Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Кен Кизи. Над кукушкиным гнездом

страница №6

ругие острые идут ко мне.
- Собрание было закрыто, - говорит сестра. Улыбку еще не сняла, но
когда уходит из дневной комнаты к посту, затылок у нее красный и
набухший, словно она вот-вот взорвется.




Но она не взрывается, пока еще нет, еще час не взрывается. Улыбка
ее за стеклом кривая и странная, такой мы раньше не видели. Она просто
сидит. Вижу, как поднимаются и опускаются у нее плечи при вдохах и
выдохах.
Макмерфи смотрит на стенные часы и говорит, что игра сейчас
начнется. Он у фонтанчика для питья вместе с другими острыми на коленях
драит плинтус. Я в десятый раз за сегодня подметаю чулан для щеток.
Сканлон и Хардинг возят по коридору полотер, растирают свежий воск
блестящими восьмерками. Макмерфи еще раз говорит, что игра уже должна
начаться, и встает, бросив тряпку на полпути. Остальные не прекращают
работу. Макмерфи проходит мимо окна, она свирепо глядит на него оттуда,
и он ухмыляется ей так, словно уверен, что теперь он ее победил. Когда
он откидывает голову и подмигивает ей, она опять легонько дергает
головой в сторону.
Все следят за его перемещениями, но смотрят украдкой, а он
подтаскивает свое кресло к телевизору, включает его и садится. Из
вихря на экране возникает картинка: попугай на бейсбольном поле поет
куплеты о бритвенных лезвиях. Макмерфи встает и прибавляет громкость,
чтобы заглушить музыку из репродуктора на потолке, ставит перед креслом
стул, садится, скрещивает ноги на стуле, разваливается и закуривает.
Чешет живот и зевает.
- Аоу-у! Теперь бы только пива и сардельку.
Сестра глядит на него, и нам видно, что лицо у нее краснеет, а
губы шевелятся. Она оглядывает коридор: все наблюдают, ждут, что она
сделает, - даже санитары и маленькие сестры поглядывают на нее
исподтишка, и молодые врачи, которые уже потянулись на собрание, - даже
они наблюдают. Она сжимает губы. Опять смотрит на Макмерфи и ждет,
когда кончится песня о бритвенных лезвиях; встает, подходит к стальной
двери, где у нее панель управления, нажимает выключатель, и картинка на
экране, скомкавшись, растворяется в сером. На экране ничего, только
бусинка света глядит на Макмерфи, как глазок.
А его этот глазок ни капли не смущает. Мало того, он даже не
подает виду, что картинку выключили; он берет сигарету в зубы и
нахлобучивает шапку чуть ли не на глаза, так, что должен отвалиться на
спинку, если хочет видеть экран.
Так и сидит: руки закинул за голову, ноги на сиденье стула,
дымящаяся сигарета торчит из-под шапки, он смотрит телевизор.
Сестра терпит это сколько может; потом подходит к двери поста и
кричит ему, чтобы он помог остальным с уборкой. Он не обращает на нее
внимания.
- Мистер Макмерфи, я говорю, в это время дня вам полагается
работать. - В голосе ее - тугой вой электрической пилы, врезавшейся в
сосну. - Мистер Макмерфи, я вас предупреждаю!
Все прекратили работу. Она оглядывается вокруг, выходит из
стекляшки, делает шаг к Макмерфи.
- Вы помещены сюда, понимаете? Вы... Подлежите моей юрисдикции...
Моей и персонала. - Она поднимает кулак, красно-оранжевые ногти
прожигают ей ладонь. - В моей юрисдикции и в моей власти!..
Хардинг выключает полотер, оставляет его в коридоре, подтаскивает
к себе стул, садится рядом с Макмерфи и тоже закуривает.
- Мистер Хардинг! Вернитесь к работе, предусмотренной распорядком!
Голос ее звучит так, как будто пила налетела на гвоздь, и мне это
показалось до того забавным, что я чуть не рассмеялся.
- Мистер Хардинг!
Потом подходит Чесвик и приносит себе стул, потом Билли Биббит
подходит, потом Сканлон, потом Фредриксон и Сефелт, и вот уже мы все
побросали наши тряпки и щетки и приносим стулья.
- Пациенты... Прекратите. Прекратите!
Мы все сидим перед погашенным телевизором, уставившись в серый
экран, словно наблюдаем игру в натуре, а она кричит и беснуется у нас
за спиной.
Если бы кто-нибудь вошел и увидел это - как люди смотрят погасший
телевизор, а пятидесятилетняя женщина верещит им в затылок про
дисциплину, порядок и про наказание, он подумал бы, что вся компания
спятила с ума.




ЧАСТЬ ВТОРАЯ




На краю поля зрения, за окном поста, качается над столом белое
эмалевое лицо; вижу, как оно коробится и мнется, стараясь принять свою
форму. Остальные тоже наблюдают, хотя делают вид, что заняты другим.
Делают вид, что смотрят только в пустой телевизор, но любому понятно,
что они украдкой поглядывают на старшую сестру за стеклом - так же, как
я. В первый раз она по ту сторону стекла и на своей шкуре может
почувствовать, каково это, когда за тобой наблюдают, и больше всего на
свете хочется опустить зеленую штору между своим лицом и чужими
глазами, от которых некуда деться.
Молодые врачи, санитары, все младшие сестры тоже наблюдают за ней,
ждут, когда она пойдет по коридору на совещание, которое сама же
назначила, смотрят, что она будет делать теперь, когда стало понятно,
что у нее могут отобрать вожжи. Она знает, что все наблюдают за ней,
но не двигается с места. Сидит, хотя все уже потянулись в комнату для
персонала. Я заметил, что аппаратура в стенах смолкла, будто ждет,
когла она двинется.
Тумана тоже нигде нет.
Я вдруг вспомнил, что мне положено убрать комнату для персонала.
Я всегда убираюсь там во время совещаний - не знаю, сколько лет. Но
сейчас мне страшно встать со стула. Они позволяли мне убираться
потому, что считали меня глухим, а теперь они видели, как я поднял руку
по приказу Макмерфи, - неужели не догадаются, что я слышу? Неужели не
сообразят, что все эти годы я не был глухим, слушал секреты,
предназначенные только для их ушей? А если догадались - что они со мной
сделают?
И, однако, мне полагается быть там. Если меня не будет, они
наверняка смекнут, что я не глухой, опередят меня, подумают: понятно?
Не убираешься - это о чем говорит? Ясно, как с ним быть...
Только теперь осознаю, какой опасности мы подвергли себя, позволив
Макмерфи выманить нас из тумана.
Возле двери прислонился к стене санитар, руки скрестил на груди,
розовый кончик языка шныряет по губам, сам наблюдает, как мы сидим
перед телевизором. Глаза тоже шныряют, останавливаются на мне, и вижу,
кожаные веки слегка приподнялись. Долго смотрит на меня, понимаю,
думает о том, как я вел себя на собрании группы. С креном отрывается от
стены, идет в чулан для щеток, выносит ведро с мыльной водой и губку,
поднимает мне руки и вешает на одну ведро, как котелок над костром.
- Айда, вождь, - говорит он. - Ну-ка, встанем, займемся своими
обязанностями.
Я не двигаюсь с места. Ведро качается у меня на руке. Не подаю
виду, что слышал. Хочет меня обмануть. Опять велит встать, опять не
двигаюсь, и он вздыхает, закатывает глаза к потолку, потом берет меня
за шиворот, дергает легонько, и я встаю. Сует мне в карман губку,
показывает на комнату дальше по коридору, и я иду.
Пока я иду с ведром по коридору, вжик - как всегда спокойно и
мощно проносится мимо старшая сестра и заворачивает в дверь. Это мне не
совсем понятно.
Один в коридоре, замечаю, как ясно вокруг - тумана нет ни в одном
углу. Только холодок там, где только что прошла сестра, да в белых
трубках под потолком перетекает замороженный свет, словно в трубках
сияющего льда, словно в змеевике холодильника, устроенном так, чтобы
испускать белое свечение. Трубки тянутся до конца коридора, до двери в
комнату персонала, куда только что свернула сестра, - тяжелой стальной
двери, похожей на дверь шокового шалмана в первом корпусе, только эта с
номером, и на высоте головы в ней сделан стеклянный глазок, чтобы
персонал мог увидеть, кто стучится. Подойдя ближе, замечаю, что из
глазка сочится свет, зеленый свет, горький, как желчь. Там сейчас
начнется совещание персонала, вот почему зеленая утечка; к середине
совещания все будет измазано в этом - и стены и окна, - а мне придется
собирать губкой и выжимать в ведро, потом смывать осадок водой в
унитаз.
Убираться в комнате для персонала всегда неприятно. Что я выгребаю
с этих совещаний, трудно себе представить... Жуткие вещи, яды,
выработанные прямо порами кожи, кислоты в воздухе, такие крепкие, что
растворяют человека. Я сам видел.
Я бывал на таких совещаниях, когда ножки столов не выдерживали и
корежились, стулья завязывались узлами, а стены скрежетали одна об
другую так, что из комнаты можно было выжимать пот. Я бывал на
совещаниях, где о больном говорили так долго, что больной появлялся из
воздуха во плоти, голый на кофейном столике перед ними, уязвимый для
любой бесовской идеи, которая придет им в голову, - за время совещания
они успевали размазать его в кашу.
Потому я и нужен им на совещаниях - дело может оказаться очень
грязным, и кто-то должен выгребать, а поскольку комнату для персонала
открывают только на время совещаний, им нужен там такой, который не
проболтается о том, что происходит. Как раз я. Я занимаюсь этим давно -
протираю, промокаю, стряхиваю, и в этой комнате, и в прежней,
деревянной, в старом корпусе, - что персонал меня даже не замечает; я
кручусь, а они смотрят сквозь меня, как будто меня нет - если бы я не
пришел, они заметили бы только, что между ними не плавает в воздухе
ведро и губка.
Но на этот раз, когда я стучу в дверь, старшая сестра выглядывает
в глазок, глядит на меня в упор и не отпирает дольше обычного. Лицо ее
приняло нормальную форму, сильное, мне кажется, как всегда. Остальные
размешивают сахар в чашках, стреляют сигареты, как заведено у них перед
каждым совещанием, но чувствуется, что все напряжены. Сперва я
подумал, из-за меня, потом вижу, что старшая сестра даже не села, даже
не потрудилась взять чашку кофе.
Она пропускает меня в щель, снова буравит меня обоими глазами,
когда я прохожу мимо, потом закрывает дверь, запирает, круто
поворачивается и опять смотрит. Понятно, подозревает меня. Я думал,
она так расстроилась из-за непослушания Макмерфи, что ей будет не до
меня, но вид у нее невозмутимый. Голова ясная, и она думает, как это
мистер Бромден услышал, что острый Макмерфи велит ему проголосовать,
поднять руку. Она думает, как это он догадался положить тряпку и сесть
рядом с острыми перед телевизором. Больше никто из хроников этого не
сделал. Она думает, не пора ли немного проверить нашего мистера вождя
Бромдена.
Поворачиваюсь к ней спиной и лезу с губкой в угол. Поднимаю губку
над головой, показываю всем в комнате, что она покрыта зеленой слизью и
что работа у меня тяжелая; потом опять наклоняюсь и тру пуще прежнего.
Но сколько ни усердствую, как ни притворяюсь, будто забыл о сестре, все
равно чувствую, что она стоит у двери и сверлит мне череп, кажется,
сейчас просверлит насквозь, сейчас не выдержу и закричу, во всем
признаюсь, если она не перестанет дырявить меня глазами.
Тут она спохватывается, что на нее саму смотрят - весь персонал.
И как она про меня гадает, так же они гадают про нее - что она сделает
с этим рыжим пациентом. Ждут, что она скажет про него, - им дела нет до
какого-то дурака индейца, стоящего в углу на четвереньках. Они ждут, и
она перестает смотреть на меня, берет чашку кофе, садится и размешивает
сахар, осторожно, чтобы ложка, не дай бог, не задела чашку.
Начинает доктор.
- Ну что, друзья, не пора ли нам пора?
Он улыбается через плечо молодым врачам, а те попивают кофе.
Старается не глядеть на старшую сестру. Она сидит так тихо, что он
нервничает и ерзает. Он хватает свои очки, надевает, чтобы посмотреть
на часы, потом заводит часы и одновременно говорит:
- Четверть. Давно пора начать. Так. Это совещание, как большинству
известно, созвала мисс Гнусен. Перед собранием терапевтической группы
она позвонила мне и сказала, что, по ее мнению, Макмерфи вызовет в
отделении беспорядки. Отличная интуиция - в свете того, что произошло
несколько минут назад, - вам не кажется?
Перестал заводить часы - заведены уже так, что еще один поворот, и
они разлетятся по всей комнате; сидит, улыбается циферблату, барабанит
по руке розовыми пальчиками, ждет. На этом месте обычно она берет
руководство совещанием на себя, но сейчас молчит.
- После сегодняшнего, - продолжает доктор, - никто не станет
утверждать, что мы имеем дело с обыкновенным человеком. Определенно
нет. Он является фактором беспорядка, это очевидно. И... Э-э... Как мне
кажется, цель нашей беседы - решить, какие действия мы предпримем в
отношении больного. Насколько я понимаю, сестра созвала совещание -
поправьте меня, если я заблуждаюсь, мисс Гнусен, - чтобы мы с вами
обсудили ситуацию и выработали единое мнение о том, как нам поступить с
мистером Макмерфи.
Он смотрит на нее искательно, но она по-прежнему молчит. Она
подняла лицо к потолку - скорее всего ищет грязь - и, можно подумать,
не слышала ни слова.
Доктор поворачивается к молодым врачам, которые сидят рядком в
другом конце: все закинули правую ногу на левую, у всех на правом
колене чашка кофе.
- Я понимаю, друзья, вы еще не успели поставить ему диагноз,
однако вы имели возможность наблюдать его в деле. Что вы думаете?
Вздергивают головы. Ловко их прищемил. Переводят взгляд с него на
старшую сестру. Непонятно даже, как за несколько минут она забрала
прежнюю власть. Только сидела, улыбалась в потолок и молчала, но опять
она - главная, и опять все вспомнили, с кем здесь надо считаться раньше
всего. Если эти ребята выступят неудачно, стажироваться им дальше в
Портленде, в больнице для алкоголиков. Заерзали, как доктор.
- Да, он определенно вносит элемент беспорядка. - Первый стажер
решил сыграть наверняка.
Они все попивают кофе и думают. Потом вступает следующий:
- И может представлять собой реальную опасность.
- Верно, верно, - говорит доктор.
Молодой решил, что он на правильном пути, и продолжает.
- Причем немалую опасность, - говорит он и наклоняется вперед. -
Нельзя забывать, что этот человек совершал насильственные действия
единственно для того, чтобы быть переведенным из колонии в относительно
комфортабельные условия больницы.
- Н_а_м_е_р_е_н_н_о совершал, - вставляет первый.
А третий бормочет:
- Конечно, сама природа этого умысла свидетельствует о том, что он
просто хитрый мошенник, а отнюдь не душевнобольной.
Он оглядывается - как она к этому отнеслась? - И видит, что она не
шевелится и вообще не подает признаков жизни. Зато остальные
уставились на него сердито, как будто он сказал ужасную грубость. Он
видит, что хватил через край, хочет обратить все в шутку и хихикает:
- Ну, знаете: тот, кто идет не в ногу, слышит другой барабан.
Но поздно. Первый молодой ставит чашку, достает из кармана трубку
величиной с кулак и поворачивается к нему.
- Скажу откровенно, Алвин, - говорит он третьему, - ты меня
разочаровал. Даже если не читать историю его болезни, достаточно
присмотреться к тому, как он ведет себя в отделении, - и сразу станет
ясна вся нелепость твоей догадки. Этот человек не просто очень и очень
болен, но, на мой взгляд, еще и потенциально агрессивен. Мне кажется,
именно это беспокоило мисс Гнусен, когда она созвала нас на совещание.
Неужели ты не распознал классический тип психопата? Более ясной
картины я не видел. Этот человек - Наполеон, Чингисхан, Аттила.
Второй поддерживает его. Он вспоминает слова сестры о буйном
отделении.
- Роберт прав, Алвин. Ты видел, как он сегодня вел себя? Когда
один его план провалился, он вскочил с кресла и готов был пустить в ход
кулаки. Скажите нам, доктор Спайви, что говорится в его деле о
хулиганских проявлениях?
- Явные нелады с дисциплиной и властями.
- Вот. Документы свидетельствуют, что он неоднократно и на деле
проявлял враждебность к людям, олицетворяющим власть, - в школе, на
военной службе, в тюрьме! И, по-моему, его действия после этого
скандального голосования недвусмысленно показывают, чего ожидать в
дальнейшем. - Он замолчал, нахмурясь, заглянул в трубку, потом
вставляет ее в рот, зажигает спичку и с громким хлопком всасывает пламя
в чашечку. Раскурил трубку и сквозь желтое облако дыма бросает взгляд
на старшую сестру; молчание ее он, наверно, принял за знак согласия,
потому что продолжает еще бойчее и увереннее: - задумайся на минуту,
Алвин, и представь себе, - голос у него ватный от дыма, - представь,
что будет с любым из нас, окажись мы в индивидуальной терапии с глазу
на глаз с мистером Макмерфи. Представь, что вы с ним подошли к чему-то
сокровенному и болезненному, и тут он решает, что с него хватит - как
он выразится? - "Хватит дурачку студенту во мне копаться". Ты говоришь
ему, что он не должен относиться к тебе враждебно, а он тебе отвечает:
"Пошел ты..." Ты просишь его успокоиться - разумеется, внушительным
тоном, - и тут этот стокилограммовый ирландский детина, этот рыжий
психопат, бросается на тебя прямо через стол. Готов ли ты да и любой из
нас, если на то пошло, к такому повороту в беседе с мистером Макмерфи?
Он вставляет свою громадную трубку в угол рта, растопыривает
пальцы на коленях и ждет. Все вспоминают толстые красные руки
Макмерфи, его кулаки в шрамах и шею, ржавым клином выходящую из выреза
майки. От этих воспоминаний стажер Алвин становится бледным - словно
желтый табачный дым, который выдувал на него товарищ, осел на его лице.
- Так вы считаете, что разумнее, - спрашивает доктор, - отправить
его в буйное?
- По крайней мере безопаснее, я считаю, - отвечает молодой с
трубкой и закрывает глаза.
- Боюсь, что должен взять свои слова назад и присоединиться к
Роберту, - говорит им Алвин, - хотя бы ради самосохранения.
Все смеются. Успокоились немного: придумали план, который ей по
вкусу. Все отпивают кофе, кроме парня с трубкой, у него с ней большие
хлопоты, трубка то и дело гаснет, он чиркает спичками, сосет, пыхает,
шлепает губами. Наконец она раскурилась, как ему надо, и он, немного
гордясь, говорит:
- Да, боюсь, нашего рыжего друга Макмерфи ждет буйное отделение.
Знаете, что я заключил, понаблюдав за ним эти несколько дней?
- Шизофреническая реакция? - Гадает Алвин.
Трубка качает головой.
- Латентная гомосексуальность с формированием реакции? -
Высказывается третий.
Трубка опять качает головой и закрывает глаза.
- Нет, - говорит он и улыбается всему собранию. -
Н_е_г_а_т_и_в_н_ы_й Э_д_и_п_о_в.
Все поздравляют его.
- Да, в пользу этого говорит многое, - объясняет он. - Но каков бы
ни был окончательный диагноз, мы должны помнить одно: мы имеем дело не
с обыкновенным человеком.
- Вы... Очень и очень ошибаетесь, мистер Гидеон.
Это старшая сестра.
Все головы резко поворачиваются к ней - моя тоже, но я
спохватываюсь и делаю вид, что вытираю пятнышко на стене. Все
растерялись черт знает как. Думали, предлагают то, что ей хочется, то,
что она сама хотела предложить на совещании. Я тоже так думал. Я
видел, как она отправляла в буйное людей вполовину меньше Макмерфи - из
одного только опасения, что им вдруг захочется в кого-нибудь плюнуть; а
тут такой бык, не подчиняется ни ей, ни врачам, никому, сама же сегодня
обещала сплавить его из отделения - и вдруг говорит "нет".
- Нет. Я не согласна. Решительно. - И улыбается всем. - Не
согласна, что его надо отправить в буйное, это самый легкий путь, это
значит просто свалить свою работу на других, и не согласна, что он
какое-то исключительное создание, какой-то сверхпсихопат.
Она ждет, но возражать никто не собирается. В первый раз она
отпивает кофе; чашка отходит от ее рта с красным пятном. Я против воли
гляжу на кромку чашки; не может она краситься помадой такого цвета.
Этот цвет на кромке чашки, наверно, от жара, она раскалила чашку
губами.
- Признаюсь, когда я стала рассматривать мистера Макмерфи как
причину беспорядков, первой моей мыслью было перевести его в буйное
отделение. Но теперь, мне кажется, поздно. Исправим ли мы переводом
тот вред, который он уже причинил отделению? Мне кажется, нет - после
сегодняшнего. Мне кажется, если мы просто переведем его в буйное, мы
сделаем именно то, чего ожидают от нас пациенты. Для них он будет
мучеником. Мы лишим их возможности убедиться в том, что он вовсе не...
Как вы изволили выразиться, мистер Гидеон, "исключительная личность".
Она отпивает кофе и ставит чашку; чашка стукнула по столу, как
молоток судьи; трое молодых сидят выпрямившись.
- Нет. Ничего исключительного. Он просто человек, и не более того,
и одолеваем теми же страхами, той же трусостью и робостью, которые
одолевают любого человека. Еще несколько дней, и, могу смело
утверждать, он докажет это нам, а также пациентам. Если мы оставим его
в отделении, дерзости у него, я уверена, поубавится, доморощенное его
бунтарство исчерпает себя, и, - она улыбается, уже видя то, чего не
понимают остальные, - наш рыжеволосый герой съежится в нечто вполне
знакомое другим пациентам и не вызывающее уважения: в хвастуна и
фанфарона из тех, кто влезает на возвышение и сзывает сторонников, как
это проделывал на наших глазах мистер Чесвик, а едва только опасность
начинает угрожать ему самому, тут же идет на попятный.
- Пациент Макмерфи... - Парню с трубкой не хочется совсем уж
упасть в их глазах, и он отстаивает свой вывод, - не кажется мне
трусом.
Я жду, что она разозлится, но ничего подобного - она только
смотрит на него, мол, поживем - увидим, и говорит:
- Мистер Гидеон, я не сказала, что он именно трус, о нет. Просто
он очень любит одного человека. Будучи психопатом, он слишком любит
мистера Рэндла Патрика Макмерфи и не станет зря подвергать его
опасности. - Она награждает парня такой улыбкой, что трубка его гаснет
окончательно. - Если мы просто подождем немного, наш герой - как у
вас, студентов, говорится? - Перестанет ставить из себя? Так?
- Но на это уйдет не одна неделя... - Начинает парень.
- Мы не торопимся, - говорит она. И встает очень довольная собой,
такой довольной я не видел ее уже несколько дней, с тех пор как ее
начал донимать Макмерфи. - В нашем распоряжении недели, месяцы, а если
надо, годы. Не забывайте, что мистер Макмерфи п_о_м_е_щ_е_н сюда. Срок
его пребывания в больнице полностью зависит от нас. А теперь, если нет
других вопросов...



То, что старшая сестра держалась на собрании так уверенно, меня
сперва беспокоило, а на Макмерфи не подействовало никак. И в субботу и
на следующей неделе он доставал ее и санитаров, как всегда, и больным
это ужасно нравилось. Спор он выиграл: допек сестру, как обещался, и
получил деньги, - но все равно гнул свою линию - кричал на весь
коридор, смеялся над санитарами, приводил в отчаяние сестер и врачей, а
один раз остановился в коридоре перед старшей сестрой и попросил ее
сказать, если она не против, какова в дюймах окружность ее большой
груди - ведь такой товар не спрячешь, сколько ни старайся. Она прошла
мимо, не желая его замечать, как не желала замечать эти непомерные
женские признаки, которые навесила ей природа, - словно она выше и
Макмерфи, и своего пола, и вообще всего, сделанного из немощной плоти.
Когда она приколола к доске объявлений распорядок дежурств и
Макмерфи прочел, что назначен в уборную, он пошел к ней на пост,
постучал в окно и поблагодарил ее за эту честь, сказал, что будет
думать о ней каждый раз, когда будет драить писсуар. Она ответила ему,
что в этом нет нужды - просто делайте свою работу, и этого довольно,
благодарю вас.
А работу он делал так: распевая во все горло, пройдется щеткой по
раковине в такт песне, потом плеснет хлоркой - и готово. "Чисто, чего
там, - говорил он санитару, который пилил его за то, что он торопится,
- для н_е_к_о_т_о_р_ы_х, может, и недостаточно чисто, но я, например,
отливать туда собираюсь, а не обед оттуда есть". С отчаяния санитар
упросил прийти старшую сестру, и она явилась лично проверить работу
Макмерфи с зеркальцем и стала подносить его под закраины раковин. Она
обошла всю уборную, качая головой и говоря: "Нет, это безобразие...
Безобразие..." - Возле каждой раковины. Макмерфи шел рядом с ней,
моргал, потупясь, и приговаривал в ответ: "Нет, это писсуар...
Писсуар".
Но на этот раз она не потеряла самообладания - и не похоже было,
что может потерять. Она приставала к нему из-за уборной, применяя тот
же терпеливый, медленный, ужасный нажим, который применяла ко всем, а
он стоял перед ней, как мальчик во время нагоняя, повесив голову,
носком одного ботинка наступив на носок другого, и говорил: "Я
стараюсь, стараюсь, сестра, но, похоже, директор какальника из меня не
получится".
Однажды он что-то написал на бумажке - непонятные письмена,
похожие на иностранный алфавит, и прилепил ее под краем раковины
жевательной резинкой; когда сестра подошла с зеркальцем к этому
писсуару и прочла отраженную записку, она охнула и уронила зеркальце в
писсуар. Но не потеряла самообладания. На кукольном лице, в кукольной
улыбке застыла отштампованная уверенность. Она выпрямилась над
писсуаром, уставила на Макмерфи такой взгляд, от которого краска со
стены слезет, и сказала, что его задача - делать раковины ч_и_щ_е, а не
грязнее.
А вообще чистотой в отделении уже не очень занимались. Днем,
когда по расписанию наступало время уборки, начинались и передачи
бейсбольных матчей; все расставляли стулья перед телевизором, садились
и не сходили с места до обеда. Не важно, что она отключила ток на
посту и видели мы только пустой серый экран, - Макмерфи часами
развлекал нас, сидел и болтал, рассказывал всякие истории вроде того,
как нанялся шофером на лесозаготовки, за месяц заработал тысячу
долларов и все до цента проиграл одному канадцу, соревнуясь с ним в
метании топора, или как они с приятелем на родео в Олбани уломали
одного парня сесть на быка с завязанными глазами: "Не быка с
завязанными глазами, а парня с завязанными глазами". Они уговорили
парня, что в повязке у него не закружится голова, когда бык начнет
крутиться; а потом завязали ему глаза шарфом и усадили на быка задом
наперед. Эту историю Макмерфи рассказывал раза два или три и каждый
раз, когда вспоминал ее, смеялся и хлопал себя шапкой по ноге. "В
повязке и задом наперед... И плюньте мне в глаза, если он не высидел
сколько надо и не взял приз. А я был вторым; если бы он слетел, я бы
взял первое место и хорошие деньги. Честное слово, если еще раз устрою
такой номер, глаза завяжу быку".
Шлепал себя по ноге, откидывал голову, закатывался смехом и тыкал
большим пальцем соседа в ребра, чтобы он смеялся.
В ту неделю, слушая его свободный громкий смех, глядя, как он
чешет живот, потягивается, зевает, отваливается на спинку, чтобы
подмигнуть тому, с кем шутит, - и все это получалось у него так же
непринужденно, как дыхание, - я переставал бояться, что против него -
старшая сестра вместе со всем комбинатом. Я думал, что он всегда
остается собой и силы у него хватит, он никогда не отступит, как
надеется сестра. Я думал, что, может быть, он и вправду
необыкновенный. Он это он, вот в чем дело. Может быть, тем и силен,
что всегда остается собой. Комбинат не добрался до него за столько лет;
с какой же стати она решила, что доберется за несколько недель? Он не
даст им скрутить себя и перекроить.
А после, прячась в уборной от санитаров, я глядел на себя в
зеркало и удивлялся, что кому-то удается такое неслыханное дело - быть
собой. В зеркале отражалось мое лицо, темное, жесткое, с высокими
выступающими скулами, словно щеки под ними были вырублены топором, и
глаза, совсем черные, жесткие и недобрые, как у папы или у тех суровых,
недобрых индейцев, которых вы видите по телевизору, и я думал: это не
я, это не мое лицо. Я не был собой, когда пытался быть человеком, у
которого такое лицо. На самом деле я собой не был; я был всего лишь
таким, каким выглядел, таким, каким меня хотели видеть. А собой я,
кажется, никогда не был. Как же Макмерфи может быть собой?
Я видел его не так, как в день появления; теперь я видел не только
большие руки, рыжие бакенбарды, разбитый нос и ухмылку. При мне он
делал то, что не вязалось с его лицом и руками, например, рисовал
картинку в трудовой терапии - настоящими красками и на белой бумаге,
где не было ни рисунка, ни чисел, подсказывающих, что чем закрасить, -
или красивым слитным почерком писал кому-то письма. Разве может человек
вроде него рисовать картинки, писать письма или тревожиться и
расстраиваться, как было с ним один раз, когда он получил ответ на
письмо? Если бы это был Хардинг, Билли Биббит - тогда понятно. Вот
такие руки, как у Хардинга, те должны рисовать картинки - но никогда не
рисовали; Хардинг арестовывал свои руки или заставлял их пилить дощечки
для собачьей конуры. Макмерфи был не похож на нас. Он виду своему не
позволял распоряжаться своей жизнью, все равно как комбинату не
позволял перекроить себя на их манер.
Я многое увидел по-другому. Я догадался, что туманная машина
испортилась, в ту пятницу на собрании они ее перегрузили, а теперь не
могут гонять туман и газ по вентиляционным коробам и отводить нам
глаза. В первый раз за много лет я видел людей без всегдашнего черного
контура, а однажды ночью смог увидеть даже то, что за окнами.
Я уже говорил: вечером, перед тем, как загнать меня в постель,
меня усыпляли на всю ночь лекарством. А если, бывало, промахнутся с
дозой и я проснусь, на глазах у меня все равно корка, а спальня полна
дыма, провода в стенах нагружены до предела, корчатся, искрят смертью и
ненавистью, и вытерпеть все это мне не по силам, я засовывал голову под
подушку и старался снова уснуть. А стоило только высунуть голову, в
комнате стоял запах паленого волоса и слышалось скворчание, словно сало
шипело на раскаленной сковородке.
А в ту ночь, через несколько ночей после большого собрания, я
проснулся, и в спальне было чисто и тихо; если бы не дышали спящие да
не похрипывало лишнее вещество под хрупкими ребрами двух старых овощей,
было бы совсем тихо. Фрамугу на ночь подняли, воздух в спальне был
чистый и с таким привкусом, что я захмелел - закружилась голова и
страшно вдруг захотелось вылезти из постели и что-то сделать.
Я вывернулся из простынь и босиком пошел по холодным пластиковым
плиткам между кроватями. Я ощущал плитки ногами и думал, сколько раз,
сколько тысяч раз я возил по этому пластику тряпкой и никогда его не
ощущал. Все это мытье казалось мне сном, я не мог поверить, что в самом
деле убил на него столько лет. Для меня существовал только этот
холодный пластик под ногой, только эта минута существовала.
Я шел промеж людей, сваленных длинными белыми рядами, как сугробы,
старался ни на кого не налететь и так добрался до стены с окнами. Я
прошел вдоль нее к тому окну, где от ветра тихо надувалась и опадала
штора, и прижался лбом к сетке. Проволока была холодная и жесткая, я
прижимал к ней то одну щеку, то другую и принюхивался к ветру.
Подходит осень, думал я, чую этот кисло-сладкий запах силоса, он гремит
в воздухе, как колокол, чую, кто-то жег дубовые листья, оставил их
тлеть на ночь, они еще слишком свежие.
Подходит осень, думал я, подходит осень, словно это было самое
необычное дело на свете. Осень. На дворе совсем недавно была весна,
потом лето и вот уже осень - странно подумать.
Я вдруг понял, что еще не открыл глаза. Я зажмурился, когда прижал
лоб к сетке, будто боялся посмотреть в окно. Теперь пришлось их
открыть. Я посмотрел в окно и в первый раз увидел, что больница за
городом. Луна висела низко над пастбищем; лицо у нее было ободрано и
поцарапано - она только что вырвалась из чащи мелкорослых дубов и
земляничных деревьев на горизонте. Звезды рядом с ней были тусклыми;
чем дальше от светового круга, где правила гигантская луна, тем ярче и
смелее они горели. Я вспомнил, как заметил в точности то же самое на
охоте с папой и дядьями; я лежал в одеялах, сотканных бабушкой, поодаль
от костра, около которого на корточках сидели мужчины, молча передавая
по кругу литровый жбан с кактусовой водкой. Тогда я заметил, что
большая Орегонская степная луна, висевшая надо мной, пристыдила ближние
звезды. Я не спал и следил, не потускнеет ли луна, висевшая надо мной,
не разгорятся ли ярче звезды, а потом на щеках стала оседать роса, и
мне пришлось завернуться с головой.
Что-то промелькнуло перед моим окном - отбрасывая на траву длинную
паучью тень, убежало и скрылось за забором. А когда появилось снова и я
смог разглядеть получше, оказалось, что это пес - молодая голенастая
дворняга - улизнул из дому разведать, что тут творится ночью. Он
обнюхивал норы сусликов, но не собирался их раскапывать, а просто хотел
понять, что они там затеяли в такой час. Он засовывал нос в нору,
задрав зад и махая хвостом, потом бросался к другой норе. Сырая трава
вокруг него блестела под луной, и когда он бежал, от него оставались
следы, как мазки темной краски, брошенные на голубой глянец лужайки.
Кидаясь вскачь от одной интересной норы к другой, он пришел в такой
восторг - и от луны в небе, и от ночи, и от ветерка, полного
увлекательных запахов, которые пьянят молодую собаку, - что лег на
спину и стал кататься. Он извивался и бился, как рыба, выгнув спину,
кверху животом, а когда встал на ноги и встряхнулся, брызги разлетелись
в лунном свете, как серебряная чешуя.
Он еще раз обнюхал все норы одну за другой, быстро, чтобы как
следует запомнить запах, и вдруг замер, подняв одну лапу и наклонив
голову, - прислушался. Я тоже прислушался, но ничего не услышал, кроме
шороха шторы. Я долго прислушивался. Потом вдалеке послышалось
высокое, веселое гоготание, тихое и приближающееся. Канадские казарки
улетали на юг зимовать. Я вспомнил, сколько раз подкрадывался, полз на
животе во время охоты на гусей, но ни разу ни одного не убил. Я
посмотрел туда, куда смотрел пес, но стаю не увидел: было темно. Гогот
приближался и приближался, и казалось уже, они летят прямо через
спальню над самой моей головой. Потом они прошли под лунным диском -
черное мерцающее ожерелье, вытянутое вожаком в клин. На мгновение вожак
оказался в самом центре диска, самый большой из них, черный крест,
складывающийся и раскладывающийся, а потом утянул свой клин из виду в
темное небо.
Я слушал и слушал их затихающий крик, пока в ушах от него не
осталось лишь одно воспоминание. А пес их слышал еще долго после меня.
Он все стоял, подняв лапу; не пошевелился и не залаял, пока они летели.
А когда перестал их слышать, скачками бросился вслед за ними, в сторону
шоссе; бежал ровно и деловито, как будто у него было там свидание. Я не
дышал и слышал шлепанье его мослатых лап по траве; потом услышал, что
из-за поворота на скорости выезжает автомобиль. Над гребнем показалось
зарево фар, а потом сами они уставились на шоссе. Я смотрел, как пес и
машина мчатся к одному и тому же месту на полотне.
Пес был почти у ограды нашего участка, и вдруг я почувствовал, что
кто-то подкрался ко мне сзади. Двое. Я не обернулся, но понял, что это
черный санитар Гивер и сестра с родимым пятном и распятием. Я услышал,
как в голове у меня загудел, завихрился страх. Санитар взял меня за
руку и повернул.
- Я заберу его, - говорит.
- У окна прохладно, мистер Бромден, - объясняет сестра. - Не
забраться ли нам лучше в уютную теплую постельку?
- Он глухой, - говорит ей санитар. - Я заберу его. Вечно
развязывает свои простыни и бродит где попало.
Я делаю шаг, и она пятится.
- Да, пожалуйста, - говорит санитару. И теребит цепочку на шее.
Дома она запирается в ванной, чтобы не видели, раздевается и трет
распятием по всему родимому пятну, которое тянется тонкой линией от
угла рта вниз, по плечам и груди. Трет, и трет, и радует богородицу до
осатанения, а пятно остается. Она глядит в зеркало, видит, что пятно
еще темнее, чем всегда. Наконец берет стальную щетку, какими соскребают
краску с лодок, счищает пятно, надевает ночную рубашку на ободранную до
крови кожу и заползает в постель.
В ней полно этого добра. Пока она спит, оно поднимается горлом в
рот, вытекает из угла рта, как багровая слюна, и опять стекает по шее,
по телу. Утром она видит, что пятно опять на ней, и она почему-то
думает, что оно не изнутри - как можно? У нее, у честной католички? - И
решает, что это от постоянной ночной работы среди таких людей, как я.
Это наша вина, и она поквитается с нами, даже если это будет последним
делом в ее жизни. Хочу, чтобы проснулся Макмерфи, помог мне.
- Вы привяжите его к кровати, мистер Гивер, а я пока приготовлю
лекарство.



На групповых собраниях выступали с жалобами, хранившимися под
спудом так долго, что и самого предмета жалоб давно не осталось. Но
теперь здесь был заступник Макмерфи, и больные нападали на все, что им
когда-то не понравилось в отделении.
- Почему надо запирать спальни по выходным? - Спрашивает Чесвик
или кто-нибудь еще. - Неужели и по выходным мы сами себе не хозяева?
- Да, мисс Гнусен, - говорит Макмерфи. - Почему?
- Мы знаем по прошлому опыту, что если не запирать спальни, вы
после завтрака снова ляжете спать.
- Это что, смертный грех? Ведь нормальные люди поздно спят по
субботам и воскресеньям.
- Вы находитесь в этой больнице, - отвечала она, словно в сотый
раз, - потому что доказали свою неспособность встроиться в общество.
Доктор и я считаем, что каждая минута, проведенная в обществе других
пациентов, за некоторыми исключениями, действует благотворно, и
наоборот, каждая минута, проведенная в одиночестве, в задумчивости,
только увеличивает ваше отчуждение.
- Так вот из-за чего собирают по восемь душ, когда ведут на тт,
или фт, или еще какую-нибудь т?
- Совершенно верно.
- Значит, если хочется побыть одному - ты больной?
- Я этого не сказала...
- Значит, если иду в уборную облегчиться, мне надо взять с собой
семь приятелей, чтобы не давали мне задуматься на стульчаке?
Пока она изобретала ответ, Чесвик вскакивал и кричал ей:
- Да, так, что ли, получается?
И другие острые, сидевшие вокруг, говорили:
- Да, да, так, что ли, получается?
Она ждала, когда они уймутся и восстановится тишина, а потом
спокойно отвечала:
- Если вы немного успокоитесь и будете вести себя как группа
взрослых на дискуссии, а не как дети в песочнице, мы спросим доктора,
не считает ли он целесообразным внести изменения в нашу методику.
Доктор?
Все знали, как ответит доктор, и, не дав ему раскрыть рот, Чесвик
выпаливал новую жалобу.
- А что же тогда с сигаретами, мисс Гнусен?
- Да, что с ними? - Ворчали острые.
Макмерфи поворачивался к врачу и повторял вопрос прямо ему, пока
не успела ответить сестра.
- Да, док, что с сигаретами? Какое она имеет право держать
сигареты - наши сигареты - у себя на столе, будто она их купила, и
откидывать нам по пачечке, когда ей заблагорассудится? Мне это не
очень интересно - покупать сигареты и чтобы кто-то говорил мне, когда
их можно курить.
Доктор наклонил голову, чтобы посмотреть на сестру через очки. Он
не знал, что она забрала к себе все лишние сигареты и не дает на них
играть.
- Что там с сигаретами, мисс Гнусен? Я, кажется, ничего не знал...
- Доктор, я считаю, что выкуривать за день три, четыре, а то и
пять пачек - слишком много. А именно это и происходило у нас на
прошлой неделе - после прибытия мистера Макмерфи... И я решила, что
разумнее всего взять на хранение сигареты, купленные больными, и
выдавать каждому по пачке в день.
Макмерфи нагнулся и громко зашептал Чесвику:
- Слушай следующий указ насчет сортира: мало того что идти туда
семь-восемь, можно только два раза в день и когда она прикажет.
Он развалился в кресле и захохотал так громко, что еще минуту
никто не мог сказать ни слова.
Макмерфи получал большое удовольствие от этой бузы, но, по-моему,
немного удивлялся, что не терпит больших притеснений от персонала, а
особенно удивлялся тому, что старшая сестра не находит для него более
сильных слов.
- Я думал, ваша старая стервятница покрепче, - сказал он как-то
после собрания Хардингу. - Может, чтобы вправить ей мозги, ее и надо
было только осадить разок. Да нет... - Он нахмурился, - она ведет так
ведет, как будто лучшие козыри припрятаны у ней в белом рукаве.
Он получал удовольствие до следующей среды. И тогда он узнал,
почему старшая сестра так уверена в своих картах. По средам они
собирают всех, на ком нет какой-нибудь гнили, и ведут в плавательный
бассейн, все равно, хочешь ты или не хочешь. Когда в отделении был
туман, я прятался в нем, чтобы меня не взяли. Бассейн всегда меня
пугал; я всегда боялся, что зайду с головой и утону, меня всосет в
канализацию и - прямиком в море. Мальчишкой, когда мы жили на колумбии,
я воды совсем не боялся; ходил по мосткам над водопадом, как все
остальные мужчины, карабкался по камням, зеленая и белая вода бурлила
вокруг меня, и в брызгах стояли радуги, а на мне даже не было сапог,
как на других мужчинах. Но когда я увидел, что папа стал бояться разных
вещей, я тоже стал бояться и до того дошел, что даже от мелкого пруда
шарахался.
Мы вышли из раздевалки, бассейн колыхался, плескался и был полон
голых мужчин; гогот и крики отражались от высокого потолка, как всегда
бывает в крытых бассейнах. Санитары загнали нас в воду. Вода была
приятной теплой температуры, но я не хотел удаляться от бортика
(санитары ходят вокруг с бамбуковыми шестами и отталкивают тебя, если
цепляешься за бортик) и поэтому держался поближе к Макмерфи - я знал,
что его на глубину не выгонят, если он сам не захочет.
Он разговаривал со спасателем, а я стоял метрах в двух. Макмерфи,
наверно, стоял над ямой, потому что ему приходилось работать ногами, а
я просто стоял на дне. Спасатель стоял на бортике бассейна со
свистком; на нем была майка с номером отделения. Они с Макмерфи
заговорили о разнице между больницей и тюрьмой, и Макмерфи говорил,
насколько больница лучше. Спасатель был не так в этом уверен. Он
сказал Макмерфи, что одно дело, если тебя приговорили, и совсем другое
- если тебя поместили.
- Тебя приговорили к тюрьме, и ты знаешь день, когда тебя выпустят
на волю, - сказал он.
Макмерфи перестал плескаться. Он медленно поплыл к бортику
бассейна и уцепился за него, глядя на спасателя.
- А если тебя поместили? - Спросил он, помолчав.
Спасатель пожал мускулистыми плечами и подергал свисток, висевший
у него на шее. Он был профессиональный футболист со следами шипов на
лбу, и случалось, когда его выпускали из палаты, где-то в голове у него
щелкал сигнал, губы его начинали плеваться цифрами, он становился на
все четыре, в позицию линейного, и налетал на проходящую санитарку,
всаживал ей плечо в почки, чтобы полузащитник как раз успел проскочить
в образовавшуюся брешь. Вот почему его держали в буйном: когда он не
дежурил спасателем, он в любую минуту мог выкинуть такой номер.
Он еще раз пожал плечами в ответ на вопрос Макмерфи, потом
оглянулся, нет ли поблизости санитаров, и присел над самым бортиком.
Показал Макмерфи руку.
- Видишь гипс?
Макмерфи смотрел на здоровенную руку.
- Браток, у тебя нет на руке гипса.
Спасатель только ухмыльнулся.
- Вот, а гипс у меня потому, что получил тяжелый перелом в
последней игре с кливлендскими коричневыми. Не могу надеть форму, пока
рука не срастется и не снимут гипса. Сестра у меня в отделении
говорит, что лечит руку втайне. Ага, говорит, если не буду давать ей
нагрузку, она снимет гипс, и тогда вернусь в клуб.
Он оперся кулаком на мокрый кафель - встал на три точки проверить,
как ведет себя рука. Макмерфи смотрел на него с минуту, потом спросил,
давно ли он ждет от них известия, что рука срослась и можно выйти из
больницы. Спасатель медленно поднялся и потер руку. Вид у него был
такой, как будто он обиделся на вопрос Макмерфи, как будто его обвинили
в том, что он нежный и носится со своими болячками.
- Я на принудительном лечении, - сказал он. - Будь моя воля, я бы
давно вышел. Может, я и не сыграю в первом составе с такой рукой, но
полотенца я мог бы складывать, правильно? Мог бы что-нибудь делать. А
сестра у меня в отделении говорит врачу, что я еще не готов. Паршивые
полотенца складывать в раздевалке - и то не готов. - Он повернулся и
пошел к своему спасательному стулу, забрался по лестнице на стул, как
пьяная горилла и посмотрел на нас оттуда, выпятив нижнюю губу.
- Меня забрали за пьяное хулиганство, и я тут восемь лет и восемь
месяцев, - сказал он.
Макмерфи оттолкнулся от бортика и поплыл стоя, задумчивый: он
получил шесть месяцев колонии, два отсидел, четыре оставалось - и
больше четырех он не согласен сидеть взаперти. В сумасшедшем доме он
уже почти месяц, и, может быть, здесь лучше, чем в колонии, - на мягких
кроватях, с апельсиновым соком на завтрак, - но не настолько лучше,
чтобы кантоваться здесь пару лет.
Он доплыл до ступенек в мелкой части бассейна и остальное время
просидел там, теребя клок шерсти под горлом и хмурясь. Я посмотрел,
как он сидит один и хмурится, вспомнил, что сказала на собрании сестра,
и испугался.
Когда нам свистнули выходить из воды и мы поплелись в раздевалку,
навстречу к бассейну шло другое отделение, а в душевой, в ножной ванне,
через которую все должны пройти, лежал малый из их отделения. У него
была большая губчатая розовая голова и раздутые таз и ноги - будто кто
схватил пузырь с водой и сжал посредине, - он лежал на боку в ножной
ванне и повизгивал, как сонный тюлень. Чесвик с Хардингом подняли его
на ноги, но он тут же лег обратно. Голова его плавала в дезинфекции.
Макмерфи наблюдал, как они поднимают его второй раз.
- Что еще за чудо? - Спросил он.
- У него гидроцефалия, - сказал Хардинг, - кажется, какое-то
лимфатическое нарушение. Голова наполняется жидкостью. Помоги поднять.
Они отпустили парня, и он опять лег в ножную ванну, выражение лица
у него было терпеливое, беспомощное и упрямое, он пускал ртом голубые
пузыри в молочной воде. Хардинг еще раз попросил Макмерфи помочь и
опять наклонился с Чесвиком к парню. Макмерфи протиснулся мимо них,
перешагнул через парня и встал под душ.
- Пускай лежит, - сказал он из-под душа. - Может, он глубокой воды
не любит.
Я понял, что происходит. На другой день он всех удивил: встал
рано и отмыл уборную до блеска, а потом по просьбе санитаров занялся
полом в коридоре. Всех удивил, кроме старшей сестры - она словно бы не
увидела тут ничего удивительного.
А днем на собрании Чесвик сказал, что все решили не уступать в
истории с сигаретами, и сказал:
- Я не маленький, чтобы от меня прятали сигареты, как сладкое!
Надо что-то делать с этим, правильно, мак?
Он ждал, что Макмерфи его поддержит, но в ответ ничего не услышал.
Он посмотрел в угол, где обычно сидел Макмерфи. Все посмотрели.
Макмерфи сидел там, разглядывая колоду карт, которая то исчезала вдруг
у него в руках, то появлялась. Он даже головы не поднял. Стало ужасно
тихо; только шлепали сальные карты да тяжело дышал Чесвик.
- Надо же что-то делать! - Закричал вдруг Чесвик. - Я не
маленький! - Он топнул ногой и огляделся так, как будто заблудился и
вот-вот заплачет. Он стиснул кулаки и прижал к своей пухлой грудке.
Кулаки были как розовые мячики на зеленом, и стиснул он их так, что
весь дрожал.
Он и раньше-то большим не казался; он был низенький, толстый, с
лысой макушкой, которая светилась, как розовый доллар, а сейчас, когда
он стоял один-одинешенек посреди дневной комнаты, он вообще выглядел
крохотным. Чесвик посмотрел на Макмерфи, но тот на него не смотрел, и
тогда он стал обводить глазами весь ряд острых, ища подмоги. И все по
очереди отводили взгляд, не хотели его поддержать, и паника у него на
лице проступала все сильнее и сильнее. Наконец его взгляд дошел до
старшей сестры. Он снова топнул ногой.
- Я требую что-то сделать! Слышите? Я требую что-то сделать!
Что-нибудь! Что-нибудь! Что...
Двое больших санитаров схватили его сзади за руки, а маленький
накинул на него ремень. Он осел, будто его прокололи, и двое больших
уволокли его в буйное; слышен был мокрый стук, когда его тащили вверх
по ступенькам. Когда они возвратились и сели, старшая сестра
повернулась к цепочке острых. С тех пор как утащили Чесвика, никто не
проронил ни слова.
- Будет еще дискуссия, - спросила она, - о нормировании сигарет?
Гляжу на зачеркнутую строчку лиц у стены напротив меня, глаза мои
доходят до угла, где Макмерфи в своем кресле отрабатывает одноручный
съем колоды... И белые трубки в потолке снова накачивают замороженный
свет... Чувствую его, лучи проходят в самый мой живот.



Макмерфи перестал заступаться за нас, и среди острых пошли
разговоры, что он решил перехитрить старшую сестру, прослышав, что его
хотят отправить в буйное, решил пока вести себя смирно, не давать ей
повода. Другие говорят, что он ее усыпляет, а потом выкинет новую
штуку, покрепче и повреднее прежних. Собираются кучками, гадают,
рассуждают.
Но я-то знаю почему. Слышал его разговор со спасателем.
Осторожн

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися