Михаил Федотов. Иерусалимские хроники
страница №6
... отъездомза границу. Ларисе все к тому времени надоедает, и она, наконец, решается
уехать, хоть идет гражданская война и поезда давно уже никуда не ходят.
Комаровского, который оказался провокатором, они, посовещавшись, застрелили
из ружья. И сама станция тоже быстро приходит в запустение и ржавеет. Но вот
снова зима, и все опять впервые. Комаровского они несколько раз
перепрятывают под снегом в огороде. Половой акт, кстати, довольно короткий
— всего минуты четыре. Лариса сидит на станционном комоде и обнимает
доктора за узкие плечи. Живаго очень доволен и все время чего-то бормочет.
Лариса смотрит на него с комода с сочувствием, но постепенно тоже немного
увлекается. Вообще, она относится к этому зубному врачу совсем по-матерински
и даже делает ему пирог из смородины. Кончается фильм тем, что Лариса снова
сидит в вагоне и думает, в какую страну ей податься, а доктор Живаго совсем
дичает. Он приносит к себе в сторожку два кубометра мха и дерна, обреченно
ложится и начинает покрываться серебряной паутиной.
Глава девятая
ПОЧВЕННИКИ
(До конкурса пять месяцев)
Ночью мне снилось море. Сон был длинный, нескладный, я плыл куда-то по
звездам, тонул и проснулся совершенно разбитым. Вахтер Шалва проверил сумку
на взрывчатку. Четвертый кабинет по коридору, Шкловца, открыт. Шкловец
выходил мыть руки. Арьев вернулся, но со мной не заговаривал. Симпозиум
начинался в девять, но Григорий Снльвестрович велел обождать в кабинете,
пока меня позовут, и переодеться. На столе в моем кабинете лежала пижама,
шорты, белое борцовское кимоно и довольно крепкие кеды. Сверху лежала
записка от Барского "Обязательно переоденься". На лестнице я заметил
несколько человек, не израильтян и не американцев, но все были прилично
одеты. Я посидел у себя и попытался объемно ощутить, что же им можно
сказать. Сразу такому количеству писателей. Кеды немного жали, даже пришлось
снять носки. Можно было пойти в своих ботинках, но я не хотел, чтобы из-за
таких пустяков Григорий Сильвестрович начал мне выговаривать. Наконец меня
вызвали колокольчиком.
В конференц-зале стояло пять рядов кресел, и в пиджачных тройках сидело
человек сорок. Работал кондиционер. Все сорок сидели, вцепившись в стулья, и
молчали. Я сначала подумал, что они замерзли и не дышат, но все дышали
нормально. Григорий Сильвестрович наорал на фотографа, что тот снимает с
треноги. Он не любил, когда снимали с треноги. Он закончил и представил
меня. "На английском?" — шепнул я. Но он скривился и сказал громко, что они
не понимают. Совершенно было непонятно, зачем же он меня так вырядил.
Достаточно было и простых джинсов, чтобы я отличался от них, как киевское
"Динамо" от московского. Они разглядывали меня в каком-то полусне. Мне
следовало для затравки завыть или кого-нибудь укусить, но я боялся
переборщить. Свои соображения я давал им минут двадцать. В основном я
сказал, что я, пардон, недавно, еще не все материалы видел, но я чувствую,
что мы делаем не то, что требует от нас Андрей Дормидонтович Ножницын. Что
ему не нужна газета как газета. Ему нужна газета как обращение к вождям, как
напоминание о страшной русской тайне! Каждый номер должен быть историческим.
Нобелевскую коронацию нужно рассматривать как лабораторный опыт! Мы должны
понять, в каком направлении идем. Распыляться уже нельзя. То есть вся газета
может быть о чем угодно, но она должна быть подчинена нобелевской идее и в
центре ее должен стоять Менделевич. И, конечно, Андрей Дормидонтович. Нам
нужна антиструктура по отношению к газетам Запада! Чтобы не вспугнуть
американцев раньше времени, создать для них кабацкую опереточную Россию,
наполнить ее клюквой и брюквой, и в центре этого огорода на хрустальном
рафинированном английском языке подавать Михаила Менделевича. Он не должен
быть похож на гения. Он должен быть похож на американца! На фоне трехрядных
гармошек и мужицкой вони это должен быть случайно родившийся в России — на
окраинах, в турецком ауле, — но все-таки американец! Нужно ввести
специальный тест на идеального американца, но Менделевич щелкает эти тесты
как орешки! Он — первый имперский еврей, запретивший себе писать на
русском, он опередил свое время! И вся кухня должна быть перед читателем,
нужно сообщать, сколько у Менделевича волос, чем он бреется, нужно, чтобы
видели, что средний человек может раздуть свой талант до немыслимого блеска!
Но только если этот человек прост, если он не пытается стать выскочкой, а
просто ему приходят в голову дремы на турецком языке и он, как может,
пытается их записать. Не надо цинизма — американцам он претит. И нам не
нужно мнений записных советологов — пусть каждый составит свое мнение сам!
Мы должны дать читателю такие факты, чтобы всем становилось ясно, что в
варварский топкий край на краю Земли, к голодным мужикам с гор спустился в
кремовой тройке изысканный турецкий поэт — и они его не признали!
Слушали меня плохо. В какой-то момент я понял, что совершенно неважно,
о чем я говорю, — меня эти ребята не понимали. Менделевича, видно, тоже
никто не читал. Я сказал им о двух основных правилах английской
журналистики, я сказал о законе второго абзаца — никто не шелохнулся, никто
не повел бровью. Я начал рассказывать о битве при Ганстингсе, но прервался
на полуслове и вышел в фойе к Григорию Сильвестровичу. Он сидел за столиком
рядом с Сенькой и пил английское пиво.
— Что это за люди? — спросил я, взяв его за руку.
— Цвет русской литературы, — ответил он рассеянно.
— Как же их фамилии?!
— Никифоров! Сморыго! Слышали? Хмурый-Перевозчиков!
— Нет, никогда не слышал! Где вы их берете?! — спросил я, чуть не
плача. — Что это за люди такие?
— Разные люди. Лагерники есть. Бытовики. Мемуаристы! Почвенники.
Разные.
— Аксенов тоже тут?
— Да, кажется, по списку есть. Я не всех знаю в лицо. Сейчас придут
командировочные удостоверения отмечать. Какая тебе разница?
— Если вы действительно хотите делать газету, всех надо менять! Эти
очень вялые, — бросил я с раздражением.
— Ну и поменяем, — лениво сказал Григорий Сильвестрович, — только ты
не нервничай так. Переведем этих на Би-Би-Си, а то там одно бабье собралось.
Пошли Арьева в Москву, и он наберет там новых, чего ты раскипятился. Да, вот
еще что, через четыре дня ты везешь в Румынию первую группу. Зайди попозже,
я проведу инструктаж. Андрей Дормидонтович сердится, говорит, что больше
откладывать нельзя. Поедешь вместе с магистром. Ответственность осознаешь?
— Осознаю, — отмахнулся я, — Григорий Сильвестрович, кончился ваш
симпозиум? Можно, я кеды сниму? Очень жмут.
Глава десятая
ПРЕЙЗ ЗЕ ЛОРД
— Что же вы не приходите молиться? — спросил пастор. — Хвала
Господу, мы еще здесь, Прейз зе Лорд!
— Мне передали, чтобы я зашел, — сухо ответил я.
— Вы помните русского, которого я вам представил? Он так и не
возвращался за своими вещами!
— Он спит в земле сырой! — сказал я по-русски.
— Посмотрите, здесь его портфель и сеточка с консервами.
— Он умер, — повторил я.
— О, май Лорд! Тогда вещи нельзя трогать. Может быть, есть наследники?
Я отдам все в полицию.
— Вряд ли у него могут быть наследники, но дайте я взгляну.
Пока я рылся в бумагах, пастор вздыхал и неодобрительно мялся.
— Итс нот гуд. Почему вы не приходите вместе молиться?-- наконец
пробормотал он. — Почему у русских такая привычка не уважать чужие законы?!
Документов в портфеле, видимо когда-то принадлежавшем Григорию
Сильвестровичу, было великое множество. Какие-то отчеты о проделанной
работе, переписка старца Ножницына с ковенским Гаоном, чьи-то крошечные
фотографии с комсомольских билетов. Я улучил момент, когда пастор
отвернулся, и часть бумаг сунул к себе за пазуху. Чековые книжки, из-за
которых беспокоился пастор, оставались лежать на самом видном месте.
— Нельзя разглядывать чужие документы! — строгим голосом сказал
пастор. — Господь не одобряет разглядывание. Тем более, что я тороплюсь.
— 0'кей, о'кей, — поморщился я, — бегите прямо в полицию. Господь
будет счастлив!
Правильнее было не рисковать, ничего домой не брать и все прочитать
тут, но настаивать было неудобно. "Год блесс ю, — сказал пастор, --
смиряйте свою гордыню!" Я ушел как оплеванный. Дома я тщательно запер все
двери и, сидя на ванне, осмотрел свою добычу. В основном были две резолюции
Конгресса о святом языке, которые я пробежал глазами и тотчас же сжег.
"...закрыть все русскоязычные издательства, газеты, журналы за пределами
Руси... двенадцать миллионов носителей русского языка должны пройти языковую
переориентацию... перейти на язык иврит... должны отказаться... нобелевский
конкурс — это последнее разрешенное мероприятие на русском языке перед
великим днем "Д"... русский язык — это не язык праздного общения... которые
пишут на еврейском диалекте русского языка... просить местные власти..."
Вторая бумага была об уточнении границ Восточной Руси, со столицей в Казани,
и Западной Руси, объединенной вокруг Москвы. Ничего особенно нового — все
это я уже слышал от Григория Сильвестровича. Пепел я на всякий случай утопил
в туалете. Перед сном я выпил водки, чтобы успокоиться. Водка была уже
объявлена нееврейским продуктом, но в редакции стоял целый ящик "Василисы
Прекрасной", и я понемногу отливал себе во фляжку. Все закроют! "Круг"
закроют, "Время и Мы" закроют! Бедный Перельман! Бедный Рафа!
Глава одиннадцатая
ПОСЛЕДНЯЯ ЖЕНА ЦАРЯ ДАВИДА
В назначенный час я доехал старым рейсовым автобусом до аэропорта в
Лоде, спокойно донес чемодан до дверей, взял багажную тележку, и вот, в тот
момент, когда двери стали передо мной разъезжаться, я вдруг ощутил знакомую
сладкую продрому и животом почувствовал, что сейчас пойдет текст. Дверь
аэропорта раскрылась и закрылась, и я очутился в полутемной спальне,
пропахшей пчелиным воском, на который у меня аллергия. Я увидел, что
нахожусь в толпе вооруженных бородатых мужчин, но на меня никто не обращал
внимания. Постепенно глаза привыкли, и я разглядел на кровати крупную
молодую женщину, полуженщину, розовую телку, с ужасом глядящую по сторонам.
Рядом с ней сном праведника спал старый благообразный подагрик. Какой к
черту может быть секс в такой холод. Кажется, работали все кондиционеры. В
дорогу мне следовало одеться потеплее. Вслух разговаривали две женщины, но
сами слова ничему не соответствовали. Занимались физикой ядра. Постепенно я
докрутил до названия. "Ависага". Драма в двух действиях. Старик проснулся,
поднял голову и что-то пробормотал. Мужчины со свечами с досадой
переглянулись. Это было похоже на закопченную фреску "Охота на диких
слонов". Все мужчины были вооружены до зубов, а слоном был не я. Слоном был
голубоглазый старик, который все время спал, и еще нежная женщина, в которой
можно было растаять. Какой физикой ядра? Он всю свою жизнь пас овец. Потом
Голиафа камнем как треснет! Сам удивился. Голову хрясь, отсек. Лежит, как
бревно, думали, что кукла. Кровищи — море. Меня чуть не вырвало. Ты чего
здесь делаешь? Я здесь живу. Как тебя зовут! Пи эр квадрат, деленное на два.
Это что? Нет, просто в голову пришло. Очень он все-таки старенький, даже
светится. Она его на руках носит. Здоровая девка, толстая. Нет ничего
отвратительнее старости. Одевайся, милочка, озябнешь. Черт знает что, ходишь
как оплеванная. Лучше бы он меня трахнул. Не отвлекайся. Ни одной красивой
бабы, такие все занюханные. Имбридинг! Холодина! Вот и сосок весь заиндевел.
Молчали бы уж. В тазике помойся. Разбежался! Лучше бы чулки новые подарил,
скопидом! Я еще среди живых? Непонятно. Народец, по правде сказать, дрянь.
Матка боска чистоховска! Почем яички брали? Приземлился афинский самолет. Я
запрокинул голову кверху, но ничего не увидел, потому что в спальне не было
окон. Когда я приземляюсь в Израиле, мне кажется, что я иду на посадку в
преисподнюю. Потом это чувство становится менее острым и проходит:
придорожные пардесы начинают пахнуть карамелью, и мне нравится, что в
преисподней трава, что по лугу идут кибуцные коровы и под музыку что-нибудь
неторопливо жуют. Так спускаются вместе с Садко на морское дно, к кривоногим
зеленым русалкам. Но сейчас я не приземляюсь, сейчас я убираюсь отсюда в
тыл. И тогда все во мне начинает звенеть. Я каждый раз не готов к тому, что
это может со мной случиться, что на ходу мне придется писать эти идиотские
женские диалоги. Я продолжал брести по спальне в поисках карандаша.
Невозможно приготовиться. Я вытащил из мусора свежую газету и стал писать на
полях. Голосов было два. Все-таки оба женские. Это был не совсем тот текст,
который я заказывал: он был не из царской пещеры, а из молочного кафе. Я
заказывал про спящего старика и растерянную девочку, я заказывал про
сверкающие в полутьме глаза, про то, кому достанется этот ребенок женского
пола, если старый царь так и не надумает проснуться. Дареному коню... и так
далее. Бери уж чего есть. Я пишу на газете, на сигаретах, на спичках. Я
пишу. Все время слышатся танцы. Танцы. Балерина кордебалета ушла на пенсию.
Царь в костюме. Он танцует. Есть период мужской доминанты, а есть период
женской. Это из притч. Бабе сорок лет, неудавшаяся балеринка. Ни мужа,
ничего. Царь все танцует сам. Не пропустил ни одной юбки. Зови меня просто
Бат-Шева. Привезли, наконец, в буфет эскалопы или нет? Мне было четырнадцать
годков, ты понимаешь, четырнадцать? Кто меня спрашивал? Соломона я родила в
семнадцать. Знаешь, я тоже когда-то была девственницей! Насколько я в этом
разбираюсь, случайным людям эту процедуру никто не доверяет. Что же мне
делать? Займись фольклором, топотушки записывай. Может, на кафедру возьмут.
И еще было десять шлюх, он их даже не брал на гастроли. Ты поверишь, он с
ними даже фотографироваться брезговал. Вирсавия Элиамовна, а кем вы все-таки
забеременели в четвертый раз? Спектакль окончен — дальше все актеры живут
нормальной жизнью. Мне в этом году исполняется тридцать, считайте, что
старуха... я уже тела своего стала стыдиться. Это был эстет, мэтр высшей
пробы, с потрясающим вкусом. Либо ты погибаешь — либо ты торжествуешь. Это
императорский театр. Красный плюшевый диван, о нем ходят легенды. Царь мною
не пренебрег! Уж хоть вы-то должны понимать, что он меня испугался. Соломон
Давидович человек мирный, трон его высоко. Шурка Соловей с нашего двора
хвастался, что у него было сто баб. Мне нечего жаловаться, нормальная
квартира. Я не успевал переваривать проходящий поток слов. Еще бы не забыть
и успеть запомнить, что за крыша, что за небо над этим местом, где меня на
время освобождают от Израиля. Чудная девушка, тело поет, такие рождаются раз
в пятьдесят пять лет, надо видеть, как она воспринимает комбинацию. Теперь
нужно было не суетиться, а как ни в чем ни бывало пройти досмотр, чтобы меня
не отвлекли и не сбили, чтобы чудесные бирюзовые девочки на контроле не
заметили, что я выполз из кожи, и даже не вздумали проверять меня на
наркотики. Посвященная, профессионалка, каждый день напряженная работа.
Воздушная охранница с розовыми обкусанными пальчиками, молодая бамбуковая
израильтянка, только еще поднимающаяся по иерархической лестнице прекрасного
(дочери фараона такой домище отгрохал — позор!), на пролетах и плечиках
которой держится вся египетская пирамида международной авиации, самого
выверенного, неземного уровня красоты, не сказала мне ни слова, ни полслова,
не заставила копаться в саквояже, и мне оставалось еще пару минут таможенных
формальностей. Дальше нужно было безотлагательно выпить хоть одну каплю
нормального европейского коньяка, чтобы не мацерировать растренированный
светский мозг. Умная сухая старуха, готовит и ест сырую рыбу. Речную. Можно
карпа. Кусок сырой рыбы с соевым соусом. Для такой непостижимой балетной
высоты он танцует страшно мало. Я раздвинул локтями замешкавшихся передо
мною людей, оттолкнул грустного чилийца с бабьим нееврейским лицом и
одинокой серебряной серьгой и волнистую лошадку моего роста с парижскими
наклейками на чемоданах... Ависага из Шунама, колено Исахара — молодая
женщина-неврастеничка. Я вам не памятник. Хочет активно трахаться. Рожать.
Появились седые волосы. Целыми днями сидит она у черно-белого телевизора.
Мигрени и депрессия. Бывшая секретарша царя Давида. Соломон Давидович Евсеев
— высокий холодный красавец. Поэт, математик. Член-корр с двадцати шести
лет. После смерти отца руководит большим балетным театром. Период романтизма
выдвинул женские роли — возьмите Жизель! Знаешь, когда нет ничего, кроме
балета, — это тоже плохо. Сегодня последнее выступление, послезавтра
пенсия. Закрыл за собой дверь, и вся оставшаяся жизнь пошла в одних
отголосках. Меня несло дальше вверх, и еще минут через шесть я, навсегда
никому не должный, сидел и писал за столиком в затемненном баре, в своем
покое. Вы нищие, вам нельзя много рожать. В старости он стал все больше
походить на породистого еврея. Давид Евсеевич — благородный человек, пылкое
сердце. Конечно, в большом почете, все-таки основатель и премьер нашего
балета, одно слово — царь. И материально стало получше, но в первом браке
больше чувствовалось, что в доме есть мужчина. Царь мог за раз сожрать
курицу и целый килограмм мороженого. Многие кордебалетные, выходя на пенсию,
просто идут в миманс. Царь женился на женщине моложе его дочки. И внучки.
Из-за этого отношения с родными у него очень испортились. Исторически его
можно понять — это высшая мудрость! Благо государства, благо народа
Израиля. Удружил мне ваш сынок. Евреек он не любит. Жалуется, что
неженственные; пахнут. Как будто аммонитянки не пахнут. Какой-то кентавр --
полускотина, получеловек. И другие балетмейстеры ему в его театр не нужны.
Говорит, что у него хватает собственных идей. В этой обстановке нужно уметь
вариться. Кастовость просто безумная, и все время идет болтовня о бабах,
прямо как в ПТУ. Зрелый физик — это двадцать два года. А к тридцати годам
уже нужно закругляться. Кровать была десять на десять. Это замечательно,
когда хобби совпадает с профессией. Вахтера не было, кто хотел, тот и
входил. И все это быдло стояло возле нашей кровати и изощрялось в остротах.
Стоп! Занавес!
ПЬЕСА
(должна быть очень короткой)
БАТ-ШЕВА (она же Вирсавия) — вдовствующая царица. СОЛОМОН — ее сын,
царь.
АВИСАГА ИССАХАРОВА — молодая женщина, временно нигде не работает.
АКТ ПЕРВЫЙ
(Бат-Шева и Ависага встречаются в кафе)
АВИСАГА. Представляете себе, вы в постели со своим дедушкой! И он
засыпает прямо на груди.
БАТ-ШЕВА (отвечает все время равнодушно и невпопад). Не хами!
АВИСАГА (взволнованно). Нет, научите меня, как жить!
БАТ-ШЕВА (сквозь зубы). Ты не понимаешь масштаба этих людей! У тебя
взгляд с дивана. Какая разница, каков он в быту — ты посмотри, как он
танцует!
АВИСАГА. Но чтоб столько девок хороших перепортить! Приходят воробышки,
все светятся, через два года уже с брюхом. И все наспех, наспех — настоящий
кролик.
БАТ-ШЕВА. Такая профессия: на личную жизнь не остается времени.
АВИСАГА. Мне статус бы какой-нибудь выхлопотать...
БАТ-ШЕВА. Я же тебе говорю: твоя ошибка, что ты воспринимаешь их как
нормальных людей! Ни с мужем, ни с сыном я чаев не гоняла! У царей личных
отношений с людьми не бывает. Парочка живущих гениев — вот и все их
собеседники.
АВИСАГА. Вирсавия Элиамовна! Познакомьте меня с кем-нибудь из своих! Вы
посмотрите, какая грудь! Да не отворачивайтесь вы!
БАТ-ШЕВА (шипит). Перестань немедленно устраивать балаган, люди
смотрят!
АВИСАГА. Да черт с ними, с этими халдеями! Не посмотрите — сейчас
разденусь догола, завтра утром будет во всех иерусалимских газетах!
БАТ-ШЕВА (примирительно). Ты должна учиться правильно дышать. Занимаясь
дыханием, ты уменьшаешь потенциал зла.
АВИСАГА (шепчет). Слушайте, он такой лицемер! Я понимаю, что избранник;
но ведь так коварно Иоава Церуева сгубил!
БАТ-ШЕВА. Молчок! В общественном месте об этом разговаривать не
принято. Во-первых, не сгубил, а во-вторых, тот тоже хорош. У нас
цивилизованное общество — сколько можно цацкаться с уголовниками?! Хочешь,
я тебе диету пропишу? Ты потолстела!
АВИСАГА. Потолстеешь тут! Питаешься на ходу всякой дрянью...
БАТ-ШЕВА. Квартиру-то тебе дали? Пригласи посмотреть.
АВИСАГА. Если б квартиру! Дали уголок в старушечьем общежитии. С начала
года уже четыре раза приходили уплотнять.
БАТ-ШЕВА. Главное качество сына — это гуманизм. Для всех он отыщет
минутку...
АВИСАГА. Именно минутку! Хотела бы я знать, когда он пишет притчи! Да и
отец не лучше...
БАТ-ШЕВА (не слушает ее). Настоящий ученый никогда не "работает". Во
всяком случае этого никто не видит, это неприлично. Эйнштейн катался на
лодке и там придумал все, что ему было нужно.
АВИСАГА. ...проходит утром в ванную, потом ему греют котлетку. Старые
жены давно глухие. Он им бормочет: "Удивляюсь, что вы еще не подохли!"
БАТ-ШЕВА. Хватит тебе ныть. Нечего было к старику в секретарши
проситься. Царицей стать захотелось!
АВИСАГА. Так вы замолвите за меня словечко?
БАТ-ШЕВА. Постараюсь. (Уходят).
АКТ ВТОРОЙ
(Соломон сидит на троне, рассматривает себя в зеркале.)
СОЛОМОН (свите, наставительно). Волосы из носа вырывать бессмысленно --
они все равно вырастают (машет рукой). Ладно, принесите мне золотой пинцет.
Ну, что там еще?
ВАНЕЯ, ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИЙ (громко). Матушка ваша пришли!
СОЛОМОН (вздыхает, свите). Такая настырная старуха, нет житья!
(Вошедшей Бат-Шеве) Мама, зачем вы опять притащились?
БАТ-ШЕВА (робея). Соломон Давидович, вслух как-то неудобно!
СОЛОМОН (раздраженно пожимает плечами). Что за тайны мадридского
двора?! (Свите) Разберитесь, чего ей надобно! Если ей неудобно вслух, пусть
она вам напишет!
(Все смеются. Бат-Шева укоризненно улыбается. Уходят.)
СОЛОМОН. Наконец какая-нибудь сволочь принесет мне золотой пинцет или
нет?!
АКТ ТРЕТИЙ
БАТ-ШЕВА (читает вслух по-арамейски). ...пожизненно почетной вдовой,
без права на выезд. Чего ты еще хочешь?
АВИСАГА. Я не вдова!
БАТ-ШЕВА. А кто же ты?
АВИСАГА. Я замуж хочу...
БАТ-ШЕВА. Ишь, чего захотела!
АВИСАГА. ...пусть хоть за себя возьмет.
БАТ-ШЕВА. А на это он просил сказать, что на кровосмесительство он не
пойдет, в смысле осквернять отцовскую постель. Сама должна понимать!
АВИСАГА (визжит). Какое кровосмесительство! Какую постель! Мадам, я --
девственница! Вирго. Есть свидетельство экспертов!
БАТ-ШЕВА. Да не ори ты так противно! Нашла чем хвастать.
АВИСАГА. Я даже не решаюсь спросить... может быть, он меня любит?
БЛТ-ШЕВА (резко). Нет!
АКТ ЧЕТВЕРТЫЙ
АВИСАГА (одна, раздумывает). ...царь умер. Я — святая...
До самолета оставалось еще минут двадцать, и я наспех набрасывал на
салфетках текст, которого раньше не было. Меня, царя Екклезнаста, обвивала
ногами балерина кордебалета из Моава. Я склонялся перед медными идолами, я
рисковал вечностью из-за земной женщины, из-за тонконогой военнослужа-щей
местной армии. Я медленно старел на троне и забывал моего Бога из-за молодых
суетных шлюх. Лучше бы к матери в Воронеж съездил, а не в Израиль. Второй
раз объявили посадку, но, кажется, я уложился. Я расслабленно возвращался в
себя, хорошо бы сейчас еще принять душ и вытянуться. Он не еврей,
он--балетмейстер, он гражданин астральной системы, но ужасный зануда — даже
"мусорные" ворота и те на семи замках.
Наконец я расплатился и пошел искать, где по долгу службы меня ждал
связной и мои михайловцы. Адония--кандидат наук, старший брат Соломона по
отцу. Кончил вечерний институт на "отлично", но способностям Соломона всегда
завидовал. Слабый и добрый человек. Любит Ависагу. Велика беда — полежала
пару раз со стариком на кожемитовом диване. С кем не бывает. Крещенский
мороз в кабинете. Деда невозможно было согреть. Стоп. Наваждения кончились.
Я заметил, что толпа перед воротами почти рассосалась, оставалось семеро
мужчин в одинаковых драповых пальто и две женщины. Одна из них — это сам
"Конгресс". В этот момент я с ужасом обнаружил, что связная "Конгресса" на
месте, но я забыл и пароль, и отзыв. В карманах тоже не было. Наверное, я
забыл их на сиденье в автобусе. Вот идиотство какое. Я посмотрел на нее с
мольбой и постучал рукой по лбу. Нужно вложить в уста принца Адонии слова,
что "женясь на секретарше отца, я еще не становлюсь директором ядерного
института".
Qui attendez vous? — с неуместным смешком спросила меня связная.
Там такого не было! Это не пароль! — твердо сказал я.
Меня поразило даже не то, что она ошиблась, не французский язык, не ее
пиджак с широкими плечами, а то, что все мои спутники еле держались на ногах
и ото всех здорово разило водкой.
А сам-то ты пароль помнишь? — пробормотала связная.
Сестер и братьев своих возлюбленных! — тихо проговорил я первое, что
пришло в голову.
Братья в сборе, братья готовы к перелету. Доставайте посадочные талоны
и паспорта. Нам пора садиться!
"Ависага из Шунама — это я, - добавила она, пьяным полушепотом
обратившись ко мне, - в "Конгрессе" меня называют магистр".
Глава двенадцатая
ПЬЕМ БУРБОН
Полночь в воздухе. Я благоухаю, как розовое варенье. Я уже ничего не
хочу. Я пьян. Я полон реалистических дум. Я — Серов. Я — девочка с
персиками. Катастрофически тошнит от всего на свете. Я напился в неведомой
точке земной атмосферы с незнакомой женщиной, связанной со мной мистической
связью. Она тоже не вполне трезва и хочет спать. В известном смысле это
вообще не женщина — это мой партийный товарищ, с которым мы делаем одно
общее дело для планеты людей. У нее расплющенные губы и какие-то немыслимые
чулки с орхидеями. Орхидеи не могут быть знамением. Но она мне скорее даже
нравится, чем нет. Только я не могу придумать, что же ей говорить. У меня
парез языка, и я даже не могу по-настоящему насладиться замечательным
бурбоном, который мы пьем. Разговор крутится, в основном, вокруг
михайловцев. Не о Блоке же нам говорить! Не расколдуешь сердца ни лестию, ни
красотой, ни словом. Я вообще не очень люблю разговаривать с женщинами, я их
жалею. Но товарищ по партии — это совершенно другое дело. Товарищам по
партии — любые авансы. У них даже могут быть расплющенные губы и полная
безнаказанность в глазах. И кожа может быть творожно-белой, чего я обычно не
выношу. Я все-таки не грузин, чтобы увлекаться этой белизной.
- Ависага, не следует ли нам проведать наших братьев? — нетвердым
голосом предлагаю я.
— Пошли они на хер!
Это резонно. Но все же я схожу. У меня гипертрофированное чувство
долга, не дрова везем, не голландских кур. "Ну?!"
— Слушай, как это может быть: их стало шесть?!
— Так не бывает, — сонным голосом отвечает Ависага, — их семь! Семь
невест для семи братьев, семь мушкетеров. Вот квитанция. Сдаем всех семерых
— получаем четырнадцать тысяч. Придется нам еще кого-нибудь найти. Ты,
кстати, сам не хочешь вернуться?! Там теперь здорово! Виданное ли дело, чтоб
Председатель Верховного Совета был попом! Нет? Ну и правильно! Я не
собираюсь на тебе зарабатывать. Сходи еще раз пересчитай.
— Теперь их восемь.
— Это невозможно! Какой ты беспокойный! Их ровно семь. Хорошо, я схожу
сама. Еле стою на ногах. Действительно восемь. Вот теперь будет мороки.
Может быть, увязался кто-то из родственников. И все как один говорят
по-русски. А один даже по-древнерусски, открылась какая-то дремлющая
программа! Очень странно, даже невероятно странно. Лучше больше не пить. Дай
я час посплю, а на земле разберемся.
Глава тринадцатая
НА ЗЕМЛЕ
Ю А ВЕЛКАМ. ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ. ИНТРАРЕ.
В дверях советский солдат в ушанке. Только румын. И кроме румынского не
говорит ни на каких человеческих языках. Бьют стенные часы, уже много лет не
били. Похоже на театральное фойе. Сейчас войдет Книппер-Чехова. Есть
окошечко информации, но оно за кордоном. То есть понарошку ты еще не в
Румынии, но зато у тебя нет никакой информации. Высокие седые офицеры-менты
с дверными челюстями. Сразу очень хочется назад в Ханаан. В очереди за
визами, кроме нас, стоит много бывших румын и две старушки с золотыми
зубами, которые едут на побывку в Черновцы. Две румынки подрались. Солдат с
миноискателем нашел у меня в кармане комок салфетки и заставил развернуть. Я
вытирал нос, потому что у меня аллергия на румынский запах, и забыл
выбросить. Раньше меня никто так подробно не щупал. Я его все-таки
поблагодарил и дал жевательной резины. Он ничего не сказал, но резину взял.
— Я с вечера страшно надралась! Надеюсь, я не болтала ничего лишнего?
— Нет, ты была ужасно милой. Секундочку, давай не отвлекаться!
Перед нами в очереди стоит сутулая длинная сефардка в белых чулках.
Зовут Кэти. Жуткое страшилище. Такое, что у меня даже сердце заходится от
восторга. Она похожа на тель-авивскую манекенщицу, которая жила с негром из
"Маккаби". Может быть, даже медсестра. Моя спутница смотрит на нее
неодобрительно. Не исключено, что она просто не любит медсестер. Уже третий
час стоим в очереди за визами, и еще не было таможни. Четыре с половиной
утра. Из окошка с визами бешеный румын кричит "животные", "анимали". Ему не
нравится, что румынки дерутся. Можно через кордон не переходить, но что
делать с михайловцами. Кроме Румынии от них будет негде отделаться.
Крестьянин с сундуком выполз откуда-то. С картины передвижников. Не
понимает, где он находится. Этот — не наш. Румын в окошке закрылся. Может
быть, навсегда. Устал от свалки. Перед закрытием передразнил михайловцев и
обозвал их "жидами". Это не жиды--это русские колхозники. В туалетах нет
света. В метро нет света. Только бы наши "жиды" не потерялись. Офицер в
очках. Раз в очках, значит, говорит по-русски. Из генштаба. Может быть, я
тоже в прежней жизни был румыном. Сколько же стоят эти сраные леи? Есть
номер в гостинице "Октябрьская" на семерых за 1883 лей. Это год смерти
Тургенева и одновременно сто девяносто долларов. Но можно платить леями. То
есть это два блока "Кента" кингсайз лайт и еще остается семьдесят шесть лей
в виде полутора пачек турецкого кофе. Но если платить за румынскую гостиницу
турецким кофе, то самим будет нечего пить. Кофе нет. Вообще ничего горячего
в районе Литейного нет. Ближайший стакан чая можно выпить в гостинице
"Балтийская", если снять там номер. Которого тоже нет, он занят. В молочном
магазине нет ничего белого цвета. Это условно-молочный магазин, с пяти часов
утра в нем принимают пустые молочные бутылки. Куча атаманских папах и бурок.
Видимо, их привозят из Ставрополя. Нужно срочно позвонить Григорию
Сильвестровичу в Иерусалим. Одна минута стоит полтора доллара, или четверть
пачки кофе за шекель двадцать, то есть четырнадцать канадских центов. А три
минуты составят сорок два с половиной цента — это три четверти пачки кофе
или восемнадцать сигарет, и еще остается одна льготная минута — это пятая
часть пачки кофе с кардамоном на двенадцать маленьких чашечек.
— Ты бы могла выйти замуж за настоящего румына? А если это нужно для
дела, если Андрей Дормидонтович потребует?!
У мужчин поголовно зазноблены щеки. Не останавливаясь, проходим
Васильевский остров. На стенах домов картины — хоровод из жизни гуцулов. В
темноте видно несколько мрачных православных фигур в сарафанах. Это
румынские поэтессы Татьяна Толстая и Татьяна Ларина. Свет не включают. Нет
нефти. Всю продали дружественным арабам. Идет несколько женщин в нормальных
чулках. С длинными и очень тонкими ногами. Красиво, но необычно. В рыбном
магазине на Среднем проспекте двенадцать эмалированных лотков с частиком.
Восемь метров серого частика с морковью. Красное на сером — к разлуке. Но
если все равно умирать, я хотел бы сюда когда-нибудь вернуться. Количество
галстуков на душу румынского населения выше всего виденного ранее. Двадцать
три больших универмага "Пассаж", в которых продаются галстуки. Опять дрепт.
Нас все посылают на какой-то дрепт. Может быть, я оттуда родом. Загадочная
страна, где продаются одни пирожные и сумки. "Картошка" как в "Норде", как в
"Севере", как тогда, только гнется алюминиевая ложка. Солдатики в бирюзовых
шинелях нереальных оттенков поют утреннюю печальную песню. Хочется для
разнообразия попить горячего. В бывшей кофейне только холодный лимонный квас
от ревматизма. Нет беременных женщин. Не время беременеть, когда Румыния в
опасности! Когда вырыты трамвайные рельсы и на их месте еще ничего не врыто!
Когда на улицах не встретить собак со старушками, а румынский король торгует
на чужбине вельветовыми джинсами!! Горе тебе, Румыния! И Дворцовая площадь
твоя пуста. Хорошо бы засеять ее кормовыми. Бобовыми культурами. Не
задерживайся, вперед, спутница моя Ависага, зайдем в заведение "Общепита"!
Все из свинины. Первое из свинины, второе из свинины, кофе из свинины. Я не
православный мусульманин, нет! Просто я не люблю вареную свинину. У меня
больная печень. Туалет на Фонтанке старого образца. Для гуцулов. Вокзал без
скамеек. Много красноармейцев. У ратников узкие послевоенные шеи. Они только
что выиграли третью мировую войну и теперь в полутьме чего-то ждут. Это
берендеи. Все в черном.
Очень сильный запах нефти. Может быть, это от них. Может быть, они
танкисты. Вокруг вокзала жидкая новостроечная грязь. По седла. Как в
настоящей жизни. Десять минут, а по моим только три. Ночью они сводят часы с
концами, чтобы не ускорять сутки. Сейчас я тоже пропахну керосином.
Солдат-гунн с доисторическим лицом ест несвежие "бычки в томате". Ему
шестьсот лет, как Ною. Диктор по вокзальному радио булькает про Лодейное
поле. Я знал древний город с таким названием, страшная дыра: хлебозавод,
базар, атомная электростанция, тюрьма предварительного следствия. Может
быть, его тоже отдали Румынии. Восемьдесят процентов мужчин и пять
неопрятных старух-уборщиц занимаются йогой. Кажется, что все должны понимать
по-русски, настолько все плохо одеты. Двое суворовцев прошкандыбали за
хворостом — козырьки вдоль носа, жгут ведьм! Все население читает
железнодорожный справочник и роман одного румынского прозаика "Мертвые в
душе", который убежал за границу. Очень хочется навечно переодеться в
местную одежду. Чтобы дышала кожа. Надпись по-румынски — "Народная
дружина". Света нет. Три дружинницы в резиновых сапогах. Идейные лесбиянки.
Вера, Надежда и Любовь Братулеску. Все с высшим образованием — как не
стыдно! "Ой, какой миленький!"
— Это вы мне?! Я не миленький. Это у меня курточка такая. В
социалистическом Израиле покупал перед самым отъездом. Мне нужно срочно
переодеть всю эту группу израильских туристов. Теперь совершенно другое
дело! Теперь семь плацкартных билетов до Куйбышева. Можно общих. Вот наши
документы. Это по-арамейски! Мы — полномочные представители
террористической организации "Русский конгресс".
Глава четырнадцатая
НОСТАЛЬГИЯ
АВТОР ХРОНИК. До свидания, господа, пусть российская земля вам будет
пухом под ногами.
МИХАЙЛОВЦЫ (нестройно). Благодарствуем. Барух Ха-Шем. Гезунтер ид!
Старосту нашего непременно найдите.
АВТОР ХРОНИК (раздраженно). Найдем, найдем и пошлем вам вдогонку. Не
печальтесь. (Ависаге) Наконец, мы от них отделались. Что за народ! Хуже
евреев!
АВИСАГА (всхлипывает, вытирая глаза). Как же, найдешь его теперь! Зря
ты его паспорт сжег! Кажется, уехали.
АВТОР ХРОНИК (поморщившись). Действовал согласно инструкции.
АВИСАГА. Хорошо бы нам самим не застрять в Румынии. Без тебя не откроют
газету и Нобелевскую премию вручат не тому! А меня ждет любовник, правда,
довольно бездарный. Ты должен его знать...
АВТОР ХРОНИК. Ничего не хочу слышать! Давай дальше поедем поездом, а то
опять будут шарить. Что там у тебя под миноискателем все время звякало?
АВИСАГА (лениво). У меня звякал лифчик. Смотри какой дяденька в треухе,
и еще один в кубанке.
АВТОР ХРОНИК. Это и есть гуцулы, коренное население страны. Настоящие
питерцы!
АВИСАГА. Невозможно под джинсами девятнадцать часов подряд носить
израильские колготки! Образуется такое поле, что ни до чего не дотронуться.
АВТОР ХРОНИК (устало). Потерпи и ни до чего не дотрагивайся. Попробуй
положить подбородок на подоконник и так поспать. Можно подложить шарфик. В
десять часов в наш номер разрешили внести чемоданы.
АВИСАГА. Умираю, как хочется кофе.
АВТОР ХРОНИК. Можешь его пожевать. У нас его сорок пачек.
АВИСАГА. Нет денег — нечего посылать в командировки! Сулят золотые
горы, а нет элементарных ста долларов, чтобы заплатить за четыре часа сна
лежа.
АВТОР ХРОНИК. Еще несколько часов тебе придется постоять. Каждый час ты
стоишь на двадцать два с половиной доллара. Я уже семь лет столько не
зарабатывал.
АВИСАГА. Мамочка! Кто это такие?!
АВТОР ХРОНИК. Это спецвойска.
АВИСАГА. Какая жуть, как кроты! Я не могу все время стоять на одном
месте. У меня пока еще две ноги, а не четыре!
АВТОР ХРОНИК. Это все из-за электрического поля. Ты сняла колготки?
АВИСАГА. С большим трудом.
АВТОР ХРОНИК. С четырех ног их вообще было бы не снять.
АВИСАГА. Давай сюда больше никогда не ездить. Давай друг другу обещаем.
Это было идиотским решением — везти их через Румынию. Как ты думаешь, в
этой кассе продаются билеты до Парижа?
АВТОР ХРОНИК. Это коммунистическое государство. Здесь не продают билеты
до Парижа. На Финляндском вокзале никогда не продавались билеты до
Финляндии. Тебя путает название. Смотри, бабы все в мехах.
АВИСАГА. Мне и в мои золотые годы такие меха не снились. Почему их
выгоняют?
АВТОР ХРОНИК. Выгоняют только старух. Наверное, это бывшие вокзальные
проститутки, и полиция не хочет, чтобы они стояли тут по утрам без билетов.
АВИСАГА. Если бы им билеты до Куйбышева согласились продать за леи, я
давно бы уже спала. Только не начинай пересчитывать мой сон на пачки
турецкого кофе. И перестань коверкать итальянские слова!
АВТОР ХРОНИК. Им кажется, что я говорю по-румынски.
АВИСАГА (устало). Им ничего не кажется. Я снова начинаю засыпать. Мне
снится, что кругом все наши.
АВТОР ХРОНИК. Смотри, чтобы наши не утянули сумку. Продень в нее ногу.
АВИСАГА. Могут взять вместе с ногой. Интересно, где тут может быть
туалет?
АВТОР ХРОНИК. Тебе женский?
АВИСАГА. Скоро мне будет все равно.
АВТОР ХРОНИК. Ой, какая ванна! Ой, какая ванна. Просто "ой". Только нет
пробки. Не предусмотрено.
АВИСАГА. Это пустяки. Можно заткнуть полотенцем.
АВТОР ХРОНИК. Такие ванны бывали только в "Англетере". Принеси мне
самопишущее перо. Протри обе руки. Правую. Левую. Теперь протри переносицу.
Мозжечок. Стучатся? Не открывай! За девяносто семь долларов я хочу полежать
в горячей ванне.
АВИСАГА. Ниже этажом залило негров.
АВТОР ХРОНИК. Так им и надо! Это им за коммунизм с человеческим лицом.
АВИСАГА. Теперь придется сливать ведром в раковину.
АВТОР ХРОНИК. Одну минуточку! Открой дверь и следи за поступлением
воздуха. Я чувствую, что я задыхаюсь. Я могу
отравиться воздухом родины. Все-таки мы уже давно не румыны, мы уже
отвыкли!
АВИСАГА. Бедненькие михайловцы, а каково им возвращаться?!
Глава пятнадцатая
БУХАРЕСТ
(по телефону)
БУХАРЕСТ. Плохо слышно... подопечные... полет перенесли хорошо!..
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Плохо слышно... один исчез...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Остальных удалось завести... да, в скорый... в поезд...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Мы боимся, что их не встретят, не могли бы вы что-нибудь
предпринять...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Кажется, не в тот.
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Все в точности... торжественно лишили их израильских
паспортов...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Есть фотографии... взяли подписку о невыезде из Куйбышева.
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Только если доберутся: мы посадили их не в тот поезд...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Да, да, может быть, вы и правы... это им наука...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Настроение было неплохим... беспокоятся, что в поезде им
дадут мясное с молочным...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Я им приблизительно так и сказал... все, мы возвращаемся,
будем звонить из аэропорта... готовьте следующую партию...
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая
ЕЕ НЕТ
День, ночь, снова день, я знаю имя Бога, стало ли мне от этого легче,
да, стало легче!
Боря ночью влез в окно. "Ты один?" — спросил он осторожно. Я включил
ночник и посмотрел на часы. "Видел тебя с бабой, — добавил он. — Ты бабу
завел?"
— Да, что-то такое, — неопределенно ответил я.
— Про ловушки в гастрономах слышал? — выдохнул Борис Федорович.
— Слышал, — ответил я. — Очень от тебя, Боря, анисом несет, нет сил!
— Ну и что ж теперь делать?
— Что делать, Боря?! Учить язык! Когда тебя отправляют?
— Никогда. Я решил тут проживать. Но как теперь ходить в гастроном?
Сказать я им еще пару слов смогу, а думать на еврейском, хоть, б..., убей,
не выходит!
— Выучи считалочку! Когда тебе нужно думать на каком-нибудь языке --
вот ты идешь в магазин, в аэропорт или там в банк, ты ее тверди. В аэропорт,
тем более, тебе больше не нужно. "Элик-белик бом, митахат ле альбом". Или
хочешь "штей цфардеим, диги дан, диги дан", но это сложная! Давай я тебе
первую напишу. Да никак она не переводится! Какое тебе дело, как она
переводится, — ты так себя только запутаешь! Идешь мимо контроля и говори
— "элик-белик бом, митахат ле альбом!" Лучше даже — как выходишь из дому,
сразу начинай твердить, а заговорят с тобой — изображай глухонемого. У тебя
два месяца для тренировки. Зубри.
— Сам-то ты уезжаешь? — глухо спросил Усвяцов.
— После конкурса, Боря, поеду. Но куда — сказать еще не могу, вернее,
сам еще не знаю. Шиллера нашел?
--Нет.
— Царство ему небесное. Хорошо бы и нас с тобой поскорее прибрали. Ты
наведывайся.
Боря исчез, как и появился, а я попытался заснуть, но сон не шел. Мысли
мои были тревожными. Еще бы! Три поездки за месяц с невольничьим грузом! И
настроение от этого было прегнуснейшим. Наличных денег тоже пока никто не
платил.
За месяц в редакции ничего существенного не произошло. Шла подготовка к
конкурсу. До запрета на русский оставалось два месяца — после этого газета
выйдет в свет, и Менделевичем будут торговать, как горячими пирожками. Даже
Маргарита Семеновна из издательства "Алия" сказала, что Менделевнч идет в
поэтической рубрике сразу после Мандельштама и между ними уже никого не
протиснуть. Бессмертие Менделевича перестало зависеть от людей. Чего обо мне
сказать было нельзя.
В восемь часов я уже был в редакции. Вахтер Шалва проверил на входе мои
карманы. "Слушай, мне никто не звонил? — спросил я.--Да нет у меня, мудак,
никакого оружия!" Парочка младших редакторов слонялась без дела по
коридорам, и сонный Арьев сидел в своем кабинете, делая вид, что работает.
"Не спрашивайте меня ни о чем! Никто вам не звонил и никто не приезжал, --
раздраженно сказал он вместо приветствия. — Вообще я не понимаю, что у вас
тут происходит. Я уже не рад, что ввязался!"
— У меня происходит?
— Ну, не у вас, не придирайтесь! Говорят, что среди редакторов есть
один маккавей. Кто это может быть?! И сегодня еще из-за Тараскина был жуткий
скандал.
Профессора Тараскина, действительно, в Иерусалиме еще не было. Я даже
начал подумывать, что раз прошел такой большой срок, значит, наш Тараскин не
подкачал! Профессор кончил гимназию в буржуазной Латвии, знал латынь, и
старец, которому плохо давались языки, не мог не принять этого во внимание.
"Как бы не так! — воскликнул Григорий Сильвестрович. — Вечно ты
напустишь розовых слюней! Живу себе, не ведая греха, вдруг "бамс" --
телеграмма. Старец недоволен. Гроза!"
— Мною недоволен? — спросил я со страхом.
— Тобою, магистром, Арьевым, Тараскиным — всеми недоволен. Эта
сволочь Тараскин не хочет возвращаться в Россию. Боится. Теперь новое
отчудил: издал скандальную статью про проституток, называется "Кожаные
женщины". Какой он к черту экуменист с этими кожаными женщинами! Старец,
конечно, в бешенстве. Но где я возьму других исполнителей его идей?!
— Каких именно идей? — наивно ляпнул я. — И где Тараскин?
— Ну, этого-то сюда приволокут. Просится на Аляску! Говорит, что успел
почувствовать себя новым американцем! Еще один Довлатов! На кой черт они
нужны нам на Аляске, там своих алкоголиков хватает! А идеи касаются кино.
Требует сценарий ко дню рождения патриарха "Иерусалим неземной", просто
документальный фильм — ему нужно для точки отсчета. Но я уже все сроки
пропустил! Пожалуй, мне лучше на пару дней исчезнуть. А то старик
разволновался, звонит каждые три часа. Если наткнется на тебя, скажи, что
все в разъезде. Сиди у себя, в конце дня собирай младших редакторов — пусть
отчитываются. Если Ависага объявится — скажи ей, что ее все ищут.
Обещанная гроза состоялась на следующий день во время планерки. Я
поднял трубку. "Ножницын!"--услышал я дребезжащий старческий голос. Слышно
было так отчетливо, как будто звонок был не из Америки, а скорее с соседней
улицы. В моем кабинете сидело несколько младших редакторов, которые с
удивлением наблюдали, как я поднимаюсь из кресла и автоматически приглаживаю
волосы. Я понял, что это был сам старец.
— Где Гришка?! — картавя, кричал он. — Как исчез?! Всех сгною! Как
фамилия?! Еврей?! — я даже не успел назваться, но он вовсе и не собирался
меня слушать. — Подлецы! Даю вам трое суток на сценарий! Отправить ко мне с
нарочным! — бросил он в трубку, и нас разъединили.
Так единственный раз в жизни я непосредственно общался с живым гением.
Глава вторая
ТИШЕ, Я — ЛЕША!
Всю ночь мне снился отвратительный толстый людоед, который перекусывал
позвоночник клыками. Кряк. Кого не съедал сам, того посылал на погибель
старцу. Я проснулся в холодном поту, решил в редакцию не ходить и сразу
засесть за сценарий. И весь день, как очумелый, писал, пока у меня не начало
сводить пальцы. Беда была в том, что я всю жизнь ненавидел кино. Это раз. И
хорошие фильмы снимают только шизофреники, которым никакие сценарии не
нужны. Все равно они их не читают. Вечером, когда раздался телефонный
звонок, я уже почти все закончил.
Звонил Сенька-фотограф. "Ну, как?" — спросил он.
— Отлично! Считай, что готово.
— Ты не мог бы тогда ко мне забежать? — спросил он вполголоса. --
Кажется, я отловил тут одного маккавея, но не сто процентов!
Первое, что я увидел, войдя к нему в дом, был вдребезги пьяный Шкловец.
Я посмотрел на Сеньку-фотографа с изумлением: "Ты с ума сошел! Он не может
быть маккавеем — у него пятеро детей!"
Сенька обалдело вытаращил глаза: "Дети могут быть и не его!"
— Да какие там "не его"! Похожи все как две капли!
— Все равно посиди тут немного: он мелет всякую чепуху, а мне потом
будет не расхлебать!
Шкловец, кажется, меня не узнал. Мы с ним были знакомы шапочно. В
редакции он бывал мало, ни с кем не здоровался, а его таинственные материалы
пересылались непосредственно старцу. Видимо, они тут с фотографом целый
вечер пили.
— Помнят, что я русский! По глазам чувствую, что помнят. А я не
русский! Я полиграфический техникум кончил! Детки меня не признают за отца!
(Сенька посмотрел на меня очень выразительно.) Дочка, Ханочка, донесла
директору школы, что я во сне говорю по-русски! А у меня аденоиды, у меня
справка есть от доктора Скурковича! И Фишер — это не Фишер! — плачущим
голосом лепетал Шкловец. — Тайну двух океанов смотрели? Шпион убил своего
брата — русского математика и занял его место! Вот так! "Чемоданчик мой
дембельный, ни пылинки на нем!" — неожиданно пропел он фальцетом. — Бог --
это
только идея! Нельзя поклоняться идее. Хочешь, я сниму кипу? Спорнем?!
Маккавеи все ходят без кипы.
Пьяный Шкловец затих, и мы снова переглянулись.
— Вряд ли, — сказал я. — Почему тебе вообще пришло в голову, что он
маккавей?
— Да он тут такое нес! Предлагал записаться в братство — не станет же
он от себя такое предлагать?! Ладно, давай переложим его на диван, надо же,
как фраер назюзюкался. Орал тут, что Менделевич не имеет отношения к
литературе, что он позаботится, чтобы Нобелевским лауреатом стала бухарка
Меерзон. Критик сраный! Что мы с его шляпой будем делать? Снимать или нет?
— Раз Бог — это только идея, — сказал я, поразмыслив, — снимай! Там
у него еще что-то есть!
Мы положили любителя поэзии на кожаный диван, а сами уселись за стол.
— Ах, жалко, что не он! — разочарованно выдохнул фотограф. — Я бы
его зубами загрыз. Я этих ангелов ночных ненавижу! В сорок лет уже тяжело,
когда тебе по самые яйца лезут в душу! В сорок лет надо так жить, чтобы
никто не видел, как ты одеваешься или раздеваешься. Надо уже так жить,
чтобы, когда ты сдохнешь, еще два месяца об этом никто не знал, пока не
будешь вонять из-под двери. Но попробуй так поживи. Ты куда смотришь?
На стене висела фотография старца Н. вместе с группой сотрудниц. Я
узнал одну из со...


