Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Кен Кизи. Над кукушкиным гнездом

страница №5

тельно
наблюдаю за ней.
- Слушайте, доктор, я тут ночью такой сон видел, до смерти охота
узнать, что он значит. Понимаете, это как будто я во сне, а потом вроде
как будто не я - а вроде кто-то другой на меня похожий... Вроде моего
отца! Ну да, вот кто это был. Это был отец, потому что иногда я себя
видел... То есть его... Видел с железным болтом в челюсти, как у
него...
- У вашего отца железный болт в челюсти?
- Ну, сейчас уже нет, а одно время был, когда я был мальчишкой.
Он месяцев десять ходил с таким здоровым железным болтом, вот отсюда
пропущенным и аж сюда! Ух, натуральный Франкенштейн. У него на
лесопилке вышла ссора с одним там с запруды, и ему заехали обушком по
челюсти... Хе! Дайте расскажу, как это получилось...
Лицо у нее спокойное, как будто она обзавелась слепком, сделанным
и раскрашенным под такое выражение, какое ей требуется. Уверенное,
ровное, терпеливое. И не дергается - только это ужасное ледяное лицо,
спокойная улыбка, отштампованная из красной пластмассы; чистый, гладкий
лоб, ни одна морщинка не выдаст слабости, беспокойства; большие зеленые
глаза без глубины, нарисованные с таким выражением, которое говорит:
могу подождать, могу отступить на шаг или два, но ждать умею и буду
терпеливой, спокойной, уверенной, потому что в проигрыше остаться не
могу.
Мне показалось на минуту, что ее победили. Может, и не показалось.
Но сейчас я понимаю, что это неважно. Один за другим больные украдкой
бросают на нее взгляды - как она отнесется к тому, что Макмерфи
верховодит на собрании; видят то же самое, что я. Такую большую не
победишь. Заслоняет полкомнаты, как японская статуя. Ее не стронешь, и
управы на нее нет. Маленький бой она сегодня проиграла, но это местный
бой в большой войне, в которой она побеждала и будет побеждать. Нельзя
позволить, чтобы Макмерфи поселил в нас надежду, усадил болванами в
свою игру. Она будет и дальше выигрывать, как комбинат, потому что за
ней вся сила комбината. На своих проигрышах она не проигрывает, а на
наших выигрывает. Чтобы одолеть ее, мало побить ее два раза из трех или
три раза из пяти, надо побить при каждой встрече. Как только ты
расслабился, как только проиграл один раз, она победила навсегда. А
рано или поздно каждый из нас должен проиграть. С этим ничего не
поделаешь.
Вот сейчас она включила туманную машину и нагнала столько, что я
ничего не вижу, кроме ее лица, и нагоняет все гуще и гуще, и становится
так же безнадежно и мертво, как минуту назад было радостно - когда она
дернула головой, - еще безнадежней, чем было до того, потому что теперь
я знаю: с ней и с ее комбинатом не сладить. И Макмерфи не сладит, так
же как я. Никто не сладит. И чем больше я думаю о том, что с ними не
сладить, тем быстрее наплывает туман.
А я рад, когда он становится таким густым, что ты исчезаешь в нем,
- тут можно больше не сопротивляться, и опять тебе ничего не грозит.



В дневной комнате играют в "монополию". Играют третий день,
повсюду дома и гостиницы, два стола составлены вместе, чтобы
поместились все карточки и пачки игральных денег. Макмерфи уговорил
их, что для интереса нужно платить по центу за каждый игральный доллар,
взятый из банка; коробка "монополии" полна мелочи.
- Тебе бросать, Чесвик.
- Одну минутку, пока он не бросил. Чтобы купить гостиницы, мне
что нужно?
- Тебе нужно, Мартини, по четыре дома на всех участках одного
цвета. Ну, поехали, черт возьми.
- Одну минутку.
На той стороне стола запорхали деньги - красные, зеленые и желтые
бумажки летают туда и сюда.
- Ты покупаешь гостиницу или новый год празднуешь, черт возьми?
- Чесвик, бросай косточки.
- Два очка! Ого, Чесвикуля, куда же ты попал? Случайно, не на мою
улицу Марвин Гарденс? Не должен ли ты мне за это... Так, смотрим...
Триста пятьдесят долларов?
- Тьфу ты.
- А это что за штуки? Подожди минутку. Что это за штуки по всей
доске?
- Мартини, ты уже два дня видишь эти штуки по всей доске.
Неудивительно, что я горю. Макмерфи, не понимаю, как ты можешь
сосредоточиться, когда рядом сидит Мартини и галлюцинирует по десять
кадров в минуту.
- Чесвик, ты не беспокойся за Мартини. У него дела в порядке. Ты
выкладывай-ка три с половиной сотни, а Мартини как-нибудь сам
управится; разве мы не берем с него арендную плату, когда его "штука"
попадает на нашу землю?
- Погодите минуту. Очень уж их много.
- Это ничего, март. Только сообщай нам, на чей участок они попали.
Чесвик, кости еще у тебя. Ты выбросил пару, бросай еще раз. Молодец.
Ух! Целых шесть.
- Попадаю на... Случай: "Вы избраны председателем совета;
уплатите каждому игроку..." Тьфу ты, черт возьми!
- Чья это гостиница на редингской железной дороге?
- Друг мой, нетрудно видеть, что это не гостиница; это депо.
- Нет, погодите минуту...
Макмерфи обходит край стола, передвигает карточки, перекладывает
деньги, ставит поровнее свои гостиницы. Из-под отворота шапки у него
торчит стодолларовая бумажка; дуром взял, говорит он про нее.
- Сканлон, по-моему, твоя очередь.
- Дай кости. В куски разнесу вашу доску. Ну, поехали. Так... На
одиннадцать продвинуться - переставьте меня, Мартини.
- Сейчас.
- Да не эту, черт ненормальный; это не фигурка моя, это мой дом.
- Тот же цвет.
- Что этот домик делает в электрической компании?
- Это электростанция.
- Мартини, ты не кости в кулаке трясешь...
- Отстань от него, какая разница.
- Это же два дома!
- Фью. Мартини переехал на целых... Дайте счесть... На целых
девятнадцать. Продвигаешься, март; ты попал на... Где твоя фигурка,
браток?
- А? Да вот она.
- Она была у него во рту, Макмерфи. Великолепно. Это - два шага по
второму и третьему коренным зубам, четыре шага по доске, и ты
попадаешь... На Балтик-авеню, Мартини. На свой единственный участок.
До какой же степени может везти человеку, друзья? Мартини играет третий
день и практически каждый раз попадает на свою землю.
- Заткнись и бросай, Хардинг. Твоя очередь.
Хардинг берет кости длинными пальцами и большим ощупывает грани,
как слепой. Пальцы того же цвета, что и кости, кажется, он сам их
вырезал другой рукой. Встряхивает кости, они стучат у него в кулаке.
Катятся, замирают прямо перед Макмерфи.
- Фью. Пять, шесть, семь. Не повезло, браток. Опять угодил в мои
громадные владения. Ты должен мне... Ага, отделаешься двумя сотнями.
- Жалко.
Игра идет, идет под стук костей и шелест игральных денег.



Бывает, подолгу - по три дня, года - не видишь ничего,
догадываешься, где ты, только по голосу репродуктора над головой, как
по колокольному бую в тумане. Когда развиднеется, люди ходят вокруг
спокойно, словно даже дымки в воздухе нет. Наверное, туман как-то
действует на их память, а на мою не действует.
Даже Макмерфи, по-моему, не понимает, что его туманят. А если и
замечает, то не показывает своего беспокойства. Старается никогда не
показывать своего беспокойства персоналу; знает, что если кто-то хочет
тебя прижать, то сильнее всего ты досадишь ему, если сделаешь вид,
будто он тебя совсем не беспокоит.
Что бы ни сказали ему сестры и санитары, какую бы ни сделали
гадость, он ведет себя с ними воспитанно. Случается, какое-нибудь
дурацкое правило разозлит его, но тогда он разговаривает еще вежливее и
почтительнее, покуда злость не сойдет и сам не почувствует, до чего это
все смешно - правила, неодобрительные взгляды, с которыми эти правила
навязываются, манера разговаривать с тобой, словно ты какой-нибудь
трехлетний ребенок, - а когда почувствует, до чего это смешно, начинает
смеяться - и бесит их ужасно. Макмерфи думает, что он в безопасности,
пока способен смеяться, - и до сих пор у него это получалось. Только
один раз он не совладал с собой и показал, что злится - но не из-за
санитаров, не из-за старшей сестры, не из-за того, что они сделали, а
из-за больных, из-за того, чего они н е сделали.
Это произошло на групповом собрании. Он обозлился на больных за
то, что они повели себя чересчур осторожно - перетрухнули, он сказал.
Он принимал у них ставки на финальные матчи чемпионата по бейсболу,
которые начинались в пятницу. И думал, что будем смотреть их по
телевизору, хотя передавали их не в то время, когда разрешено смотреть
телевизор. За несколько дней на собрании он спрашивает, можно ли нам
заняться уборкой вечером, в телевизионное время, а днем посмотреть
игры. Сестра говорит "нет", как он примерно и ожидал. Она говорит ему,
что распорядок составили, исходя из тонких соображений, и эта
перестановка приведет к хаосу.
Такой ответ сестры его не удивляет; удивляет его поведение острых,
когда он спрашивает, как они к этому относятся. Будто воды в рот
набрали. Попрятались каждый в свой клубок тумана, я их еле вижу.
- Да послушайте, - говорит он им, но они не слушают. Он ждет,
чтобы кто-нибудь заговорил, ответил на его вопрос. А они как будто
оглохли, не шевельнутся. - Слушайте, черт побери, тут между вами, я
знаю, не меньше двенадцати человек, которым не все равно, кто выиграет
в этих матчах. Неужели вам неохота самим поглядеть?
- Не знаю, мак, - говорит наконец Сканлон, - вообще-то я привык
смотреть шестичасовые новости. А если мы так сильно поломаем
распорядок, как говорит мисс Гнусен...
- Черт с ним, с распорядком. Получишь свой поганый распорядок на
будущей неделе, когда кончатся финалы. Что скажете, ребята?
Проголосуем, чтобы смотреть телевизор днем, а не вечером. Кто за это?
- Я! - Кричит Чесвик и вскакивает.
- Все, кто за, поднимите руки. Ну, кто за?
Поднимает руку Чесвик. Кое-кто из острых озирается - есть ли еще
дураки? Макмерфи не верит своим глазам.
- Кончайте эту ерунду. Я думал, вы можете голосовать насчет
порядков в отделении и прочих дел. Разве не так, доктор?
Доктор кивает, потупясь.
- Так кто хочет смотреть игры?
Чесвик тянет руку еще выше и сердито оглядывает остальных.
Сканлон мотает головой, а потом поднимает руку над подлокотником
кресла. И больше никто. У Макмерфи язык отнялся.
- Если с этим вопросом покончено, - говорит сестра, - может быть,
продолжим собрание?
- Ага, - говорит он и оползает в кресле так, что его шапка чуть не
касается груди. - Ага, продолжим наше собачье собрание.
- Ага, - говорит Чесвик, сердито оглядывает людей и садится, -
ага, продолжим наше сволочное собрание. - Он мрачно кивает, потом
опускает подбородок на грудь и сильно хмурится. Ему приятно сидеть
рядом с Макмерфи и быть таким храбрым. Первый раз у него в проигранном
деле нашелся союзник.
Макмерфи так зол и они ему так противны, что после собрания он ни
с кем не разговаривает. Билли Биббит сам подходит к нему.
- Рэндл, - говорит Билли, - кое-кто из нас пять лет уже здесь. -
Он терзает скрученный в трубку журнал, на руках его видны ожоги от
сигарет. - А кое-кто останется здесь еще надолго-надолго - и после того
как ты уйдешь, и после того, как кончатся эти финальные игры. Как ты...
Не понимаешь... - Он бросает журнал и уходит. - А, что толку.
Макмерфи глядит ему вслед, выгоревшие брови снова сдвинуты от
недоумения.
Остаток дня он спорит с остальными о том, почему они не
голосовали, но они не хотят говорить, и он как будто отступает, больше
не заводит разговоров до последнего дня перед началом игр.
- Четверг сегодня, - говорит он и грустно качает головой.
Он сидит на столе в ванной комнате, ноги положил на стул, пробует
раскрутить на пальце шапку. Острые бродят по комнате, стараются не
обращать на него внимания. Уже никто не играет с ним в покер и в очко
на деньги - когда они отказались голосовать, он так разозлился, что
раздел их чуть не догола, все они по уши в долгах и боятся залезать
дальше - а на сигареты играть не могут, потому что сестра велела снести
все сигареты на пост для хранения, говорит, что заботится об их же
здоровье, но они понимают - для того, чтобы Макмерфи не выиграл все в
карты. Без покера и очка в ванной тихо, только звук репродуктора
доносится из дневной комнаты. До того тихо, что слышишь, как ребята
наверху, в буйном, лазают по стенам да время от времени подают сигнал
"У-у, у-у, у-у-у" равнодушно и скучно, как младенец кричит, чтобы
укричаться и уснуть.
- Четверг, - снова говорит Макмерфи.
- У-у-у, - вопит кто-то на верхнем этаже.
- Это Гроган, - говорит Сканлон и глядит на потолок. Он не хочет
замечать Макмерфи. - Горлан Гроган. Несколько лет назад прошел через
наше отделение. Не хотел вести себя тихо, как велит мисс Гнусен,
помнишь его, Билли? Все "У-у, у-у", я думал, прямо рехнусь. С этими
остолопами одно только можно - кинуть им пару гранат в спальню. Все
равно от них никакой пользы...
- А завтра пятница, - говорит Макмерфи. Не дает Сканлону увести
разговор в сторону.
- Да, - говорит Чесвик, свирепо оглядывает комнату, - завтра
пятница.
Хардинг переворачивает страницу журнала.
- То есть почти неделя, как наш друг Макмерфи живет среди нас и до
сих пор не сверг правительство, - ты это имел в виду, Чесвикульчик?
Господи, подумать только, в какую бездну равнодушия мы погрузились -
позор, жалкий позор.
- Правительство подождет, - говорит Макмерфи. - А Чесвик говорит:
завтра по телевизору первый финальный матч; и что же мы будем делать?
Снова драить эти поганые ясли?
- Ага, - говорит Чесвик. - Терапевтические ясли мамочки Гнусен.
У стены ванной я чувствую себя шпионом: ручка моей швабры сделана
не из дерева, а из металла (лучше проводит электричество) и полая,
места хватит, чтобы спрятать маленький микрофон. Если старшая сестра
нас слушает, ох и задаст она Чесвику. Вынимаю из кармана затвердевший
шарик жвачки, отрываю от него кусок и держу во рту, размягчаю.
- Давайте-ка еще раз, - говорит Макмерфи. - Посчитаем, сколько
будут голосовать за меня, если я опять попрошу включать телевизор днем?
Примерно половина острых кивают: да - но голосовать будут,
конечно, не все. Он снова надевает шапку и подпирает подбородок обеими
ладонями.
- Ей-богу, не понимаю вас. Хардинг, ты-то чего косишь? Боишься,
что старая стервятница руку отрежет, если поднимешь?
Хардинг вздергивает жидкую бровь.
- Может быть. Может быть, боюсь, что отрежет, если подниму.
- А ты, Билли? Ты чего испугался?
- Нет. Вряд ли она что-нибудь с-с-сделает, но... - Он пожимает
плечами, вздыхает, вскарабкивается на пульт, с которого управляли
душами, и садится там, как мартышка, - просто я думаю, что от
голосования н-н-не будет никакой пользы. В к-к-конечном счете.
Бесполезно, м-мак.
- Бесполезно? Скажешь! Да вам руку поупражнять - и то польза.
- И все-таки рискованно, мой друг. Она всегда имеет возможность
прижать нас еще больше. Из-за бейсбольного матча рисковать не стоит, -
говорит Хардинг.
- Кто это сказал? Черт, сколько лет я уже не пропускал финалов.
Один раз я в сентябре сидел - так даже там позволили принести телевизор
и смотреть игры: иначе у них вся тюрьма взбунтовалась бы. Может,
вышибу, к черту, дверь и пойду куда-нибудь в бар смотреть игру - я и
мой приятель Чесвик.
- Вот это уже соображение по существу, - говорит Хардинг и бросает
журнал. - Может быть, проголосуем завтра на собрании? "Мисс Гнусен,
вношу предложение перевести палату en masse [целиком (франц.)] В "Час
досуга" на предмет пива и телевидения".
- Я бы поддержал предложение, - говорит Чесвик. - Правильное,
черт возьми.
- К свиньям твои массы, - говорит Макмерфи. - Мне надоело
смотреть на вас, старушечья рота; когда мы с Чесвиком отвалим отсюда,
ей-богу, заколочу за собой дверь. Вы, ребятки, оставайтесь, мамочка не
разрешит вам переходить улицу.
- Да ну? В самом деле? - Фредриксон еще раньше подошел к Макмерфи.
- Прямо высадишь своим большим башмаком эту дверь, настоящий мужчина?
О-о, с тобой шутки плохи.
Макмерфи почти и не взглянул на Фредриксона: он знает, что
Фредриксон может корчить из себя крутого парня, только крутость с него
слетает при малейшем испуге.
- Так что, настоящий мужчина, - не унимается Фредриксон, -
высадишь дверь, покажешь нам, какой ты герой?
- Нет, фред. Неохота портить ботинок.
- Вон что? А то ты очень развоевался - так как же ты вырвешься
отсюда?
Макмерфи оглядывает комнату.
- Ну что, если захочу, возьму стул и высажу сетку из какого-нибудь
окна...
- Вон что? Высадишь, да? Раз, и готово? Ну что ж, посмотрим.
Давай, герой, спорю на десять долларов, что не сможешь.
- Не утруждай себя, мак, - говорит Чесвик. - Фредриксон знает, что
ты только стул сломаешь и окажешься в буйном. Когда нас сюда перевели,
нам в первый же день продемонстрировали эти сетки. Сетки эти не
простые. Техник взял стул вроде того, на котором ты ноги держишь, и
бил, пока не разбил стул в щепки. На сетке даже вмятины хорошей не
сделал.
- Ладно, - говорит Макмерфи и опять озирается. Вижу, что его это
задело. Не дай бог, если старшая сестра подслушивает: через час он
будет в буйном отделении. - Нужно что-нибудь потяжелее. Столом, может?
- То же самое, что стул. То же дерево, тот же вес.
- Ладно, черт побери, сообразим, чем мне протаранить эту сетку. А
вы, чудаки, если думаете, что мне слабо, вас ждет большая
неожиданность. Ладно... Что-нибудь больше стула и стола... Если бы
ночью, я бы бросил в окно этого толстого негра - он тяжелый.
- Мягковат, - говорит Хардинг. - Пройдет сквозь сетку, только
нарезанный кубиками, как баклажан.
- А если кроватью?
- Во-первых, не поднимешь, а во-вторых, слишком большая. Не
пройдет в окно.
- Поднять-то подниму. Черт, да вот же: на чем Билли сидит. Этот
большой пульт с рычагами и ручками. Он-то твердый, а? И веса в нем
точно хватит.
- Ну да, - говорит Фредриксон. - То же самое, что прошибить ногой
стальную дверь на входе.
- А пульт чем плох? К полу вроде не прибит.
- Да, не привинчен - держат его три-четыре проводка... Но ты
посмотри на него как следует.
Все смотрят. Пульт - из цемента и стали, размером в половину
стола и весит, наверно, килограммов двести.
- Ну, посмотрел. Он не больше сенных тюков, которые я взваливал на
грузовики.
- Боюсь, мой друг, что это приспособление будет весить больше, чем
ваши сенные тюки.
- Примерно на четверть тонны, - вставляет Фредриксон.
- Он прав, мак, - говорит Чесвик. - Он ужасно тяжелый.
- Говорите, я не подниму эту плевую машинку?
- Друг мой, не припомню, чтобы психопаты в дополнение к другим их
замечательным достоинствам могли двигать горы.
- Так, говорите, не подниму? Ну ладно...
Макмерфи спрыгивает со стола и стягивает с себя зеленую куртку;
из-под майки высовываются наколки на мускулистых руках.
- С кем поспорить на пятерку? Покуда не попробовал, никто не
докажет мне, что я не могу. На пятерку...
- Мистер Макмерфи, это такое же безрассудство, как ваше пари
насчет сестры.
- У кого есть лишние пять долларов? Кладите или дальше
проходите...
Они сразу же начинают писать расписки: он столько раз обыгрывал их
в покер и в очко, что им не терпится поквитаться с ним, а тут дело
верное. Не понимаю, что он затеял, - пускай он большой и здоровый, но
чтобы взять этот пульт, нужны трое таких, как он, и Макмерфи сам это
знает. С одного взгляда ясно: не то что от земли оторвать, он даже
наклонить его не сможет. Но вот все острые написали долговые расписки,
и он подходит к пульту, снимает с него Билли Биббита, плюет на широкие
мозолистые ладони, шлепает одну о другую, поводит плечами.
- Ладно, отойдите в сторонку. Когда я напрягаюсь, я, бывает, трачу
весь воздух по соседству, и взрослые мужики от удушья падают в обморок.
Отойдите. Будет трескаться цемент, и полетит сталь. Уберите детей и
женщин в безопасное место. Отойдите...
- Ведь может и поднять, ей-богу, - бормочет Чесвик.
- Если языком, то пожалуй, - отвечает Фредриксон.
- Но скорее приобретет отличную грыжу, - говорит Хардинг. -
Ладно, Макмерфи, не валяй дурака, человеку эту вещь не поднять.
- Отойдите, барышни, кислород мой расходуете.
Макмерфи двигает ногами, чтобы принять стойку поудобнее, потом еще
раз вытирает ладони о брюки и, наклонившись, берется за рычаги по бокам
пульта. Тянет за них, а острые начинают улюлюкать и шутить над ним. Он
отпускает рычаги, выпрямляется и снова переставляет ноги.
- Сдаешься? - Фредриксон ухмыляется.
- Только разминка. А вот сейчас будет всерьез... - Снова
хватается за рычаги.
И вдруг все перестают улюлюкать. Руки у него набухают, вены
вздуваются под кожей. Он зажмурился и оскалил зубы. Голова у него
откинута, сухожилия, как скрученные веревки, протянулись по
напружиненной шее, через плечи и по рукам. Все тело дрожит от
напряжения; он силится поднять то, чего поднять не может, и сам знает
это, и все вокруг знают.
И все же в ту секунду, когда мы слышим, как хрустит цемент под
нашими ногами, у нас мелькает в голове: а ведь поднимет, чего доброго.
Потом он с шумом выдувает воздух и без сил отваливается к стене.
На рычагах осталась кровь, он сорвал себе ладони. С минуту он тяжело
дышит, с закрытыми глазами прислонясь к стене. Ни звука, только его
свистящее дыхание; все молчат.
Он открывает глаза и смотрит на нас. Обводит взглядом одного за
другим - даже меня, - потом вынимает из карманов все долговые расписки,
которые собрал в последние дни за покером. Он наклоняется над столом и
пробует их разобрать, но руки у него скрючены, как красные птичьи лапы,
пальцы не слушаются.
Тогда он бросает всю пачку на пол - а расписок там на сорок -
пятьдесят долларов от каждого - и идет прочь из ванной комнаты. В
дверях оборачивается к зрителям.
- Но я хотя бы попытался, - говорит он. - Черт возьми, на это по
крайней мере меня хватило, так или нет?
И выходит, а запачканные бумажки валяются на полу - для тех, кто
захочет в них разбираться.



В комнате для персонала консультант с серой паутиной на желтом
черепе разговаривает с врачами-стажерами.
Я мету мимо него.
- А это что такое? - Он смотрит на меня, как на непонятную
букашку.
Один из молодых врачей показывает на свои уши, глухой, мол, и
консультант продолжает.
Подъезжаю за щеткой к большущей картине - приволок ее этот, по
связям с общественностью, когда напустили такого туману, что я его не
видел. На картине какой-то удит на искусственную муху в горах, похоже
на очокос возле пейнвилла - снег на вершинах за соснами, высокие стволы
белого тополя по берегам речки, земля в кислых зеленых заплатах щавеля.
Он забрасывает свою муху в заводь позади скалы. На муху тут не годится.
Тут нужна блесна и крючок номер шесть - а на муху лучше вон там,
пониже, на стремнине.
Между тополей бежит тропа, я прошелся со щеткой по тропе, сел на
камень и гляжу назад через раму на консультанта, который беседует с
молодыми. Вижу, он тычет пальцем в какое-то место на ладони, но слов
его не слышно за шумом холодной пенистой речки, мчащейся по камням.
Ветер дует с вершин, он пахнет снегом. Вижу кротовые кучи в траве. До
чего приятное место, вот где можно вытянуть ноги и расслабиться.
Забывается - надо специально сесть и постараться вспомнить, -
забывается, каково было жить в прежней больнице. Там не было на стенах
таких приятных мест для отдыха. Не было телевизора, плавательных
бассейнов, курятины два раза в месяц. Голые стены, стулья, смирительные
рубашки, такие тугие, что надо часами трудиться, пока из них
выберешься. С тех пор медики многому научились. "Проделан большой
путь", - говорит толстолицый по связям с общественностью. Они очень
украсили жизнь при помощи краски, украшений и хромированной сантехники.
"У человека, которому захочется сбежать из такого приятного места, -
говорит толстолицый по связям с общественностью, - да у него просто не
все в порядке".
В ординаторской приглашенный специалист отвечает на вопросы
молодых врачей, а сам обнимает себя за локти и ежится, будто замерз. Он
тощий, высохший, одежда болтается на мослах. Он стоит, обнимает себя за
локти и ежится. Тоже, наверно, почувствовал холодный снежный ветер с
вершин.



По вечерам стало трудно найти свою кровать, приходится ползать на
четвереньках, щупать снизу пружины, покуда не нашарю прилепленные там
шарики жвачки. Никто не жалуется на туман. Теперь я сообразил почему:
худо, конечно, но можно нырнуть в него и спрятаться от опасности. Вот
чего не понимает Макмерфи: что мы хотим спрятаться от опасности. Он все
пытается вытащить нас из тумана на открытое место, где до нас легко
добраться.



Внизу прибыла партия замороженных частей - сердец, почек, мозгов и
прочего. Слышу, как они гремят, скатываясь в холодильник по угольному
желобу. В комнате кто-то невидимый говорит, что в буйном отделении
кто-то покончил с собой. Горлан Гроган. Отрезал мошонку, истек кровью
прямо на стульчаке в уборной, там было еще человек пять, и ничего не
заметили, пока он не свалился на пол мертвый.
Вот чего не могу понять: чего им так не терпится, подождал бы
немного, и все.



Я знаю, как она у них действует, туманная машина. В Европе у нас
целый взвод работал с ними на аэродромах. Когда разведка сообщала, что
будут бомбить, или генералы задумывали что-то секретное - сделать
втихомолку, скрыть так, чтобы даже шпионы на базе ни о чем не
догадались, - на летное поле пускали туман.
Устройство нехитрое: обыкновенный компрессор засасывает воду из
одного бака и специальное масло из другого бака, сжимает их, и из
черной трубы на конце машины выдувается белая туча тумана, которая
может покрыть все поле за девяносто секунд. Это было первое, что я
увидел, когда приземлились в Европе, - туман из таких машин. За нашим
транспортным самолетом увязались перехватчики, и, как только мы сели,
туманная команда запустила машины. Мы смотрели в круглые поцарапанные
иллюминаторы и увидели, как "джипы" подвезли эти машины к самолету, а
потом заклубился туман, поплыл по полю и залепил стекла, точно мокрая
вата.
Из самолета шли на звук судейского свистка - свистел лейтенант, и
похоже это было на крик перелетного гуся. Как только я вылез из люка,
стало видно не дальше чем на метр. Казалось, ты на поле совсем один.
Враг тебе был не опасен, но ты чувствовал себя ужасно одиноким. Звуки
замирали и растворялись уже в нескольких шагах, и ты не слышал никого
из своего взвода, ничего, кроме отрывистых свистков в мягкой, пушистой
белизне, такой густой, что в ней терялось даже твое тело ниже пояса;
видел защитную рубашку, медную пряжку на поясе, а дальше только белое,
как будто ниже пояса ты тоже растворился в тумане.
А потом другой солдат, заблудившийся, как и ты, вдруг появлялся
прямо перед глазами - так крупно и ясно ты не видел человеческого лица
никогда в жизни. Глаза твои изо всех сил старались прорвать туман, и,
когда что-то появляется перед ними, каждая подробность видна в десять
раз яснее обычного, так ясно, что вы оба поневоле отворачиваетесь.
Когда перед тобой появляется человек, ты не хочешь смотреть ему в лицо,
и он не хочет - очень уж больно видеть кого-то с такой ясностью, как
будто смотришь ему внутрь, - но отвернуться и совсем его потерять тоже
неохота. Вот и выбирай: либо напрягайся и смотри на то, что
появляется из тумана, хотя смотреть больно, либо расслабься и пропади
во мгле.
Они купили такую туманную машину, списанную в армии, подсоединили
к вентиляции в новом корпусе до того, как нас туда перевели, и
поначалу, чтобы не потеряться, я вглядывался в туман изо всех сил - так
же, как на аэродромах в Европе. Тут никто свистком не сигналил и
веревок не натягивал; оставалось только зацепиться за что-нибудь
глазами, чтобы не пропасть. Иногда все равно пропадал, тонул в нем,
чтобы спрятаться, а после каждый раз оказывался на одном и том же
месте, перед одной и той же металлической дверью с рядом заклепок,
похожих на глаза, и без номера, словно эта дверь притягивала меня,
сколько бы я ни сопротивлялся, словно ток, который вырабатывали за
дверью эти демоны, посылался по лучу сквозь туман и приводил меня туда,
как робота.
День за днем я бродил в тумане, боялся, что больше никогда ничего
не увижу, а потом будет эта дверь, она откроется, и там обитая матами
стена, чтобы не проходили звуки, и среди красных медных проводов,
мерцающих трубок и бодрого треска электрических искр, как выходцы с
того света, в очереди стоят люди. Я встану за ними ждать своей очереди
к столу. Стол в форме креста, на нем отпечатались тени сотен убитых -
контуры запястий и щиколоток залегли под кожаными ремнями, пропотевшими
до зелени, контуры шей и голов протянулись к серебряной ленте, которой
перехватывают лоб. И техник за пультом поднимет глаза от приборов,
оглядит очередь, покажет на меня рукой в резиновой перчатке:
"Погодите, я знаю этого длинного дурака - врежьте ему по затылку или
позовите подмогу. Этот дергается хуже всех".
Поэтому раньше старался в туман особенно не погружаться - от
страха, что потеряюсь и окажусь перед дверью шокового шалмана.
Вглядывался во все, что вставало передо мной, цеплялся глазами, как
цепляются за изгородь во время бурана. Но они пускали туман все гуще и
гуще, и сколько я ни сопротивлялся, раза два-три в месяц все равно
прибывал к этой двери, и за ней меня встречал едкий запах искр и озона.
При всех моих стараниях было очень трудно не потеряться.
Потом я сделал открытие: можно и не угодить в эту дверь, если
пришипился в тумане, сидишь тихо. Дело в том, что я сам отыскивал эту
дверь: пугался, что так долго плутаю в тумане, начинал кричать, и меня
засекали. А может, для того и кричал, чтобы засекли; казалось, согласен
на что угодно, только бы не потеряться, - даже на шоковый шалман.
Теперь не знаю. Потеряться не так уж плохо.
Нынче все утро ждал, когда начнут туманить. В последние дни
пускали все гуще и гуще. Я догадался, что это из-за Макмерфи. На
регуляторы его еще не поставили - пробуют захватить врасплох. Поняли,
что хлопот с ним не оберешься: раз пять он уже раздразнил Чесвика,
Хардинга и еще некоторых до того, что они чуть не сцеплялись с
кем-нибудь из санитаров, но только подумаешь, что сейчас к скандалисту
придут на помощь другие, включается туманная машина - как сейчас.
Я услышал гудение компрессора за решеткой всего несколько минут
назад, как раз когда острые начали выносить столы перед лечебным
собранием, - а туман уже стелется по полу так густо, что у меня намокли
брюки. Протираю стекла в двери поста и слышу, как старшая сестра
снимает трубку телефона и говорит врачу, что наше собрание скоро
начнется и чтобы он выкроил час после обеда для совещания персонала.
- Дело в том, - говорит она, - что, по-моему, уже давно назрело
время обсудить вопрос о больном Рэндле Макмерфи... И вообще, следует ли
его держать в нашем отделении. - С минуту она слушает, а потом говорит:
- мне кажется, будет неразумно, если мы позволим ему и дальше
будоражить больных, как в последние дни.
Вот почему она пустила туман перед собранием. Обычно она этого не
делает. А сегодня хочет что-то сделать с Макмерфи - может, сплавить
его в буйное. Я кладу оконную тряпку, иду к своему стулу в конце ряда и
почти не вижу, как занимают свои места соседи-хроники, как входит
доктор, протирая очки, - словно это не туман ему мешает смотреть, а
просто стекла запотели.
Чтобы клубился так густо, я еще не видел.
Слышу, они где-то пытаются начать собрание, говорят чепуху насчет
того, почему заикается Билли Биббит, с чего это началось. Слова
доходят до меня словно сквозь воду - такой он густой. До того похож на
воду, что всплываю в нем со стула и не сразу могу понять, где верх, где
низ. Даже мутит сперва от этого плавания. Ни зги не видно. Такого
густого, чтобы всплывать никогда еще не было.
Голоса глохнут и нарастают, пропадают и появляются снова, и порой
такие громкие, что ясно: говорят прямо рядом с тобой, - но все равно
никого не вижу.
Узнаю голос Билли, заикается еще хуже, чем всегда, потому что
волнуется:
- ...Ис-исключили из университета з-з-за то, что перестал
х-х-ходить на военную подготовку. Я н-не мог в-выдержать. Н-на
п-пе-перекличке, к-когда офицер выкликал "Биббит", я не м-мог
отозваться. Полагалось ответить: "З-з-з..." - Слово застряло у него в
горле, как кость. Слышу, сглатывает и пробует снова. - Полагалось
ответить: "Здесь, сэр", - а я ни за что н-не мог.
Голос уходит, потом слева врезается голос старшей сестры:
- Билли, вы можете вспомнить, когда у вас возникли затруднения с
речью? Когда вы начали заикаться, помните?
Не пойму, смеется он или что.
- Н-начал заикаться? Начал? Я начал заикаться с первого с-своего
слова: м-м-м-мама.
Потом разговор заглох совсем; такого со мной еще не бывало.
Может, Билли тоже спрятался в тумане. Может быть, все острые
окончательно и навсегда провалились в туман.
Я и стул проплываем друг мимо друга. Это первый предмет, который
я вижу. Он выцеживается из тумана справа и на несколько секунд повисает
прямо передо мной, чуть-чуть бы ближе, и рукой достал бы. В последнее
время я не связываюсь с вещами, которые появляются из тумана, сижу тихо
и не цепляюсь за них. Но сейчас я напуган так, как раньше бывал
напуган. Изо всех сил тянусь к стулу, хочу схватить его, но опоры нет,
только бултыхаюсь в воздухе, только смотрю, а стул вырисовывается все
яснее, яснее, чем всегда, так что различаю даже отпечаток пальца там,
где рабочий прикоснулся к непросохшему лаку, - стул висит передо мной
несколько секунд, потом скрывается. Никогда не видел, чтобы вещи
плавали. Никогда не видел такого густого, такого, что не могу
опуститься на пол, встать на ноги и пойти. Поэтому и напуган:
чувствую, что на этот раз могу уплыть куда-то навсегда.
Из тумана, чуть ниже меня, выплывает хроник. Это старик полковник
Маттерсон читает письмена морщин на длинной желтой ладони. Смотрю на
него внимательно, потому что вижу его, наверно, в последний раз. Лицо
огромное, невыносимо смотреть. Каждый волос и морщина большие, будто
гляжу на него в микроскоп. Вижу его так ясно, что вижу всю его жизнь.
На лице шестьдесят лет юго-западных военных лагерей, оно изрыто
окованными сталью колесами зарядных ящиков, стерто до кости тысячами
ног в двухдневных марш-бросках.
Он выпрямляет длинную ладонь, подносит к глазам, щурится и пальцем
другой руки, мореным и лакированным, как приклад, от въевшегося
никотина, подчеркивает на ней слова. Голос у него низкий, медленный,
терпеливый, и вижу, как выходят из его хрупких губ тяжелые и темные
слова.
- Так... Флаг - это... А-а-мери-ка. Америка - это... Слива.
Персик. Арбуз. Америка - это... Леденец. Тыквенное семечко. Америка -
это телевизор.
Это правда. Все написано на желтой ладони. Я читаю вместе с ним.
- Теперь... Крест - это... Мексика. - Поднимает глаза: слушаю ли
я; увидел, что слушаю, улыбнулся и читает дальше: - Мексика - это
грецкий орех. Фундук. Же-лудь. Мексика - это радуга. Радуга...
Деревянная. Мексика... Деревянная.
Я понимаю, к чему он клонит. Эти речи слышу от него все шесть лет,
что он здесь, но никогда не прислушивался, считал его говорящей
статуей, вещью, сделанной из костей и артрита, которая сыплет этими
дурацкими определениями без капли смысла. Теперь наконец я понял, что
он говорит. Я пытаюсь удержаться за старика последним взглядом, хочу
запомнить его и смотрю с таким напряжением, что начинаю понимать. Он
замолк и глянул на меня - понятно ли, и хочется крикнуть ему: "Да,
понимаю, Мексика, правда, грецкий орех, коричневая и твердая, и ты
можешь пощупать глазами - она как грецкий орех! Дело говоришь, старик,
просто н_а с_в_о_й лад. Ты не такой сумасшедший, за какого тебя
считают. Да... Мне понятно..."
Но туман забил мне горло, ни звука не могу выдавить. Он начинает
растворяться, все так же склонившись над своей ладонью.
- Теперь... Зеленая овца - это... Ка-на-да. Канада - это... Елка.
Пшеничное поле. Ка-лен-дарь.
Он отплывает, а я изо всех сил стараюсь не упустить его из виду.
Стараюсь так, что глазам больно, и закрываю их, а когда открываю, то
полковника уже нет. Опять плаваю один, потерялся хуже, чем всегда.
Думаю: вот и все. Теперь безвозвратно.
И тут старик Пит, лицо как прожектор. Он слева от меня, в
пятидесяти метрах, но вижу его четко, тумана вообще нет. А может, он
совсем рядом и на самом деле маленький, не пойму. Говорит мне один
раз, что устал, и через эти два слова вижу всю его жизнь на железной
дороге, вижу, как он старается определить время по часам, потея, ищет
правильную петлю для пуговицы на своем железнодорожном комбинезоне,
выбивается из сил, чтобы сладить с работой, которая другим дается легче
легкого, и они посиживают на стуле, застеленном картоном, и читают
детективы и книжки с голыми красотками. Он и не надеялся сладить с ней
- с самого начала знал, что ему не по силам, - но должен был стараться,
чтобы не пропасть совсем. Так сорок лет он смог прожить если и не в
самом мире людей, то хотя бы на обочине.
Все это вижу, и от всего этого мне больно, как бывало больно от
того, что видел в армии, на войне. Как больно было видеть, что
происходит с папой, с племенем. Я думал, что перестал видеть такие вещи
и волноваться из-за них. В этом нет смысла. Ничем не поможешь.
- Я устал, - он говорит.
- Знаю, что ты устал, Пит, но много ли пользы, если я буду за тебя
огорчаться? Ты же понимаешь, пользы никакой.
Пит уплывает вслед за полковником.
А вот и Билли Биббит, появляется оттуда же, откуда Пит.
Потянулись друг за другом посмотреть на меня в последний раз. Знаю,
Билли от меня в двух-трех шагах, но он такой крохотный, что, кажется,
до него километр. Тянется ко мне лицом, как нищий, просит гораздо
больше, чем ему могут дать. Открывает рот, как кукла.
- Даже когда п-предложение делал, и то сплоховал. Я сказал:
"М-милая, будь моей ж-ж-ж-ж..." И она расхохоталась.
Голос сестры, не вижу откуда:
- Ваша мать, Билли, рассказывала мне об этой девушке. Судя по
всему, она вам далеко не ровня. Как вы полагаете, чем же она вас так
пугала?
- Я ее любил.
И тебе, Билли, ничем не могу помочь. Ты сам понимаешь. Ты должен
знать, что как только человек пошел кого-нибудь выручать, он полностью
раскрылся. Высовываться нельзя. Билли, ты знаешь это не хуже других.
Чем я могу помочь? Заикания твоего не исправлю. Шрамы от бритвы на
запястьях и ожоги от окурков на руках не сотру. Другую мать тебе не
найду. А если старшая сестра издевается над тобой, стыдит тебя твоим
недостатком и унижает тебя так, что у тебя ни капли достоинства не
осталось, - с этим я тоже ничего не могу поделать. В Анцио мой товарищ
был привязан к дереву в пятидесяти метрах от меня, он кричал: "Пить!" -
И лицо у него обгорело на солнце до волдырей. Они засели в
крестьянском доме и хотели, чтобы я вылез, пошел выручать его. И
сделали бы из меня дуршлаг.
Отодвинь лицо, Билли.
Проплывают один за другим.
И на каждом лице табличка вроде тех: "Я слепой", какие вешали себе
на шею итальянцы-аккордеонисты в Портленде, только тут на табличках "Я
устал", или "Я боюсь", или "Умираю от цирроза", или "Я повязан с
механизмами, и все меня пинают". Я могу прочесть все таблички, какой бы
ни был мелкий шрифт. Некоторые лица озираются и могли бы прочесть чужие
таблички, если бы захотели, - но что толку? Лица пролетают мимо меня в
тумане, как конфетти.
Так далеко я еще не бывал. Вот так примерно будет, когда умрешь.
Вот так, наверно, чувствуешь себя, если ты овощ: ты потерялся в тумане.
Не движешься. Твое тело питают, пока оно не перестанет есть, - тогда
его сжигают. Не так уж плохо. Боли нет. Ничего особенного не
чувствую, кроме легкого озноба, но, думаю, и он со временем пройдет.
Вижу, как мой командир прикалывает к доске объявлений приказы, что
нам сегодня надеть. Вижу, как министерство внутренних дел наступает на
наше маленькое племя с камнедробильной машиной.
Вижу, как папа выскакивает из лощины и замедляет шаг, чтобы
прицелиться в оленя с шестиконечными рогами, убегающего в кедровник.
Заряд за зарядом выпускает он из ствола и только поднимает пыль вокруг
оленя. Я выхожу из лощины за папой и со второго выстрела кладу оленя -
он уже взбегал по голому склону плато. Я улыбаюсь папе.
В п_е_р_в_ы_й р_а_з в_и_ж_у, ч_т_о_б_ы т_ы п_р_о_м_а_з_а_л,
п_а_п_а.
Г_л_а_з у_ж_е н_е т_о_т, с_ы_н_о_к. П_р_и_ц_е_л у_д_е_р_ж_а_т_ь
н_е м_о_г_у. М_у_ш_к_а у м_е_н_я с_е_й_ч_а_с д_р_о_ж_а_л_а, к_а_к
х_в_о_с_т у с_о_б_а_к_и, к_о_т_о_р_а_я к_а_к_а_е_т
п_е_р_с_и_к_о_в_ы_м_и к_о_с_т_о_ч_к_а_м_и.
П_а_п_а, п_о_с_л_у_ш_а_й м_е_н_я: к_а_к_т_у_с_о_в_а_я в_о_д_к_а
C_и_д_а с_о_с_т_а_р_и_т т_е_б_я р_а_н_ь_ш_е в_р_е_м_е_н_и.
С_ы_н_о_к, к_т_о п_ь_е_т к_а_к_т_у_с_о_в_у_ю в_о_д_к_у C_и_д_а,
т_о_т у_ж_е с_о_с_т_а_р_и_л_с_я р_а_н_ь_ш_е в_р_е_м_е_н_и. П_о_й_д_е_м
о_с_в_е_ж_у_е_м, п_о_к_а м_у_х_и н_е о_т_л_о_ж_и_л_и в н_е_м я_й_ц_а.
Это ведь не сейчас происходит. Понимаете? И ничего нельзя сделать
с таким вот происходящим из прошлого.
Г_л_я_н_ь - к_а . . .
Слышу шепот черных санитаров.
Г_л_я_н_ь - к_а , б_а_л_б_е_с Ш_в_а_б_р_а з_а_д_р_е_м_а_л.
О т_а_к о_т, в_о_ж_д_ь Ш_в_а_б_р_а, о т_а_к. С_п_и с_е_б_е о_т
г_р_е_х_а п_о_д_а_л_ь_ш_е.
Мне уже не холодно. Кажется, добрался. Я там, где холод уже не
достанет меня. Могу остаться здесь навсегда. Мне уже не страшно. Они
меня не достанут. Только слова достают, но и они слабнут.
Ч_т_о ж . . . П_о_с_к_о_л_ь_к_у Б_и_л_л_и Б_и_б_б_и_т р_е_ш_и_л
у_й_т_и о_т д_и_с_к_у_с_с_и_и, м_о_ж_е_т б_ы_т_ь, к_т_о - н_и_б_у_д_ь
е_щ_е з_а_х_о_ч_е_т р_а_с_с_к_а_з_а_т_ь г_р_у_п_п_е о с_в_о_и_х
з_а_т_р_у_д_н_е_н_и_я_х?
Ч_е_с_т_н_о г_о_в_о_р_я, я б_ы х_о_т_е_л . . .
Это он, Макмерфи. Он далеко. Все еще пытается вытащить людей из
тумана. Почему не оставит меня в покое?
- ...Помните, на днях мы голосовали, когда нам смотреть телевизор?
Вот, а сегодня пятница, и я подумал, не потолковать ли об этом снова -
может, еще у кого-нибудь прибавилось храбрости?
- Мистер Макмерфи, задача нашего собрания - лечебная, наш метод -
групповая терапия, и я не убеждена, что эти несущественные жалобы...
- Ладно, ладно, хватит, слышали. Я и еще кое-кто из ребят
решили...
- Одну минуту, мистер Макмерфи, позвольте мне задать вопрос
группе: не кажется ли вам, что мистер Макмерфи навязывает больным свои
желания? Мне думается, вы будете рады, если его переведут в другое
отделение.
С минуту все молчат. Потом кто-то говорит:
- Дайте ему проголосовать, почему запрещаете? Хотите сдать его в
буйное только за то, что предлагает голосование? Почему нам нельзя
смотреть в другие часы?
- Мистер Сканлон, насколько я помню, вы три дня отказывались есть,
пока мы не разрешили вам включать телевизор в шесть вместо шести
тридцати.
- Надо же людям смотреть последние известия? Да они могли
разбомбить Вашингтон, а мы бы еще неделю не знали.
- Да? И вы готовы пожертвовать последними известиями ради того,
чтобы увидеть, как два десятка мужчин перебрасываются бейсбольным
мячиком?
- И то и другое нельзя ведь? Наверно, нельзя. А-а, шут с ним... На
этой неделе вряд ли будут бомбить.
- Пусть он голосует, мисс Гнусен.
- Хорошо. Но, по-моему, перед нами яркое доказательство того,
насколько он расстраивает некоторых пациентов. Что именно вы
предлагаете, мистер Макмерфи?
- Предлагаю снова проголосовать за то, чтобы мы смотрели телевизор
днем.
- Вы уверены, что еще одного голосования вам будет достаточно? У
нас более важные дела...
- Мне достаточно. Просто охота поглядеть, у кого из этих чудаков
есть храбрость, а у кого нет.
- Именно такие разговоры, доктор Спайви, и наводят меня на мысль,
что больным было бы приятнее, если бы Макмерфи перевели от нас.
- Пусть голосует, почему нельзя?
- Конечно, можно, мистер Чесвик. Группа может приступать.
Поднятия рук вам довольно, мистер Макмерфи, или настаиваете на тайном
голосовании?
- Я хочу видеть руки. И которые не поднимутся, тоже хочу видеть.
- Все, кто желает смотреть телевизор днем, поднимите руки.
Первой поднимается рука Макмерфи, я узнаю ее по бинту, он
порезался, когда поднимал пульт. А потом, ниже по склону, одна за
другой из тумана поднимаются еще руки. Как будто... Широкая красная
рука Макмерфи ныряет в туман и вытаскивает оттуда людей за руки,
вытаскивает, а они моргают на свету. Сперва одного, потом другого,
потом еще одного. Так - по всей цепочке острых и вытаскивает их из
тумана, пока все не оказались на ногах, все двадцать человек, и подняли
руки не просто за бейсбол, но и против старшей сестры, против того, что
она хочет отправить Макмерфи в буйное, против того, что она говорила, и
делала, и давила их многие годы.
В комнате тишина. Вижу, как все огорошены - и больные и персонал.
Сестра не понимает, в чем дело: вчера до того, как он попробовал
поднять пульт, проголосовало бы человека четыре или пять от силы. Но
вот она заговорила, и по голосу нипочем не догадаешься, как она
удивлена.
- Я насчитала только двадцать, мистер Макмерфи.
- Двадцать? Ну так что? Нас тут двадцать и есть... - Он осекся,
поняв, о чем речь. - Э-э, постойте-ка...
- Боюсь, что ваше предложение не прошло.
- Да постойте минутку, черт возьми!
- В отделении сорок больных, мистер Макмерфи. Сорок. А
проголосовали только двадцать. Чтобы изменить распорядок, вам нужно
большинство. Боюсь, что голосование закончено.
По всей комнате опускаются руки. Люди понимают, что их победили, и
пытаются улизнуть обратно в безопасный туман. Макмерфи вскочил.
- Гадом буду. Вон вы как решили повернуть? Этих старых пней голоса
включаете?
- Доктор, разве вы не объяснили ему порядок голосования?
- К сожалению... Действительно требуется большинство, Макмерфи.
Она права. Права.
- Большинство, мистер Макмерфи, - таков устав отделения.
- И переделать чертов устав, я так понимаю, можно только
большинством? Ну, ясно. Видал я всякое буквоедство, но до такого сам
черт не додумается!
- Очень жаль, мистер Макмерфи, но это записано в нашем распорядке,
и если вам угодно, я могу...
- Так вот чего стоит эта брехня про демократию... Мама родная...
- Вы, кажется, расстроены, мистер Макмерфи. Доктор, вам не
кажется, что он расстроен? Пожалуйста, примите к сведению.
- Кончайте эту музыку, сестра. Когда человека берут за одно место,
он имеет право кричать. А нас берут как хотят.
- Доктор, ввиду состояния больного, может быть, нам следует
закрыть сегодняшнее собрание раньше?
- Погодите! Погодите минуту, дайте мне поговорить со стариками.
- Голосование закончено, мистер Макмерфи.
- Дайте поговорить с ними.
Он идет к нам через всю комнату. Он делается все больше и больше.
Лицо у него красное, горит. Он лезет в туман и пробует вытащить на
поверхность Ракли, потому что Ракли самый молодой.
- А ты что, друг? Хочешь смотреть финалы? Бейсбол. Бейсбольные
матчи. Тогда подними руку, и все.
- На ... Жену.
- Ладно, бог с тобой. А ты, сосед, ты что? Как тебя? Эллис?
Скажи, Эллис, хочешь смотреть игры по телевизору? Тогда подними руку.
Руки Эллиса прибиты к стене - нельзя считать, что голосует.
- Мистер Макмерфи, я сказала: голосование окончено. Вы делаете из
себя посмешище.
Он не слушает ее. Он обходит хроников.
- Давайте, давайте, всего один голос от вас, чудные, поднимите
хоть одну руку. Докажите ей, что еще можете.
- Я устал. - Пит качает головой.
- Ночь это... Тихий океан. - Полковник читает, его нельзя
отвлекать голосованием.
- Кто из вас, ребята, подаст голос? И тогда у нас преимущество,
неужели не понимаете? Мы должны это сделать, а иначе ... Нас поимели!
Придурки, неужели ни один из вас не поймет, что я говорю, и не поднимет
руку? Ты, Габриэль? Джордж? Нет? А ты, вождь, ты как?
Он стоит надо мной в тумане. Почему не хочет оставить меня в
покое?
- Вождь, на тебя последняя надежда.
Старшая сестра складывает бумаги; остальные сестры стоят вокруг
нее. Наконец и она встает.
- Итак, собрание переносится, - слышу ее голос. - Примерно через
час прошу сотрудников собраться в комнате для персонала. Так что, если
нет других...
Поздно, теперь я ее не остановлю. Макмерфи что-то сделал с ней
еще в первый день, заколдовал своей рукой, и она действует не так, как
я велю. Смысла в этом нет, дураку ясно, и сам бы я никогда так не
поступил. По одному тому, как смотрит на меня сестра и не находит слов,
я понимаю, что меня ждет неприятность, - но остановиться не могу.
Макмерфи задействовал во мне скрытый контур, медленно поднимает ее,
чтобы вытащить меня из тумана на голое место, там я стану легкой
добычей. Это он делает, его провод...
Нет. Неправда. Я поднял ее сам.
Макмерфи гикает, заставляет меня встать, лупит по спине.
- Двадцать один! С вождем двадцать один человек! И если это не
большинство, плюньте мне в глаза!
- А-ха-ха! - Вопит Чесвик.
Д

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися