Светлана Алексиевич. Цинковые мальчики
страница №2
...ективная история, не приключение... Лежит убитый крестьянин — тщедушноетело и большие руки... Во время обстрела просишь (кого просишь, не знаю,
Бога просишь): пусть земля расступится и спрячет меня. Пусть камень
расступится... Собаки скулят... Жалобно скулят минно-розыскные собаки. Их
тоже убивали, ранили. Убитые овчарки и люди, забинтованные собаки и люди.
Люди без ног, собаки без лап. Не разобрать, где на снегу собачья кровь,а где
человеческая. Сбросят в одну кучу трофейное оружие — китайское,
американское, пакистанское, советское, английское, — оно, я удивлялся,
красивое, но это все для того, чтобы тебя убить. Страх! Мне не стыдно за
этот страх. Страх человечнее смелости. Это я понял... Боишься и жалеешь,
хотя бы самого себя... Оглядываешься вокруг, начинаешь замечать жизнь...Все
останется жить, а ты исчезнешь. Не хочется думать, что будешь лежать
невзрачный и маленький, за тысячу километров от дома. Уже в космос люди
летают, а как убивали друг друга тысячи лет назад, так и убивают. Пулей,
ножом, камнем... В кишлаках наших солдат вилами деревянными закалывали...
Вернулся в восемьдесят первом году... Все было на "ура". Выполнили
интернациональный долг! Священный! Герои! Приехал в Москву утром, рано
утром. Приехал на поезде. Дождаться вечера, чтобы сутки терять, не мог.
Добирался на попутках: до Можайска на электричке, до Гагарина — на рейсовом
автобусе, потом до Смоленска уже на перекладных. И от Смоленска до Витебска
— на грузовой машине. Всего шестьсот километров. Никто деньги не брал,
когда узнавали, что из Афгана. Это я запомнил... Последние два километра --
пешком. Бегом. Так и добежал до дома.
Дома — запах тополей, звенят трамваи, девочка ест мороженое. И тополя,
тополя пахнут! А там природа — это зеленая зона, так называемая "зеленка",
оттуда стреляют. Так хотелось увидеть березку и синичку нашу. Углов
боялся... Зайти за угол дома... Угол впереди, все внутри сжимается — а кто
там за углом? Еще год боялся выйти на улицу: бронежилета нет, каски нет,
автомата нет, как голый. А ночью сны: кто-то в лоб целится и такой калибр,
что полголовы снесет... Бросался на стену... Затрещит телефон, у меня
испарина на лбу - стреляют ! Откуда? Начинаешь шарить глазами по
сторонам...Утыкаешься в книжную полку...А-а-ах! Я дома...
В газетах по-прежнему писали: вертолетчик икс совершил учебный полет...
Награжден орденом Красной Звезды... В Кабуле состоялся концерт в честь
Первого мая с участием советских солдат... Афган освободил меня...Излечил от
иллюзии веры в то, что все у нас правильно и в газетах пишут правду, по
телевизору говорят правду. "Что делать? Что делать?" — спрашивал я себя.
Хотел на что-то решиться, куда-то пойти. А куда? Мать уговаривала и никто из
друзей не поддержал. Мол, все молчат. Так надо.
Вот вам рассказал...Впервые попробовал говорить то, что думаю.
Непривычно...
Рядовой, мотострелок
— Боюсь начинать рассказывать...Опять навалятся эти тени...
Каждый день... Каждый день я себе там говорила: "Дура я, дура. Зачем
это сделала?" Особенно ночью появлялись такие мысли, когда не работала, а
днем были другие: как всем помочь? Раны ужасные... Меня потрясало, зачем
такие пули? Кто их придумал? Разве человек их придумал? Входное отверстие --
маленькое, а внутри кишки, печень, селезенка — все посечено, разорвано.
Мало убить, ранить, надо еще заставить так мучиться... Они кричали всегда:
"Мама!" Когда болит... И страшно... Других имен я не слышала...
Я ведь хотела уехать из Ленинграда, на год-два, но уехать. Умер
ребенок, потом умер муж. Ничего не держало меня в этом городе, наоборот, все
напоминало, гнало. Там мы с ним встречались... Здесь первый раз
поцеловались... В этом роддоме я родила...
Вызвал главврач:
— Поедете в Афганистан?
— Поеду.
Мне надо было видеть, что другим хуже, чем мне. И я это увидела.
Война, нам говорили, справедливая, мы помогаем афганскому народу
покончить с феодализмом и построить светлое социалистическое общество. О
том, что наши ребята погибают, как-то умалчивалось, мы поняли так, что там
много инфекционных заболеваний: малярия, брюшной тиф, гепатит. Восьмидесятый
год... Начало... Прилетели в Кабул... Под госпиталь отдали старые английские
конюшни. Ничего нет... Один шприц на всех... Офицеры выпьют спирт,
обрабатываем раны бензином. Раны плохо заживают... Помогало солнце. Яркое
солнце убивает микробы. Первых раненых увидела в нижнем белье и сапогах. Без
пижам. Пижамы не скоро появились. Тапочки тоже. И одеяла... У одного
мальчика... Помню одного мальчика: у него тело во все стороны гнулось,
костей как не было, ноги веревками. Из него вытащили десятка два осколков.
Весь март тут же, возле палаток, сваливали отрезанные руки, ноги...
Трупы... Они лежали в отдельной палате... Полуголые, с выколотыми глазами,
один раз — с вырезанной звездой на животе... Раньше в кино о гражданской
войне такое видела. Цинковых гробов еще не было, еще не заготовили.
Скоро начали понемногу задумываться: кто же мы? Наши сомнения
начальству не понравились. Тапочек, пижам еще не было, а уже развешивали
привезенные лозунги, призывы, плакаты. На фоне лозунгов — худые, печальные
лица наших ребят. Они остались в моем сознании так навсегда... Два раза в
неделю — политическая учеба. Нас учили все время: священный долг, граница
должна быть на замке. Самая неприятная вещь в армии — доносительство,
приказ доносить. По каждой мелочи. На каждого раненого, больного. Это
называлось: знать настроение... Армия должна быть здоровой... Положено было
"стучать" на всех. Жалеть нельзя было. Но мы жалели, на жалости там все
держалось...
Мы ехали... Спасать, помогать, любить. За этим мы ехали... Проходит
какое-то время, и я ловлю себя на мысли, что ненавижу. Ненавижу этот мягкий
и легкий песок, обжигающий, как огонь. Ненавижу эти горы. Ненавижу эти
низкорослые кишлаки, из которых в любой момент могут выстрелить. Ненавижу
случайного афганца, несущего корзину с дынями или стоящего возле своего
дома. Еще неизвестно, где он был этой ночью и что делал. Убили знакомого
офицера, недавно лечившегося в госпитале, вырезали две палатки солдат... В
другом месте была отравлена вода... Кто-то поднял красивую зажигалку, она
разорвалась в руках... Это же все наши мальчики гибли... Свои мальчики...
Надо это понять... Вы не видели обожженного человека? Не видели...Лица нет,
глаз нет, тела нет... Что-то сморщенное, покрытое желтой коркой --
лимфатической жидкостью. Не крик, а рык из-под этой корки...
Там жили ненавистью, выживали ненавистью. А чувство вины? Оно пришло не
там, а здесь, когда я уже со стороны посмотрела на это. Там мне все казалось
справедливостью, здесь я ужаснулась, вспомнив маленькую девочку, лежавшую в
пыли без рук, без ног... Как сломанная кукла... После нашей бомбежки... А мы
еще удивлялись, что они нас не любят. Они лечились в нашем госпитале...
Даешь женщине лекарство, а она не поднимает на тебя глаз, она тебе никогда
не улыбнется. Это даже обижало. Там обижало, здесь — нет. Здесь ты уже
нормальный человек, к тебе возвратились все чувства.
Профессия у меня хорошая — спасать, она меня и спасла. Я могу
оправдываться: мы там были нужны. Не всех спасли, кого могли спасти, — вот
что самое страшное. Могла спасти — не было нужного лекарства. Могла спасти
— поздно привезли (кто был в медротах? — плохо обученные солдаты,
научившиеся только перевязывать). Могла спасти — не добудилась пьяного
хирурга. Могла спасти... Мы не могли даже правду написать в похоронках. Они
подрывались на минах... От человека часто оставалось полведра мяса... А мы
писали: погиб в автомобильной катастрофе, упал в пропасть, пищевое
отравление. Когда их уже стали тысячи, тогда нам разрешили сообщать правду
родным. К трупам я привыкла. Но то, что они такие молодые, родные,
маленькие, — с этим невозможно было смириться.
Привозят раненого. Как раз я дежурила. Он открыл глаза, посмотрел на
меня:
— Ну, все. — И умер.
Трое суток его искали в горах. Нашли. Привезли. Он бредил: "Врача!
Врача!" Увидел белый халат, подумал — спасен! А рана была несовместимая с
жизнью. Я только там узнала, что это такое: ранение — в черепную коробку...
У меня в памяти свое кладбище, своя портретная галерея. В черной рамке.
Даже в смерти они не были равны. Почему-то тех, кто погиб в бою, жалели
больше. Умерших в госпитале — меньше. Иногда они кричали,
умирая...Они...Так кричали! Помню, как умирал в реанимации майор. Военный
советник. К нему пришла жена. Он умер у нее на глазах... И она начала
страшно кричать... По-звериному... Хотелось закрыть все двери, чтобы никто
не слышал... Потому что рядом умирали солдаты... Мальчики... И их некому
было оплакивать... Умирали они одни. Она была лишняя среди нас...
— Мама! Мама!
— Я здесь, сынок, — говоришь, обманываешь.
Мы стали их мамами, сестрами. И всегда хотелось оправдать это доверие.
Привезут солдаты раненого. Сдадут и не уходят:
— Девочки, нам ничего не надо. Можно только посидеть у вас?
А здесь, дома... У них свои мамы, сестры. Жены. Здесь мы им не нужны.
Там они нам доверяли то о себе, что в этой жизни никому не расскажут. Ты
украл у товарища конфеты и съел. Здесь это чепуха. А там — страшное
разочарование в себе. Человека те обстоятельства высвечивали. Если это трус,
то скоро становилось ясно — трус, если это стукач, то сразу было видно --
стукач. Если бабник, все знали — бабник. Не уверена, признается ли кто-либо
здесь, а там не от одного слышала: убивать может понравиться, убивать --
удовольствие. Это сильное чувство. Знакомый прапорщик уезжал в Союз и не
скрывал: "Как я жить теперь буду, мне же убивать хочется?" Наверное, это
тоже страсть: они говорили об этом спокойно. Мальчики — с восторгом! — как
сожгли кишлак, растоптали все. Они же не сумасшедшие? Сколько их таких
вернулось...Им убить человека ничего не стоит... Однажды в гости к нам
пришел офицер, он приехал из-под Кандагара. Вечером надо прощаться, а он
закрылся в пустой комнате и застрелился. Говорили, что пьяный был, не знаю.
Тяжело. Тяжело было прожить один день. Мальчик на посту застрелился. Три
часа на солнце. Мальчик домашний, не выдержал. Было много сумасшедших.
Вначале они лежали в общих палатах, потом поместили их отдельно. Они стали
убегать, их пугали решетки. Вместе со всеми им было легче. Одного очень
запомнила:
— Садись. Я спою тебе дембельскую. — Поет-поет и заснет.
Проснется:
— Домой! Домой! К маме... Мне здесь жарко...
Все время просился домой.
Многие курили. Анашу, марихуану... Кто что достанет... Объясняли, что
становишься сильным, свободным от всего. В первую очередь от своего тела.
Как будто ты на цыпочках идешь, слышишь легкость в каждой клеточке,
чувствуешь каждый мускул. Хочется летать. Как будто летишь! Радость
неудержимая. Все нравится, смеешься над всякой ерундой. Слышишь лучше,
видишь лучше. Различаешь больше запахов, больше звуков. В этом состоянии
легче убивать--ты обезболился. Жалости нет. Легко умирать-- страх уходит.
Такое чувство, что на тебе бронежилет, что ты бронированный. Я умела их
слушать... Два раза... Я сама... Я два раза сама курила... В обоих случаях,
когда психика и физика не выдерживали. Работала в инфекционном отделении.
Должно быть тридцать коек, а лежит триста человек. Брюшной тиф, малярия. Им
выдавали простыни, одеяла, а они лежали на своих шинелях, на голой земле. В
трусах. Наголо остриженные, а с них сыплются вши... Платяные... Головные...
Такого количества вшей я себе не представляла... А рядом в кишлаке афганцы
ходили в наших больничных пижамах, с нашими простынями на голове вместо
чалмы. Да, наши мальчики все продавали. Я их не осуждаю... Нет... Чаще не
осуждаю. Они умирали за три рубля в месяц — наш солдат получал восемь чеков
в месяц. Три рубля... Их кормили мясом с червями, ржавой рыбой... У нас у
всех была цинга, у меня выпали все передние зубы. Они продавали одеяла и
покупали анашу. Что-нибудь сладкое. Безделушки... Там такие яркие лавочки, в
этих лавочках так много привлекательного. У нас... В Союзе ничего этого нет,
они этого не видели. И они продавали оружие, патроны, чтобы их потом этими
же автоматами и патронами убивали. Покупали за это шоколад... Пирожки...
После всего там я другими глазами увидела свою страну...Зрачок стал
другой, он увеличился...
Страшно было сюда возвращаться. Как-то странно. Будто с тебя сорвали
всю кожу. Я все время плакала. Никого не могла видеть, кроме тех, кто там
был. С ними бы проводила день и ночь. Разговоры других казались суетой,
вздором каким-то. Полгода так длилось. А теперь сама в очереди за мясом
ругаюсь. Стараешься жить нормальной жизнью, как жила "до". Но этого не
получается. Я стала равнодушной к себе, к своей жизни. Жизнь кончена, ничего
дальше не будет. А у мужчин это переживание еще мучительнее. Женщина может
зацепиться за ребенка, а им не за что зацепиться. Они возвращаются,
влюбляются, у них рождаются дети, а все равно Афганистан для них выше всего.
Мне самой хочется разобраться, почему так? Зачем это все было? Почему так
это меня трогает? Там это загонялось внутрь, тут вылезло.
Их надо жалеть, жалеть всех, кто там был. Я взрослый человек, мне было
тридцать лет, и то какая ломка. А они --- маленькие, они ничего не понимали.
Их взяли из дому, дали в руки оружие. Им говорили, им обещали: идете на
святое дело, Родина вас не забудет. Теперь от них отводят глаза, стараются
забыть эту войну. Все! И первые те, кто нас туда послал. Даже сами мы при
встречах все реже говорим о войне. Эту войну никто не любит. Хотя я до сих
пор плачу, когда играют афганский гимн. Полюбила всю афганскую музыку. Это
как наркотик.
Недавно в автобусе встретила солдата. Мы его лечили. Он без правой руки
остался. Я его хорошо помнила, тоже ленинградец.
— Может, тебе, Сережа, чем-нибудь помочь надо?
А он зло:
— Да пошла ты!!
Я знаю, он меня найдет, попросит прощения. А у него кто просит? У всех,
кто там был? Кого сломало и перекорежило? Не говорю о калеках. Как надо не
любить свой народ, чтобы посылать его на такое. Я теперь не только любую
войну, я мальчишеские драки ненавижу. И не говорите мне, что война эта
кончилась. Летом дохнет горячей пылью, блеснет кольцо стоячей воды, резкий
запах сухих цветов... Как удар в висок...
Это будет преследовать нас всю жизнь...
Медсестра
— Уже отдохнул от войны, отошел — как передать все, что было...
Эту дрожь во всем теле, эту ярость...Как? До армии закончил
автотранспортный техникум, и меня назначили возить командира батальона. На
службу не жаловался. Но стали у нас настойчиво говорить об ограниченном
контингенте советских войск в Афганистане, ни один политчас не обходился без
этой информации: наши войска надежно охраняют границы Родины, оказывают
помощь дружественному народу. Мы стали волноваться — могут на войну
послать. Чтобы обойти солдатский страх, нас решили, как я теперь понимаю,
обмануть.
Вызывали к командиру части и спрашивали:
— Ребята, хотите работать на новеньких машинах?
Разумеется, в один голос:
— Да! Мечтаем.
Дальше следовало:
— Но сначала вы должны поехать на целину и помочь убрать хлеб.
Все согласились.
В самолете случайно услышали от летчиков, что летим в Ташкент. У меня
невольно возникли сомнения: на целину ли мы летим? Сели действительно в
Ташкенте. Строем отвели в огороженное проволокой место недалеко от
аэродрома. Сидим. Командиры ходят какие-то возбужденные, шепчутся между
собой. Подоспело время обеда, к нашей стоянке один за другим подтаскивают
ящики с водкой.
— В колонну по два ста-а-а-новись!
Построили и тут же объявили, что, мол, через несколько часов за нами
прилетит самолет — мы направляемся в Республику Афганистан выполнять свой
воинский долг. Присягу.
Что тут началось! Страх, паника превратили людей в животных — одних в
тихих, других в разъяренных. Кто-то плакал от обиды, кто-то впал в
оцепенение, в транс от невероятного, гнусного обмана, совершенного над нами.
Вот для чего, оказывается, приготовили водку. Чтобы легче и проще с нами
поладить. После водки, когда в голову ударил еще и хмель, некоторые солдаты
пытались убежать, бросились драться с офицерами. Но лагерь оцепили солдаты с
автоматами, они стали теснить всех к самолету. В самолет нас грузили, как
ящики, нас забрасывали в железное пустое брюхо.
Так мы оказались в Афганистане... Скоро увидели раненых, убитых,
услышали слова: "разведка", "бой", "операция". Мне кажется...Как я теперь
понимаю, со мной случился шок...Я стал приходить в себя, осознавать ясно
окружающее лишь через несколько месяцев.
Когда моя жена спросила: "Как муж попал в Афганистан?", ей ответили:
"Изъявил добровольное желание". Такие же ответы получили все наши матери и
жены. Понадобись моя жизнь, моя кровь для большого дела, я сам сказал бы:
"Запишите меня добровольцем!" Но меня дважды обманули: отправили на войну и
не сказали правду, какая это война, — правду я узнал через восемь лет.
Лежат в могилах мои друзья и не знают, как их обманули с этой подлой войной.
Я иногда им даже завидую: они никогда об этом не узнают. И их больше уже не
обманут...
Рядовой, водитель
— Очень скучала без Родины...
Муж служил долгое время в Германии, затем в Монголии... Двадцать лет
моих прошли вне Родины, которую я любила безудержной любовью. И я написала в
Генеральный штаб, что всю жизнь за границей, больше не могу. Прошу помочь
вернуться домой...
Мы уже сели в поезд, а я все не верила. Каждую минуту спрашивала у
мужа:
— Мы едем в Советский Союз? Ты меня не обманываешь?
На первой станции взяла в руку кусочек родной земли, смотрю на нее и
улыбаюсь — родная! Я ее ела, поверьте. Умывала ею лицо.
Мой любимый...Мой...Наш... Юра у меня — старшенький. Нехорошо матери в
этом признаваться, но я любила его больше всех на свете. Больше, чем мужа,
больше, чем второго сына, я любила всех, но его как-то особенно. Он был
маленький, я спала и держала его за ножку. Не могла себе представить: как
это я побегу в кино, а сына оставлю с кем-то. Брала его, трехмесячного,
несколько бутылочек молока, и мы отправлялись в кино. Могу сказать, что я
всю жизнь была с ним. Воспитывала его только по книгам, по идеальным
образам: Павка Корчагин, Олег Кошевой, Зоя Космодемьянская. В первом классе
знал наизусть не сказки, не детские стихи, а целые страницы из "Как
закалялась сталь" Николая Островского.
Учительница была в восторге:
— Кто твоя мама, Юра? Ты уже так много прочитал.
— Моя мама работает в библиотеке.
Он знал идеалы, но он не знал жизни. Я тоже, столько лет живя вдали от
Родины, воображала, что жизнь состоит из идеалов. Вот случай. Мы уже
вернулись в родные места, жили в Черновцах. Юра учился в военном училище.
Однажды, в два часа ночи — звонок в дверь. Стоит на пороге он.
— Ты, сынок? Что так поздно? Почему в дождь? Мокрый весь...
— Мама, я приехал тебе сказать: мне трудно жить. То, чему ты учила...
Ничего этого нет... Откуда ты это все взяла? А это только начало... Как я
буду жить дальше?
Всю ночь мы с ним просидели на кухне. О чем я могла говорить? Все о том
же: жизнь прекрасна, люди хорошие. Все правда. Тихо меня слушал. Утром уехал
в училище.
Не раз я настаивала:
— Юра, бросай училище, иди в гражданский институт. Твое место там. Я
же вижу, как ты мучаешься.
Он не был доволен своим выбором, потому что военным стал случайно. Из
него мог бы получиться хороший историк... Ученый. Жил он книгами... "Какая
прекрасная страна — Древняя Греция". И читает все о Греции. Потом об
Италии: "Мама, Леонардо да Винчи думал о полетах в космос. Когда-нибудь
разгадают улыбку Джоконды..."А в десятом классе на зимних каникулах поехал в
Москву. Там у меня живет брат, полковник в отставке Юра с ним поделился:
"Хочу поступать в университет на философский факультет". Тот не одобрил:
— Ты честный парень, Юра. Быть философом в наше время тяжело. Надо
обманывать себя и других. Будешь говорить правду, угодишь за решетку или в
сумасшедший дом.
И весной Юра решает:
— Мама, не спрашивай меня ни о чем. Я буду военным.
Я видела в военном городке цинковые гробы. Но тогда: один сын — в
седьмом классе, другой — еще меньше. Надеялась: пока они вырастут, война
кончится. Разве война может быть такой длинной? "А она оказалась длиной в
школу, в десять лет", — сказал кто-то на Юриных поминках.
Выпускной вечер в училище. Сын — офицер. Но я не понимала, как это Юре
надо будет куда-то уезжать. Не представляла ни на миг своей жизни без него.
— Куда тебя могут послать?
— Попрошусь в Афганистан.
— Юра!!!
— Мама, ты меня воспитала таким, теперь не вздумай перевоспитывать. Ты
правильно меня воспитала. Все те выродки, которых я встречал в жизни, — не
мой народ и не моя Родина. Я поеду в Афганистан, чтобы доказать им, что в
жизни есть высокое и не каждому хватает для счастья забитый мясом
холодильник и "Жигули". Есть еще что-то... Ты так учила...
Он не один попросился в Афганистан, много мальчиков подавало рапорт.
Все они — из хороших семей: у одного отец — председатель колхоза, у
другого--сельский учитель...Мама медсестра...
Что я могла сказать своему сыну? Что Родине это не нужно? А те, кому он
хочет что-то доказать, как считали, так и будут считать, мол, в Афганистан
едут только за тряпками, за чеками. За орденами, за карьерой. Для них Зоя
Космодемьянская — фанатичка, а не идеал, потому что нормальный человек на
такое не способен.
Не знаю, что со мной произошло: плакала, умоляла. Призналась ему в том,
в чем сама себе боялась признаться...Но о чем уже говорили... Уже потихоньку
шептались на кухнях. Я его просила:
— Юрочка, жизнь совсем не такая, как я тебя учила. И если я узнаю, что
ты в Афганистане, выйду на площадь... На Лобное место... Оболью себя
бензином и сожгу. Тебя убьют там не за Родину, тебя убьют неизвестно за
что... Просто так... Разве может Родина посылать на гибель своих лучших
сыновей без великой идеи?
И он обманул меня, сказал, что поедет в Монголию. Но я знала: это же
мой сын, он будет в Афганистане.
В это же время ушел в армию Гена, мой младший. Я за него была спокойна,
он вырос другим. Их вечный спор с Юрой.
Юра:
— Ты, Гена, мало читаешь. Никогда не увидишь у тебя книгу на коленях.
Всегда-- гитара.
Гена:
— Я не хочу быть таким, как ты. Я хочу быть как все.
Они уехали, я перешла жить к ним в детскую. Потеряла интерес ко всему,
кроме их книг, их вещей, их писем. Юра писал о Монголии, но так запутывался
в географии, что я уже не сомневалась, где он. Днем и ночью перебирала свою
жизнь... Резала себя на кусочки... Эту боль не передать никакими словами...
Я сама его туда отправила. Сама!
...Входят какие-то чужие люди, по их лицам сразу ловлю — они принесли
мне беду. Отступаю в комнату. Остается последняя страшная надежда:
— Гена?!
Они отводят глаза. А я еще раз готова отдать им одного сына, чтобы
спасти другого.
— Гена?!
Тихо-тихо кто-то из них произнес:
— Нет, Юра.
Дальше не могу... Не могу дальше... Два года я умираю... Я ничем не
больна, но я умираю. Я не сожгла себя на площади, муж не отнес и не бросил
им в лицо партбилет. Мы, наверное, уже умерли... Только никто об этом не
знает...
Мы сами об этом не знаем...
Мать
— Сразу я себя убедил: "Я все забываю... Я все забываю..."
У нас в семье табу на эту тему. Жена там поседела в сорок лет, у дочери
были длинные волосы, сейчас носит короткую стрижку. Во время ночных
обстрелов Кабула не могли ее добудиться и тянули за косы. А через четыре
года меня вдруг понесло, понесло... Хочу говорить... И вчера зашли случайные
гости, не могу себя остановить... Принес альбом... Показал слайды: зависают
над кишлаком "вертушки", кладут на носилки раненого, рядом — его оторванную
ногу в кроссовке. Пленные, приговоренные к расстрелу, наивно смотрят в
объектив, через десять минут их уже не будет... Аллах акбар! Оглянулся:
мужчины на балконе курят, женщины удалились на кухню. Сидят только их дети.
Подростки. Этим любопытно. Не понимаю, что со мной творится? Хочу говорить.
Отчего вдруг? Чтобы ничего не забыть...
Как было тогда, что я чувствовал тогда — не передам. Я смогу
рассказать о своих чувствах сейчас... Через четыре года... Через десять лет
все станет звучать иначе, может быть, разобьется вдребезги.
Была какая-то злость. Досада. Почему я должен ехать? Почему на мне
сошлось? Но ощутил нагрузку, не сломался — это дало удовлетворение.
Начинаешь готовиться с самой мелочевки: какой ножик с собой взять, какой
бритвенный прибор... Собрался... И тут уже невтерпеж: скорее встретиться с
неизвестным, чтобы не прошел подъем, высота чувств. Схема получается... Это
вам расскажет любой и каждый... А меня озноб или пот прошибает... И еще
такой момент: когда самолет приземлился, облегчение и в то же время
возбуждение — сейчас все начнется, увидим, пощупаем, поживем этим.
Стоят трое афганцев, о чем-то разговаривают, смеются. Пробежал вдоль
торговых рядов грязный мальчишка, нырнул куда-то в толстые тряпки под
прилавок. Уставился на меня зеленым немигающим глазом попугай. Я смотрю и не
понимаю, что происходит... Они не прерывают разговора... Тот, что спиной ко
мне, поворачивается... И я смотрю на дуло пистолета... Пистолет
поднимается... поднимается... Вот отверстие... Я его вижу. Одновременно я
слышу резкий щелчок, и одновременно меня нет... Я нахожусь в одно и то же
время и по ту, и по эту сторону... Но я еще не лежу, а стою. Хочу с ними
говорить, не могу: а-а-а-а...
Мир проявляется медленно, как фотография... Окно... Высокое окно...
Что-то белое и что-то большое, грузное в этом белом... Кто-то... Очки
мешают, не разглядеть лица... С него капает пот... И капли пота меня больно
ударяют по лицу... Поднимаю неподъемные веки и слышу облегченный вздох:
— Ну все, товарищ подполковник, вернулся из "командировки".
Но если я подниму голову, хотя бы поверну ее, у меня куда-то
проваливается мозг. Сознание мерцает... Опять ныряет в толстые тряпки под
прилавок мальчишка... Уставился на меня немигающим зеленым глазом попугай...
Стоят трое афганцев... Тот: что спиной ко мне: поворачивается... И я
упираюсь взглядом в дуло пистолета... Вот отверстие... Я его вижу... Теперь
я не жду знакомого щелчка... Кричу: "Я должен тебя убить! Я должен тебя
убить!.."
Какого цвета крик? Какого вкуса? А какого цвета кровь? В госпитале --
она красная, на сухом песке — серая, на скале — ярко-синяя к вечеру, уже
не живая. Из тяжелораненого человека кровь вытекает быстро, как из разбитой
банки... И человек тухнет... тухнет... Одни глаза до конца блестят и смотрят
мимо тебя... Упорно куда-то мимо...
За все заплачено! За все! Сполна. (Начинает нервно ходить по комнате).
Вы смотрите на горы снизу — бесконечные, не достать, подниметесь на
самолете — внизу перевернутые сфинксы лежат. Понимаете, о чем я? О времени.
О расстоянии между событиями. Тогда даже мы, участники, не знали, что это за
война. Не путайте меня сегодняшнего со мной вчерашним, с тем, кто в
семьдесят девятом был там. Да, я этому верил! В восемьдесят третьем приехал
в Москву. Тут жили так, вели себя так, как будто нас там не было. И войны
никакой не было. В метро, как всегда, смеялись, целовались. Читали. Я шел по
Арбату и останавливал людей:
— Сколько лет идет война в Афганистане?
— Не знаю...
— Сколько лет идет война...
— Не знаю, зачем это вам?
— Сколько лет...
— Кажется, два года...
— Сколько лет...
— А что, там война? На самом деле?
Теперь можно смеяться над нами, издеваться: мол, слепые и глупые, как
овцы, были. Послушное стадо! Теперь Горбачев разрешил...Вожжи
отпущены...Смейтесь! Но старая китайская мудрость гласит: достоин всяческого
презрения охотник, хвастающийся у ног сдохшего льва, и достоин всяческого
уважения охотник, хвастающийся у ног поверженного льва. Кто-то может
говорить об ошибках. Правда, не знаю: кто? Но я — нет. Меня спросят:
"Почему вы молчали тогда? Ведь вы были не мальчик. Вам было без малого
пятьдесят лет". Я должен понять...
Начну с того, что я там стрелял, и в то же время я уважаю этот народ. Я
даже его люблю. Мне нравятся его песни, его молитвы: спокойные и
бесконечные, как его горы. Но вот я — буду говорить только о себе --
искренне верил, что юрта хуже пятиэтажного дома, что без унитаза нет
культуры. И мы завалим их унитазами, и построим каменные дома. Научим водить
трактор. И мы привезли им столы для кабинетов, графины для воды, и красные
скатерти для официальных заседаний, и тысячи портретов Маркса, Энгельса,
Ленина. Они висели во всех кабинетах, над головой каждого начальника. Мы
привезли им начальственные черные "Волги". И наши тракторы, и наших
племенных бычков. Крестьяне (дехкане) не хотели брать землю, которую им
дарили, потому что она принадлежит Аллаху, человек не может ее ни дать, ни
взять. Как из космоса, смотрели на нас проломленные черепа мечетей...
Мы никогда не узнаем, как муравей видит мир. Найдите об этом у
Энгельса. А у востоковеда Спенсерова: "Афганистан нельзя купить, его можно
перекупить". Утром закуриваю сигарету: на пепельнице сидит маленькая, как
майский жук, ящерица. Возвращаюсь через несколько дней: ящерица сидит на
пепельнице в той же позе, даже головку еще не повернула. Понял: вот он --
Восток. Я десять раз исчезну и воскресну, разобьюсь и поднимусь, а она еще
не успеет своей крошечной головки повернуть. По их календарю — тысяча
триста шестьдесят первый год...
Вот сижу дома, в кресле у телевизора. Могу ли я убить человека? Да я
мухи не убью! Первые дни, даже месяцы, пули срезают ветки тутовника --
ощущение нереальности... Психология боя иная... Бежишь и ловишь цель...
Впереди... Боковым зрением... Я не считал, сколько я убил... Но бежал...
Ловил цель... Здесь... Там... Живую движущуюся цель... И сам тоже был
целью... Мишенью... Нет, с войны не возвращаются героями... Оттуда нельзя
вернуться героем...
За все заплачено! За все!! Сполна.
Вы представляете себе и любите солдата сорок пятого года, которого
любила вся Европа. Наивный, простоватый, с широким ремнем. Ему ничего не
надо, ему нужна была только победа — и домой! А этот солдат, который
вернулся в ваш подъезд, на вашу улицу, — другой. Этому солдату нужны были
джинсы и магнитофон. Он увидел и запомнил другую жизнь... Многого захотел...
Еще древние говорили: не будите спящую собаку. Не давайте человеку
нечеловеческих испытаний. Он их не выдержит.
Своего любимого Достоевского там читать не мог. Мрачно. Таскал за
собой. Брэдбери. Фантастику. Кто хочет жить вечно? Никто.
Но ведь было же... Было! Помню... В тюрьме мне показали главаря, как мы
тогда называли, банды. Лежит на железной кровати и читает... Знакомый
книжный переплет... Ленин: "Государство и революция"... "Жаль, — сказал, --
не успею прочитать. Может, мои дети прочтут..."
Сгорела школа, осталась одна стена. Каждое утро дети приходят на урок и
пишут на ней угольками, оставшимися после пожара. После уроков стену белят
известью. И она снова похожа на чистый лист белой бумаги...
Привезли из "зеленки" лейтенанта без рук и без ног. Без всего мужского.
Первые слова, которые он произносит после шока: "Как там мои ребята?.."
За все заплачено! И мы заплатили больше всех... Больше вас...
Нам ничего не надо, мы все прошли. Выслушайте нас и поймите. А все
привыкли к действию — дать лекарство, дать пенсию, дать квартиру. Дать и
забыть. Это "дайте" оплачено дорогой валютой — кровью. Но мы к вам на
исповедь пришли... Мы исповедуемся...
Не забудьте о тайне исповеди...
Военный советник
— Нет, все-таки хорошо, что так кончилось. Поражением. У нас глаза
откроются...
Невозможно все рассказать... Это иллюзия... Было то, что было, после
чего осталось то, что я увидел и запомнил, уже только часть от целого, а
дальше появится то, что смогу рассказать. В слове останется десятая
часть...В лучшем случае, если я постараюсь. Напрягусь. А ради кого? Ради
Алешки, который умер у меня на руках — восемь осколков в живот. Мы спускали
его с гор восемнадцать часов. Семнадцать часов он жил, на восемнадцатом --
умер. Ради Алешки вспомнить? Но это только с точки зрения религии человеку
что-нибудь нужно, особенно там-- наверху. Я больше верю, что им не больно,
не страшно и не стыдно. Тогда зачем ворошить? Хотите что-то узнать у
нас...Да...Мы, конечно, с клеймом...А что у нас можно узнать? Вы, наверное,
принимаете нас за других? Поймите, трудно в чужой стране, воюя неизвестно за
что, приобрести какие-то идеалы. Найти смысл. Там мы были одинаковыми, но не
были единомышленниками. Как и здесь... В нормальном мире... Случаю ничего не
стоило поменять местами тех, кто там был, на тех, кто там не был. Мы все
разные, но мы везде одинаковые — и там, и здесь.
Помню, в шестом или седьмом классе учительница русской литературы
вызвала к доске:
— Кто твой любимый герой: Чапаев или Павел Корчагин?
— Гек Финн.
— Почему Гек Финн?
— Гек Финн, когда решал, выдать беглого негра Джимма или гореть за
него в аду, сказал себе: "Ну и черт с ним, буду гореть в аду", но Джимма не
выдал.
— А если бы Джимм был белый, а ты красный? — спросил после уроков
Алешка, мой друг.
Так всю жизнь и живем — белые и красные, кто не с нами, тот против
нас.
Под Баграмом... Зашли в кишлак, попросили поесть. По их законам, если
человек в твоем доме и голодный, ему нельзя отказать в горячей лепешке.
Женщины посадили нас за стол и покормили. Когда мы уехали, этих женщин и их
детей кишлак до смерти закидал камнями и палками. Они знали, что их убьют,
но все равно нас не выгнали. А мы к ним со своими законами... В шапках
заходили в мечеть...
Зачем заставлять меня вспоминать? Это все очень интимное: и первый мой
убитый, и моя собственная кровь на легком песке, и высокая труба верблюжьей
головы, качнувшаяся надо мной прежде, чем я потерял сознание. И в то же
время я там был, как все. За всю жизнь я один лишь раз отказался быть, как
все... Один раз... В детском садике нас заставляли браться за руки и ходить
парами, а я любил гулять один. Молодые воспитательницы какое-то время
терпели мои выходки, но скоро одна из них вышла замуж, уехала, вместо нее к
нам привели тетю Клаву.
— Бери за руку Сережу, — подвела ко мне другого мальчика тетя Клава.
— Не хочу.
— Почему ты не хочешь?
— Люблю гулять один.
— Делай, как делают все послушные мальчики и девочки.
— Не буду.
После прогулки тетя Клава раздела меня, даже трусики сняла и маечку,
отвела и оставила на три часа в пустой темной комнате. А в детстве нет
ничего страшнее остаться одному...В темноте ...Кажется, что тебя все забыли.
Никогда не найдут.Назавтра я шел с Сережей за руку, я стал, как все. В школе
— класс решал, в институте — курс решал, на заводе — коллектив решал.
Всюду за меня решали. Мне внушили, что один человек ничего не может. В
какой-то книге наткнулся на слова "убийство мужества". Когда отправлялся
туда, во мне нечего было убивать: "Добровольцы, два шага вперед". Все два
шага вперед, и я — два шага вперед.
В Шинданде... Видел двух помешавшихся наших солдат, они все время
"вели" переговоры с "духами". Они им объясняли, что такое социализм по
учебнику истории за десятый класс... Кто такой Ленин... "А дело в том, что
идол был пустой, и саживались в нем жрецы вещать мирянам". Дедушка Крылов...
Классика... А однажды в школу, мне лет одиннадцать было, пришла "тетя
Снайпер", которая убила семьдесят восемь "дядей фрицев". Вернулся домой,
заикался, ночью поднялась температура. Родители решили: грипп. Неделю дома
просидел. Любимого своего "Овода" читал.
Зачем заставлять меня вспоминать? Я, когда вернулся... Я свои довоенные
джинсы и рубашки не смог носить, это была одежда чужого, незнакомого мне
человека, хотя она сохранила мой запах, как уверяла мать. Того человека уже
нет, он не существует. Этот другой, который теперь я, носит только ту же
фамилию. Я встречался до армии с девушкой, был влюблен. Приехал и не
позвонил ей. Она случайно узнала, что я уже в городе, нашла меня. Зря
искала... Не надо было встречаться... "Того человека, которого ты любила, и
он тебя любил — нет, — сказал я ей. — Я — другой. Ну, другой я!".Она
плакала. Приходила много раз. Звонила. Зачем? Я - другой! Другой! (Помолчал.
Успокоился.) Мне все-таки нравился тот первый человек... Я о нем тоскую... Я
его вспоминаю... "Падре, — спросил Овод у Монтанелли, — теперь ваш Бог
удовлетворен?"
Кому мне бросить эти слова? Как гранату...
Рядовой, артиллерист
— Как я сюда попала? Очень просто... Верила всему, что писали в
газетах...
Я себе говорила: "Раньше подвиги совершали, были способны на
самопожертвование, а теперь наша молодежь никуда не годится. И я такая же.
Там война, а я себе платье шью, прическу новую придумываю". Мама плакала:
"Умирать буду — не прощу. Я не для того вас рожала, чтобы хоронить отдельно
руки, ноги".
Из первых впечатлений? Пересылка в Кабуле... Колючая проволока, солдаты
с автоматами... Собаки лают... Одни женщины. Сотни женщин. Приходят офицеры,
выбирают, кто посимпатичнее, помоложе. Откровенно. Меня подозвал майор:
— Давай отвезу в свой батальон, если тебя не смущает моя машина.
— Какая машина?
— Из-под груза "двести"... — Я уже знала, что "груз двести" — это
убитые, это гробы.
— Гробы есть?
— Сейчас выгрузят.
Обыкновенный КамАЗ с брезентом. Гробы бросали, как ящики с патронами. Я
ужаснулась. Солдаты поняли: "Новенькая". Приехала в часть. Жара шестьдесят
градусов. В туалете мух столько, что могут поднять тебя на крыльях. Душа --
нет. Вода на вес золота. Я — единственная женщина.
Через две недели вызвал комбат:
— Ты будешь со мной жить...
Два месяца отбивалась. Один раз чуть гранатой не бросила, в другой --
за нож ухватилась. Наслушалась: "Выбираешь выше звездами... Чай с маслом
захочешь — сама придешь..." Никогда раньше не материлась, а тут:
— Да вали ты отсюда!!
У меня мат-перемат, огрубела. Перевели в Кабул, дежурной в гостиницу.
Первое время на всех зверем кидалась. Смотрели как на ненормальную.
— Чего ты бросаешься? Мы кусаться не собираемся.
А я по-другому не могла, привыкла защищаться. Позовет кто-нибудь:
— Зайди чаю попить.
— Ты меня зовешь на чашку чая или на палку чая?
Пока у меня не появился мой... Любовь? Таких слов здесь не говорят. Вот
знакомит он меня со своими друзьями:
— Моя жена.
А я ему на ухо:
— Афганская?
Ехали на бэтээре... Я его собой прикрыла, но, к счастью, пуля — в люк.
А он сидел спиной. Вернулись, написал жене обо мне. Два месяца не получает
из дому писем.
Люблю пойти пострелять. Полностью весь магазин выпускаю одной очередью.
Мне становится легче.
Одного "духа" сама убила. Выехали в горы, подышать, полюбоваться. Шорох
за камнем, меня током назад, и я — очередь. Первая. Подошла посмотреть:
сильный, красивый мужчина лежал...
— С тобой можно в разведку, — сказали ребята.
Я нос задрала. Им еще понравилось, что я не полезла к нему в сумку за
вещами, я взяла только пистолет. Потом они всю дорогу меня сторожили --
вдруг замутит, тошнить начнет. Ничего... Тело легкое вдруг стало... Пришла,
открыла холодильник и много съела, так много, что в другой раз мне бы этого
на неделю хватило. Нервное расстройство. Принесли бутылку водки. Пила и не
пьянела. Жуть брала: промажь я, и моя мама получила бы "груз двести".
Я хотела быть на войне, но не на этой, а на Великой Отечественной.
Откуда бралась ненависть? Очень просто. Убили товарища, а ты с ним был
рядом, ел из одного котелка. Он тебе про подружку, про маму рассказывал. И
вот лежит весь обгоревший... Сразу все понятно... Тут будешь стрелять до
сумасшествия. Мы не привыкли думать о больших вопросах: кто это затеял? Кто
виноват? Любимый наш анекдот на эту тему...Про политику... У армянского
радио спрашивают: что такое политика? Армянское радио отвечает: вы слышали,
как писает комар? Так политика — это еще тоньше. Пусть правительство этим
занимается, а тут люди видят кровь и звереют...Чумеют...Один раз увидишь,
как обгоревшая кожа сворачивается в трубочку... Точно лопнул капроновый
чулок... И тебе хватит...Жуть, когда животных убивают... Расстреливали
караван, он вез оружие. Людей расстреляли отдельно, ишаков — отдельно. Они
одинаково молчали и ждали смерти. Раненый ишак кричал, как будто по железу
тянули чем-то железным. Скрипуче так...
У меня здесь другое лицо, другой голос. Можете представить, какие мы
здесь, если мы, девчонки, сидим и говорим такое:
— Ну и дурак! Поссорился с сержантом и ушел к "духам". Стрельнул бы --
и все. Точка. Списали бы на боевые потери.
Откровенный разговор... Ведь многие офицеры думали, что тут, как в
Союзе: можно ударить солдата, оскорбить... Их находили убитыми... В бою в
спину выстрелят... Найди — кто? Пойди — докажи.
На заставах в горах ребята никого годами не видят. Вертолет три раза в
неделю. Я приехала. Подошел лейтенант:
— Девушка, снимите косынку. Распустите волосы. — А у меня были
длинные волосы. — Я уже два года только стриженые солдатские головы вижу.
Все солдаты высыпали из траншей...
А в бою меня закрыл собой один солдат. Сколько я буду жива, буду его
помнить, за него свечку в церкви ставить. Он меня не знал, он это сделал
только потому, что я — женщина. Такое запоминается. И где ты в обычной
жизни проверишь, сможет ли тебя закрыть собою человек? Тут лучшее еще лучше,
плохое — еще хуже. Обстреливают...Это уже другой случай... И солдат крикнул
мне какую-то пошлость. Гадость! Что-то грязное. "Будь ты проклят!" --
подумала. И его убило, отрезало половину головы, половину туловища. На моих
глазах... Меня затрясло, как в малярии. Хотя я до этого видела большие
целлофановые мешки с трупами... Трупы, завернутые в фольгу... Как...
Сравнение не подберу... Я не могла бы писать, искала и искала бы слова.
Пробовала бы их и пробовала на вкус. Ну, как большие игрушки... Но чтобы
меня трясло, такого не было... А тут я не могла успокоиться...
Не встречала, чтобы девчонки у нас носили боевые награды, даже если они
у них есть. Одна надела медаль "За боевые заслуги", все смеялись — "За
половые заслуги". Потому что известно: медаль можно получить за ночь с
комбатом... Почему сюда женщин берут? Без них нельзя обойтись...Понимаете?
Некоторые господа офицеры с ума бы сошли. А почему женщины на войну рвутся?
Деньги...Хорошие деньги...Купишь магнитофон, вещи. Вернешься домой --
продашь. В Союзе столько не заработаешь...Не скопишь...Нет одной правды, она
разная, эта правда. У нас же честный разговор... Некоторые девчонки путались
с дуканщиками за шмотки. Зайдешь в дукан, бачата... Дети...Кричат: "Ханум,
джик-джик..." — и показывают на подсобку. Свои офицеры расплачиваются
чеками, так и говорят: "Пойду к "чекистке"... Слышали анекдот? В Кабуле на
пересыльном пункте встретились: Змей Горыныч, Кощей Бессмертный и Баба Яга.
Все едут защищать революцию. Через два года увидели друг друга по дороге
домой: у Змея Горыныча только одна голова уцелела, остальные снесли, Кощей
Бессмертный чуть живым остался, потому что бессмертный, а Баба Яга — вся в
"монтане" и "варенка" на ней. Веселая.
— А я на третий год оформляюсь.
— Ты с ума сошла, Баба Яга!
— Это я в Союзе Баба Яга, а тут — Василиса Прекрасная.
Солдаты... Мальчишки...Они сломленные отсюда выходят, им по
восемнадцать-девятнадцать лет. Дети. Многое тут увидели... Многое... Как
женщина продается за ящик, да где там ящик, за две банки тушенки. Потом
этими глазами он будет смотреть на жену. На всех... Им тут испортили зрение.
Не надо удивляться, что они себя потом как-то не так ведут в Союзе. Один мой
знакомый уже в тюрьме сидит...У них другой опыт. Они привыкли все решать
автоматом, силой... Дуканщик продавал арбузы, один арбуз — сто афгашек.
Наши солдаты хотели дешевле. Он отказывался. Ах, так! — один взял и
расстрелял из автомата все арбузы, целую гору арбузов. Попробуй такому в
троллейбусе наступить на ногу или не пропустить в очереди...Попробуй...
Мечтала: вернусь домой, вынесу раскладушку в сад и засну под яблоней...
Под яблоками... А теперь боюсь. От многих можно услышать, особенно сейчас,
перед выводом наших войск: "Я боюсь возвращаться в Союз". Почему? Очень
просто. Мы приедем, там все изменилось: другая мода за эти два года, другая
музыка, другие улицы. Другое отношение к этой войне... Мы будем как белые
вороны...
Разыщите меня через год. Дома. Я вам свой адрес оставлю...
Служащая
— Я настолько верил, что сейчас не могу с этим расстаться...
И сейчас...Что бы мне ни говорили, что бы я ни читал, каждый раз
оставляю себе маленькую лазейку. Срабатывает инстинкт самосохранения...
Защита... Перед армией окончил институт физкультуры. Последнюю, дипломную
практику проходил в "Артеке", работал вожатым. Там столько раз произносил
высокие слова: пионерское слово, пионерское дело... Сейчас глупо звучит... А
тогда слезы на глазах...
В военкомате попросился: "Отправьте меня в Афганистан..." Замполит нам
читал лекции о международном положении, это он сказал, что мы всего лишь на
один час опередили американские "зеленые береты", они уже находились в
воздухе. Обидно за свою доверчивость. Нам вдалбливали, вдалбливали и,
наконец, вдолбили, что это — "интернациональный долг". До конца дойти
никогда не могу... Поставить в своих размышлениях точку... "Сними, — говорю
себе, — розовые очки". Уезжал я не в восьмидесятом и не в восемьдесят
первом году, а в восемьдесят шестом. Но еще все молчали. В восемьдесят
седьмом я уже был в Хосте. Мы взяли одну горку... Семь наших ребят
положили... Приехали московские журналисты... Им привезли "зеленых"
(Афганская народная армия), якобы это они отбили горку... Афганцы
позировали, а наши солдаты в морге лежали...
В Афганистан в "учебке" отбирали самых лучших. Страшно было попасть в
Тулу, в Псков или в Кировабад — грязно и душно, а в Афган просились,
добивались. Майор Здобин начал нас с Сашей Кривцовым, моим другом,
уговаривать, чтобы мы забрали свои рапорты:
— Пусть лучше Синицын погибнет, чем кто-нибудь из вас. На вас
государство столько затратило.
Синицын — простой крестьянский парень, тракторист. Я уже с дипломом,
Саша учился на факультете германо-романской филологии Кемеровского
университета. Он исключительно пел. Играл на фортепиано, скрипке, флейте,
гитаре. Музыку сочинял. Рисовал хорошо. Мы жили с ним, как братья. На
политчасах нам о подвигах рассказывали, о геройстве. Афганистан, утверждали,
та же Испания. И вдруг: "Лучше пусть Синицын погибнет, чем кто-нибудь из
вас".
Увидеть войну было интересно с психологической точки зрения. Прежде
всего изучить себя. Меня это привлекало. Расспрашивал знакомых ребят, кто
там был. Один, как я теперь соображаю, лапшу нам на уши вешал. У него на
груди виднелось крупное пятно, как бы от ожога, буквой "р", он специально
носил открытые рубашки, показывал. Сочинял, как они ночью с "вертушек" на
горы садились, еще я запомнил, что десантник три секунды — ангел, до
раскрытия парашюта, три минуты — орел, пока летит, остальное время --
ломовая лошадь. Мы принимали все за чистую монету. Повстречался бы мне
сейчас этот Гомер! Таких потом раскусывал с ходу: "Если бы были мозги, то
была бы контузия". Другой парень, наоборот, отговаривал:
— Не нужно тебе туда ехать. Это грязь, а не романтика.
Мне не нравилось:
— Ты пробовал? Я тоже хочу попробовать.
Он учил, как остаться живым. Десять заповедей:
— Выстрелил — откатись на два метра от места, с которого стрелял.
Прячь за дувал или за скалу ствол автомата, чтобы не увидели пламя, не
засекли. Когда идешь, не пей, не пойдешь. В карауле — не засни, царапай
себе лицо, кусай за руку. Десантник бежит сначала, сколько может, а потом,
сколько надо.
Отец у меня ученый, мама — инженер. Они с детства воспитывали во мне
личность. Я хотел быть личностью... За это... (Смеется). Меня исключили из
октябрят, долго не принимали в пионеры. Дрался за честь. Повязали галстук, я
его не снимал, спал с ним. На уроках литературы учительница обрывала:
— Не говори сам, а говори, как в книге.
— Я неправильно рассказываю?
— Не так, как в книге...
Как в сказке, где царь все краски не любил, кроме серых. И все в этом
царстве-государстве было мышиного цвета.
Сейчас я призываю своих учеников (работаю в школе):
— Учитесь думать, чтобы из вас не сделали очередных дураков. Оловянных
солдатиков.
До армии меня учили жить Достоевский и Толстой, в армии — сержанты.
Власть сержантов неограниченная, три сержанта на взвод.
— Слушай мою команду! Что должен иметь десантник? Повторить!
— Десантник должен иметь наглую морду, железный кулак и ни грамма
совести.
--- Совесть — это роскошь для десантника. Повторить!
— Совесть — это роскошь для десантника.
— Вы — медсанбат. Медсанбат — белая кость ВДВ (воздушно-десантных
войск). Повторить!
Из солдатского письма: "Мама, купи барана и назови Сержантом, приеду
домой, убью".
Сам режим забивает сознание, нет сил сопротивляться... С тобой можно
сделать все...
В шесть часов утра — подъем. Три раза: подъем — отбой. Вст...


