вероятно, не
бог весть как и руки у меня в ваксе, немножко ваксы попало каким-то образом
на щеку, но все-таки я начинаю входить во вкус самостоятельности,
самообслуживания. Я очень стараюсь, Полина поощрительно гладит меня по
голове.
А когда вечером я рассказываю ей, что я буду врачом, или пожарным, или
еще кем-нибудь, кто нужен людям, Полина кладет мне руку на плечо и зовет:
- Кики!
Кики немедленно прилетает и садится на другое мое плечо. Повернув
голову, он очень серьезно смотрит на меня своим единственным зрячим глазом.
- Кажется, ты хорошая девочка, Саш... Я буду тебя любить. И Кики тоже
будет тебя любить... Можешь называть меня "Поль" и говорить мне "ты"...
Милый Поль! Сколько она знает замечательных героических историй своего
народа! Она рассказывает мне о рыцаре Роланде. Враги предали его, и он
оказался с горсточкой своих воинов в Ронсевальском ущелье, где на них напали
враги. Роланд и его воины дрались, как львы, но врагов было гораздо больше,
они были сильнее. Трижды трубил Роланд в свой рог "Олифант" и все надеялся,
что король услышит звук его рога и пришлет подмогу. Роланд трубил с такой
силой, с таким напряжением, что кровь хлынула у него из носа и ушей, но
король не услыхал. Роланд продолжал биться с врагами, и, только смертельно
раненный, чувствуя, что конец его близок, он раздробил свою шпагу о камни -
не доставайся врагу! - и погиб вместе со всеми своими воинами.
И еще рассказывает мне Поль о Жанне д'Арк. Она была простая французская
пастушка из деревни Домреми. Когда на Францию напали англичане, Жанна д'Арк
повела французские войска в бой, они разбили врагов и изгнали их из Франции.
Сама Жанна умерла геройски - ее сожгли на костре,- но она спасла свою страну
и свой народ!
Есть только одна вещь - я не делюсь ею даже с Полем: это история,
которую рассказывал нам Павел Григорьевич. Папа мне сказал, что я не должна
никому говорить об этом, чтобы не наделать неприятностей Павлу Григорьевичу.
- Знаешь что, Поль? - говорю я как-то вечером, когда обе мы лежим в
своих постелях и Поль уже потушила лампу.- Знаешь, все-таки очень грустно,
что я не могу сделать ничего геройского!..
Поль ворчливо напоминает мне, что я все еще очень неуклюже мою перед
сном собственные ноги - опрокидываю таз, плохо вытираю ноги полотенцем.
- Вот что значит привычка, чтоб твоя няня все еще чуть ли не пеленала
тебя!
Я молчу. Поль, конечно, права. Но все-таки...
- Поль, а сколько лет было тебе, когда ты спасла своего брата в
горах... во время снежной бури?
- Допустим, мне было тогда столько лет, сколько теперь тебе, - ну, что
из этого? У тебя нет брата, ты живешь в местности, где нет гор, и здесь не
бывает снежных ураганов!
Да, это тоже правда, конечно. Но все-таки...
- Вот что я тебе скажу, дурачок! - Поль говорит очень серьезно.- Не
ходи по улицам с таким лицом, будто ты ищешь, где тот костер, на котором
тебя могут сжечь, или где тот ребенок, которого ты можешь выловить из реки!
На кострах сейчас никого не сжигают, а плавать ты ведь не умеешь?
- Не умею...
Поль тихонько смеется:
- Надо начинать с малого. Маленькое геройство - думаешь, это легко?
Например, у тебя болят зубы или живот, или тебя ужалила оса, или даже просто
у тебя тесные ботинки, жмут... Можно захныкать и испортить всем настроение,
а ты улыбайся! Думаешь, это пустяк? О-ля-ля! Попробуй!
- Ну, такое... - фыркаю я с пренебрежением.
- А что, слишком легко? Ты хочешь потруднее? Так исполняй свой долг -
это самое трудное в жизни. У нас, французов, есть поговорка: "Делай что
должен, и будь что будет!" Этому человек учится смолоду, даже с детства,-
начинает с малых дел и доходит до подвига. Пожарный выносит людей из огня -
он исполняет свой долг. Твой дедушка перевязывал раненых под выстрелами - он
тоже исполнял свой долг... В общем, вот тебе мое последнее слово: по дороге
на костер смотри себе под ноги - не толкни старую женщину, не урони на землю
ребенка, не отдави лапу собаке... Поняла? Ну, спать, спать, спать!
Я слышу скрип матрацных пружин: Поль повернулась лицом к стене.
На следующее утро Поль уходит - по утрам она дает уроки в городе.
Приходит Павел Григорьевич, мы занимаемся, а после урока он предлагает мне
идти с ним в Ботанический сад - искать Юльку. Я шумно радуюсь - я не видала
Юльку с тех пор, как они переехали, да и Павел Григорьевич в последнее время
все занят, не ходит со мной гулять после уроков, и я без него очень
соскучилась. Двойная радость: с Павлом Григорьевичем - к Юльке!
Ботанический сад - очень красивый, тенистый городской сад, но почему
его прозвали "Ботаническим", никому не известно. Жители нашего города
называют его сокращенно "Ботаникой": "Пойдем в Ботанику", "В Ботанике
сегодня гулянье с музыкой!" Никакой ученой ботаники, никаких растений, ни
редкостных, ни даже самых обыкновенных, в Ботаническом саду нет. В нем
растут одни только каштановые деревья, очень старые, огромные, разросшиеся
так густо, что каждое дерево похоже на корабль. Весной каштановые деревья
цветут: их покрывают сотни, тысячи цветочных гроздьев, но не висячих, а
стоящих прямо, тянущихся вверх, как зажженные свечи на рождественских елках.
Осенью на этих деревьях созревают каштаны. Есть их нельзя, они несъедобные,
но красивы они удивительно! Каждый плод каштана заключен в зеленую коробочку
- кожуру, утыканную мелкими, мягкими, неколющимися иголочками. Созревшие
каштаны падают с деревьев на землю, при этом зеленые их коробочки лопаются.
В каждой коробочке лежат один-два каштана, крупных, влажных, матовых, как
лошадиные глаза. Падая и разбиваясь о землю, коробочки каштанов издают
глухой звук, словно где-то далеко-далеко стреляют из пушек.
Мы с Павлом Григорьевичем обходим весь сад, все аллеи, все дорожки -
Юльки нигде не видно!
Тогда мы выходим на реку. Юркая извилистая речка Вилейка огибает сад,
делая около него петлю, перед тем как впасть в реку Вилию. Между садом и
рекой тянется песчаная береговая отмель. Здесь, среди беспорядочно растущих
кустов, ветел и ив, сорной травы, брошенного кое-где хлама, полулежит
неподалеку от воды Юлька на разостланном под ней одеяле. С нею -
Зельма-Шельма. Юлька загорела, порозовела, Зельма-Шельма слиняла на солнце.
Обеим это на пользу: Юлька выглядит поздоровевшей, а Зельма-Шельма как бы
возмужала и повзрослела. У нее уже не прежнее безмятежно-глупое розовое
лицо, которое ничего не выражало. Теперь она имеет вид постаревший, усталый,
словно долго шла пешком или очень огорчена чем-то. Хочется спросить у нее,
как у человека: "Где ты была? Что с тобой случилось? Что ты видела нового?"
Юлька радуется нашему приходу чуть не до слез. Взяв мою руку и руку
Павла Григорьевича, прикладывает их к своим щекам. Она усаживает нас рядом с
собой на одеяло и спешит выложить нам все свои новости.
Прежде всего - вот: река! Юлька никогда прежде не видела реки. И какая
река! То она золотая, то она серебряная, то - в плохую погоду - она словно
подергивается гусиной кожей... А кругом что растет! Смотрите!
Юлька видит это тоже в первый раз в жизни.
- Тут есть травинки - смотри, смотри, Сашенька,- такие нежные, как
шелк, ими можно было бы вышивать! И есть вон там,- Юлька боязливо показывает
на заросли крапивы,- злая трава, жжется, как огонь! А это - видишь? -
травка, с нее свисают шарики, похожие на капельки воды...
- Это называется "божьи слезки",- объясняю я.
- А вокруг - лопухи. Видишь, сколько?
Когда солнце начинает слишком припекать, Юлька срывает несколько
листьев лопуха, скрепляет их прутиками - это ее Степан Антонович научил! - и
пожалуйста: это зеленая шляпа! Или зонтик! Радостно смеясь, Юлька показывает
нам свою лопуховую шляпу-зонтик.
- И, знаешь, эта шляпа по нескольку дней не вянет!
С восхищением показывает мне Юлька чистотел с желтыми цветочками. Из
надломленных его стеблей выступают густые капли желтого сока. Степан
Антонович говорит, что чистотел начисто сводит бородавки. Только ни у него,
ни у мамци, ни у Юльки нет бородавок.
- У тебя есть бородавки, Сашенька?
- Нет...- говорю я с огорчением.
Так было бы интересно мазать бородавку чистотелом, пока она не сойдет!
Живут они с мамцей, рассказывает Юлька, чудно! Им дали комнатку с
окном! Еды вволю: и хлеб, и суп, и мясо из супа. Бывают в ресторане такие
посетители, что даже вот по этакому куску пирожного оставляют, не доевши!
Лакеи в ресторане - хорошие люди. Они очень уважают Степана Антоновича и к
мамце тоже хорошо относятся. Некоторые из них даже сами отдают мамце для
Юльки то, что остается от посетителей на тарелках! Не все, конечно, так
делают, только холостые. Потому что у кого дома свои дети есть, сама
понимаешь, они, конечно, о своих детях думают. А старший повар дал на днях
мамце для Юльки пирожок: (Юлька произносит "пуружок"). Вкусный!
Юлька перескакивает с предмета на предмет - ведь мы давно не виделись,
почти целую неделю, накопилось много новостей.
- Ох, совсем забыла! - вспоминает Юлька.- Вчера я видела в траве живую
жабочку... Да, да, живую, и она ка-а-ак вскокнет!
- Значит, все хорошо? - спрашивает Павел Григорьевич.
Тут Юлька почему-то вянет.
- Хорошо...- говорит она негромко и боязливо косится на группу
прибрежных кустов.
Там что-то шевелится.
Павел Григорьевич берет обеими руками Юлькину голову и смотрит ей в
глаза:
- А ну, всю правду! Что нехорошо?
- Мальчишки иногда прибегают... Не каждый день, не каждый день!
- Какие мальчишки?
- Нехорошие... Ругаются... Грозятся: бросим в воду, как лягуху!
Ох, вот оно! Обижают Юльку - надо заступиться. Я вскакиваю на ноги так
стремительно, словно села на муравейник. Сорвав целый куст крапивы - сразу
больно обстрекало обе руки,- я размахиваю им над головой и кричу:
- А ну! А ну! Пусть только сунутся!
Но Павел Григорьевич не разделяет моего воинственного пыла:
- Сядь и не горлань без толку.- Затем он громко окликает: - Э-эй!
Хлопцы! Эй!
Из прибрежных кустов выглядывают три мальчишеские головы, очень
растрепанные, с замурзанными лицами. Два мальчика постарше, один маленький.
Они смотрят на Павла Григорьевича с неопределенным выражением - не то хотят
подойти, не то не хотят, но вернее, что не подойдут.
Достав из кармана горсть семечек, Павел Григорьевич спокойно пересыпает
их из одной руки в другую:
- Кто хочет семечек? Кому семечек?
Это, видимо, разрешает сомнения мальчиков. Пугливо, настороженно -
может, подойдут, а может, порх, и улетят,- они медленно приближаются к нам.
Спокойно и приветливо, как все, что он делает, Павел Григорьевич
оделяет их семечками, которые они тут же принимаются лузгать. Лузгают и
молчаливо соревнуются: кто доплюнет шелухой до реки.
- Ну, кто у вас главный? - спрашивает Павел Григорьевич.
- Я! - вскидывает на него дерзкие глаза мальчишка лет двенадцати с
копной спутанных светлых, почти белых волос.
- Ты главный?
- Я!
- Он, он! - подтверждают остальные двое.
- Так вот,- Павел Григорьевич резко отчеканивает каждое слово,- ты
полковник, понимаешь?.. Как стоишь! - рявкает вдруг Павел Григорьевич так
грозно, что мы с Юлькой, испугавшись, хватаем друг друга за руки.- Стань как
следует, когда с тобой говорит старший в чине!.. Ну!
Мальчик озадачен, но приказание выполняет: вытягивается по-военному,
руки по швам.
- Отдай честь как полагается! Что ты, военный или старая баба?
Мальчику очень нравится этот разговор. Он лихо и четко отдает честь,
Павел Григорьевич тоже козыряет ему в ответ.
- Итак, ты полковник.- Это Павел Григорьевич говорит строго и деловито.
Конечно, мальчик понимает, что это игра. Но как увлекательно!
Ту же церемонию Павел Григорьевич повторяет со вторым мальчиком,
которого производит в ротмистры.
Приходит очередь третьего. Он еще маленький, лет шести, но стоит перед
Павлом Григорьевичем вытянувшись и смотрит ему прямо в глаза. Павел
Григорьевич молча разглядывает малыша и, видимо, старается подыскать для
него подходящее воинское звание.
Желая помочь Павлу Григорьевичу, малыш негромко подсказывает ему:
- Я хочу - анаралом!
Двое старших улыбаются. Они бы расхохотались во все горло, но они уже
чувствуют себя не простыми, обыкновенными людьми, а военными: это требует
сдержанности, выправки. Только один снисходительно говорит малышу:
- Сопли утри, анарал!
- Да...- по-прежнему серьезно, без улыбки подтверждает Павел
Григорьевич.- С соплями под носом я в армию принять не могу. Вытри нос -
будешь подпоручиком.
Малыш доволен. Все-таки - воинское звание!
- А теперь - слушать мою команду: охранять эту девочку! Павел
Григорьевич показывает на Юльку.- Твой отец что делает? - обращается он к
"полковнику".
- Работает. На лесопилке...
- А твой?
- Тоже на лесопилке,- отвечает "ротмистр".
- А мой нигде...- огорченно докладывает "подпоручик".- Работал, работал
на щиколадной фабрике, а онЕгдысь пришел домой: нету, говорит, работы,
рассчитали...- И, помолчав, добавляет: - И хлеба тоже нету...
Все молчат. Все знают, какая это беда, когда нет работы, когда отец
приходит домой и говорит: "Рассчитали"...
Юлька деловито роется в своих пожитках, сложенных на одеяле, что-то
нашаривает в них.
- Кушать хочешь? - говорит она "подпоручику".
- Ага...
- На, ешь...- Юлька протягивает ему кусок хлеба. - Ешь, у меня еще
кусочек остался. И вот еще - возьми...- дает она мальчику маленький кусок
вываренной в супе говядины.
Мальчик протянул было руку - и тут же отдернул. Он смотрит на Павла
Григорьевича:
- А можно?
Невыразимая грусть проходит по веселому, похожему на круглую луну лицу
Павла Григорьевича. Но он спокойно отвечает:
- Можно. Только сперва утри нос.
Пока "подпоручик" ест хлеб и осторожно, медленно наслаждается, разделяя
мясо на волокна, Павел Григорьевич снова обращается к мальчикам:
- Мать этой девочки тоже работает. И тоже, бывает, сидит без хлеба... А
Юлька больная, не может ходить. И бывают такие злыдни, что им и больную не
жалко обидеть... Ведь бывают?
Мальчики скромно молчат.
- Значит, я даю вам приказ: охраняйте Юльку, не давайте ее в обиду.
- Ладно,- отвечает старший ("полковник"). Павел Григорьевич хмурится:
- Что это за ответ "ладно"? Чтоб я этого штатского слова и не слыхал от
вас! Надо говорить: "Рады стараться, ваше превосходительство!" И не
вразброд, а все разом, в один голос!
- Рады стараться, ваше превосходительство!- гаркают мальчишки не очень
стройно.
- А теперь,- командует Павел Григорьевич, -налево кругом, шагом марш!
"Полковник", "ротмистр" и "подпоручик" делают не слишком слаженный
поворот и, браво шагая не в ногу, скрываются в кустах...
Юлька смотрит на Павла Григорьевича с восхищением:
- Ох, как вы!..
- А откуда вы все это знаете? - интересуюсь я.- Как их называть, как
они должны вам отвечать и все?
- А я и не знаю! - смеется Павел Григорьевич.- Так, приблизительно,
слыхал... Ты, Юля, теперь живи спокойно: они тебя больше обижать не будут.
Забегая вперед, скажу -Павел Григорьевич оказался прав: Юльку больше не
обижали. Обижать стало некому - обидчики превратились в защитников. Мы
приходили то с Павлом Григорьевичем, то с Полем почти каждый день - Юлька
рассказывала нам, что мальчики остругали из щепок "сабли", повесили их через
плечо. Они приходили к Юльке по нескольку раз в день и спрашивали, не
обижает ли ее кто. После ухода мальчиков собираемся уходить и мы с Павлом
Григорьевичем. Но Юлька вдруг вспоминает:
- А посмотрите, какие у меня теперь стали ноги!
Павел Григорьевич осматривает Юлькины ноги.
- Потолстели, правда? - радуется Юлька.
- Да, потолстели. Потому что окрепли. Старайся побольше подставлять их
под солнечные лучи. Солнце, чистый воздух - это твое лечение!
- А еду забыли? - напоминает Юлька.- Я же теперь всякий день сыта. И
знаете, я уже могу немно-о-жечко, на одну секундочку, упираться ногами,
когда мамця меня держит или Степан Антонович!
Внезапно Юлька хватает меня за руку:
- Смотри! Смотри!
Я таращусь, пытаюсь увидеть - и ничего не вижу.
- Да нет, не туда! По траве... Смотри, прыгает, прыгает!
По траве в самом деле что-то прыгает: прыгнет - и остановится, прыгнет
- и припадет на одну ногу. Совсем как хромая бубличница Хана... Нет, это
птица! Большая черная птица...
- Ворона!..- соображаю я.- Но почему она бежит вприпрыжку, а не летит?
Непонятно подскакивая, останавливаясь, ковыляя, ворона движется прямо
на нас!
- Ой, Саша, я боюсь этой черной птицы! - чуть не плачет Юлька.
Едва я успеваю подобрать с земли прут, чтобы отогнать ворону, как
Юлька, более зоркая, чем я, удерживает мою руку:
- Нет, нет, не трогай ее! Она сама от кого-то убегает... И мы
совершенно явственно видим, что за вороной, припадая к земле, крадется
большая кошка, полосатая, как тигр.
- Кипрейская кошка... - шепчет Юлька. - Я знаю, такая у наших соседей
была.
Кошка делает прыжок и почти настигает ворону. Но та, в свою очередь,
делает отчаянный прыжок и оказывается около моих ног. Юлька вскрикивает.
Кошка останавливается в нескольких шагах. Она вся изогнулась и так явно
нацеливается на ворону, что нет сомнения: она хочет схватить ее и съесть!
Да, но почему ворона не улетает? Ведь самое, казалось бы, простое -
оторвалась от земли, полетела и села на высокое дерево! Лови тогда, кошка!
Нет, ворона какая-то странная. Она не улетает, она жмется к моей ноге,
словно хочет укрыться, спрятаться от проклятой "кипрейской" кошки.
Надо сказать правду: я тоже боюсь этой вороны. Ужасно, до смерти
боюсь... И вместе с тем что-то не позволяет мне отогнать ее прутом, который
я продолжаю сжимать в руке!
--Кошку! - кричит Юлька.- Кошку гони! Я взмахиваю прутом - кошка
отпрыгивает. Но мы видим, что она, отбежав, останавливается, не спуская глаз
с вороны.
- Что у вас тут? - подходит к нам Павел Григорьевич, ходивший по берегу
и любовавшийся рекой.
- Кошка...- бормочу я в смятении,
- Кипрейская кошка! - поправляет Юлька.- Они ужасно злые!
- Гонится за вороной... Наверно, хочет съесть!
- А ворона почему не улетает? Она и сама хочет, чтоб кошка откусила ей
голову?
- Нет, она не хочет, она убегает... Только это какая-то сумасшедшая
ворона... Бегает, прыгает, а не летает!
Павел Григорьевич берет злополучную ворону в руки. Самое странное, что
ворона - ей бы радоваться, ведь Павел Григорьевич спасает ее от кошки! -
отчаянно трепыхается и даже пытается злобно клюнуть его руку.
- Э-эх, бедняга! - говорит Павел Григорьевич, разглядывая птицу. - Куда
ей летать! Ей кто-то крылья подрезал...
Вот почему ворона не может летать! У нее вместо крыльев какие-то
культяпки, как ласты у тюленя. Если бы она даже захотела их развернуть, все
равно полететь она не могла бы: они не подняли бы ее на воздух.
- Калека...- тихонько отзывается Юлька.
- Ничего! - успокаивает Павел Григорьевич.- У нее еще отрастут крылья,
она еще полетит! А только что с ней делать? Здесь ее оставлять нельзя, ее
съедят кошки - не эта, так другая... Я завяжу ее в носовой платок... Ох,
клюется, негодяйка, и больно! Ну, готово, идем!
Он завязывает ворону в платок, и мы уходим, унося спасенную нами от
кошки птицу.
Глава тринадцатая. У ИВАНА КОНСТАНТИНОВИЧА. БЕЗРУКИЙ ХУДОЖНИК
Мы идем с Павлом Григорьевичем домой. Ворона, завязанная в носовой
платок, ведет себя поначалу довольно смирно, так что мы о ней вроде как
забываем и разговариваем о чем-то другом. Но все-таки ворона нет-нет да и
напоминает о себе.
- Клюет...


