Альберт Шпеер. Воспоминания
страница №6
... в которой обозвал КарлаВеликого "убийцей саксов". Гибель многих саксов не может рассматриваться как
историческое преступление, как полагает Гиммлер. Карл Великий сделал большое
дело, подчинив себе Видукинда и быстренько перебив саксов. Это сделало
возможным распространение империи франков и западной культуры на Германию".
(Нужен комментарий — В.И.)
Гиммлер организовал с помощью ученых раскопки из времен доисторических.
"И зачем только мы перед всем миром твердим, что у нас нет прошлого? Мало
того, что римляне возводили уже огромные сооружения, когда наши предки еще
жили в глинобитных жилищах, так Гиммлер принялся теперь за раскопки этих
поселений и впадает в экстаз от всякого, что попадется, глиняного черепка и
каменного топора. Мы этим только доказываем, что мы все еще охотились с
каменными топорами и сбивались в груду у открытого костра, когда Греция и
Рим уже находились на высочайшей ступени культуры. У нас более чем
достаточно оснований помалкивать о своем прошлом. А Гиммлер вместо этого
трезвонит об этом повсюду. Можно себе представить, с каким презрением
сегодняшние римляне смеются над этими откровениями".
Тогда как в берлинском кругу своих политических сотрудников он крайне
резко высказывался против церкви, то здесь, в присутствии женщин, он
придерживался более примирительного тона — один из примеров тому, как
приспосабливал он свои суждения к данной аудитории.
"Церковь, конечно, для народа нужна. Это сильный и стабильный элемент",
— мог он разъяснять в своем приватном кружке. Правда, в данном случае он
имел в виду инструмент, который был бы на его стороне: "Если бы Райби (так
он именовал рейхсепископа Людвига Мюллера) был действительно личностью! Но
зачем же возводить в сан какого-то ничтожного полкового священника? Да я бы
с охотой оказал ему поддержку. Но на что она ему? Евангелическая церковь
могла бы у нас с моей помощью стать государственной церковью, как в Англии".
Даже еще и в 1942 г. Гитлер в одном из разговоров на Оберзальцберге
подчеркнул, что он считает существование церкви в жизни государства
совершенно необходимым. Он был бы просто счастлив, объявись какой-нибудь
выдающийся церковник, который смог бы возглавить одну — а лучше еще,
объединив их, — обе церкви. Он по-прежнему сожалеет, что рейхсепископ
Мюллер не тот человек, который был бы способен осуществить его далеко
простирающиеся планы. При этом он весьма резко осудил борьбу против церкви
как преступление перед будущим народа, потому как невозможно заменить
церковь "партидеологией". Не может быть сомнений в том, что с течением
времени церковь сумеет приспособиться к политическим целям
национал-социализма: на протяжении своей истории она, видит Бог, только этим
и занималась. Создание какой-то партрелигии означало бы просто впадение в
средневековый мистицизм. Все это мифотворчество вокруг СС и нечитабельный
труд Розенберга "Миф двадцатого столетия" вполне это доказали.
Если бы в таком, обращенном к самому себе монологу, прозвучали более
резкие суждения о церкви, Борман тут же бы вытащил из кармана всегда при нем
находившиеся белые карточки: он записывал все, казавшиеся ему важными,
суждения Гитлера. С особой жедностью он заносил на них пренебрежительные
высказывания о церкви. Я предполагал, что он собирает материал для будущей
биографии Гитлера.
Когда в 1937 г. он узнал о том, что на предприятиях, принадлежавших
партии, а также в СС многие его сторонники заявили о выходе из церкви,
поскольку-де она упорствует в своем противодействии намерениям Гитлера, то
он, по соображениям оппортунистическим, приказал своим ведущим политическим
сотрудникам, но прежде всего — Герингу и Геббельсу — и впредь числиться
прихожанами. И он сам останется в католической церкви, хотя у него нет к ней
внутренней привязанности. Он и остался в ней до самого самоубийства.
Каким образом Гитлер представлял себе свою государственную церковь,
видно из неоднократно им повторявшегося рассказа о посещении его делегацией
каких-то высокопоставленных арабов. Когда мусульмане, так излагали свою
историческую версию гости, собрались в VIII в. вторгнуться через Францию в
центральную Европу, они, к несчастью, потерпели поражение при Пуатье. Если
бы тогда победили арабы, то сегодняшний мир был бы мусульманским. Они
навязали бы германским народностям религию, главный постулат которой --
распространять истинную веру мечом и подчинять ей все другие народы --
прямо-таки в крови у германцев. Но в силу своей расовой неполноценности
завоеватели не смогли бы долго продержаться в противостоянии выросшим в
более суровых климатических условиях и более физически сильным местным
жителям. Так что в конечном счете во главе этой части исламской мировой
империи оказались бы не арабы, а омусульманенные германцы. Свой рассказ
Гитлер обыкновенно заключал следующим рассуждением: "Вообще наша беда в том,
что не та у нас религия. Почему у нас не религия японцев, которая превыше
всего ставит жертву во имя отечества? Да и мусульманская вера была бы для
нас более подходящей, чем, как назло, это христианство с его дряблым
страстотерпием". Поразительно, но еще до войны он нередко утверждал:
"Сегодня сибиряки, белорусы и степные люди живут очень здоровой жизнью. Это
делает их способными к развитию и в долгосрочной перспективе они
биологически будут превосходить немцев". Мысль, которую в последние месяцы
войны он, вероятно, частенько вспоминал.
Розанберг распродавал свою 700-страничную книгу "Миф двадцатого века"
сотнями тысяч экземпляров. В общественном мнении она воспринималась как
основополагающий труд партийной идеологии, но Гитлер во время таких чаепитий
отзывался о ней как "штука, которую никто не поймет", написанную "неким
узколобым прибалтом со страшно усложненным способом мышления". Он все
удивлялся, что такого рода книга смогла заполучить такие тиражи: "Это же шаг
назад, в средневековые представления!" Не ясно, дошли ли до Розенберга эти
частные высказывания.
Культура древних греков была для Гитлера совершенством во всех ее
проявлениях. Их мироощущение, как оно, к примеру, преломилось в архитектуре,
— "свежее и здоровое". Однажды он был в большом мечтательном возбуждении от
фотографии какой-то пловчихи: "Что за великолепное тело Вы сегодня можете
увидеть! Только в наш век молодежь начинает, благодаря спорту, приближаться
к эллинистическим идеалам. А ведь как столетиями тело находилось в забросе!
В этом наше время сильно отличается от всех культурных эпох со времен
античности". Но для себя лично занятия спортом он отвергал. Не слышал я от
него и упоминаний о занятиях каким-либо видом спорта в молодые годы.
Под греками он прежде всего подразумевал дорийцев. Тут сказывалось,
конечно, выдвинутое некоторыми учеными предположение, что пришедшая с севера
народность дорийцев была германского происхождения и не принадлежала к кругу
средиземноморской культуры.
Одной из самых излюбленных его тем была охотничья страсть Геринга: "И
как только может человек этим увлекаться. Убийство животных, если уж оно
неизбежно, должно быть занятием мясника. Да еще и платить за это немало... Я
понимаю, что профессионалы-егеря должны отстреливать больных зверей. Ну было
бы это, по крайней мере, как-то связано с риском, как в древности, когда
охотились с копьем. Но сегодня, когда всякий с большим пузом может издалека
подстрелить зверя... Охота и верховая езда — последние пережитки
отмеревшего феодального мира".
Одним из видов удовольствия было для него выслушивание пересказов, с
массой подробностей, послом Хевелем, представителем Риббентропа при Гитлере,
разговоров по телефону с министром иностранных дел. Гитлер давал ему советы,
каким образом он может смутить или привести в смятение своего шефа. Бывало,
что Гитлер вплотную подходил к Хевелю, беседовавшему с Риббентропом, и тот,
прикрыв микрофон рукой, повторял слова министра, а Гитлер нашептывал ответы.
Чаще всего это были саркастические реплики, которые не могли не усиливать
озабоченность и без того подозрительного министра, что во внешнеполитических
вопросах Гитлер может оказаться под влиянием не тех кругов и тем самым
поставить под вопрос его компетентность как министра.
Даже после весьма драматических переговоров Гитлер мог посмеяться над
своими партнерами. Как-то раз он искусно разыгранным темпераментным взрывом
дал Шушнигу во время переговоров в Оберзальцбурге 12 февраля 1938 г. ясно
осознать всю серьезность положения и тем самым принудил того к капитуляции.
(Нужен комментарий — В.И.) Многие из его истерических выходок, о которых
часто пишут, были скорее всего как раз таким лицедейством. А вообще же
именно владение собой было одной из самых примечательных черт Гитлера. В
моем присутствии в те годы он лишь в единичных случаях выходил из себя.
Примерно в 1936 г. Шахт появился в Бергхофе, где он должен был сделать
Гитлеру доклад. Мы, гости, в это время находились на примыкающей к жилой
комнате хозяина дома террасе, куда было распахнуто огромное окно. Насколько
можно было судить, Гитлер в высшей степени возбужденно атаковал министра
экономики. Диалог с обеих сторон становился все резче и вдруг оборвался.
Гитлер в ярости появился на террасе и еще долго распространялся о своем
упрямом и закосневшем министре, затрудняющем ему политику вооружения. Другой
случай крайнего возбуждения связан с пастором Нимеллером (нужен комментарий
— В.И.) в 1937 г., который в берлинском округе Далем снова выступил с
бунтарской проповедью. Одновременно с этой информацией Гитлеру передали и
записи телефонных разговоров Нимеллера. Каким-то лающим голосом Гитлер
приказал отправить пастора в концлагерь, и поскольку он неисправим, никогда
его оттуда не выпускать.
А еще один случай ведет к его ранней молодости. На пути из Будвейса в
Кремс в 1942 г. стоял у дороги указатель в сторону села Шпиталь под Вейтрей,
близ чешской границы, где — как утверждала табличка указателя, "в своей
молодости жил фюрер". Солидный дом в зажиточном селе. Я рассказал об этом
Гитлеру. Он моментально вышел из себя, заорал, чтобы немедленно появился
Борман. Тот возник с недоуменным лицом. Гитлер резко на него обрушился: он
же не раз указывал, что это местечко ни в коем случае не должно упоминаться.
Так этот осел-гауляйтер еще и указатель поставил. Убрать немедленно! Я тогда
не мог объяснить себе причину его волнения, потому что в других случаях он
радовался, когда Борман сообщал ему о поддержании в порядке иных
мемориальных мест, связанных с его молодостью, вокруг Линца и Брандау.
Очевидно, были особые на то причины, чтобы стереть воспоминание о каком-то
отрезке времени. Сегодня известно о непроясненных семейных обстоятельствах,
теряющих свой след в этом уголке австрийских лесов.
Из под его карандаша частенько возникал эскизный рисунок одной из башен
исторических крепостных укреплений Линца: "Здесь было мое любимое место для
игр. Учеником я был плохим, но во всех проказах — всегда впереди. А эту
башню я хочу со временем в память о тех моих годах перестроить в большую
молодежную базу". Он часто рассказывал о первых своих политических
впечатлениях молодости. Почти у всех его соучеников в Линце было обостренное
чувство протеста против притока чехов в Австро-Германию, это было,
рассказывал он, моим первым подступом к пониманию национальных проблем
вообще. А позднее, в Вене, по какому-то мгновенному наитию у него открылись
глаза на еврейскую угрозу, многие рабочие из его среды были настроены резко
антисемитски. Но в одном он не соглашался с рабочими-строителями: "Я
отвергал их социал-демократические взгляды, никогда не был я и членом
профсоюза. Это и доставило мне первые неприятности политического характера".
Возможно, поэтому он без удовольствия вспоминал Вену и, совсем наоборот,
мечтательно вздыхал о довоенном Мюнхене, до удивления часто и охотно — о
мясных лавках с колбасами.
Безграничным уважением пользовался у него епископ Линца времен его
молодости, который своей энергией сумел преодолеть все препятствия,
возникшие вокруг строительства линцского собора грандиозных масштабов; он
хотел непременно превзойти собор св.Стефана в Вене, из-за чего и возникли
осложнения с австрийским правительством, не желавшим уступать пальму
первенства Вены. (4) За этим обычно следовали рассуждения о нетерпимости
центрального австрийского правительства ко всем самостоятельным культурным
инициативам в таких городах, как Грац, Линц или Инсбрук, просто подавлявшим
их. Оно, видать, не осознавало, что оно тем самым насильно навязывало
уравниловку целым землям. А вот теперь, когда он сам может все решать, он
поможет своему родному городу восстановить свои законные права. Его
программа превращения Линца в "мировой город" предусматривала возведение
большого числа парадных построек по обоим берегам Дуная, а его берега должны
были соединиться висячим мостом. Кульминационной точкой всего замысла должно
было стать огромное здание аппарата гау НСДАП, с обширнейшим залом для
собраний и башней с колоколами. В этой башне он предусмотрел для себя
крипту, подземное погребение. Другими центральными строениями на берегу
Дуная должны были стать ратуша, фешенебельный отель, большое здание театра,
здание верховного командования, стадион, картинная галерея, библиотека,
музей истории оружия, выставочный павильон, а также два памятника --
Освобождения 1938 г. и в честь Антона Брукнера (5). Мне поручался проект
картинной галереи и стадиона, который должен был раскинуться на откосе горы
с видом на город. А неподалеку, также на возвышенности, предстояло построить
резиденцию для Гитлера после его отхода в старости от политики.
Гитлер был навсегда зачарован перспективой столетиями складывавшегося
ансамбля набережных Будапешта, как она открывается с дунайских мостов. Его
честолюбивый замысел заключался в том, чтобы превратить Линц в немецкий
Будапешт. Вена, как он отмечал в этой связи, вообще неверно спланирована --
обращена к Дунаю спиной. Проектировщики упустили шанс включить речной поток
в архитектурный облик города. Уже по одному тому, что ему удастся сделать в
Линце, его отчий город сможет смело вступить в конкуренцию с Веной. Конечно,
такого рода замечания были не вполне серьезны: его подводила нелюбовь к
Вене, которая время от времени неожиданно в нем прорывалась. По другим
поводам он также часто отмечал, что Вене привалила поразительная
градостроительная удача, когда приступили к застройке валов бывших
крепостных сооружений.
Еще до начала войны Гитлер иногда говаривал, что по достижению своих
политических целей он отойдет от власти и мечтает закончить свои дни в
Линце. В старости он полностью будет воздерживаться от политической
активности, потому что только в этом случае его преемник сможет завоевать
свой политический авторитет. Он не будет лезть к нему со своими советами.
Люди быстренько повернутся к его преемнику, как только почувствуют, что в
его руках реальная власть. А его все равно скоро забудут, все его оставят.
Не без сочувствия к самому себе он продолжал: "Может, иногда и навестит меня
кто-нибудь из моих старых сотрудников, но я не очень на это рассчитываю.
Кроме фройляйн Браун я никого не возьму с собой туда. Фройляйн Браун и моего
пса. Я буду очень одинок. Да и как я бы мог кого-то удерживать при себе
силой? Да на меня просто не будут обращать внимания. Все побегут за моим
преемником! Ну, может, раз в год, в день рождения они ко мне и придут".
Естественно, все сидящие за столом начинали заверять его в своей преданности
и в том, что они всегда будут вместе с ним. Могу только догадываться о
мотивах частых его разговоров о раннем отходе от политики — во всяком
случае, создавалось впечатление, что он исходил из того, что не магнетизм
его личности, а обладание властью является источником и основой его
авторитета. Ореол вокруг его чела казался его сотрудникам, не причастным к
самому узкому кругу, несравненно больше и ярче. Среди же своих не
произносили с почтительным придыханием "фюрер", а говорили просто "шеф" и
приветствовали друг друга не предписанным "Хайль Гитлер", а просто
по-человечески желали друг другу доброго дня. Можно было, не вызывая у
Гитлера неудовольствия, слегка и поиронизировать над ним. Его излюбленную
формулу: "На это есть две возможности" часто в его присутствии и по вполне
банальным поводам использовала одна из его секретарш фройляйн Шредер.
Например: "На то есть две возможности — либо дождь пойдет, либо нет". Ева
Браун без смущения в присутствии всех за столом могла заметить, что его
голстук не подходит к костюму, а то и шаловливо именовала себя "матушкой
этой страны".
Как-то раз за большим круглым столом в чайном домике Гитлер вперил в
меня, не мигая, свой взгляд. Вместо того, чтобы отвести глаза, я воспринял
это как своего рода вызов. Кто знает, какие атавистические инстинкты толкают
к такому поединку, когда два противника смотрят в упор в глаза друг другу,
пока один не сдастся. Обычно я всегда выигрывал такие перегляды. Но на этот
раз мне пришлось призвать всю, почти сверхчеловеческую, энергию — время,
казалось, остановилось — чтобы не поддаться все нараставшему давлению,
искусу закрыть веки; наконец, Гитлер опустил веки и сразу же заговорил о чем
— то со своей соседкой.
Я часто задавал себе вопрос: что мешает мне считать Гитлера своим
другом? Я был постоянно в его окружении, в его частном обиходе чувствовал
себя почти как дома и был, кроме того, его первейшим сотрудником в столь им
любимой области, в архитектуре.
Мешало все. В жизни своей я не встречал человека, так тщательно
скрывавшего свои чувства, и если они и приоткрывались, то всего на какое-то
мгновение. Во время заключения в Шпандау я обсуждал с Гессом эту особенность
Гитлера. По общему нашему заключению, бывали такие минуты, когда казалось,
что ты к нему как-то приблизился. Но это всегда оказывалось заблуждением.
Если очень осторожно ты начинал переходить на предложенный им дружеский тон,
он тут же воздвигал непреодолимую защитную стену.
Впрочем, Гесс полагал, что все же одно исключение было — Дитрих
Эккардт. Но основательнее обсудив этот казус, мы пришли к заключению, что
здесь все же скорее имело место почтительное отношение к старшему по
возрасту и в антисемитских кругах весьма уважаемому писателю, чем дружба.
После кончины Эккардта в 1923 г. только четыре человека обращались к Гитлеру
по-дружески на "ты": Эссер, Кристиан Вебер, Штрайхер и Рем (6). По отношению
к первому из названных он воспользовался после 1933 г. первым удобным
поводом, чтобы вернуться к "Вы", второго он просто избегал, с третьим
обращался совершенно безличностно, а четвертого приказал убить (Нужен
комментарий — В.И.). Даже по отношению к Еве Браун он никогда не был
абсолютно раскован и человечен: дистанция между фюрером нации и простой
девушкой постоянно поддерживалась. Иногда он не очень к месту обращался к
ней "чапперль". Это баварское простонародное словцо, означающее примерно
"малышка", и передавало его отношение к ней.
Авантюризм своего предназначения, масштаб ставки в игре были им
по-настоящему осознаны после продолжительной беседы в ноябре 1936 г. на
Оберзальцберге с кардиналом Фаульхабером. После ее окончания мы сидели с ним
вдвоем в эркере столовой, в наплывающих сумерках. После долгого молчания,
когда он смотрел куда-то за окно, он произнес задумчиво: "На то у меня две
возможности: либо полностью претворить мои планы, либо потерпеть крушение.
Осуществлю я их — и я войду в историю как один из величайших ее творцов,
потреплю крах — и я буду осужден, ненавидим и проклят".
Глава 8
Новая имперская канцелярия
Чтобы обставить свое восхождение к одному "одному из величайших творцов
истории" достойным образом, Гитлер потребовал возвести архитектурную кулису
имперского размаха. Имперскую канцелярию, в которую он вступил 30 января
1933 г., он обозвал "конторой мыловаренного концерна". Во всяком случае, это
— не центр власти ставшего могущественным Рейха.
В конце января 1938 г. Гитлер официально принял меня в своем кабинете:
"У меня есть для Вас срочный заказ, — произнес он приподнятым тоном, стоя
посреди кабинета. — Уже в самом ближайшем будущем мне предстоят важнейшие
переговоры. Для этого мне нужны просторные помещения и залы, на фоне которых
я бы производил должное впечатление, в особенности на мелких властителей.
Под строительство я отвожу Вам всю Фосс-штрассе. Сколько это будет стоить,
мне безразлично. Но строиться это должно очень быстро и в то же время иметь
солидный облик. Сколько для этого Вам нужно времени? Планы, снос домов --
все вместе? Два или даже полтора года — для меня слишком долго. Успеете до
10 января 1939 г.? Я хочу провести уже следующий прием дипломатического
корпуса в новой канцелярии". С этим он меня и отпустил.
Дальнейший ход событий того дня Гитлер описал в речи по случаю
праздничного события — окончания монтажа балок крыши: "Мой генеральный
инспектор по делам строительства попросил несколько часов на размышление, а
вечером он пришел с календарным графиком и сказал: "Такого-то марта будет
закончен снос домов, 1-го августа состоится праздник по случаю подведения
здания под крышу, а 9-го января, мой фюрер, я доложу Вам о завершении
строительства". Я ведь и сам прохожу по этому цеху, от строительства, и я
знаю, что это значит. Такого еще не бывало. Это рекордное достижение". (1)
На деле это было самое легкомысленное обязательство в моей жизни. Но Гитлер
был доволен.
Снос строений под стройплощадку по Фосс-штрассе начался немедленно.
Одновременно шла работа над планами внешнего вида здания и внутренней
планировки. К строительству бомбоубежища приступили прямо по карандашным
наметкам. Но и впоследствии приходилось в спешном порядке давать заказы на
поставку многих строительных деталей, прежде чем я успевал до конца
продумать архитектурные решения. Самые длительные сроки потребовались,
например, для изготовления гигантских ковров ручной работы для множества
просторных залов. Я определял их форматы и цветовую гамму еще до того, как
мне самому были ясны интерьеры. В известном смысле их пришлось планировать
по размерам ковров. Громоздкий календарный и организационный график я
отбросил. Он только бы доказывал невыполнимость задачи. Во многом этот
импровизационный метод был похож на тот, что четырьмя годами позднее я
применил для руководства немецким военным производством.
Продолговатая конфигурация стройплощадки прямо-таки приглашала
расположить по одной оси длинную анфиладу помещений. Я представил Гитлеру
проект: вновь прибывший въезжал через ворота с Вильгельм-плац в Двор почета,
затем по открытой лестнице он поднимался бы в небольшой зал, откуда через
почти пятиметровой высоты двери открывался путь в вестибюль, выложенный
мозаикой. Затем он еще, поднявшись по нескольким ступеням, пересекал
круглое, перекрытое куполом помещение и оказывался бы перед уходящей вдаль
на 145 метров галереей. На Гитлера, казалось, она и произвела особенное
впечатление: вдвое длиннее зеркальной галереи в Версале! Глубокие оконные
ниши должны были придавать освещению мягкость и создавать приятное ощущение
— это я подсмотрел в Большом зале дворца Фонтенбло.
Открывалась анфилада помещений, каждое из которых было отделано особыми
декоративными материалами и с особым подбором гаммы красок — всего 220
метров. И только затем посетитель попадал бы в приемный зал Гитлера. Да,
конечно, увлеченность парадной архитектурой и, бесспорно, "искусство
эффекта", но ведь это же мы видим и в барокко, да и всегда и везде это
присутствовало.
На Гитлера проект произвел сильное впечатление: "Эти уже по пути от
входа и до приемного зала кое-что почувствуют от силы и величия Германского
Рейха!" В последующие месяцы он все время требовал представления планов, но
активно — и это примечательно — почти ни во что не вмешивался при
возведении лично для него предназначенного здания. Он дал мне свободно
работать.
Гонка, которую Гитлер порол с возведением Рейхсканцелярии, имела
подспудно свое объяснение в его обеспокоенности собственным здоровьем. Он
серьезно боялся, что жить ему осталось не долго. С 1935 г. в его фантазии
все нарастала тревога в связи с каким-то желудочным заболеванием, которое он
пытался лечить целой системой самоограничения. Ему казалось, что он сам
знает, какая пища для него вредна, и постепенно прописал себе голодную
диету. Немного супа, салат, самые легкие блюда малыми порциями — и это все.
Его голос звучал почти с отчаянием, когда он показывал на свою тарелку: "И
этим человек должен жить! Гляньте! Врачам хорошо рассуждать: человек должен
есть все, что возбуждает у него аппетит. (2) Мне почти ничего не идет на
пользу. После каждой еды начинаются боли. Еще уменьшить рацион? Но как я
тогда вообще должен жить?"
Бывало нередко, что он от боли неожиданно прерывал заседание, на
полчаса или даже более, уходил к себе, а то и совсем не возвращался. Он
страдал также, по его словам, от чрезмерного образования газов, болей в
сердце и от бессоницы. Как — то Ева Браун сказала мне, что он, еще даже не
перешагнувший пятидесятилетний рубеж, посетовал: "Мне скоро придется дать
тебе свободу. Что ты можешь ждать от старого мужчины".
Приставленный к нему врач, д-р Брандт, начинающий хирург, все старался
убедить его пройти основательное обследование у лучшего терапевта. Мы все
поддерживали его. Назывались имена известных профессоров, обсуждались планы,
как провести обследование, не привлекая общественного внимания. Подумывали о
военном госпитале, так как это наилучшим образом обеспечивало бы секретность
всего дела. Но кончалось это всегда одинаково — Гитлер отклонял все
предложения. Он просто не имеет права прослыть нездоровым. Это неизбежно
ослабит его политические позиции, особенно за рубежом. Он отказывался даже
просто пригласить к себе на дом терапевта для первичного обследования.
Насколько мне известно, он в то время никогда серьезно не обследовался, а
экспериментировал сам, в соответствии с собственными теориями. Впрочем, это
вполне соответствовало прочно сидевшей в нем склонности к дилетантизму.
Совсем иначе отреагировал он на усиливавшуюся хрипоту его голоса: он
пригласил известного ларинголога профессора Эйкена. В своей канцлерской
квартире он прошел тщательное обследование и почувствовал облегчение, когда
его опасения рака не подтвердились. До этого он месяцами ссылался на судьбу
императора Фридриха III (нужен комментарий — В.И.). Хирург удалил у него
вполне безобидный узелок, операция была проведена также в домашней
обстановке.
В 1935 г. опасно заболел Генрих Хофман. Д-р Морелль, старый знакомый,
наблюдал его и лечил сульфонамидами (3), которые он получал из Венгрии.
Хофман не уставал рассказывать Гитлеру, как чудесно этот врач спас ему
жизнь. Конечно, он говорил это от чистого сердца, но надо сказать, что один
из талантов Морелля заключался в том, чтобы сверх всякой меры преувеличить
опасность излеченной им болезни и тем самым продемонстрировать свое
искусство в самом выгодном свете.
Д-р Морелль подчеркивал, что учился у знаменитого бактериолога Ильи
Мечникова (1845-1916), лауреата Нобелевской премии, профессора Пастеровского
института (3). Мечников научил его бороться с болезнями, вызываемыми
бактериями. Впоследствии Морелль совершил в качестве судового врача много
морских путешествий. Нет, конечно, он не был совсем шарлатаном — скорее
фанатиком своей специальности и зашибания денег.
Хофману удалось уговорить Гитлера обследоваться у Морелля. Результат
был самым удивительным: впервые Гитлер уверовал в предназначение врача: "Так
ясно и четко еще никто не объяснял мне, что со мной. Намеченный им курс
лечения настолько логично выстроен, что я ему всецело поверил. Я буду очень
пунктуально выполнять все его назначения". Главным выводом обследования
было, по описанию Гитлера, то, что вследствие нервного перенапряжения у него
наступило полное истощение флоры кишечника. Как только с этим удастся
справиться, все остальные недомогания автоматически прекратятся. Доктор
намеревается ускорить процесс исцеления инъекциями витаминов, препаратов
железа, фосфором и виноградным сахаром. Весь курс продлится примерно год, а
до этого можно рассчитывать только на частичное улучшение.
Лекарством, о котором чаще всего заходила речь, были капсулы с кишечной
флорой, "мультифлор", которые, как уверял Морелль, были "взращены из
первосортных штаммов одного болгарского крестьянина". Что он там еще
впрыскивал и давал Гитлеру, не выходило из области полунамеков. Нам эти
методы никогда не представлялись вполне чистыми. Д-р Брандт навел справки у
своих друзей-терапевтов, и все отозвались негативно о методах Морелля как о
сомнительных, недостаточно проверенных и говорили об опасности привыкания к
этим препаратам. В самом деле, внутривенные уколы производились все чаще, со
все убыстряющейся сменой биологических препаратов — вытяжек из семенников и
внутренностей животных, химических и растительных веществ. Геринг однажды
нанес Мореллю тяжкое оскорбление, обратившись к нему "господин Имперский
шприцмайстер".
Но факт — вскоре после начала лечения у Гитлера прошла экзема на ноге,
в течение ряда лет очень беспокоившая его. Еще через несколько недель стало
лучше с желудком. Он стал больше есть и уже не такими микроскопическими
порциями. Вообще почувствовал себя бодрее и упоенно заявлял: "А если бы мне
не попался Морелль? Он спас мне жизнь! Просто чудо, как он мне помог!"
Если вообще у Гитлера был дар подчинять себе других, то в данном случае
произошло все наоборот: Гитлер безгранично уверовал в гениальность своего
лейб-медика и не терпел никаких критических высказываний в его адрес. С этих
пор Морелль вошел в узкий круг и — если Гитлера не было — служил объектом
всеобщего увеселения: он ни о чем другом не мог говорить, кроме как о
стрепто- и прочих кокках, семенниках быков и новых витаминах.
Гитлер всем, при малейших недомоганиях, советовал срочно
проконсультироваться у Морелля. Когда в 1936 г. моя сердечнососудистая
система и желудок восстали против ненормального режима работы и
приспособления к неестественному образу жизни Гитлера, я посетил врачебный
частный кабинет доктора Морелля. Табличка у входа извещала: "Д-р Тео
Морелль. Кожные и венерические заболевания". Врачебный кабинет и квартира
Морелля находились в самом изысканном районе — на Курфюрстендамм, вблизи
церкви Поминовения. В его доме можно было порассматривать целую галерею
фотографий с автографами кинозвезд и актеров. Столкнулся я у него и с
кронпринцем. После весьма приблизительного осмотра Морелль прописал мне свои
капсулы с кишечной флорой, виноградный сахар, гормонные и витаминные
таблетки. Для верности я в те же дни прошел тщательное обследование
терапевтом из Берлинского университета, профессором фон Бергманом.
Органических изменений, как гласило заключение, не обнаружено, речь идет о
нервных отклонениях, вызванных чрезмерными перегрузками. Я, насколько это
было возможно, сбавил темп, и неприятные ощущения пошли на убыль. Не рискуя
огорчать Гитлера, я рассказывал, что строго следую советам Морелля, а так
как мне стало гораздо лучше, то на какое-то время я стал
образцово-показательным пациентом Морелля. По указанию Гитлера обследовал он
и Еву Браун. Потом она поделилась со мной: он весь какой-то до отвращения
сальный, и она никогда больше не станет у него лечиться.
Самочувствие Гитлера улучшилось лишь временно. Но от своего лейб-медика
он не отошел; даже наоборот — он все чаще отправлялся пить чай в дом
Морелля на острове Шваненвердер недалеко от Берлина. Это было единственное
привлекавшее его место, куда он выбирался из канцелярии. Очень редко заезжал
он к Геббельсу, а меня он посетил всего один раз, чтобы осмотреть только что
построенный мной для себя дом на Шлахтензее.
С конца 1937 г., когда и лечение по методу Морелля не дало эффекта,
Гитлер снова начал жаловаться. Даже когда он просто делал новые заказы на
строительство или обсуждал проекты, то нередко добавлял: "Я не знаю, сколько
еще проживу. Возможно, большинство этих строек будет закончено уже без
меня". (5) Срок завершения бессчетных крупных объектов приходился на
1945-1950 г.г., т.е. надо было полагать, что Гитлер рассчитывал на несколько
лет жизни. Или еще короче: "Вот когда меня не станет... Времени у меня
немного..." (6) А в узком кругу его устойчивыми словосочетаниями стали: "Мне
осталось недолго жить. Я в постоянной тревоге: хватит ли времени осуществить
задуманное. Я сам должен претворить в жизнь мои планы. Ни у кого из моих
преемников нет той энергии, которая необходима, чтобы преодолеть неизбежные
кризисы. Мои намерения должны стать реальностью, пока я еще, с моим
ухудшающимся здоровьем, в состоянии осуществить их сам".
2 мая 1938 г. Гитлер составил свое личное завещание. Политическое
завещание было им оглашено еще 5 ноября 1937 г. в присутствии министра
иностранных дел и военной верхушки Рейха. Свои далеко идущие завоевательные
планы он определил как "документально оформленное завещание на случай моей
кончины" (7). От своего личного окружения, которое ночь за ночью должно было
смотреть пустяковые оперетточные фильмы и выслушивать бесконечные тирады о
католической церкви, диетической кухне, греческих храмах и овчарках, он
скрывал, насколько буквально он понимал свою мечту о мировом господстве.
Кое-кто из его бывших сотрудников попытался задним числом развить целую
теорию о якобы произошедшей в Гитлере в 1938 г. глубокой внутренней
перемене, объясняемой ухудшением его здоровья в результате лечения по методу
Морелля. Я же, напротив, придерживаюсь того мнения, что планы и цели Гитлера
всегда оставались одними и теми же. Нездоровье и страх смерти побуждали его
только сдвигать сроки. Его намерения могли быть сокрушены только
превосходящими силами, а в 1938 г. их не было. Как раз наоборот — успехи
этого года придали ему решимости взять еще более резвый темп.
Мне казалось, что поселившееся в Гитлере внутреннее беспокойство имело
весьма прямую связь с его горячечной строительной лихорадкой, с тем, как он
нас подстегивал. Во время празднования подведения здания Рейхсканцелярии под
крышу он сказал рабочим: "Теперь это уже не американские темпы, это немецкие
темпы! И позвольте мне высказать предположение, что я также добиваюсь
большего, чем государственные деятели в так называемых демократических
странах. Я убежден, что мы являем миру иной политический темп. И если
возможно присоединить к Рейху за какие-нибудь три-четыре дня целое
государство, то точно так же возможно за год-два отстроить здание". По
временам я, впрочем, задаю себе вопрос: а не имела ли его бьющая в глаза
строительная горячка еще и другой смысл — замаскировать свои планы и
загипнотизировать общественное мнение все новыми и новыми закладками первых
камней и возвещением сроков окончания строек.
Примерно в 1938 г. мы сидели в нюрнбергском ресторане "Немецкий двор".
Гитлер рассуждал о том, что существует особая обязанность произносить вслух
только то, что предназначается для ушей общественности. Среди присутствующих
находился рейхсляйтер Филип Булер со своей молодой женой. Она вставила, что
такое ограничение, вероятно, на этот круг не распространяется, потому что
каждый из нас сумеет сохранить любую тайну, которую он нам бы доверил.
Гитлер рассмеялся и ответил: "Никто у нас не умеет держать язык за зубами,
кроме одного единственного человека". И он указал на меня. Но то, чему
предстояло произойти в ближайшие месяцы, мне заранее известно не было.
2-го февраля 1938 г. в передней квартиры Гитлера я столкнулся с
главнокомандующим ВМФ Эрихом Редером, выходящим от хозяина дома. Он был
очень расстроен. Бледный, с неуверенной походкой, он походил на человека на
грани сердечного приступа. Через день я прочел в газетах: министр
иностранных дел фон Нейрат заменялся на своем посту Риббентропом,
главнокомандующий сухопутными войсками Фрич — Брухичем. Верховное
командование вермахтом в целом, осуществлявшееся до сих пор Бломбергом,
Гитлер принял на себя. Своим начальником штаба он назначил Кейтеля.
Генерал-полковника фон Бломберга я знал по встречам на Оберзальцберге.
Он производил впечатление обязательного, благородного господина. Вплоть до
своего смещения он пользовался у Гитлера глубоким уважением, и тот обращался
с ним необыкновенно предупредительно. Осенью 1937 г. он побывал по совету
Гитлера в моем служебном помещении на Парижской площади и осмотрел планы и
макеты перестройки Берлина. Он целый час спокойно и замнтересованно
рассматривал выставленное. Его сопровождал какой-то генерал, который на
каждое слово своего начальника только одобрительно кивал головой. Это и был
Вильгельм Кейтель, отныне ближайший сотрудник Гитлера по командованию
вермахтом. Не разбираясь в военной иерархии, я тогда готов был принять его
за адъютанта Бломберга.
Примерно в это же время меня попросил зайти к нему на службу в
Бендлер-штрассе генерал-полковник Фрич, с которым я до этого никогда не
встречался. Им двигало не просто желание взглянуть на генплан будущего
Берлина. Я разложил на большом столе для карт листы. Он выслушивал мои
пояснения бесстрастно, соблюдая дистанцию, с по-военному обрывистыми и
краткими замечаниями и вопросами — все это граничило просто с
нелюбезностью. По характеру его вопросов у меня создалось впечатление, что
он как бы решает для себя вопрос, насколько Гитлер со своими грандиозными,
рассчитанными на годы вперед градостроительными планами может быть
заинтересован в сохранении мира. А, впрочем, может быть, я и заблуждался.
Не был я знаком и с бароном фон Нейратом, министром иностранных дел.
Как-то в 1937 г. Гитлеру пришло в голову, что его вилла недостаточна для
исполнения ее владельцем официальных обязанностей министра, и он направил
меня к госпоже фон Нейрат с предложением существенно ее перестроить за
государственный счет. Она провела меня по вилле и, заканчивая разговор,
сказала, что, по ее мнению и по мнению господина министра, дом вполне
соответствует своему предназначению и что она благодарит за предложение.
Гитлера это огорчило, и он никогда к этому не возвращалс. В этом эпизоде
обнаружилась полная достоинства скромность старого дворянства и его
отмежевание от нахрапистой тяги к роскоши новых хозяев. Иначе было с
Риббентропом. Летом 1936 г. он направил меня в Лондон, потому что ему
захотелось расширить и обновить здание германского посольства. Все должно
было быть завершено до начала 1937 г., когда должны были состояться
коронационные торжества в честь Георга VI. В этой связи предстояло поразить
воображение лондонского света роскошью убранства. Надзор за конкретным ходом
дел Риббентроп поручил своей жене, которая вместе с архитектором по
интерьерам из мюнхенских "Объединенных мастерских" настолько глубоко и
воодушевленно погрузилась в архитектурные проблемы, что я мог считать свое
присутствие излишним. Ко мне Риббентроп отнесся обходительно, хотя он в то
время постоянно был в дурном расположении духа, которое всякий раз
обострялось при получении очередной телеграммы от министра иностранных дел,
расценивавшейся послом как вмешательство в его дела. Раздраженно и громко он
грозил сам согласовать с Гитлером свою политику, ведь именно от него
непосредственно он получил установки для своей работы в качестве посла.
Части сотрудников политического аппарата Гитлера, делавшей ставку на
хорошие отношения с Великобританией, задача Риббентропа уже в то время
казалась более чем сомнительной. Осенью 1937 г. д-р Тодт совершил совместную
с лордом Уолтоном поездку по всем стройучасткам автобанов. После этой
поездки он неофициально рассказывал о высказанном лордом желании видеть его
на месте Риббентропа послом в Лондоне, с нынешним послом-де все равно
отношения между странами не улучшатся. Мы постарались, чтобы эти
высказывания дошли до ушей Гитлера. Он никак на это не отреагировал.
Вскоре после назначения Риббентропа на пост министра иностранных дел
Гитлер предложил ему совсем снести старую министерскую виллу, а ему передать
под ведомственное жилище, основательно перестроив, бывший дворец
рейхспрезидента. Риббентроп с этим согласился.
Свидетелем другого эпизода, относящегося к тому же году, который очень
зримо дал почувствовать нарастающее раскручивание гитлеровской политики, я
стал 9 марта 1938 г. в передней берлинской квартиры Гитлера. Адъютант Шауб
сидел у радиоприемника и слушал выступление австрийского федерального
канцлера д-ра Шушнига в Инсбруке. Гитлер уединился в своем домашнем кабинете
в бельэтаже. По-видимому, Шауб поджидал чего-то вполне определенного. Он
делал пометки в блокноте. Тем временем Шушниг становился все категоричнее и
в конце объявил о проведении в Австрии референдума: австрийский народ сам
должен высказаться "за" или "против" своей независимости, а затем Шушниг
обратился к землякам с чисто австрийским: "Ребятишки, настало время!"
Настало время и для Шауба — он рванул по лестнице к Гитлеру. Довольно
скоро появились Геббельс во фраке и Геринг в парадном мундире: они оба были
вызваны с какого-то праздненства в рамках Берлинского бального сезона. Оба
исчезли в кабинете Гитлера.
И снова лишь несколькими днями позднее я прочел в газетах, что
произошло. 13 марта немецкие войска маршем вступили в Австрию. Примерно
неделями тремя позднее я отправился на автомобиле в Вену для того, чтобы
оборудовать и украсить ангар Северозападного вокзала для проведения там
грандиозного венского митинга. Повсюду, в городах и селах, машины с
немецкими номерами радостно приветствовались населением. В Вене, в отеле
"Империал" столкнулся я и с самой пошлой стороной ликования по поводу
"аншлюсса". Немало господ из "сливок" "старого рейха" уже поспели сюда --
как, например, полицай-президент Берлина граф Хельдорф. Очевидно, их
притягивало к себе изобилие товаров. "Там еще есть прекрасное белье... А там
шерстяные пледы, и сколько угодно... А я набрел на лавочку с заграничными
ликерами..." Обрывки разговоров порхали по вестибюлю гостиницы. Мне все это
было противно, и я ограничился покупкой только одной элегантной шляпы фирмы
"Борзалино". И какое мне было дело до всего этого?
Вскоре после "аншлюсса" Гитлер, когда собрался узкий круг, приказал
принести карту центральной Европы, и описал подобострастно внимавшим гостям,
в какие тиски попала теперь Чехословакия. В течение ряда лет он часто
подчеркивал, с какими подлинно государственной дальновидностью и
бескорыстием действовал Муссолини, дав согласие на вступление немецких войск
в Австрию: за это он ему навек обязан. Для Италии, разумеется, было бы
наилучшим вариантом существование Австрии как нейтрального буферного
государства, а теперь немецкие войска стоят на перевале Бреннер и в
перспективе для Италии это не может не представлять собой внутриполитической
проблемы. Визит Гитлера в Италию в 1938 г. был в известном смысле жестом
признательности. Ему доставили радость памятники архитектуры и
художественные сокровища Рима и Флоренции. Сопровождавшие его лица были
одеты в специально сшитые для этого случая мундиры, ему предварительно
продемонстрированные. Гитлер любил пышность. Его собственная, всегда
подчеркнуто скромная, одежда была результатом точного учета массовой
психологии: "Мое окружение должно быть ослепительно. Тем более ошеломляюще
будет впечатление от моей скромности". Годом позднее Гитлер лично дал
поручение "имперскому театральному художнику" Бенно фон Аренту, до тех пор
занимавшемуся исключительно оформлением опер и оперетт, разработать эскизы
новой формы для дипломатического корпуса. Фраки с золотым шитьем получили
полное одобрение Гитлера. Остряки не преминули отметить: "Так и сошли из
"Летучей мыши". Арент изготовлял для Гитлера и проекты орденов — они также
могли бы украсить любую сцену. Я прозвал Арента "жестянщиком Третьего
рейха".
По возвращении из Италии Гитлер суммировал свои впечатления следующим
образом: "Я рад, что у нас не монархия и что я никогда ни слушал тех, кто
хотел повесить на нас монархию. Ох, уж мне придворные льстецы и этикеты! Это
надо же додуматься! А дуче — постоянно в тени. И во время обедов, и на
трибунах королевская семья всегда занимает лучшие места. И уже только потом,
позади всех — дуче, действительно олицетворяющий государство". По протоколу
Гитлер как глава государства приравнивался к королю, Муссолини же — лишь
главе правительства.
После визита в Италию Гитлер считал своим долгом ответить Муссолини
исключительными почестями. Он решил, что Адольф Гитлер-плац после коренной
реконструкции в рамках общего генерального плана получит имя Муссолини (8).
В архитектурном отношении он находил эту площадь ужасной, изуродованной
современными постройками времен республики, но: "Когда мы позднее
переименуем площадь Гитлера в площадь Муссолини, то я от нее отделаюсь, а
потом это будет выглядеть особенно почетно, что именно свою площадь я
уступаю дуче. Я уже сделал для нее набросок памятника Муссолини!" До этого
дело не дошло, приказ Гитлера о реконструкции площади так и остался
невыполненным.
Исполненный драматизма 1938 г. закончился наконец сближением Гитлера с
западными державами по вопросу о Чехословакии, соглашением об отходе к Рейху
ее значительных территорий. Несколькими неделями ранее Гитлер в своих речах
на съезде партии в Нюрнберге преподносил себя разгневанным фюрером своей
нации; подхлестываемый бурными овациями своих приверженцев, он приложил все
усилия для того, чтобы убедить заграницу, что он не страшится войны.
Оценивая с дистанции сегодняшнего дня, конечно ясно, что это была
крупномасштабная акция устрашения; эффективность подобной тактики он уже с
успехом в меньшем объеме проверил во время своей беседы с Шушнигом. С другой
стороны, он любил застолбить своими публичными заявлениями определенный
"рубеж мужества", от которого он без потери лица уже не мог бы отступить.
Он не оставил и тени сомнений в своей решимости начать войну даже у
своих ближайших сотрудников, объяснил им всю неразрешимость ситуации и
неизбежность применения силы. Это очень не походило на его обычное
поведение, практически исключавшее возможность заглянуть вовнутрь. Его
решительно-воинственные высказывания ввели в заблуждение даже его
шеф-адъютанта Брюкнера, работавшего с ним с очень давних пор. Во время
партийного съезда 1938 г. мы группой расположились на одной из стен
нюрнбергского замка. Перед нами простирался окутанный легкой дымкой,
пронизанный мягким сентябрьским солнечным светом древний город. И тут
Брюкнер подавленно произнес: "Кто знает, может, мы видим все это столь
мирным в последний раз. Возможно, скоро будет война".
То, что вопреки предсказанию Брюкнера удалось еще раз избежать войны,
следует приписать скорее сговорчивости западных держав, чем сдержанности
Гитлера. На глазах всего потрясенного мира и окончательно уверовавших в
непогрешимость фюрера его приверженцев свершилась передача судетской области
Германии (нужен комментарий — В.И.).
Всеобщее удивление вызвали чешские оборонительные укрепления. К
изумлению специалистов, пробные стрельбы по ним показали, что наше
вооужение, которое должно было быть против них использовано, недостаточно
эффективно. Гитлер сам поехал к бывшей границе, чтобы составить свое
собственное мнение о подземных сооружениях, и они произвели на него сильное
впечатление. Укрепления поразительно массивны, исключительно
квалифицированно спроектированы и, превосходно учитывая особенности
ландшафта, углублены на несколько ярусов в горах: "При стойкой обороне было
бы очень трудно овладеть ими, нам это стоило бы много крови. А теперь мы это
получили, не пролив ни капли. Но одно ясно — я никогда не допущу, чтобы
чехи соорудили бы новую оборонительную линию. И какая у нас теперь
великолепная исходная позиция! Горы уже у нас за спиной, мы в долинах
Богемии".
10 ноября по пути в свое бюро я проезжал мимо еще дымившихся руин
берлинской синагоги. (Нужен комментарий — В.И.) Это было четвертым по счету
значительным событием, определившим общий колорит этого последнего
предвоенного года. Это очень явственно врезавшееся в память впечатление, оно
и сегодня — одно из самых гнетущих в моей жизни. Но тогда меня прежде всего
задел элемент беспорядка на Фазанен-штрассе: обуглившиеся балки, рухнувшие
детали фасада, обгоревшие стены — предвосхищение картины, которой в войну
суждено было стать чуть ли не всей Европе. Но сильнее всего меня встревожило
политическое пробуждение "улицы". Разбитые оконные стекла чувствительно
задели мое буржуазное понимание порядка.
Я не увидел главного — что разбито тогда было нечто большее, чем
стекла, что в эту ночь Гитлер в четвертый раз за год перешагнул Рубикон и
необратимо предопределил судьбу своей империи. Почувствовал ли я тогда хоть
на мгновение, что надвинулось что-то такое, что должно было привести к
уничтожению целой группы нашего народа? Что это изменит и мою собственную
моральную сущность? Я не знаю ответа на эти вопросы.
Скорее всего я воспринял происшедшее просто безразлично. Этому
способствовали и несколько слов сожаления, произнесенных Гитлером: он-де не
хотел такого рода крайнос...


