Лев Александров. Две жизни

страница №6

орис подполз поближе и увидел — у комбата не было половины
головы. Ошметки мозгов красно-серыми пятнами на шинели. Борис с трудом
сдержал подступившую к горлу рвоту. Попробовал снять с комбата планшет, не
смог. Вытащил нож, перерезал лямки. Вернулся к Москалеву.
— Держись, сержант. Я осторожно. Дай я мешок сниму. Я тебя, как на
санках, за шинель.
Дотянул до комроты.
— Товарищ старший лейтенант, комбат убит, я его планшет взял. Сержант
Москалев тяжело ранен. Его бы в тыл.
— Куда в тыл? Ты что, не видишь? Немец пулеметами нас отрезал. Заранее
пристрелялся, гад. Нам еще хорошо. В первой и третьей носом в землю лежат,
головы поднять не могут. Проверь, есть ли связь.
Связи не было.
— Слышь, связист, давай до бугра. Если до бугра перерезало, соедини.
Если до бугра цело, дальше не надо. Все равно не доползешь.
Через пять минут Борис вернулся.
— До бугра все цело, товарищ лейтенант. Дальше перерезало. Там все
снарядами перекопано.
— Ну и хрен с ним. Отдыхай, связист. Пусть Яковлев почешется. С ним
командир полка. У него, небось, связисты есть. Захочет с нами по телефону
поговорить, пошлет. А нам и так ясно, что делать. По цепи передай, взводных
ко мне. И санинструктора.
Борис наклонился над Москалевым. Сержант лежал на боку и тихо стонал.
— Дай попить, Великанов. У меня в мешке фляжка с водой, мочи нет пить
хочется.
— Нельзя тебе пить. Если в живот ранило, нельзя пить.
— Все равно мне конец. Помру быстрее, мучиться меньше. Дай напиться,
Борис.
— Не дам, сержант. Сейчас санинструктор придет. Комроты позвал. Она
тебя перевяжет, даст что-нибудь, дотянешь до санбата.
Вокруг Кривошеина собрались взводные.
— Дела наши, ребята, хреновые. Комбат убит, связь накрылась. Назад
пути нет. Значит, только вперед. Обождем. Надоест немцу ракеты
разбазаривать, — и вперед. По-пластунски, незаметно. А там в атаку. Наше
дело правое, либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Только тихо, без
геройских криков. Я по цепи передам, когда поползем. Наше счастье, что перед
нами у немцев минометов нету. А то дал бы пару раз Ванюшей, все бы в этой
"мертвой зоне" остались. Ну, докладывайте. Первый взвод?
Потерь немного. Борис думал, больше. Три убитых, пятеро раненых.
Санинструктор сказала — не очень тяжело.
— Ты, Неделина, посмотри сержанта Москалева. Связист говорит, плохой
он.
Москалев уже не стонал. Хрипло дышал широко раскрытым ртом.
— Ну-ка, миленький, я тебя на спину переверну. Вот так. И мешок под
голову. Что же связист твой сам не догадался? Сейчас посмотрю, куда тебя
угораздило. Да лежи спокойно, я сама все расстегну. Слышь, связист, давай
сюда поближе. Тебя как звать-то?
— Борис. Борис Великанов.
— Приподними его, Боря, я штаны спущу. Да ты лежи спокойно, чего
стесняешься. Что я, мужиков не видала? Сколько крови запеклось. Сейчас
почищу малость и перевяжу.
— Когда кончила, отозвала Бориса в сторону.
— У тебя водка есть?
— Есть, товарищ старшина. Сейчас достану.
— Да не мне, дурак. Ты ему дай хлебнуть побольше. Чтобы опьянел
совсем. Зачем ему последние часы мучиться? Не жилец он. Печень ему
повредило. Никакой госпиталь не поможет.
— Он очень пить хотел. — Ты ему сперва водку дай.
За ночь четыре раза рота пыталась пойти вперед. Немцы ракет не жалели.
Сплошная стена пулеметного и орудийного огня отбрасывала людей назад в
"мертвую зону".
Начало светать. Впереди на пригорке черными пятнами на белом снегу --
убитые. Кривошеин, голова перевязана, слегка царапнуло, созвал взводных.
— Все, ребята. Будем здесь конца войны ждать. Доставайте энзе, пусть
люди поедят.
Москалев к утру умер. Умер тихо, не стонал. Борис несколько раз поил
его водкой, пол-фляжки ушло.
На рассвете Борис начал замерзать. Особенно коченели руки. Брезентовые
рукавицы не грели. Уже два раза оттирал снегом побелевшие пальцы. Полулежал,
согнувшись, вещмешок под бок. Когда Москалев умер, снял с него шинель,
укрылся. Не очень помогло.
Было тихо. Немцы лишь изредка давали пулеметные очереди: мол, будьте
спокойны, не делайте глупостей. На флангах канонада тоже прекратилась. Видно
у первого и третьего ничего не вышло.
Неожиданно громко зазвонил зуммер. Борис схватил трубку.
— Ласточка, Ласточка, я Орел, как слышишь, это ты, сержант?
— Орел, я Ласточка, слышу хорошо. Москалев убит, говорит Великанов.
— Здорово, Борис. Это я, Петькин, с линии. Стало светло, я концы
нашел, нитку связал.
Петькина перебил сердитый голос комполка.
— Хватит болтать, мать вашу. Алло, Ласточка, я десятый. Дай двадцать
второго.
Борис с трудом растолкал уснувшего Кривошеина.
— Товарищ старший лейтенант, к телефону. Связь восстановили.
Подполковник комбата спрашивает.
— Сейчас. Как его называть? Какой у него номер?
— Десятый. А комбата двадцать второй.
— Ладно. Слушаю, товарищ десятый. Говорит Кривошеин. Двадцать второй
убит. В хозяйстве большие потери. Залегли в мертвой зоне. Жду распоряжений
— Какие тебе распоряжения? Сиди, где сидишь. Всю обедню отменили.
Сверху обещали музыку прислать. Так что не рыпайся. Скоро не жди. Дай бог,
завтра к утру.
Еще день и ночь рота пролежала между двумя буграми на склоне горы. Часа
в четыре утра Бориса разбудил оглушительный рев ракетных снарядов. Радостный
крик Кривошеина:
— Катюши! Смотри, ребята! Сейчас фрицам дадут прикурить.
Двух залпов было достаточно. Через час немцы ушли с Волчьей. Под горой
вырыли небольшой котлован, — расширили несколько снарядных воронок и
сложили убитых в братскую могилу. Комбата похоронили отдельно.
У Бориса Великанова были обморожены запястья обеих рук. Сходила кожа.
Целую неделю ходил в медсанбат и целую неделю его не посылали на линию.
Дежурил в штабе у телефона.
4.
Борис стоял часовым у штаба полка. Уже середина апреля. Полк стоял в
маленькой деревушке без жителей и почти без уцелевших изб. Немцев отсюда
выбили вчера утром. Насколько Борис мог понять, никакой линии фронта не
существовало. Дороги развезло. Связь с дивизией только по радио, а радио
почти всегда не работало. Отрезанный бездорожьем и чересполосицей частей
наших и немецких, полк уже две недели не получал продовольствия. Один раз
прилетал У-два и сбросил боеприпасы и несколько мешков с черными
заплесневелыми сухарями. Борис получил шесть штук. Солдаты выкапывали на
полях прошлогоднюю сгнившую картошку, пекли из нее оладьи. Во всяком случае
их называли оладьями.
Неделю назад Борис выменял у своего нового командира, старшины
Шитикова, растрепанную книгу — "Воскресенье " Толстого. Шитиков нашел книгу
в брошенной избе и успел уже скурить несколько страниц. Махорка кончилась, и
он легко согласился отдать книгу за один сухарь. Перечитывая в немногие
свободные минуты морализирующие рассуждения Толстого, неторопливые описания
медленно развивающихся событий, Борис испытывал противоречивые чувства.
Временами хотелось сказать словами старого анекдота: "Мне бы ваши заботы,
господин учитель!". Но иногда все сегодняшнее заслоняла мучительная
напряженная духовность книги. Борис думал об этом, стоя уже третий час перед
входом в штабную землянку. Сменившись, достал из глубины мешка тетрадку,
завернутую ради конспирации в старые портянки, и записал стихи.

В мир пришла весна.
И ватой ходят облака над нами
По голубому солнечному небу,
И нет им дела до людей внизу,
До плесени гнилой, покрывшей землю.
Весна пришла, как приходила раньше,
Как будто мир не истекает кровью,
Как будто люди не сошли с ума.
И я стою в разрушенной деревне,
В домах без крыш и стен гуляет ветер,
Весенний ветер, свежий и холодный.
Он раздувает и мою шинель,
И волосы неубранного трупа,
Который смотрит в солнечное небо
Невидящими впадинами глаз.
И ветер мне настойчиво твердит,
Что важно то, что в мир пришла весна,
Что светит солнце. Он твердит о том,
Что кровь, война и смерть — пустая мелочь,
Не стоящая наших сожалений,
Мучительных вопросов и раздумий.
И я у догнивающего трупа
Стою с винтовкой под апрельским ветром
И думаю, что миром правит жизнь,
Что торжество ее неотвратимо.


Белые стихи писать труднее. Рифма многое извиняет.
К началу мая полк вышел из своего полуокружения. У Бориса во всю
кровоточили десна. Цинга. Санчасть поила больных отваром из еловых иголок.
Не очень помогало. Написал письмо Ире. Елизавете Тимофеевне он писал чуть ли
не два раза в неделю, а Ире редко. Но теперь, когда снова заработала почта,
послал Ире стихи. Письмо дошло. Военная цензура работала халтурно.
Взгляни, мой друг, как май идет,
Весенним днем дыши,
А у меня болит живот,
Меня кусают вши.
Тебе зеленая весна
Открыла все пути,
Меня ж опять зовет она
Под пулями ползти.
Когда ж я сброшу, наконец,
Весь этот хлам навек
И снова буду не боец,
А просто человек.
И я опять вернусь в Москву,
Приду к тебе домой,
И не во сне, а наяву
Обнимемся с тобой.
И станет жизнь полна опять
И смысла и труда,
И вновь любить, и вновь мечтать,
И это — навсегда.
Пока ж меня кусают вши,
И мучает живот,
А травы все растут в тиши,
А к людям май идет.


5.
В начале июня сорок второго в Москве было жарко. Вещмешок за спиной,
шинель скаткой наискосок через плечо, — Борис, мокрый от пота, перескакивая
через три ступеньки, взбежал на четвертый этаж. Перед дверью постоял,
отдышался. Позвонил. Слава богу, дома. Елизавета Тимофеевна, не открывая,
спросила:
— Кто там?
И, не дождавшись ответа, ушла. Борис позвонил снова. Звон цепочки, и
дверь приоткрылась.
— Боже мой. Борюнчик. Что с тобой? Ты почему молчал?
— Я, мама, могу только шепотом. У меня десна опухла. И губы, видишь,
тоже.
— Мальчик мой. Господи, что с тобой сделали. Как ты похудел. И лицо не
твое. Ты совсем домой? Тебя отпустили?
— Что ты, мама, я от силы дня на два. Послали в офицерское училище. По
приказу Сталина всех рядовых с высшим и неоконченным высшим образованием с
фронта в лейтенантские школы. Завтра получу направление.
Пока Борис лежал в ванне, в горячей, в почти невыносимо горячей,
прекрасно горячей воде, снова и снова пытаясь намылить мочалку
хозяйственным, не дающим пены мылом, пока он наслаждался этим совершенно
невероятным комфортом и покоем, Елизавета Тимофеевна, взяв с собой все
имевшиеся в доме деньги, бежала, буквально бежала на Цветной бульвар, к
Центральному рынку. На рынке не людно. Москва еще пустая. Бабы из
распределителей, продбаз, литерных столовых продавали ворованные продукты.
Дешево, за сотню с небольшим, Елизавета Тимофеевна купила несколько пучков
лука. Две сотни отдала за буханку черного и столько же за кило картошки и
маленький кусок сала. Больше у нее денег не было. Завтра одолжит у Николая
Венедиктовича. Пока Борис дома, надо его кормить. Зелени побольше. На него
смотреть нельзя. Эта пилотка на остриженной голове, худое лицо с торчащими
ушами, слишком широкий воротник гимнастерки вокруг тонкой шеи. Такой
контраст с его бодрыми, полными оптимизма письмами. Так хотелось им верить.
— Зачем ты столько денег истратила, мама? Я же не пустой приехал. Я по
аттестату ливерную колбасу, концентраты, полбуханки хлеба получил, меня
армия кормит.
— Вижу, как кормит тебя твоя армия. А денег не жалко. Еще есть, что
продавать. Книги, картины. Да и я свои полставки получаю. Худо- бедно триста
пятьдесят в месяц. Карточки выкупать хватает. Ты отдыхай, Борюнчик. Я на
кухню пойду, нам праздничный ужин готовить, а ты здесь посиди. Все равно на
кухне не поговорить, в коммуналке живем.
На следующий день Борис получил назначение в военно- пулеметное
училище, в поселок Цигломень, под Архангельском. Капитан, выдавший Борису
документы, посмотрев на его распухшие губы и послушав его хриплый шепот, по
собственной инициативе разрешил остаться на три дня в Москве, "на побывку".
Вечером Елизавета Тимофеевна спросила:
— А ты с Ирой встретиться не хочешь? Она часто мне звонит.
— Зачем я такой к ней пойду? Не люблю, когда меня жалеют. Я, мама,
никого, кроме тебя, не хочу видеть. И ни с кем, кроме тебя, разговаривать не
хочу. Я эти три дня никуда ходить не буду. Ты даже не понимаешь, как хорошо
дома. Только по продаттестату продукты получу.
— Скажи мне, Боря, не жалеешь, что тогда скрыл о папе?
— Не жалею.
6.
— Товарищ старший лейтенант, лейтенант Великанов прибыл в ваше
распоряжение для дальнейшего прохождения службы.
Перед Борисом стоял небольшого роста офицер лет тридцати. Правый рукав
кителя подогнут у самого плеча. Орден Красной Звезды, гвардейский значок,
нашивка — тяжелое ранение.
— Очень рад, товарищ лейтенант. Садитесь. Поговорим. Сообщение о вашем
назначении в нашу ЗСБ получено уже несколько дней назад, я ознакомился с
вашим личным делом и попросил комбрига зачислить вас в мою роту. Не так
много к нам присылают фронтовиков, тем более тянувших солдатскую лямку. Все
больше желторотые мальчишки, сразу из гражданки в училище — и к нам
взводными. А мы здесь готовим маршевые бригады для фронта, бойцы большей
частью фронтовики. Многие после ранения. Им нужны авторитетные командиры. Вы
человек грамотный, незаконченное высшее, училище с отличием кончили. Думаю,
сработаемся. У нас в роте народ подобрался хороший. Кстати, Борис
Александрович, вне службы зовите меня Николай Кузьмич. Николай Кузьмич
Костин.
— Слушаюсь, товарищ старший лейтенант. Меня только не надо по
отчеству, не привык, молод еще.
— Ладно, Борис. Примешь второй взвод. Их взводный неделю назад на
фронт ушел с маршевой ротой. Сейчас взводом временно командует старшина
Кротов. Иван Михайлович его зовут. Сверхсрочник. Ему уже за сорок, так что
он тебе в отцы годится. Ты его не обижай. Он у тебя помкомвзвода будет, так
ты ему самостоятельность предоставь. Пусть у тебя о взводном хозяйстве
голова не болит, у Кротова всегда все в ажуре. Ну, тактику отрабатывать сам
будешь, на то ты и училище кончил. Матчасть, конечно, тоже. Ты же
пулеметчик. Химзащиту, естественно. А строевую подготовку ему оставь.
Политические наш политрук ведет. Пойдем, я тебя со взводом познакомлю. Он в
этом же здании дислоцируется, в бывшем физкультурном зале. Как раз с полевых
учений пришли, отдыхают перед ужином. Ты разденься, вещи здесь оставь. Потом
поужинаем. Зайдешь сюда за шинелью. Столовая рядом, но на улице морозно.
Здание школы маленькое, двухэтажное. Штук пять-шесть классных комнат,
учительская, кабинет директора (в нем комроты). На дверях физкультурного
зала табличка: "Взвод No2". Костин остановился, одернул китель.
— Заправься, лейтенант, ремень подтяни. Взвод на тебя смотреть будет.
Вошли. Вдоль всех стен в два этажа нары.
— Встать! Смирно! Товарищ старший лейтенант! Второй взвод отдыхает
перед ужином. Во взводе сорок человек, три в наряде на кухне, два в карауле,
три несут патрульную службу в поселке, тридцать два бойца на месте.
Докладывает старшина Кротов.
— Вольно. Садитесь, товарищи бойцы. Садись, Иван Михайлович.
Познакомьтесь, товарищи, с вашим новым командиром. Лейтенант Великанов Борис
Александрович. Кончил Военно-пулеметное училище. Фронтовик. На фронте был
рядовым. Я пойду, Иван Михайлович. Ты введи лейтенанта в курс дела, завтра
на утренней поверке сдашь взвод по норме. Проводи лейтенанта в столовую.
Вечером займись квартирой для комвзвода. У тебя есть что на примете?
— Так точно, есть, товарищ старший лейтенант. Я в ожидании товарища
лейтенанта уже договорился. Думаю, товарищу лейтенанту понравится.
Костин ушел.
— Пойдемте ко мне посидим, товарищ лейтенант, потолкуем.
Высокий, на полголовы выше Бориса, Кротов был широк в плечах,
грузноват. В коротко остриженных волосах пятнами седина, четко очерченный
подбородок, хоть сумку вешай. Глаза небольшие, острые.
В углу зала у окна отгорожена фанерой небольшая комната. И дверь
фанерная. В комнате аккуратно застеленная железная кровать, стол, стул,
тумбочка. Этажерка, полки занавешены.
— Садитесь, товарищ лейтенант, я на койку сяду. До ужина еще двадцать
минут, так что спрашивайте, что интересно.
— А я не знаю, товарищ старшина, что спрашивать. Это моя первая
офицерская должность. Никогда я людьми не командовал. Я посмотрел --
половина бойцов старше меня. Вы лучше мне просто расскажите про взвод, про
роту. Я на вашу помощь надеюсь.
— Рассказать можно. Рота у нас хорошая. В смысле удобства службы --
лучше в бригаде нет. В поселке (Грязовец этот городом зовется, но разве это
город? — поселок захудалый), в поселке, говорю, только три роты нашего
батальона размещены. Штаб бригады в Вологде, за семьдесят верст. Другие
подразделения по деревням раскиданы. Комроты, старший лейтенант Костин
большой авторитет у командования имеет. Так что в ротные дела начальство не
вмешивается. Наш второй взвод — нормальный. Этот набор у нас уже месяц. Еще
месяц пройдет, в маршевую роту и на фронт. Двух-трех лучших бойцов
оставляем. Командирами отделений, помощниками. Чтобы из новых было легче
дисциплинированных солдат делать. Ведь к нам редко призывники попадают. Все
больше с фронта, после ранений, с ними, сами знаете, дисциплину держать
трудно. Чуть ослабишь вожжи, на голову сядут. А коли боец знает, что, может
быть, здесь останется, если вести себя правильно будет, он по струнке ходить
станет и, если отделенный, других заставит. Конечно, у нас не сахар. Занятия
тяжелые, кормят не как на фронте, но ведь спят под крышей, в баню их водят,
одну вошь найдут — чепе на всю роту, а главное: ты сам только на стрельбище
стреляешь, а в тебя никто. Которые фронт понюхали, очень хорошо это
понимают. Я думаю, товарищ лейтенант, сработаемся. Жить можно. Сейчас я вам
ординарца определю. Командиру взвода, конечно, не положено, только ротному,
но мы, так сказать, неофициально.
— Что вы, товарищ старшина, мне не надо. Я все сам привык.
— Нет уж, товарищ лейтенант, у нас так заведено. А если вы захотите
дома поужинать? Кто вам из столовой принесет? Я вам хорошего расторопного
парня определю. Он у прежнего взводного ординарцем был, все здесь знает, все
умеет.
Открыл дверь, громко:
— Кленов, ко мне!
За ужином в столовой — бараке, выстроенном неподалеку от бывшей школы,
Борис сидел за офицерским столом рядом с Костиным. Познакомился с тремя
другими взводными и политруком роты, пожилым старшим лейтенантом лет сорока.
Обсуждались за столом главным образом батальонные сплетни, говорили о танцах
вечером в клубе и со смехом о том, что командир первого взвода, младший
лейтенант Юра Васильков (взводные обращались друг к другу по имени) дежурный
по роте, и его девушка Люся будет танцевать с другими, а может, и не только
танцевать. Костин шутил со всеми. К нему обращались по имени и отчеству.
Когда он говорил, замолкали.
У выхода из столовой Бориса ждали старшина и Кленов, молодой
голубоглазый парень.
— Теперь на квартиру, товарищ лейтенант. Миша, сбегай за вещами
лейтенанта, они в кабинете у комроты. Я, товарищ лейтенант, вам хорошую
квартиру подобрал. Мне Николай Кузьмич объяснил, когда ваши бумаги пришли,
что вы человек грамотный, с незаконченным высшим, так я со здешним учителем
договорился, Николаем Степановичем Введенским. У них отдельный дом, а живут
только он сам с женой и дочкой. Дочке лет девятнадцать, вам скучно не будет.
У них комната свободная. И не дорого, двести в месяц. А Николай Степанович
тоже грамотный, литературу ведет. У них в доме книг полно.
Шли минут десять. Фонарей нет, совсем темно. В снегу протоптана узкая
пешеходная тропка. Остановились у небольшого дома. Не избы, а именно дома,
вроде подмосковной дачи. В окнах слабый свет. Борис уже обратил внимание:
лампочки и в столовой горели вполнакала.
Калитка в крошечный палисадник. Лестница с перилами на крыльцо, как
когда-то у них в Кратово. Кротов дернул за шнурок. Из дома донесся
приглушенный звук колокольчика.
— А мы вас ждали. Заходите, Иван Михайлович. Так мы и думали, что
сегодня обещанного гостя приведете.
В маленьком тамбуре стояла моложавая стройная женщина. Да нет, пожалуй
лучше сказать — дама. Простенькое серое платье, коричневый вязаный платок
на голове, но без всякого сомнения — дама.
— Раздевайтесь, пожалуйста, Борис Александрович. Вас ведь Борисом
Александровичем зовут? Мне Иван Михайлович о вас все рассказал. Вот сюда
шинель повесьте, шапку. Да вы совсем молоденький. Никакой моей возможности
нету вас Борисом Александровичем называть. Можно просто Борей?
— Конечно, я и не привык, чтобы по отчеству.
— Так давайте познакомимся. Меня зовут Ирина Петровна Введенская.
Пойдемте, я покажу вам вашу комнату. Это ваш рюкзак? И больше у вас никаких
вещей?
Кротов:
— Миша, отнеси вещи товарища лейтенанта, а нам уже идти пора. У нас,
товарищ лейтенант, подъем в шесть, но вы приходите чуть попозже, в
полседьмого или даже в бесчетверти. Хозяйство не бог весть какое, я вам все
покажу, а после завтрака в восемь ротное построение. На нем вы взвод
формально примете. Завтра у нас первые четыре часа до обеда тактические
занятия в поле. Тема: наступление стрелкового взвода на оборонительные линии
противника в условиях пересеченной местности. Разрешите, товарищ лейтенант,
я это занятие проведу, конечно, в вашем присутствии. Всего хорошего, Ирина
Петровна. Разрешите идти, товарищ лейтенант?
— Конечно, Иван Михайлович, идите. Я буду точно в шесть тридцать.
Узкая комната. В торце окно. Занавески. Кровать уже постелена.
Белоснежные простыни. У окна письменный стол с лампой.
— Вот, Боря, ваше пристанище. В этом шкафу я левую сторону освободила
для ваших вещей. Впрочем, я вижу, вам пока и класть туда нечего. Комната
ваша теплая. Видите, печка одной стороной к вам выходит. Кстати, у нас
принято, чтобы дрова обеспечивал военный постоялец. Это вам Иван Михайлович
объяснит и сам все организует. Пойдемте, я вас с географией дома познакомлю
и своих домочадцев представлю.
Знакомство с географией заняло не очень много времени.
— А это — общая комната, гостиная по- старому. Видите, книжные шкафы.
Все книги в вашем распоряжении. Читайте, если что приглянется. Пианино
старенькое. Вы не играете?
— Нет, Ирина Петровна.
— А Ольга моя музицирует. Они с отцом наверху, в своих комнатах. У нас
на английский манер, спальни на втором этаже. Вот в углу лестница. Сейчас
позову. Николай Степанович! Оля! Спускайтесь, у нас гость.
С лестницы быстро сбежал низенький, на голову ниже Ирины Петровны.
Седые волосы растрепаны, калининская бородка клинышком, очки. Бумазейная
рубашка апаш, брюки на подтяжках. За ним, не спеша, девушка в стеганом
домашнем халате. Большие глаза на худеньком лице с жадным любопытством
смотрели на Бориса.
— Вот, Николай Степанович, рекомендую, это Борис Александрович
Великанов. Человек интеллигентный, в университете учился. Хоть теперь, как
видишь, в чинах, лейтенант уже, но не возражает, чтобы его звали просто по
имени.
Руку Николай Степанович пожал крепко, но как-то слишком быстро. Схватил
и сразу выпустил.
— Очень рад, молодой человек. Вы случаем не охотник? А то весной в
апреле со мной на тетеревов прошу. Тетеревиный ток — зрелище божественное.
И дичь по нынешним временам очень кстати бывает.
— Нет, Николай Степанович, никогда не охотился, но с удовольствием
попробую.
— А это, Борис, наша Оля. В прошлом году школу кончила, теперь в
здешнем клубе библиотекарша.
Ладонь узкая, вкрадчивая. Голос после звонкого дисканта Николая
Степановича кажется приглушенным.
Ольга:
— Вы, Борис Александрович, танцуете? Я люблю, а одной ходить на танцы
неприлично.
— Оля, как не стыдно, в первый раз человека увидела и сразу
напрашиваешься на танцы. Вы, Боря, не обращайте внимания. Провинциальное
воспитание.
— Что вы, Ирина Петровна, мне даже приятно. Конечно, если время
позволит. Спасибо, Оля. Не очень хорошо, но танцую. Только не зовите меня по
отчеству. А скажите, библиотека у вас хорошая?
Николай Степанович не дал Оле ответить.
— Не просто хорошая, а уникальная. Еще в начале революции удалось
спасти несколько библиотек помещичьих усадеб. Есть библиографические
редкости. Много французских и немецких книг. Вы по-французски можете?
— Нет, я по-немецки.
Борис долго не мог заснуть. Как быстро все изменилось. Кажется, еще
вчера бесконечная, однообразная, выматывающая страда курсантской жизни.
Марш-броски на десятки километров с полной выкладкой и с половиной "Максима"
за плечами, разборка и сборка пулеметного замка вслепую до полного
автоматизма, ночные тревоги и "прочесывание местности с целью обнаружения
воздушного десанта противника", одуряющие политзанятия с одними и теми же
штампованными фразами. Страшные слова сталинского приказа No 28,
прочитанного перед строем всего училища жарким июльским летом. Борис до сих
пор помнит: "Советские люди с презрением говорят о бойцах и командирах
Красной Армии". Страшнее всего, конечно, о заградотрядах. И вот теперь
здесь. Отдельная комната, чистая кровать. Завтра после слов: "Взвод сдал!",
"Взвод принял!" он становится самым главным человеком для сорока солдат.
Комроты вроде мужик ничего. И с Кротовым можно жить. Олечка эта вполне
симпатична. Ну что ж, потанцуем.


Глава VIII. СЕРГЕЙ.


1.
— Сережа, тебя твой закадычный к телефону. Давно не звонил. Просить
что-нибудь будет, с пенсии не разгуляешься.
Валентина Григорьевна не любила Великанова. Сергей Иванович подозревал
— просто ревнует. К бабам не ревнует, вернее не ревновала, теперь и поводов
нет. Понимала, мужику время от времени необходимо самоутвердиться. А к
Борису ревнует. Он в жизни Сергея Ивановича занимает особое, для нее
закрытое место.
— Привет, Борис Александрович! Рад слышать.
— Слушай, Сергей, я пустых разговоров, бессмысленных вопросов не
люблю, я сразу к делу. Ты дня три-четыре себе освободить можешь?
— Смотря для чего. Трудно, конечно, но если очень нужно — смогу.
— В том-то и штука, что совсем не нужно. То есть ни для какого дела не
нужно. Я, как тебе известно, пенсионер, дел в общепринятом смысле этого
слова не имею. Года полтора назад я у тебя в гостях на даче почти месяц
номенклатурной роскошью наслаждался. Теперь хочу тебя к себе пригласить. У
меня дачи нет, но есть ученики. Ты когда-нибудь в Пущино был? Академический
биологический центр.
— Не был, конечно.
— А стоит побывать. Места хорошие. Рядом Приокский заповедник. Зубры,
бобры. У меня ключ от двухкомнатной квартиры с видом на Оку. Поживем,
побродим, пообщаемся. Мне с тобой пообщаться нужно. А то мы как-то все
урывками, спешим. Весна нынче ранняя, может ледоход увидим. Тебе же,
наверное, ледоход на Оке наблюдать не приходилось. Поедем, Сережа. Два дня
тебе на завершение неотложных ненужных дел. Поедешь? Не откладывай только.
Не говори, что подумаешь, время удобное выберешь. Сразу согласись или
откажи. Поедешь?
Просит. Зачем-то я ему понадобился. Не в Валином смысле, конечно.
Великанов мужик гордый, с корыстной просьбой не обратится. Но для чего- то
нужен.
— Поеду. Двух дней мне не надо, одного хватит. Когда за тобой завтра
заехать?
— Ты что, на своей хочешь? Я тебя на рейсовый автобус приглашаю.
Сейчас скользко, перед Пущиным шоссе узкое, спуски, подъемы. Не хочу на свою
ответственность подвергать опасности жизнь выдающегося советского ученого.
— Зачем на своей. Володя отвезет. И не выпендривайся, Борис. Зачем
трястись на автобусе, когда можно с комфортом на "Чайке"? Кроме того, в
Пущине твоем, наверное, жрать нечего, а я продукты в сумке таскать отвык, да
и тебе тяжести поднимать нельзя.
— Ладно, так и быть, прокачусь на "Чайке". Только деликатесы свои
пайковые не бери. Ты в гости едешь. В Пущине ресторан вполне приличный. А
кофе и что надо в холодильник на четыре дня я сам захвачу. Сможешь
послезавтра часов в восемь, а то и пораньше, за мной заехать?
— Смогу.
Дорогой говорили мало. Новое симферопольское полотно перед самой Окой
еще не закончено, и ветка на Пущино узковата. Мороз прихватил заляпанное
глиной щербатое шоссе. Гололед, зато машина чистая.
Девятиэтажные башни в шахматном порядке спускаются вдоль широкой
площади, даже не площади, а поля.
— Видишь, как разумно строили? Чтобы не закрывали друг другу вид на
Оку и на заповедник за рекой. Володя, остановите, пожалуйста, у последнего
дома.
Вот и приехали.
— Не зайдешь, Володя, передохнуть?
— Нет, Сергей Иванович, я поеду. Я, с вашего разрешения, раз вы здесь,
сегодня знакомую одну покатаю. Пофасоню на "Чайке". Вы подпишите, что
отпустили меня часов в десять вечера.
— Ладно, на ночь только машину не забудь в гараж поставить. Сегодня
пятница, приезжай за мной в среду. В четыре. Я в квартире буду. Какой номер,
Борис?
— Пятьдесят седьмой, на последнем этаже.
Приличная квартирка. Диваны, раскладывающиеся в кровати, в обеих
комнатах. Японский цветной телевизор. Грюндиг. Финская кухня. Открыл
холодильник — пустой, только две бутылки зубровки. В холле книжные полки.
Ничего интересного, стандартные полные собрания сочинений, видно из
московской квартиры переправлены, чтобы места в доме не занимали.
— Кто это у тебя такой богатый? И почему сам не живет?
— Не все ли тебе равно? Один членкор. Он здесь по совместительству на
общественных началах заведует лабораторией, приезжает два раза в месяц.
Располагайся, Сережа, вещи разложи, пройдемся перед обедом.
Длинный пологий спуск к Оке. Довольно скользко. Борис не умолкает.
— Вот кафе "Нептун". Филиал магазина "Океан" на Комсомольском
проспекте. Как-нибудь сходим на блины с икрой. А это местная музыкальная
школа. Видишь, слева на склоне усадебка? Это знаменитый клуб "Коряга", клуб
любителей ремесла и искусства. Не таких любителей, которые любят смотреть, а
таких, которые любят и умеют делать. Сейчас рано, а вечерком сегодня или
завтра я тебя свожу. Довольно любопытно.
Спустились в овражек и снова поднялись на пригорок перед самой Окой. На
льду темными пятнами несколько сгорбленных фигур, — подледный лов.
— Мы с тобой на острове. Летом этот пригорок отделен от берега узким
каналом. Пройдемся немного вдоль реки. Лес с той стороны уже заповедник. А
вот это интересно. Видишь, в низинке перед лесом несколько изб и каменная
башенка столбом? Это "Республика". В начале двадцатых несколько
интеллигентных и полуинтеллигентных энтузиастов из Серпухова и Москвы
организовали здесь сельскохозяйственную коммуну. Переселились сюда с
семьями, хотели своим примером начать социалистическую перестройку русской
деревни. Поставили избы, а в центре маленького поселка соорудили эту
башенку, как постамент для красного флага. С перестройкой русской деревни
дело затормозилось, но сами они заметно процвели. Земля была обильна (как
когда-то сказал Алексей Константинович Толстой — самый симпатичный из
русских писателей с этой фамилией), луга заливные, работали они на совесть.
Естественно, в год Великого перелома их раскулачили и отправили в Сибирь.
Вероятно, и там не пропали. — работягами были. С тех пор здесь никто не
живет
Вечером, уже лежа в постели, Сергей Иванович спросил:
— Послушай, Великан, зачем ты все-таки меня сюда вытащил? Не может
быть, чтобы только потому, что тебе одному гулять скучно.
Борис Александрович как будто ждал этого вопроса. Шаркая шлепанцами, в
пижаме, вышел из своей комнаты, сел в кресло.
— Ты же академик, ты всегда прав. Конечно, не зря пригласил. Цель у
меня самая корыстная. Не бойся, милостыни просить не буду.
Как он боится унизиться! Ему, Борису Великанову, ни разу в жизни
открыто не покорившемуся, ни за какие блага мирские, ни в угоду тщеславию
душу свою не продавшему и тем гордящемуся, в своей исключительности, и
поэтической и научной, в глубине души уверенному, самому просить у него,
лицемера и карьериста, пускай друга давнего и даже единственного, но
странным образом одновременно и презираемого. Сергей Иванович ждал с
любопытством. Борис Александрович заговорил тихо, глаза опущены.
— К тебе обращаюсь, больше не к кому. Друзей растерял, да и не было их
почти. Лена, конечно, но она не может того, что легко тебе. Ты мне не
возражай, в утешениях не нуждаюсь. Плох я стал, Сережа. Приступы все чаще и
чаще, аритмия. Пройдет сгусток покрупнее — вздохнуть не успею. Еще слава
богу, если сразу. А если не сердце, а голова? Превращусь в слюнявого дебила.
Или в парализованного, все понимающего, конца ждущего. Я за последние месяцы
некоторые дела свои в порядок привел. Стихи военные и другие хронологически
собрал, перепечатал. Ты знаешь, если сразу все прочесть, нечто цельное
вырисовывается. Самому, конечно, судить трудно, но по-моему — настоящее. И
проза есть. Воспоминания сорок первого — сорок третьего годов, отдельные
новеллы. Все о войне. Ведь, если по правде, ничего важнее войны в нашей
жизни не было. В моей жизни, во всяком случае. Я, Сережа, не хочу, чтобы это
пропало. Не верю, чтобы у нас могли опубликовать в обозримом будущем. А если
и опубликуют отдельные вещи, цензура исковеркает. Не хочу. Я тебе все отдам.
Напечатано в двух экземплярах, ничего не оставляю. Спрячь, пожалуйста,
понадежнее. Если интересно, прочти, но говорить со мной об этом не надо.
Когда помру, переправь на запад, отдай в "Континент". Пусть напечатают. Без
всяких псевдонимов, под моей фамилией. Думаю, для баб моих, для дочерей то
есть, последствий никаких не будет. Фамилии у них теперь мужнины, в крайнем
случае осудят меня посмертно. Труда не составит. Сделаешь?
— Давай сюда твои опусы. Взял их, небось, с собой.
Сергей Иванович часа три не спал, читал. За дверью Борис Александрович,
видимо тоже не мог заснуть, ворочался в постели, вставал, ходил по комнате.
Сказал, чтобы с ним не говорил, а сам, наверное, еле себя сдерживает,
спросить хочется — понравилось ли. Стихи почти все разрозненно слышал
раньше, но при чтении, особенно подряд, действуют сильнее. Воспоминания и
отрывки прозы слишком, пожалуй, эмоциональны. Но веришь. Напрасно он думает,
что в "Континенте" так сразу и напечатают. У них там Главлит не хуже нашего.
Они же советские люди, у них шоры на глазах, только другое поле зрения. А
Борька, несмотря на свое преклонение перед Сахаровым, Буковским и вообще
диссидентами, слишком индивидуалист, сам думает, гипнозу коллективной
психологии не поддается. Интересно, ему важно, чтобы после смерти
напечатали. Значит немножко верит в "Лайф афтер лайф", в неполную
уничтожимость своего "я". Слаб человек. Счастливее он от этой своей полуверы
не становится. Счастливы те, кто верит безоговорочно, как когда-то
английские пуритане или еврейские хасиды. А эти наши интеллигенты с почти
научно обоснованной, но весьма туманной религиозностью, себя мучают, головой
верят, а нутром нет.
Три дня еще отдыхали в Пущино. Гуляли, читали, были на вечере
Жванецекого в Доме ученых, спорили. О просьбе Бориса Александровича, о его
рукописях не говорили ни разу.

2.
В феврале сорок шестого Сергея Лютикова демобилизовали. Оставив три
чемодана в камере хранения (удивительно, камера работала), в сшитой по
фигуре шинели, в парадных золотых погонах с двумя просветами и одной
звездой, с тремя рядами орденов и медалей на безукоризненно сидящем кителе,
бывший военный комендант маленького городка в Восточной Пруссии вышел рано
утром на площадь Белорусского вокзала. В предписании было сказано
"...направляется для демобилизации из рядов Советской Армии в Районный
Комиссариат по месту жительства". Райвоенкомат был, места жительства не
было.
Отец погиб в сорок четвертом в Белоруссии. Мать с детьми осталась на
Урале. Чего она в Москве потеряла?
Сергей с вокзала зашел на Каляевскую. Комната, естественно, занята.
Испуганный мужчина лет пятидесяти вышел в коридор.
— Меня по ордеру поселили, с семьей. Я в научном институте работаю.
Если какие ваши вещи остались, возьмите, я не возражаю.
За дверью слышались приглушенные женские голоса.
В домоуправлении Сергей получил справку для военкомата: Сергей Иванович
Лютиков действительно был прописан и проживал в городе Москве по такому-то
адресу. Домоуправша сказала:
— Ты, милок, с ними не связывайся. Их теперь клещами не вытащить.
На Моховой приняли хорошо. Сергей первым делом зашел в партком
факультета. Секретарем оказался хороший знакомый, Павел Рыжиков. В
гимнастерке, шрам на подбородке
— Здорово, Лютиков! Смотри, пожалуйста, до майора дослужился. Ну-ка,
шинель распахни, дай на иконостас поглядеть. Видно, начальником воевал. Да
не обижайся, я так, шучу. Как дальше жить думаешь? Вверх по лестнице? До
маршала немного осталось.
— Я, Паша, сегодня демобилизуюсь. Хочу на Истфак вернуться
— Молодец! Член партии?
— Само собой.
— Ты, кажется, два курса кончил? Значит на третий пойдешь. Ничего, что
уже шестой семестр. Догонишь. Нам фронтовики, особенно партийные, нужны. А
то такая мелюзга пошла, опереться не на кого. Мы тебя в партком введем,
может, меня сменишь, — я летом кончаю.
— С жильем у меня плохо, Паша. На Стромынке есть места?
— Для тебя есть. Сейчас позвоню в ректорат, они распорядятся.
Три дня ушло на бумаги, оформление, устройство. На Стромынке знакомых
не было. Комендантша новая. В комнате шесть коек, на трех сосунки
первокурсники после десятилетки, два фронтовика, тоже первокурсники. Сергей
быстро понял: ордена носить не принято, костюмы, привезенные из Германии,
спрятать подальше.
Через неделю позвонил Борису, вечером зашел. Новая табличка:
Великановым — 1 звонок, Матусевичам — 2 звонка, Кудрявчиковым — 3 звонка.
Дверь открыл Борис.
— Привет, Борька. Дай-ка поглядеть на тебя. Повзрослел. Обнимемся, что
ли? Война позади. Постой, да ты хромаешь. Царапнуло маленько?
— Здравствуй, Сережа. Рад тебя видеть. Да, я недавно из госпиталя.
Нет, мы теперь в прихожей не раздеваемся, в комнату проходи. Нас немножко
уплотнили, одну комнату отняли. Так что мама в гостиной, а я в моей
маленькой.
А барыня не изменилась. Все также строго со вкусом одета. Дома, вечером
в туфлях на невысоком каблуке, не в шлепанцах. Кофточка с высоким
воротником, неяркая брошь. Встала из-за столика в углу комнаты, отложила
книгу (закладка специальная, чтобы страницу не искать, Сергей еще со
школьных годов запомнил), сняла пенсне, шагнула навстречу. Нет, все-таки
изменилась. Без пенсне видно: морщины вокруг глаз мелкой сеткой. Похудела.
Скулы обтянуты кожей, выступают, глубокие складки на щеках.
— Рада вас видеть, Сергей...Иванович, кажется?
— Что вы, Елизавета Тимофеевна, меня по отчеству и на "вы"? Я все тот
же Сережа Лютиков, вытянулся только.
— Не могу я взрослому человеку "ты" говорить, если он со мной "на вы".
Вот по отчеству, наверное, зря. Очень вы, Сережа, возмужали. И китель вам
идет, верно на вас сшит. Мне Боря сказал — вы только что демобилизовались.
Почему вас так долго держали? А теперь куда? Снова учиться? Или после войны,
после бурной жизни и ратных подвигов скучно за парту садиться?
— Какая бурная жизнь, какие подвиги? Я, Елизавета Тимофеевна, все
больше по штабам отсиживался. А в конце войны сделали начальником,
комендантом то есть, одного городка, немцев кормить, перевоспитывать, а
потом и выселять в организованном порядке из исконно русской земли --
Восточной Пруссии. Поэтому и не отпускали долго. А за парту, Елизавета
Тимофеевна, я уже сел. Студент третьего курса Исторического факультета МГУ.
А ты, Борька, опять на Биофаке?
— Уже кончил. Экстерном. В аспирантуру поступил.
— Как же ты успел? Ведь ты тоже с третьего курса в армию ушел.
— Повезло мне, потом расскажу.
— Ты, случаем, еще не женат? Мне Елизавета Тимофеевна в начале сорок
второго, когда я в Москве проездом был, помнится, о какой-то Ире говорила.
— Нет, я не женат.
Барыня не выдержала.
— Что-то вы, мальчики, не то делаете. Четыре года не виделись, войну
прошли, а у вас отрывочные вопросы-ответы. Либо за стол садитесь, ужинать
будем, у меня на этот случай и пара бутылок припасена, взрослые ведь
мужчины, солдаты, либо идите к Боре и как следует поговорите, чтобы я не
стесняла, чтобы не нужно было выбирать ни тем, ни выражений.
— Да ты и не мешаешь совсем, мама. Именно четыре года, трудно сразу.
Давай сначала поужинаем.
Выпили неплохо. И Великанов пить научился. Полторы бутылки на двоих --
и ничего, только размяк немного и расстегнулся. Не совсем нараспашку, но
слегка расстегнулся. Елизавета Тимофеевна не пила, только подкладывала им
вареную картошку с луком и подсолнечным маслом. Говорили за столом мало.
После нескольких рюмок Сергей спросил:
— А что, об Александре Матвеевиче слышно что-нибудь?
— Папа умер. В сорок втором. В лагере.
Сергей встал.
— Простите, Елизавета Тимофеевна. Разрешите, я за память о нем выпью,
не чокаясь.
У Бориса в комнате Сергей полулежал на кровати, прислонясь к стене,
подушку под спину. Борис на стуле у столика. Недопитая бутылка, краюха
черного и солонка. Говорили шепотом: в соседней комнате барыня уже легла.
— Расскажи, Великан, как воевал. Я только знаю, что в сорок втором
ротным связистом был. Думал — все, конец Борьке, сколько их с катушками
полегло — не сосчитать.
— Да нет, тогда обошлось. Потом пулеметное училище кончил, в ЗСБ под
Вологдой полгода сачковал. На Втором Украинском на самоходках по Украине и
по разным заграницам разъезжал, только недолго: все больше по госпиталям
отлеживался. Последний раз стукнуло на австрийской границе в марте сорок
пятого.
— И в каких чинах кончил?
— Старший лейтенант. ЗНШ-2.
— Разведчик, значит. И не помешал тебе Александр Матвеевич?
— А я о нем в анкетах не писал. И когда мобилизовали, скрыл, и потом.
— И когда в партию принимали, тоже умолчал?
— Я, Серега, как был, так и остался в рядах беспартийной массы.
— Ну и ну! В первый раз такое слышу. Замначштаба по разведке — и
беспартийный. Лопухи у вас в полку. Куда Смерш смотрел?
— Считай, повезло.
— Почему "повезло"? Не пойму я тебя, Борька. В армию, на фронт, можно
сказать добровольцем пошел, за эту сволочную власть, которая твоего отца
убила, воевал, себя не жалея, а в партию не вступил. Чем тебе красная
книжечка помешала? Какая-никакая, а все-таки охранная грамота. В
аспирантуру, небось, с трудом приняли.
— С трудом. Нашлись доброжелатели, бывшие однокурсники, сообщили, что
я политически ненадежен. Не вышло. Все-таки у меня военная инвалидность,
ордена. С трудом, но прорвался.
— Сегодня прорвался, завтра остановят. Это только дураки,
интеллигентные хлюпики думали, что война кончится — либерализация начнется.
Люди, мол, заграничную жизнь повидали, трудно будет их снова в казарму
загнать. Еще как загонят! На Украине, мне ребята рассказывали,
коллективизация началась не хуже, чем в двадцать девятом. Бабы и старики
(мужиков-то почти нет) за пару месяцев между концом немецкой власти и
началом советской землю поделили, хозяйствовать сами начали. Всех опять в
колхозы загнали. И планы поставок спустили на уровне довоенных. Это значит
— под метелку все заберут, как во времена продразверстки. Летом в деревнях
голод начнется. Все повторяется. Уже было в тридцать первом, а раньше в
двадцатом. Только некому НЭП объявить. Вся эта шпана наверху во главе с
батькой усатым стареет, глупеет, ни о чем, кроме своей власти не думает.
Снова сажать начнут, как в конце тридцатых, помяни мое слово.
— И что, поэтому надо в их партию вступать? Врать надо? Помогать им
надо?
— Так ты им воевать помогал. Сохранить им власть помогал.
— Ты им тоже помогал.
— Я им не помогал. Я и не воевал вовсе. Я служил, потому что деваться
было некуда. Я ведь ни за, ни против. Я за себя. Поэтому и красная книжечка
у меня есть. Поэтому и говорю и буду говорить на собраниях, что требуют.
— А если потребуют, и доносить будешь? И на меня? Материала хватает.
— Брось, Великан. Никому я еще плохого не сделал. Помогал, как мог. А
мог потому, что говорил, что требуют. Говорил, а не делал. А им ведь уже
надо только, чтобы говорили. Ладно, Борька, друг друга не переспорим. Стихи
не разучился писать? Писал на фронте, или обстановка не способствовала?
— Для стихов обстановка не нужна. Даже — чем хуже, тем лучше. В
сытости, благополучии и безопасности стихи не получаются. Вернее, получаются
не стихи, а вирши, как у Лебедева-Кумача.
— Прочти.
— Не хочется, Сережа. Они все о войне, а я пока о войне разговаривать
не могу. Потом как-нибудь.
— Бог с тобой. Сонечка как? Я в начале войны с ней переписывался,
потом перестал. Видишься?
— Бываю иногда. Она медицинский кончила, замуж недавно вышла. Хороший
вроде парень. Тоже врач. Постарше нас. На фронте хирургом был.
— Живет там же или к мужу переехала? Как ее фамилия теперь?
— У мужа живет. С матерью. Отец в эвакуации умер. Она поменялась с
соседями мужа, так что у них теперь формально коммуналка, а на самом деле
отдельная квартира. А фамилия ее теперь Кацнельсон. Мужа Яшей зовут. Яков
Моисеевич Кацнельсон. Хочешь, телефон запиши.
— Запишу. Интересно на замужнюю Сонечку поглядеть. Не подурнела?
Еврейки после замужества быстро толстеют. Обидно, если так. Хороша была
девка.
Борис промолчал.
Нет, не расстегнулся Великан. И выпил достаточно, а не расстегнулся.
Видно, досталось ему в армии. Да и сейчас не легко. Он, как барыня,
согнуться не может. Боюсь, сломают.
— Компания у тебя есть какая-нибудь? Или все один, как сыч, сидишь?
— Компания есть, времени нет. Работаю много, догонять надо. Я и так
четыре года потерял. А ребята есть хорошие. Да ты некоторых знаешь, на
окопах были. С Химфака Вовка Горячев, Эдик Бурштейн. С Истфака твоего
несколько. Так, для разрядки полезно. Выпиваем. В покер балуемся.
Вовка Горячев. Смотри, детей репрессированных, как евреев, магнитом
друг к другу тянет. Стукачей, наверное, в той кампании навалом.
— В покер и я бы не прочь, деньги сейчас дешевые, а без них все равно
плохо. Познакомишь?
— Можно. Там по пятницам собираемся. Позвони на неделе.

3.

В этот осенний день сорок седьмого Сергей Лютиков мотался, как белка в
колесе. Два часа на лекции, деваться некуда, член парткома факультета не
может прогулять лекцию по истории партии. Потом бесконечные заседания,
дежурство в парткоме. В пять часов согнал сотрудников и студентов, кого
смог, на собрание актива в Комаудиторию: слушать лектора из МК про
постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград". Лектор попался с хорошо
подвешенным языком, трепался без бумажки, даже острил. Говорил больше насчет
музыки. Сперва, конечно, посмеялся над этой стареющей развратницей
Ахматовой, заклеймил пасквилянта Зощенко, но главный удар нанес по
Шостаковичу, сочинителю чуждой народу, особенно русскому народу с его
врожденной мелодичностью, какофонической музыки, которую и музыкой-то
назвать нельзя. Рассказал, как Андрей Александрович Жданов еще до
постановления собрал композиторов и сам за роялем (вы ведь знаете, Андрей
Александрович прекрасный пианист, глубокий знаток музыки и литературы)
объяснил им отличие настоящей музыки от этого, специально в качестве
направленной против нас идеологической диверсии поднимаемого на щит
продажной буржуазной прессой, так называемого музыкального модерна. И надо
сказать, большинство композиторов правильно поняли товарища Жданова, хотя
некоторые и вели себя вызывающе. Так, например, один из них демонстративно
заснул, а когда присутствовавший товарищ Шкирятов сделал ему замечание, этот
зарвавшийся отщепенец, некто Прокофьев, автор полностью амелодичных, никому
в нашей стране не известных опусов, нагло сказал, что выступление товарища
Жданова ему неинтересно.
Сергей сидел на сцене за покрытым красным сукном столом президиума и
слушал вполуха. Важно не пропустить момент окончания, не опоздать с
аплодисментами после слов "да здравствует..." Сегодня у Вовки покер, часам к
девяти надо быть.
Хмырь из МК оказался приличным человеком, — говорил чуть больше двух
часов. Сергей поблагодарил докладчика за интересное и важное сообщение,
предложил задавать вопросы и высказываться. Естественно, вылез этот старпер
Пеночкин. Сподвижник Покровского, он раз навсегда испугался в тридцать
седьмом. Сам, наверное, не понимает, почему остался цел. Теперь не упускает
случая показать, что колеблется только с генеральной линией.
У Вовки компания и обстановка обычная. В маленькой чердачной комнате
без окон (Горячев самовольно занял забитое управдомом подсобное помещение,
навесил дверь, оборудовал замок) уже играли Вовка и два истфаковских
аспиранта, — археолог Юрка Громов и Додик Мирский с кафедры истории
западной Европы. Пили, как всегда у Вовки, разведенный и неразведенный
спирт. В углу скорчился на кресле Имка Гендель, непубликующийся поэт из
ИФЛИ. Он был лет на пять младше Сергея и остальных ребят, коротенький,
толстый, за стеклами очков добрые близорукие глаза. В карты не играл за
полным отсутствием денег, но у Горячева часто просиживал до глубокой ночи,
пил в меру. Охотно читал стихи, Сергею стихи нравились, но к Имке он первое
время относился настороженно. Стихи, очень рискованные, чи

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися