Салман Рушди. Прощальный вздох мавра

страница №18

тете Комплутенсе. Некая душевная неугомонность побудила ее прервать
учебу и зажить этой кочевой жизнью, призналась она мне совершенно
непринужденно, присев на несколько минут в пустое кресло рядом со мной и
взяв Джавахарлала к себе на колени.
- Шанхай! Монтевидео! Алис-Спрингс! А знаете ли вы, что место открывает
свои секреты, свои глубочайшие тайны как раз тому, кто попадает в него
только проездом? Точно так же, как можно излить душу перед незнакомцем на
автобусной остановке - или в самолете, - сознаться в таком, что, узнай об
этом хотя бы только намеком живущие рядом с вами, вы сгорели бы со стыда. Ну
до чего милое у вас чучело собачки! У меня, кстати, собралась коллекция
маленьких птичьих чучелок; а из южных морей - настоящая высушенная
человеческая голова. Но если начистоту, я потому летаю, - тут она
наклонилась ко мне совсем близко, - что мне нравится часто менять партнеров,
а в католической стране, как Испания, не слишком разгуляешься.
Даже в этот момент - таково было мое внутреннее смятение, вызванное
полетом, - я не понял, что она предлагает мне свое тело. Ей пришлось сказать
мне об этом прямо.
- У нас тут налажена взаимопомощь, - объяснила она. -Другие стюардессы
постерегут и последят, чтобы нас не обеспокоили.
Она отвела меня в крохотную уборную, где мы совершили очень короткий
половой акт; она добилась оргазма всего лишь за несколько быстрых движений,
я же не достиг его вовсе, поскольку она явно потеряла ко мне всякий интерес,
едва ее потребность была удовлетворена. Я пережил ситуацию пассивно - ибо
пассивность вообще владела мною в этом полете, - и, поправив на себе одежду,
мы стремительно разошлись в разные стороны. Некоторое время спустя мне очень
сильно захотелось поговорить с ней еще, хотя бы только для того, чтобы
получше запечатлеть ее лицо и голос в памяти, где они уже начали блекнуть;
но когда я нажал кнопку со схематическим изображением человека, зажглась
маленькая лампочка и явилась совсем другая женщина.
- Мне нужна Эдувихис, - объяснил я; незнакомая стюардесса нахмурилась.
- Прошу прощения, не поняла. Вы сказали - "риоха"?
В самолете своеобразная акустика, решил я, и, подумав, что, возможно,
произнес ее имя невнятно, я повторил со всей возможной отчетливостью:
- Эдувихис Рефухио, психолог.
- Вам, наверно, это приснилось, сэр, - сказала молодая женщина, странно
улыбнувшись. - Такой стюардессы у нас на борту нет.
Когда я начал настаивать на своем и, возможно, повысил голос,
немедленно появился мужчина с золотыми нашивками, опоясывающими обшлага
кителя.
- А ну-ка тихо-спокойно, - грубо приказал он мне, толкая меня в плечо.
- В вашем-то возрасте, дедуля, да еще с таким уродством! Как не стыдно вам
делать приличным девушкам такие предложения! Вы там у себя в Индии всех
наших европейских женщин шлюхами считаете.
Я был ошеломлен; но, взглянув опять на эту вторую девушку, я увидел,
что она промокает платочком уголки глаз.
- Прошу прощения за беспокойство, - сказал я. - Позвольте мне заверить
вас, что я безоговорочно беру назад все свои требования.
- Так-то оно лучше, - кивнул мужчина в кителе с нашивками. - Поскольку
вы признали свою неправоту, не будем больше говорить об этом.
И он ушел вместе со второй девушкой, которая приняла теперь очень даже
приветливый вид; удаляясь вместе по проходу, оба весело хихикали, и у меня
создалось впечатление, что они смеются надо мной. Не в силах найти
случившемуся разумного объяснения, я вновь провалился в глубокий сон - на
сей раз без сновидений. Эдувихис Рефухио я больше никогда не видел. Я
вообразил, что она - некий фантом воздушных пространств, привлеченный моими
желаниями. Несомненно, подобные гурии во множестве парят здесь над облаками.
И с легкостью проникают сквозь оболочку аэропланов.
Вы видите, что я пришел в диковинное душевное состояние. Привычные мне
местность, язык, люди и обычаи отдалились от меня из-за того лишь, что я сел
в этот воздушный лайнер; а для большинства из нас это четыре якоря души.
Если добавить сюда воздействие, частью отложенное, ужасов последних дней,
будет, может быть, понятно, почему я чувствовал себя так, словно корни моего
"я" выворочены из земли, как у деревьев, выброшенных из Авраамова атриума.
Новый мир, в который я собирался вступить, послал мне загадочное
предостережение, дал предупредительный выстрел. Я должен был помнить, что не
знаю и не понимаю ровно ничего. Меня окружали тайна и одиночество. Но, по
крайней мере, передо мной лежал некий путь; за это можно было уцепиться.
Направление было мне задано, и, продвигаясь вперед со всей отпущенной мне
энергией, я мог надеяться постичь со временем эту ирреальную чужеродность,
чьи шифры были пока что мне недоступны.
В Мадриде я пересел на другой самолет и испытал облегчение из-за того,
что расстался, наконец, с этим странным экипажем. Во время полета на юг на
самолете гораздо меньших размеров я держался очень замкнуто, прижимал к себе
Джавахарлала и на все предложения еды и вина отвечал кратким отрицательным
движением головы. К моменту посадки в Андалусии воспоминание о
трансконтинентальном перелете сильно поблекло. Я больше не мог вызвать в
памяти внешность и голоса троих служащих, которые, как я теперь был уверен,
решили подшутить надо мной, избрав меня из всех пассажиров, без сомнения,
потому, что я летел впервые в жизни, - в этом я, кажется, признался Эдувихис
Рефухио; да, конечно, теперь уже мне определенно помнилось, что я ей это
сказал. Похоже, путешествия по воздуху не столь живительны, как заявляла мне
Эдувихис; тем, кто приговорил себя к томительно-долгим часам измененного,
небесного времени, необходимо иногда внести в свою жизнь элемент развлечения
и эротического возбуждения, и они добиваются этого, разыгрывая таких
простачков, как я. Что ж, пускай! Они преподали мне урок: надо крепко стоять
на земле и осторожно относиться, помня о моей телесной дряхлости, к любым
предложениям сексуальных услуг в порядке благотворительности.
Когда я вышел из второго самолета, меня ослепил яркий солнечный свет и
охватил сильный зной - не тяжелый и влажный "гнилой жар" моего родного
города, а сухой, подхлестывающий зной, гораздо более подходящий для моих
измученных астмой легких. Я увидел цветущие деревья мимозы и холмы в пятнах
оливковых рощ. Между тем ощущение диковинности окружающего не проходило.
Словно я приехал не весь, не целиком или, возможно, приземлился в неверном
месте - почти там, где нужно, но все-таки не там. Я чувствовал
головокружение, чувствовал себя глухим, старым. Издали доносился собачий
лай. У меня болела голова. В своем долгополом кожаном пальто я обильно
потел. Зря я не выпил воды в самолете.
- На отдых? - спросил меня человек в униформе, когда пришла моя
очередь.
-Да.
- Чем интересуетесь? Здесь масса достопримечательностей, вам их
обязательно надо посмотреть.
- Меня интересуют картины моей матери.
- Странно. Что, у вашей матери мало картин там, откуда вы приехали?
- Не "у" нее. Картины ее работы.
- Ничего не понимаю. Где ваша мать? Она здесь? В нашем городе или в
каком-то другом? Вы приехали в гости к родственникам?
- Она умерла. Мы жили врозь, и ее уже нет в живых.
- Смерть матери - ужасная вещь. Ужасная. И теперь вы надеетесь отыскать
ее в чужой стране. Необычно. Скорее всего у вас будет мало времени на
достопримечательности.
- Скорее всего.
- Но вы должны выкроить время. Вы должны увидеть то, чем мы славимся.
Непременно! Вы просто обязаны. Вам понятно?
- Да. Мне понятно.
- А что за собака? Почему собака?
- Это бывший премьер-министр Индии, обратившийся в пса.
- Ничего страшного.
Не зная испанского, я не мог торговаться с таксистами.
- Бененхели, - сказал я первому шоферу, но он покачал головой и пошел
прочь, обильно сплевывая. Второй назвал сумму совершенно запредельную. Я
оказался в краю, где названия вещей и мотивы человеческих поступков были мне
неизвестны. Вселенная была абсурдна. Я не мог сказать ни "собака", ни
"где?", ни "я - человек". К тому же моя голова взбухла, как тесто.
- Бененхели, - вновь произнес я, кинув свой чемодан на сиденье третьего
такси и влезая в кабину с Джавахарлалом под мышкой. Таксист раздвинул рот в
широкой золотозубой улыбке. Тем из зубов, что не были золотыми, была придана
устрашающая треугольная форма. Однако вел он себя достаточно дружелюбно. Он
показал на себя:
- Бивар. - Потом показал на горы. - Бененхели. - Показал на свою
машину. - О'кей, друг. Погнали.
Я понял, что мы оба - граждане мира. Язык, на котором мы можем
изъясняться, - ломаный жаргон из отвратительных американских фильмов.
Городок Бененхели находится в горах Альпухаррас, что ответвляются от
Сьерра-Морены, отделяющей Андалусию от Ла-Манчи. Когда мы поднимались на эти
возвышенности, я видел множество собак, то и дело перебегавших дорогу. Потом
я узнал, что здесь зачастую селились на время иностранцы с семьями и
домашними животными, а потом, непостоянные, как перекати-поле, снимались с
места и уезжали, бросая собак на произвол судьбы. Местность кишела
голодными, сбитыми с толку андалусскими псами. Услышав об этом, я принялся
показывать на них Джавахарлалу.
- Понял, как тебе повезло? - говорил я. - Благодари судьбу. Мы въехали
в город Авельянеду, знаменитый своей трехсотлетней ареной для боя быков, и
шофер Бивар прибавил газу.
- Город ворюг, - объяснил он. - Ничего хорошего.
Следующий населенный пункт назывался Эрасмо - это был городок меньших
размеров, чем Авельянеда, но достаточно крупный, чтобы в нем имелось
внушительных размеров школьное здание с надписью над дверью: "Lectura
-locura". Я попросил шофера перевести, и после некоторых размышлений он
подобрал слова.
- Чтение - "lectura". "Lectura" - чтение, - сказал он гордо.
- A locura?
- Это безумие, друг.
Женщина в черном, закутанная в накидку-ребосо, проводила нас
подозрительным взглядом, когда мы тряслись по булыжной мостовой Эрасмо. На
площади под раскидистым деревом шел какой-то горячий митинг. Повсюду
виднелись плакаты с лозунгами. Я переписал некоторые из них. Я думал, что
это политические воззвания, но на поверку все оказалось куда необычней. "Все
люди неизбежно безумны, так что не быть безумцем означает только страдать
другим видом безумия"*, - гласил один из плакатов. Другой заявлял: "Все в
жизни столь многообразно, столь противоречиво, столь смутно, что мы не можем
быть уверены ни в какой истине". И третий, более сжатый: "Все возможно".
Можно было подумать, что философы из близлежащего университета решили
собраться в селении со столь звучным названием для того, чтобы поделиться
суждениями, в числе прочего, о радикальных, скептических взглядах Блеза
Паскаля, о высказываниях автора "Похвалы глупости" Эразма Роттердамского и о
воззрениях Марсилио Фичино. Ярость и пыл философов были столь велики, что
вокруг них собралась толпа. Жителям Эрасмо нравилось участвовать в жарких
дебатах, принимая ту или другую сторону. - Да, только мироздание значимо! -
Нет, не только! - Да, корова была в поле, когда никто ее не видел! - Нет,
кто-то мог запросто оставить ворота открытыми! - Итак, личность едина, и
человек отвечает за свои поступки! - Все наоборот: мы такие противоречивые
конгломераты, что при ближайшем рассмотрении само понятие личности
утрачивает всякий смысл! -Бог существует! - Бог умер! - Мы можем и, более
того, обязаны говорить с убежденностью о вечности вечных истин, об
абсолютности абсолютов! - Господи, какой бред - в относительном смысле,
конечно! - И в вопросе о том, какую сторону, левую или правую, должен
выбирать джентльмен, когда он надевает трусы, все ведущие авторитеты
склоняются к левому варианту. - Это просто смешно! Хорошо известно, что для
истинного философа годится только правая сторона. - Тупой конец яйца! -
Чушь, дорогой мой! Острый, и только острый! - "Вверх", говорят вам. - Но
совершенно ясно, уважаемый, что единственно возможным корректным
утверждением будет "Вниз". - Ладно, тогда "Вправо". - "Влево!" - "Влево!" -
"Вправо!"...
- Чудной народ в этом городишке, - заметил Бивар, выезжая из Эрасмо.
Согласно моей карте, до Бененхели было уже близко; но когда мы покинули
Эрасмо, дорога вместо того, чтобы идти вверх и вдоль холма, пошла вниз. Со
слов Бивара я понял, что со времен Франко, когда жители Эрасмо стояли за
республику, а обитатели Бененхели - за фалангу, два городка находятся в
состоянии непрекращающейся вражды, вражды столь глубокой, что между ними
даже не была проведена дорога. (Когда Франко умер, жители Эрасмо устроили
празднество, а Бененхели погрузился в глубокий траур, к которому, правда, не
имели отношения жившие там многочисленные "паразиты", или экспатрианты, -
они даже и не знали о случившемся, пока им не начали звонить из-за границы
обеспокоенные друзья.)
Поэтому нам пришлось долго спускаться с холма, на котором стоит Эрасмо,
и столь же долго подниматься на соседний холм. Там, где дорога, шедшая от
Эрасмо, вливалась в гораздо более широкое четырехполосное шоссе, ведущее к
Бененхели, стоял большой и красивый дом, окруженный гранатовыми деревьями и
цветущими кустами жасмина. В воротах неподвижно зависли птички колибри. С
некоторого отдаления доносился приятный стук теннисных мячей. Над аркой
ворот было написано: "Pancho Vialactada Campo de Tenis"**.
- Тот самый Панно, понял? - сказал Бивар, вытянув в ту сторону большой
палец. - Большой-большой человек.
Виалактада, родом из Мексики, был одним из великих игроков времен,
предшествовавших эпохе открытых соревнований; он играл в турнирах
профессионалов вместе с Хоудом, Розуоллом и Гонсалесом и поэтому не имел
доступа к чемпионатам серии "Большой шлем", где ему, несомненно, не было бы
равных. Он был неким прославленным фантомом, витавшим на границе света и
тени в те моменты, когда худшие, чем он, теннисисты вздымали кверху почетные
кубки. Он умер от рака желудка несколько лет назад.
Вот где, выходит, он окончил свой жизненный путь, уча богатых дамочек
подавать и отбивать; тоже своего рода лимб, подумал я. Здесь завершились его
странствия по белу свету; где завершатся мои?
Хотя я слышал стук мячей, на красных грунтовых кортах не видно было ни
одного игрока. Должно быть, есть еще корты вне поля зрения, решил я.
- Кто теперь руководит клубом? - спросил я Бивара; он с жаром закивал,
оскалив в улыбке свои чудовищные зубы.
- Да, конечно, Виалактада, - заверил меня он. - Его ранчо. Он самый.

x x x


Я попробовал представить себе, каким был этот пейзаж во времена наших
далеких предков. Кое-что надо удалить из ландшафта, но не столь уж многое:
дорогу, черный силуэт рекламного быка фирмы "Осборн", глядящего на меня с
высоты, опоры линии электропередачи, столбы телефонной линии, несколько
автомобилей "сеат" и автофургонов "рено". Городок Бененхели полосой белых
стен и красных крыш тянулся над нами вдоль склона холма и выглядел примерно
так же, как должен был выглядеть столетия назад. "Я еврей из Испании, как
философ Маймонид", - сказал я вслух, чтобы проверить, будут ли слова звучать
как правда. Они прозвучали глухо и пусто. Призрак Маймонида рассмеялся надо
мной. "Я как мечеть в Кордове, превращенная в католический храм",
экспериментировал я. "Барочная постройка, торчащая посреди восточной
архитектуры". Это тоже звучало фальшиво. "Я никто и ниоткуда, ни на что не
похожий, всюду неприкаянный". Вот это звучало лучше. Здесь чувствовалась
правда. Все мои узы порвались. Я достиг Антииерусалима: здесь не родина,
здесь дальняя даль. Место, которое не привязывает, а отвязывает.
Я видел затейливое жилище Васко: его красные стены увенчивали
возвышающийся над городком холм. Особенно сильное впечатление производила
высокая-превысокая башня, словно перенесенная сюда из волшебной сказки. На
вершине ее виднелось гигантское гнездо цапли, хоть я и не заметил поблизости
ни одной из этих надменных, величественных птиц. Несомненно, Васко пришлось
основательно подмаслить местные власти, чтобы те позволили ему возвести
здание, столь резко противоречащее приземистым, выбеленным окрестным
строениям. Башня была такой же высоты, как два шпиля местной церкви; Васко
как бы заявлял, что соперничает с самим Господом, и это, среди прочего, как
я потом узнал, восстановило против него многих жителей городка. Я велел
Бивару везти меня к "малой Альгамбре", и он покатил по извилистым улочкам,
которые были совершенно пусты - вероятно, из-за сиесты. В ушах у меня,
однако, стоял шум машин и пешеходов - возгласы, гудки, скрип тормозов. За
каждым углом я ожидал увидеть толпу людей, или транспортную пробку, или то и
другое вместе. Но каким-то образом мы все время объезжали эту часть городка.
Стало ясно, что мы заблудились. Когда мы в третий раз проехали мимо бара "Ла
гобернадора", я решил отпустить такси и продолжить путь пешком, несмотря на
усталость и звенящую боль в голове, вызванную сменой часовых поясов. Шофер
был недоволен бесцеремонностью моего расставания с ним. К тому же, не зная
местных обычаев и цен на услуги, я, возможно, недодал ему чаевых.
- Чтоб вам никогда не найти то, что вы ищете, - крикнул он мне вслед на
безупречном английском, сделав "рожки" мизинцем и указательным пальцем левой
руки. - Чтоб вам на тысячу и одну ночь потеряться в этом дьявольском
лабиринте, в этом городе проклятых!
Я вошел в "Ла гобернадору" спросить дорогу. Мои глаза, которые я все
время щурил из-за режущего, как бритва, света, отражаемого белыми стенами
Бененхели, не сразу привыкли к полутьме бара. Бармен в белом фартуке
протирал стакан. В дальнем конце длинного и узкого помещения виднелось
несколько старческих силуэтов.
- По-английски кто-нибудь здесь говорит? - спросил я. Тишина - словно я
не задал никакого вопроса.
- Прошу прощения, - сказал я, подходя к человеку за стойкой. Он
посмотрел словно сквозь меня и отвернулся. Я что, стал невидимкой? Ну нет, я
же был вполне видим сварливому Бивару, я и особенно мой кошелек. В
раздражении я протянул руку через стойку и хлопнул бармена по плечу.
- Дом сеньора Миранды, - произнес я раздельно. - Как пройти?
Пузатый бармен, щеголявший белой рубашкой, зеленой жилеткой и
зачесанными назад черными прилизанными волосами, издал короткий стон -
презрения? лени? отвращения? - и вышел из-за стойки. Подойдя к двери, он
показал рукой вперед. Теперь я увидел прямо против входа в бар узкий проулок
между двумя домами, а в дальнем его конце - множество людей, быстро снующих
туда-сюда. Должно быть, это и есть толпа, шум которой я слышал; но как же я
раньше не заметил этот проулок? Да, явно мое состояние еще хуже, чем мне
казалось.
Чувствуя, как чемодан становится все тяжелее и тяжелее, волоча за собой
на поводке Джавахарлала (его колеса стучали и подскакивали на булыжной
мостовой), я миновал короткий проулок и оказался в совершенно неиспанском
месте, на "пешеходной" улице, полной иностранцев - либо пожилых и безупречно
одетых, составлявших большинство, либо молодых, рассчитанно-неряшливых по
последней моде, -которые явно не проявляли интереса к сиесте и другим
местным обычаям. По обеим сторонам улицы, которая, как мне предстояло
узнать, получила у местных жителей название "улица паразитов", в большом
количестве виднелись дорогие бутики - "Гуччи", "Гермес", "Акуаскьютум",
"Карден", "Палома Пикассо" - и разнообразные питательные точки, от лотков со
"скандинавскими тефтелями" до "Чикаго риб шэк" под звездно-полосатым флагом.
Я стоял посреди толпы, которая текла мимо в обоих направлениях, не обращая
на меня ни малейшего внимания на манер скорее столичных жителей, нежели
провинциалов. Я слышал обрывки разговоров на английском, американском,
французском, немецком, шведском, датском и то ли нидерландском, то ли
африкаанс. Но эти люди не были туристами - они шли без фотоаппаратов, и по
их поведению чувствовалось, что они тут живут. Эта денатурированная часть
Бененхели стала их землей. Среди них мне не попалось ни одного испанца.
"Может быть, эти экспатрианты - новые мавры, - подумал я. - И что я такое, в
конце концов, как не один из них, приехавший искать то, что имеет значение
для одного меня, и понимающий, что мне, может быть, суждено окончить тут
жизнь? А может быть, на другой улице местные готовят новую реконкисту, и
кончится тем, что нас, как наших предшественников, заставят погрузиться на
корабли в кадисском порту?"
- Заметили, что, хотя улица полным-полна народу, глаза у них у всех
пустые? - спросил чей-то голос у меня над плечом. - Возможно, вам трудно
проникнуться жалостью к этим потерянным душам в ботинках из крокодиловой
кожи и спортивных рубашках с крокодилами на груди, но поверьте мне -здесь
требуется именно сострадание. Простите им их прегрешения - ведь эти
кровососы уже пребывают в аду.
Слова эти произнес высокий седовласый джентльмен в кремовом полотняном
костюме и с неизменно язвительным выражением лица. Но первым, на что я
обратил внимание, был его огромный язык, который, казалось, не помещался во
рту. Этим языком он беспрестанно облизывал себе губы с неприятно-насмешливым
видом. У него были красивые мерцающие голубые глаза, отнюдь не пустые;
воистину они казались до предела насыщенными всяческим недобрым знанием.
- У вас утомленный вид, сэр, - произнес он церемонно. -Позвольте мне
угостить вас кофе и стать, если вы того захотите, вашим собеседником и
провожатым.
Его звали Готфрид Хельзинг, он знал двенадцать языков -"пресловутую
дюжину", сказал он беззаботно, словно это были устрицы, - и хотя он обладал
манерами немецкого аристократа, от меня не укрылось, что у него не было
средств отдать свой костюм в чистку, в которой тот явно нуждался. Усталый, я
принял его приглашение.
- Как простить жизнь, в которой громадные машины наличного бытия с
такой безжалостной силой перемалывают души сущих? - спросил он беспечным
тоном, когда мы уселись за столик кафе, защищенный от солнца
навесом-зонтиком, с двумя чашками крепкого кофе и двумя рюмками виски
"фундадор". - Как простить мир, в котором красота только маскирует уродство,
в котором доброта только прикрывает жестокость; который создает иллюзию
непрерывности, слитности наподобие чередования дня и ночи, тогда как в
действительности жизнь есть цепочка жесточайших разрывов, обрушивающихся на
наши беззащитные головы, как топор дровосека?
- Прошу прощения, сэр, - сказал я, тщательно подбирая слова, чтобы не
обидеть его. - Я вижу, что вы человек, склонный к размышлениям и обобщениям,
но у меня позади долгое путешествие, и оно еще не окончено; я не могу
позволить себе роскошь трепаться о том о сем...
И вновь я испытал ощущение несуществования. Хельзинг просто-напросто
продолжал говорить, словно не слышал ни слова из того, что я произнес.
- Видите этого человека? - спросил он, показывая на старика неожиданно
испанского вида, который пил пиво в баре на другой стороне улицы. - Он был
раньше мэром Бененхели. Во время гражданской войны он, однако, встал на
сторону республиканцев, как жители Эрасмо - слыхали про Эрасмо? - Он не стал
дожидаться моего ответа. - После войны людей, подобных ему, - видных
граждан, которые были против Франко, - загнали кого в школу в Эрасмо, кого
на бычью арену в Авельянеде, и расстреляли. А он решил спрятаться. В его
доме был маленький альков за шкафом, там он проводил день. Поздно вечером,
когда его жена закрывала ставни, он выходил из алькова. Посвящены в эту
тайну были только его жена, дочь и брат. Жена ходила покупать еду вниз, к
подножью холма, поэтому соседи не видели, что она берет на двоих. Они не
могли спать друг с другом, потому что, будучи ревностными католиками, не
признавали контрацептивы, а последствия ее беременности были бы роковыми для
них обоих. Так они жили тридцать лет, до всеобщей амнистии.
- Тридцать лет скрываться! - воскликнул я, захваченный его рассказом
вопреки усталости. - Какая это, наверно, была мука!
- Пустяки по сравнению с тем, что началось, когда он вышел, - сказал
Хельзинг. - Потому что к тому времени его любимый Бененхели уже стал
заповедником всяческого международного отребья; к тому же те в его
поколении, кто остался жив, сплошь были фалангисты и не желали знаться со
старым противником. Его жена умерла от гриппа, брат -от рака, дочь вышла
замуж и уехала в Севилью. В конце концов все, что ему осталось, - это сидеть
здесь, в логове паразитов, потому что для него не нашлось места среди его
народа. Так он превратился в иностранца без корней, подобного этой публике.
Вот какую он получил награду за верность принципам.
Используя краткую паузу в монологе Хельзинга, когда он задумался о
жизни мэра, я вклинился и спросил, как пройти к дому Васко Миранды. Он
посмотрел на меня с легким удивлением, как будто не совсем понял, о чем я
спрашиваю, затем небрежно, словно отмахиваясь, пожал плечами и вновь
заговорил о своем.
- Примерно так же был вознагражден и я, - рассказывал он. - Я покинул
родину, когда нацисты пришли к власти, и немало лет провел в путешествиях по
Южной Америке. Я по профессии фотограф. В Боливии я сделал книгу,
показывающую ужасы оловянных рудников. В Аргентине я фотографировал Эву
Перон***, один раз живую, другой раз в гробу. Я ни разу не приезжал в
Германию, потому что тяжело переживал осквернение национальной культуры тем,
что там произошло. Я ощущал отсутствие евреев как громадную потерю, хоть сам
я и не еврей.
- Я наполовину еврей, - сказал я по-дурацки. Хельзинг не обратил на мои
слова никакого внимания.
- Позднее, в стесненных денежных обстоятельствах, я приехал в
Бененхели, потому что здесь я могу прожить на мою маленькую пенсию. И когда
паразиты узнали, что я немец и жил в Южной Америке, они начали называть меня
нацистом. Кличку такую дали. Так что в награду за жизнь, проведенную в
противостоянии определенным бесчеловечным идеям, мне под старость нацепили
их на грудь, как ярлык. Я больше не разговариваю с паразитами. Я больше ни с
кем не разговариваю. Какое редкое удовольствие для меня, сэр, получить в
вашем лице собеседника! Здешние старики - это в прошлом мерзавцы среднего
пошиба со всего света: второразрядные мафиозные боссы и погромщики,
третьеразрядные расисты. Женщины все из тех, что млеют от грубой силы и
сбиты с панталыку приходом демократии. Молодежь - сплошь мусор: наркоманы,
бездельники, плагиаторы, шлюхи. Они все давно уже мертвы, и старые, и
молодые, но поскольку им исправно идут пенсии и содержание, они отказываются
ложиться в могилы. Вместо этого они ходят туда-сюда по этой улице, едят,
пьют и сплетничают об отвратительных мелочах своей жизни. Вы обратили
внимание, что здесь нигде нет зеркал? Если бы они были, ни одна из этих
пленных теней не отразилась бы в них. Когда я понял, что это их ад в такой
же степени, в какой они - мой ад, я научился их жалеть. Вот вам Бененхели,
где я живу.
- А Миранда... - вновь предпринял я робкую попытку, рассудив, что лучше
мне не рассказывать Хельзингу слишком много о моей жизни, полной
нравственных компромиссов.
- У вас нет ни малейшего шанса встретиться когда-либо с сеньором Васко
Мирандой, самым знаменитым и самым отвратительным из здешних жителей, -
сказал Хельзинг с мягкой улыбкой. - Я надеялся, что вы поймете намек,
который содержался в моем нежелании отвечать на ваши настойчивые расспросы,
но раз вы его не поняли, скажу прямо: вам ничего здесь не светит. Как сказал
бы Дон-Кихот, вы ищете птенцов нынешнего года в прошлогодних гнездах.
Миранда месяцами не видит никого вообще, даже собственных слуг. Недавно
какая-то женщина им интересовалась - симпатичная маленькая штучка! - но
ничего не добилась и отбыла в неизвестном направлении. Говорят...
- Что за женщина? - перебил я. - Когда, давно? Откуда вы знаете, что
она к нему не попала?
- Женщина как женщина, - ответил он, облизывая губы. - Давно? Нет,
недавно. Какое-то время назад. А не попала потому, что никто не попадает. Вы
слушаете или нет? Говорят, что все в этом доме застыло - абсолютно все. Часы
там заводят, но время все равно не идет. Большая башня уже годы как заперта.
Никто туда не поднимается кроме, разве что, самого хозяина, старого идиота.
Говорят, пыль в комнатах башни доходит до колен, потому что он не разрешает
слугам там убирать. Говорят, целое крыло этого огромного дворца заросло
креозотовым кустарником, la gobernadora. Говорят...
- Какая мне разница, что говорят? - крикнул я, решив, что пора
поставить себя потверже. - Мне необходимо с ним повидаться. Сейчас позвоню
ему из кафе.
- Не говорите глупостей, - сказал Хельзинг. - Уже годы прошли, как он
обрезал телефон.

x x x


Каким-то образом вдруг рядом со мной возникли две миловидные испанки
лет сорока в белых передниках поверх черных платьев.
- Мы невольно услышали ваш разговор, - сказала первая из официанток на
прекрасном английском. - И, если вы простите нам наше вторжение, я должна
отметить, что этот нацист искажает факты. Обе телефонные линии у Васко
работают, к одной подключен автоответчик, к другой -факс, правда, хозяин
никогда не отвечает на сообщения. К сожалению, владелец этого кафе, скупой
датчанин Оле, не позволяет посетителям пользоваться телефоном, что бы ни
случилось.
- Ведьмы! Вампирши! - закричал Хельзинг, внезапно разъярившись. - Обеим
надо кол в сердце забить!
- Вам действительно не стоит больше терять время на разговор с этим
старым аферистом и кретином, - сказала вторая официантка, чей английский
звучал еще лучше, чем у напарницы, и чье лицо выглядело чуть более
утонченным. - Его тут все знают как злобного, извращенного выдумщика, как
закоренелого фашиста, прикидывающегося теперь противником фашизма, как
грубого бабника, неизменно отвергаемого женщинами, которых он впоследствии
при любой возможности осыпает оскорблениями. Без сомнения, он уже наплел вам
с три короба всяких врак о себе самом и о нашем замечательном городке.
Пойдемте с нами, если хотите: мы как раз закончили работу и можем исправить
ложные представления, которые он постарался у вас создать. К сожалению, в
Бененхели теперь живет немало фантазеров, закутавшихся в ложь, как в теплые
одеяла.
- Меня зовут Фелиситас Ларисе, а это моя единокровная сестра Ренегада,
- сказала первая официантка. - Если вам действительно нужен Васко Миранда,
вам полезно будет знать, что мы работаем у него экономками с первых дней его
пребывания здесь. К заведению Оле мы вообще-то не имеем отношения; сегодня
мы просто оказали ему любезность, потому что его штатные официантки больны.
Никто вам не расскажет о Васко Миранде больше, чем мы.
- Свиньи! Мегеры! - заорал Хельзинг. - Они хотят вас обвести вокруг
пальца! Они все эти годы работают тут за жалкие гроши, кланяются и убирают,
моют и подметают, а хозяин, между прочим, никакой не Оле и не датчанин, а
бывший матрос с Дуная по имени Ули.
Я почувствовал, что пора избавляться от Хельзинга. Экономки Васко сняли
передники и положили их в большие плетеные корзины, которые держали в руках;
им явно хотелось поскорее уйти. Я извинился и встал.
- Вот, значит, как вы оценили все, что я для вас сделал! -сказал
несчастный негодник. - Я был вашим наставником, а вы вот как мне платите.
- Ничего ему не давайте, - посоветовала мне Ренегада Лариос. - Он
всегда пытается выкачивать деньги из иностранцев, как заурядный нищий.
- За питье, так и быть, заплачу, - сказал я и положил на стол купюру.
- Они сожрут ваше сердце, а душу в бутылке закупорят, -не унимался
Хельзинг. - Не жалуйтесь потом - я вас предупредил. Васко Миранда -
зловредный дух, а они - его сообщницы. Берегитесь! Я своими глазами видел,
как они превращались в летучих мышей...
Хотя он разглагольствовал очень громко, на людной улице никто не
обращал на Готфрида Хельзинга ни малейшего внимания.
- Мы тут к нему привыкли, - заметила Фелиситас. - Он распинается, а мы
идем себе мимо. Сальвадор Медина, сержант гражданской гвардии, время от
времени сажает его на ночь в кутузку, чтоб успокоился.

x x x


Должен сказать, что набитый опилками пес Джавахарлал переживал не
лучшие времена. С того момента, как я покатил его за собой на поводке, он
утратил большую часть одного уха и пару зубов. Тем не менее Ренегада, более
изящно сложенная из двух моих новых знакомых, восторженно расхваливала его,
то и дело трогая мою руку или плечо в подкрепление своих слов. Фелиситас
Лариос больше помалкивала, и мне показалось, что она не одобряет этих
прикосновений.
Мы вошли в маленький двухэтажный одноквартирный дом в сплошном ряду
таких же домов на круто идущей в гору улице, именуемой Calle de Miradores,
хотя строения на ней были слишком скромны, чтобы щеголять застекленными
балконами, на которые указывало лживое испанское название. Однако буквы на
табличке (белые на ярко-синем фоне) не выказывали и следа раскаяния. Еще
одно свидетельство того, что Бененхели - обитель мечтателей и таинственное
место. В конце улицы, на самом верху холма, я различал очертания большого и
уродливого фонтана.
- Там площадь Слонов, - сказала Ренегада с чувством. -Оттуда главный
вход в резиденцию Миранды.
- Но стучать или звонить бесполезно - никто не откроет, - вставила
Фелиситас, озабоченно нахмурившись. - Будет лучше, если вы отдохнете у нас.
У вас усталый и, прошу прощения, даже нездоровый вид.
- Будьте добры, - сказала Ренегада, - снимите обувь.
Я не понял смысла этого требования, отдававшего религиозным фанатизмом,
но подчинился, и она провела меня в крохотную комнатку, пол, потолок и стены
которой были облицованы керамическими плитками, в своей дельфтской голубизне
хранившими множество миниатюрных сюжетов.
- Нет двух одинаковых, - гордо заявила Ренегада. - Говорят, это все,
что осталось от древней синагоги в Бененхели, которая была разрушена после
изгнания евреев. Говорят, на них можно увидеть будущее, если умеешь
смотреть.
- Нелепые россказни, - засмеялась Фелиситас - при более плотном
телосложении и менее одухотворенной внешности, которую к тому же несколько
портила большая бородавка на подбородке, еще и менее романтичная из двух
сестер. -Плитки - самая настоящая дешевка, никакие они не древние; такая
голубая керамика в наших краях везде в ходу. А что касается предсказаний
судьбы, это и вовсе чушь собачья. Так что кончай, милая Ренегада, валять
дурака, и пусть усталый человек хоть немного поспит.
Меня не надо было просить об этом дважды - бессонница, даже в худшие
времена, была мне совершенно незнакома! - и одетый, как был, я рухнул на
узкую кровать в облицованной плитками комнате. На секунду, пока я еще не
уснул, мой взгляд упал на одну из плиток у моего изголовья, и на ней я
увидел лицо моей матери - она смотрела мне в глаза и лукаво улыбалась. У
меня закружилась голова, и я провалился в сон.
Проснулся я в длинной ночной рубашке, которую надели на меня через
голову. Под ней я был голый. Бойкая парочка - эти две экономки, подумал я; и
насколько же крепко я спал! Мгновение спустя я вспомнил про чудесную плитку,
но как ни напрягал глаза, не мог обнаружить ничего, даже отдаленно похожего
на образ, несомненно увиденный мною перед тем, как я отключился. "Мало ли,
что перед сном примерещится", - рассудил я и встал с постели. Был яркий
день, и из главной комнаты маленького дома шел сильный, манящий запах
чечевичного супа. Фелиситас и Ренегада сидели за столом, накрытым на троих;
для меня уже была налита большая тарелка, из которой валил пар. Они
одобрительно смотрели, как я поглощаю ложку за ложкой.
- Сколько же я проспал? - спросил я, и они коротко переглянулись.
- Целый день, - ответила Ренегада. - Уже завтра наступило.
- Глупости, - возразила Фелиситас. - Вы только прикорнули на два-три
часа. Никакого завтра еще нет.
- Моя сестрица шутит, - сказала Ренегада. - Честно говоря, я не хотела
вас шокировать и поэтому слегка преуменьшила. На самом деле вы проспали, как
минимум, сорок восемь часов.
- Скорей уж, сорок восемь минут, - не сдавалась Фелиситас. - Ренегада,
не смущай человека.
- Мы вычистили и выгладили вашу одежду, - сказала ее сестра, меняя
тему. - Надеюсь, вы не будете обижаться.
Даже после сна последствия перелета еще давали себя знать. Впрочем,
если я действительно дрых двое суток, некоторая дезориентация вполне
естественна. Я переключил мысли на насущные дела.
- Милые дамы, я чрезвычайно вам благодарен, - произнес я вежливо. - Но
теперь я срочно должен просить вашего совета. Васко Миранда - старый друг
моей семьи, и мне нужно видеть его по важному семейному делу. Позвольте
представиться. Мораиш Зогойби из Бомбея, Индия, - к вашим услугам.
Они судорожно вздохнули.
- Зогойби! - пробормотала Фелиситас, недоверчиво качая головой.
- Вот уж не думала, что еще раз услышу это ненавистное имя, - сказала
Ренегада Ларисе, заливаясь краской. Вот что мне удалось извлечь из их
последующих объяснений.
Когда Васко Миранда, художник с мировым именем, приехал в Бененхели,
сестры (в то время молодые женщины лет двадцати пяти) предложили ему свои
услуги и были взяты на работу немедленно. "Он сказал, что ему нравится наш
английский, наши хозяйственные навыки, но больше всего наше происхождение, -
поведала мне Ренегада, немало меня удивив. - Наш отец Хуан Лариос был моряк,
у Фелиситас мать была марокканка, а моя мать жила в Палестине. Так что
Фелиситас наполовину арабка, а я по матери еврейка".
- Значит, у нас с вами есть нечто общее, - заметил я. -Потому что я
тоже на пятьдесят процентов принадлежу к этой нации.
Судя по лицу Ренегады, известие сильно ее обрадовало.
Васко сказал им, что он возродит в своей "малой Альгамбре" легендарную
множественную культуру старинного Аль-Андалуса. Они будут жить не как хозяин
и служанки, а скорее как одна семья. "Мы решили, конечно, что он немножко
чокнутый, - сказала Фелиситас, - но ведь художники, они все такие, и платил
он куда больше, чем прочие. -Ренегада кивнула. - На поверку, однако, это все
оказалось красивыми сказками. Слова, больше ничего. Он приказывает, мы
исполняем - только так. И чем дальше, тем он больше сходил с ума, начал
одеваться, как султан тех времен, и вести себя стал еще хуже, чем эти
жестокие мавританские деспоты-язычники". Они приходили к нему каждое утро и
старались, как могли, поддерживать чистоту в доме. Садовников он уволил, и
сад с водоемами - некогда настоящий рай, Хенералифе**** в миниатюре, -
считай, совсем погиб. Кухонной прислуги давно уже не было, и Васко просто
оставлял сестрам Лариос список покупок и деньги. "Сыры, сосиски, вина,
пирожные, - сказала Фелиситас. - Не думаю, что хотя бы яйцо было сварено в
этом доме за последний год".
С того самого дня, как Сальвадор Медина оскорбил его пять с лишним лет
назад, Васко жил затворником. Он проводил день за днем, запершись в своей
высокой башне, куда не позволял сестрам входить под страхом немедленного
увольнения. Ренегада сказала, что видела в его мастерской пару полотен, в
которых кощунственным образом Иуда занял место Христа на кресте; эти
изображения "Иуды Христа" стояли там долгие месяцы, неоконченные и явно
заброшенные. Не было признаков того, что он работает над чем-то еще. Он
больше не разъезжал, как бывало, по всей планете исполнять заказы на роспись
гостиничных вестибюлей и залов ожидания в аэропортах. "Он закупил массу
сложного оборудования, - сказала Ренегада. - Записывающие устройства, даже
рентгеновский аппарат. С помощью этой своей техники он делает странные
записи - сплошь визги да хлопки, крики да шлепки. Авангардная бессмыслица.
Потом пускает это на полную громкость на своей башне - всех цапель распугал,
что там гнездились". - "А рентгеновский аппарат зачем?" - "Чего не знаю,
того не знаю. Может быть, из этих прозрачных фотографий хочет вытворить
какое-нибудь искусство".
- Здорового в этом ничего нет, - сказала Фелиситас. - Он никого не
видит, совершенно никого.
Уже год с лишним, как Фелиситас и Ренегада в глаза не видели своего
работодателя. Но порой лунными ночами его закутанную в плащ фигуру замечали
жители городка: он крался по высоким зубчатым стенам своей крепости, как
толстый медлительный призрак.
- Но почему вам ненавистно мое имя? - спросил я.
- Была одна женщина, - сказала Ренегада после долгой паузы. - Простите
меня. Может быть, тетя ваша?
- Моя мать. Художница. Ее уже нет на свете.
- Царствие ей небесное, - вставила Фелиситас.
- Васко Миранда очень озлоблен из-за этой женщины, -произнесла Ренегада
скороговоркой, словно иначе не могла заставить себя это выговорить. -
Наверно, он ее сильно любил, правда ведь?
Я ничего не ответил.
- Простите меня. Я вижу, вам больно. Это болезненная тема. Мать и сын.
Вы верны ее памяти. И все же я думаю, что он был, что он был ее... ее...
- Любовником, - резко сказала Фелиситас. Ренегада покраснела.
- Мне очень жаль, вы, наверно, не знали, - промолвила она, кладя ладонь
на мою левую руку.
- Продолжайте, пожалуйста, - сказал я.
- Потом она повела себя с ним жестоко и прогнала его. С тех пор в нем
растет обида. Это чувствовалось все сильнее и сильнее. Самое настоящее
безумие.
- Здорового в этом ничего нет, - вновь сказала Фелиситас. - Ненависть
сжигает душу.
- И теперь являетесь вы, - продолжала Ренегада. - Я думаю, он ни за что
не согласится встретиться с ее сыном. Само звучание вашего имени будет для
него невыносимо.
- Он рисовал супергероев и зверюшек из мультфильмов на стенах моей
детской, - сказал я. - Я должен его увидеть. И увижу.
Фелиситас и Ренегада многозначительно переглянулись -дескать, бог с
ним.
- Милые дамы, - сказал я. - Мне тоже есть что вам рассказать.

x x x


- Некоторое время назад что-то привезли, - промолвила Ренегада, когда я
кончил. - Может быть, там была одна картина. Не знаю. Возможно, та, где под
верхним слоем изображена ваша мать. Видимо, он забрал ее к себе в башню. Но
четыре большие картины? Нет, ничего такого не присылали.
- Скорее всего, еще рано, - сказал я. - Кража произошла совсем недавно.
Вам надо будет понаблюдать. Теперь я вижу, что мне не следует пока
объявляться у его дверей. Он тогда распорядится, чтобы картины спрятали
где-нибудь еще. Поэтому вы, пожалуйста, наблюдайте, а я буду ждать.
- Если вы хотите жить в нашем доме, - предложила Фелиситас, - можно
будет договориться. Если вы хотите. Услышав эти слова, Ренегада отвернулась.
- Ваша поездка - это великое паломничество, - сказала она, не
поворачивая ко мне лица. - Сын ищет наследие своей погибшей матери, ищет
исцеления и мира. Мы, женщины, просто обязаны помочь мужчине в его поисках.
Я жил в их доме больше месяца. Они хорошо обо мне заботились, и мне
было приятно с ними разговаривать; но о них самих я узнал очень мало. Их
родители, по всей вероятности, умерли, но они не были настроены говорить об
этом, и я, естественно, не настаивал. Ни других братьев и сестер, ни друзей
Ренегады и Фелиситас в моем поле зрения не было. Любовников тоже. Тем не
менее они выглядели счастливой и неразлучной парой. Утром, держась за руки,
уходили на работу, вечером так же возвращались. В иные дни я в моем
одиночестве ощущал некое полужелание в отношении Ренегады Лариос, но,
поскольку остаться с ней наедине возможности не было, я не сделал никаких
шагов ей навстречу. Каждый вечер после ужина сестры шли наверх, где у них
была одна кровать на двоих, и я до поздней ночи слышал их перешептывания и
шевеления; тем не менее утром они всегда были на ногах до того, как я
просыпался.
В конце концов я не утерпел и спросил их за ужином, почему они не вышли
замуж.
- Потому что в наших краях все мужчины дохлые выше плеч, - отпарировала
Ренегада, бросая на сестру яростный взгляд. - Ниже, впрочем, тоже.
- Моя сестра, как всегда, чересчур капризна, - сказала Фелиситас. - Но
мы действительно не похожи на тех, кто живет вокруг. И никто в нашей семье
не был похож. Все остальные уже умерли, и мы не хотим терять друг друга
из-за каких-то там мужей. Наша связь более тесная. Видите ли, мало кто в
Бененхели разделяет наши предпочтения. Например, мы рады тому, что кончилось
правление Франко и вернулась демократия. А если говорить о более личных
вещах, мы не любим табака и детей, а все вокруг просто свихнулись и на том,
и на другом. Курильщики вечно расхваливают радость приобщения, которую дарят
им эти пачки "фортуны" и "дукадос", и интимную чувственность момента, когда
ты даешь прикурить другу; но нам претит просыпаться и надевать пропахшую
дымом одежду или ложиться спать, ощущая застарелый запах курева в волосах. А
что касается детей - полагается вроде бы думать, что чем их больше, тем
лучше, но нам вовсе не улыбается оказаться во власти команды скачущих и
визжащих маленьких тюремщиков. И, честно говоря, нам потому так нравится ваш
песик, что он - чучело и не требует от нас внимания.
- Но за мной вы ухаживаете великолепно, - возразил я.
- Это другое, - объяснила Фелиситас. - Вы нам платите.
- Безусловно, могли бы найтись мужчины, которые любили бы вас ради вас
самих, а не ради семьи и детей, - не уступал я. - А если в Бененхели у людей
не те политические взгляды, почему не отправиться в Эрасмо, к примеру? Я
слыхал, у них там по-другому.
- Если вы так настырны, что требуете ответа, - сказала Фелиситас, - то
знайте, что я в жизни не встречала мужчину, который ценил бы женщину саму по
себе. Что касается Эрасмо: туда нет от нас дороги.
Я уловил в глазах Ренегады странное выражение. Возможно, она
соглашалась не со всем, что говорила сестра. Порой после этого разговора я
воображал одинокими ночами, что вот-вот дверь моей комнаты откроется и
Ренегада Лариос скользнет в мою постель, в своей длинной ночной рубашке на
голое тело... но этого так и не случилось. Я лежал один и прислушивался к
шепотам и шорохам над моей бессонной головой.

x x x


Пока тянулся месяц ожидания, я бродил по улицам Бененхели - иногда
тащил за собой Джавахарлала, но чаще один, -охваченный тупым безразличием,
не позволявшим мне сосредоточиться на прошлом. Я задавался вопросом, не
приобрел ли я ту же пустоту взгляда, какой отличались многие из так
называемых "паразитов", которые проводили большую часть времени на "своей"
улице в ходьбе и толкотне, покупали одежду, ели в ресторанах, пили в барах и
все время что-то говорили с пеной у рта, но со странным отсутствующим
выражением лица, указывавшим на их полное безразличие к теме разговора.
Впрочем, чары Бененхели явно действовали и на людей с нормальными глазами:
всякий раз, как я проходил мимо старого слюнявого Готфрида Хельзинга, он
игриво, заговорщически мне подмигивал, приветливо махал рукой и кричал: "Как
насчет нового бесподобного собеседования? Поскорее бы!" - словно мы были
закадычные друзья. Я пришел к выводу, что оказался в таком месте, куда люди
приезжают забыться - или, точнее, затеряться в себе самих, окунуться в некий
сон о том, кем они могли бы или предпочитали быть, - или, запамятовав, кем
они были в прошлом, тихо отстраниться от себя нынешних. Эти люди могли быть
лжецами, как Хельзинг, или почти что кататониками*****, как бывший мэр, этот
"почетный паразит", с утра до ночи сидевший неподвижно на табуретке бара на
открытом воздухе и не произносивший ни слова, как будто он все еще пребывал
в тиши и мраке алькова за большим деревянным гардеробом в доме его покойной
жены. Атмосфера тайны, окутывавшая эту улицу, была, по сути дела, атмосферой
незнания; что казалось загадкой, было в действительности пустотой. Эти
вырванные с корнем и плывущие по течению люди стали по своей воле
человеческими автоматами. Они не жили - только имитировали жизнь.
Местные, насколько я мог видеть, были в меньшей степени, чем
"паразиты", одурманены наркотическими испарениями городка; но преобладающие
в Бененхели рассеянное отчуждение и апатия в какой-то степени сказывались и
на них. Мне пришлось три раза спрашивать Фелиситас и Рене-гаду о недавно
приезжавшей сюда молодой женщине, которая, по словам Готфрида Хельзинга,
искала встречи с Васко Мирандой. В первых двух случаях они пожимали плечами
и напоминали мне, что Хельзингу нельзя доверять; но когда однажды вечером я
вернулся к этой теме еще раз, Ренегада подняла глаза от шитья и проговорила:
- Да, да, действительно, сейчас подумала и вспомнила -приезжала,
богемная такая, вроде как искусствовед из Барселоны, реставратор картин или
что-то в этом роде. Но ничегошеньки она не добилась своим кокетством и
сейчас должна уже быть в своей Каталонии, там ей самое место.
У меня опять создалось сильное впечатление, что Фелиситас осуждает
сестру за ее длинный язык. Она почесала бородавку и поджала губы, но ничего
не сказала.
- Так что же, эта каталонка все-таки увиделась с Васко? -спросил я в
возбуждении от открывшегося.
- Никто вам этого не сказал, - отрезала Фелиситас. - Нет смысла больше
поднимать эту тему.
Ренегада покорно склонила голову и вновь занялась шитьем.
Во время моих прогулок я иногда встречал обильно потеющего Сальвадора
Медину - шефа гвардии, который при виде меня неизменно хмурился, снимал
фуражку и принимался скрести свои мокрые от пота кудри, словно силился
сообразить, что это за тип такой идет ему навстречу. Мы никогда с ним не
разговаривали - отчасти из-за того, что в испанском я все еще был слаб, хотя
постепенно осваивался в нем благодаря ночному чтению книг и дневным урокам,
даваемым мне сестрами Лариос, которым я за это приплачивал вдобавок к
еженедельным расчетам за комнату и еду, отчасти из-за того, что английский
язык отразил все попытки Сальвадора Медины овладеть им, подобн

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися