Уильям Сароян. Приключения Весли Джексона

страница №10

обой ничего не было, кроме денег, а денег в такую торжественную минуту я
дать не мог. Женщина молча уставилась на меня, и я не совсем уверен, поняла
ли она, о чем я ей говорил.
Мы пошли обратно к площади Пикккадили, по Хэймаркет, а там, на
тротуаре, сидел на табуретке старик и играл на старом разбитом пианино. Я
подошел к нему и, когда он кончил играть, попросил:
- Не можете ли вы сыграть для меня песню, которая называется
"Валенсия"?
И старик сыграл "Валенсию", а я, счастливый, крепко обнял свою жену и
сказал ей:
- Это наша песня - песня нашей с тобой жизни.
Я дал старику горсть монет и опять пошел бродить по Лондону со своей
подругой, восхищаясь городом и всеми встречными.
Когда мы подошли к дверям нашего жилища, я поднял свою Джиль на руки и
перенес ее через порог. Итак, теперь мы муж и жена навеки.
У нас был свой угол, повсюду алели розы. А на столе две бутылки вина -
от Виктора, Джо и писателя. Я откупорил бутылку и налил жене и себе по
бокалу, и тут пришел старый Дэн, чтобы узнать, что мы хотим на ужин. Я был
слишком взволнован, чтобы есть, но Джиль поесть было нужно - ей много нужно
было теперь есть, - и поэтому мы заказали всякой всячины, и старый Дэн стал
подавать нам блюдо за блюдом, а мы с женой сидели за столом, и ели, и
смотрели друг на друга.
Я все ел да ел и глядел на мою милую Джиль.
Всю эту ночь я продержал ее в объятиях, до самого утра. Утром мы
встали, отдернули светомаскировочные шторы и стали смотреть на незнакомый
нам мир, и он показался нам прекрасным. Потом я отослал Джиль обратно в
постель. Когда она снова уснула, я подошел к ней, и залюбовался ее милым
спящим лицом, и поцеловал ее в губы. Так было и в следующую ночь и еще в
следующую - так было много ночей подряд, пока я не понял, что для Джиль
пришла пора стать истинной женой своему мужу и, слив его любовь со своей
любовью, испытать, не воплотится ли их взаимная нежность по милости божьей в
сыне.
Я купил семейную Библию и записал в ней дату, когда мы с Джиль в первый
раз были вместе: "В ночь с субботы на воскресенье, 26/26 марта 1944 года, -
сына ради, если будет на то божья воля".
Потом мы стали ждать и надеяться, и, когда пришло время, узнали, что
наши ожидания были не напрасны. С каждым днем мы убеждались в этом все
больше и больше, и вот как-то утром Джиль почувствовала сильную тошноту, и я
повел ее к доктору. После нескольких визитов он подтвердил, что это так, и я
полюбил Лондон даже больше, чем Сан-Франциско, потому что в Лондоне была
зачата жиэнь моего сына.
Теперь уже я стал не тем Весли Джексоном, каким был прежде. Теперь я
был мужем и отцом, и все вокруг для меня изменилось.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ



Весли и Джиль находят квартиру, получают подарки и деньги и просто
оглушены своим счастьем

Джиль нашла для нас небольшую квартирку на улице Карла Второго. Она
возилась с ней до тех пор, пока квартирка не стала походить на нее самое -
поистине это был наш родной уголок! Была там и маленькая кухонька, и Джиль
стала готовить мне завтраки и ужины. Она не позволяла мне отдавать белье в
прачечную, так как это было слишком долго, а потом просто ей самой хотелось
мне постирать. С каждым днем она становилась все прелестнее, а чем
прелестней она становилась, тем больше я изумлялся своему необыкновенному
счастью.
Я написал маме и все ей рассказал, потому что такого рода новости
больше касаются матери, чем отца. Я послал маме несколько наших фотографий и
сообщил, что Джиль ожидает ребенка и мы надеемся и верим, что это будет сын.
Я написал также миссис Тоска, так как знал, что ей будет приятно услышать,
что я наконец нашел себе жену. Она меня об этом спрашивала в Нью-Йорке, и я
ей тогда сказал, что давно уже ищу невесту, но все никак не найду. Написал я
и Лу Марриаччи, и моему старому другу из Сан- Франциско Гарри Куку - и тоже
послал им наши фотографии.
Письмо, которое я получил в ответ от мамы, было такое чудесное, что
Джиль над ним плакала. А Лу - этакий чудак, совсем сумасшедший - прислал мне
свадебный подарок - пятьсот долларов. Я и без того не знал, когда смогу с
ним расплатиться, но он мне писал, чтобы я об этом и думать не смел, потому
что его новый ресторан все равно дает ему слишком много. Он писал, что я
принес ему такую удачу, какой у него не было за всю его жизнь. Писал, что
ему очень недостает моего отца, но он рад, что отец дома и что жизнь у него
наладилась.
Отец уже давно посылал мне деньги каждую неделю, а на этот раз по
случаю моей женитьбы, прислал сразу крупную сумму. Я открыл на имя Джиль
текущий счет в банке и заставил ее купить себе белья и одежды, сколько можно
было получить по ее талонам.
Мы с писателем просиживали целые дни в нашей конторе и болтали обо всем
на свете. Раз в три-четыре дня он заставлял меня написать рассказ, и я
писал, а он читал и давал свою оценку. Он утверждал, что я пишу все лучше с
каждым днем. С Виктором Тоска мы тоже частенько посиживали и рассуждали о
нашем житье-бытье, о том, какие мы с ним счастливые, что у нас такие
прелестные жены и у каждого скоро будет наследник; если бог пошлет - то сын;
но если и дочь - все равно; я так любил мою Джиль, что иногда даже
сомневался, а не лучше ли вместо сына маленькую девчурку, похожую на мать, и
все-таки я надеялся, что это будет сын. И Джо Фоксхолл всегда был тут же и
все сетовал, что вот мы все женаты, а он нет.
Чудесные деньки шли один за другим, и мы с Джиль были так счастливы,
что нам просто не верилось, что это правда. Приду, бывало, домой, а она
сидит на кухне и плачет, как дурочка. Я спрашиваю, что это с ней, а она мне
говорит:
- Никогда мне и не снилось, что я могу быть так счастлива. Никогда не
думала, что можно так полюбить человека, как я тебя люблю, но, когда я вижу
тебя, я чувствую, что ты меня любишь еще больше, и от этого я делаюсь такой
счастливой - кажется, что все это мне снится. Живу, как во сне, - а вот
мама... Ну какое счастье она, бедная, видела в жизни?
Я сказал Джиль, чтобы она взяла из банка двадцать пять фунтов и
съездила навестить мать, но она все не решалась. Я уговаривал ее целую
неделю, пока она наконец не согласилась. Я знал, что ее мать будет очень
счастлива, если она приедет, а я хотел, чтобы все, кого мы знаем, были
счастливы. Да и самой Джиль, конечно, приятно побывать у своих. Я ей сказал,
что, когда мне перепадут какие-нибудь деньги, я пошлю их ее матери. А пока,
сказал я, я буду посылать ей через банк, скажем, пять фунтов в неделю. Это
немного, но для ее матери кое-что будет значить. Так я и сделал. Когда Джиль
вернулась из первой поездки к родным, она мне рассказала, как была счастлива
ее мать, и как гордилась своей дочкой, и как обрадовалась, узнав, что Джиль
ждет ребенка. До чего же был счастлив я сам, услышав все это. Я сказал
Джиль, чтобы она навещала мать хотя бы раз в две недели. И каждый раз,
побывав у матери, она казалась еще счастливее.
Говорят, что семейное счастье - конец всему. Говорят, когда парень
женится на девушке - это уже все, конец. Но вы не верьте этому, это не так,
это вовсе не конец, а только начало; ничто не начинается до тех пор, пока
парень не женится на девушке, пока она не забеременеет и не станет
расцветать с каждым днем, пока сердце парня не наполнится до краев любовью к
ней, и к жизни внутри нее, и ко всему окружающему. Это только начало, а
вовсе не конец. Когда парень и девушка принадлежат друг другу, когда они
составляют одно, только тогда и начинается настоящая жизнь, и нет ей конца и
края; и, естественно, здесь не может быть никакого конца, раз они вместе и
составляют одно, ибо это в природе вещей, в этом вся суть, весь шум из-за
этого; это смерть получила коленкой под зад, это жизнь несется, хлопая
крыльями; рождество наступило, рай на земле, все поет и танцует, речка
смеется, океан разливается счастьем, ветер встречает всех поцелуями, небо
раскрыло объятья, деревья пляшут от радости, камень протяжно гудит, ночь
уходит с ласковым шепотом - ясный день наступает.
Если найдутся люди, которые вам скажут, что семейное счастье - это
конец, если скажут, что от него тупеют, что ничего хорошего оно не дает - ни
силы, ни знания, - не верьте им: они не изведали счастья. Если они вам
скажут: поцелуи - удел дураков, - отвечайте: это ложь. Если они вам скажут:
обожание - удел глупцов, - назовите их сукиными детьми и скажите, что они
лгут. Они вам скажут: нежность - это слабость, - а вы ответьте: вы не
мужчины. Они вам скажут: боль выше наслаждения, - отвечайте: нет, как раз
наоборот. Хорошее - это начало. Плохое - это еще не конец, это просто
помеха. Все истинное бессмертно. Ничто так не истинно, как любовь. Виктор
Тоска знал это. Джо Фоксхол - тоже. Любовь - это вершина всего. Это высшая
величина: одна и единственная. Это три, семь, девять, одиннадцать и все
остальные величины, слитые вместе в одно чудесное целое. Любите бога. Любите
жену свою. Любите сына своего. Любите ближнего своего. Любите врага своего -
этого сукина сына, - любите, чтобы там ни было. Дайте бедняге возможность
исправиться - любите его.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ



Весли и Джиль встречают святого на Фицрой-сквер

Как-то утром в воскресенье мы с Джиль пошли погулять. Дойдя до
Фицрой-сквер, мы увидели какого-то человека в длинном сюртуке, который стоял
посреди улицы и проповедовал. Это был человек среднего роста, лет пятидесяти
пяти, с крупной седой головой. Одежда на нем была рваная, на голове - старая
потрепанная шляпа, которую он то и дело снимал. Еще не видя его, мы услышали
его голос и поняли, что это святой. Я никогда не слышал такого волнующего
голоса. Никогда не слышал такого великолепного сочетания благородного гнева
с мягкостью и задушевностью. Джиль испугалась этого человека, да и я боялся
подходить к нему слишком близко. Не то чтобы мы приняли его за сумасшедшего,
хотя это было нетрудно, - нет, просто его гнев был так величествен, что
казалось, он не был жителем нашей ничтожной планеты, а лишь случайно забрел
к нам, на эти улицы, из иного, лучшего мира, и он ужаснулся при виде нашей
жалкой жизни - ее низости, жадности, мелочных дрязг, убого тщеславия. Он был
так громогласен, словно лучшим его другом был не кто иной, как сам господь
бог. Голос его покорял сердца.
Ну что ж, Лондон есть Лондон, в нем полно всяких странных и
удивительных людей. Я взял Джиль под руку, мы остановились шагах в двадцати
от этого человека и стали слушать. Люди пробуждались от воскресного сна,
поднимались с постели, подходили к окнам, бросали взгляд на проповедника и
возвращались к своим делам.
Время от времени он прерывал свою речь и запевал какой-нибудь псалом.
Потом снова гремел на всю улицу:
- Вставайте, жители вероломного мира! Вставайте, павшие духом, и
исцелитесь! Потом пел несколько строк из другой, пришедшей ему в голову
песни:
О сын лучезарный рассветшего утра!
Погрязшим во мгле протяни свою длань!
И снова восклицал громогласно:
- Восстаньте ото сна! Пробудитесь! Встречайте благодатное утро! Зачем
выбирать стезю смерти, когда стезя жизни от тебя в двух шагах! Вставайте вы,
мертвые, - вставайте и возродитесь!
И опять пел:
Во славу божью хор звенит,
И громок общий глас.
Пускай на разных языках,
Но песнь одна у нас.
Когда он дошел до слова "громок", он проревел его громче всех других
слов песни. Обитатели домов, видимо, почувствовали, какое величие низошло на
их улицу, потому что, не умея придумать ничего лучшего, стали заворачивать в
бумажку монеты и бросать их в окно.
В Лондоне я видел много людей, которые распевают на улицах, чтобы
получить подаяние. Когда им бросают монету в бумажке, они торопятся ее
поднять, но этот человек так не делал. Разумеется, он подбирал деньги, но не
раньше, чем находил это нужным. Без денег, конечно, не проживешь, но не для
этого он вышел на улицу. Случалось, народ бросал ему деньги, и случалось, он
их собирал, но он не был нищим. Он был святой. Человек праведной жизни.
Мало-помалу он приблизился к нам. Я видел, что Джиль перестала бояться,
и заговорил с ним. Он сказал, что его зовут Берри и что вот уже больше
двадцати лет ходит он по улицам Лондона и взывает к народу. Ему было почти
шестьдесят. Он сказал, что верит не только в бога, но и во всех хороших
людей, набожных и вообще всяких. Он веровал во все, что может пробудить
людей к жизни, поднять их из бедности, лени и косности, направить к истине,
красоте и величию, избавить от ужасной душевной путаницы и смятения,
излечить от недугов. Он стоял за все, что может помочь возрождению жизни.
Я спросил его, не был ли он актером - ведь он так великолепно владеет
своим голосом. Это его неприятно поразило. Конечно, он не был актером,
сказал он. Разве найдется такой театр, который мог бы вместить его голос?
- Теперь, - сказал он, - я опять поговорю и спою, а вы слушайте.
Он перешел на соседний перекресток, и голос его звучал все громче и
громче, пока мы с Джиль не услышали в нем великого зова истины. Он обернулся
к нам и так же громко сказал:
- Ни один театр в мире не может вместить такой голос, но в Англии я
везде дома.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ



Писатель знакомится со святым из Фицрой-сквер и толкует с Весли о
деньгах и нравах

Я был уверен, что писателю будет интересно узнать об этом человеке и
послушать его голос, и поэтому, когда он кончил свою проповедь и подошел
опять к нам, я попросил его прийти на следующий день к дому, где находилась
наша контора, чтобы мы могли послушать его там. Он обещал. На следующий день
часа в три я услышал его голос и стал с любопытством ждать, что будет делать
писатель.
Он послушал с минуту. Потом встал и открыл окно. Еще через минуту он
поспешно выбежал из конторы. Я увидел его в окно, он стоял на улице и ждал,
когда сможет заговорить с проповедником. Наконец тот кончил свою речь,
писатель сунул ему что-то в руку, и они немного поговорили. Потом писатель
стал в сторонку, а проповедник опять обратился к народу. Прохожие
останавливались послушать. Этот человек завораживал их своим голосом, своими
словами. Писатель наблюдал за людьми. Все бросали проповеднику деньги. Он
простоял перед нашим домом минут сорок пять, и ему все время подавали. Я
боялся, как бы с ним не случилось какой- нибудь беды от такого успеха. Он
собрал, наверно, фунта три или четыре, а то и больше. Я подумал, не совершил
ли я ужасной ошибки, пригласив его сюда, ведь праведному человеку не годится
попадать в положение, когда познаешь свой успех в такой грубой форме, как
деньги. Величие этого человека настолько было связано с его отчужденностью
от мирской суеты, что я испугался, как бы успех не соблазнил его, не
осквернил его душу, не разрушил его величия, не заставил его думать о
ничтожных вещах.
Видно, он и сам понял эту опасность, так как больше ни разу не приходил
на нашу улицу. Он был куда величественнее в Фицрой-сквер, где вокруг него не
создавали никакой суматохи.
Когда писатель вернулся к своему столу, он сказал, что, кажется, только
что видел одного из величайших людей нашего времени. Тогда я рассказал ему,
что встретил этого человека во время прогулки с Джиль и пригласил на нашу
улицу, так как был уверен, что писателю будет интересно с ним познакомиться.
- Я не знал толком, что делать, - сказал писатель, - и дал ему фунт.
Конечно это большая ошибка.
- Деньги ему пригодятся.
- Разумеется, пригодятся, но сам-то он призывает людей освободиться от
гнета денег. А что делают люди, что делаю я? Подаю ему деньги. Ну куда это
годится?
Тут мы заговорили о деньгах, и писатель сказал:
- В один прекрасный день вы начнете зарабатывать кучу денег; вам не
придется особенно стараться - это случится само собой. Так вот, когда это
произойдет, не придавайте большого значения, не увлекайтесь деньгами, не
поддавайтесь их власти, не желайте большего и не жалейте, если получите
меньше. Будьте выше этого. Не позволяйте себе думать, что вы богаты или
бедны. Деньги могут погубить даже хорошего человека.
Мне захотелось узнать, откуда это мне вдруг привалит куча денег, и я
спросил об этом писателя.
- Пишите, - ответил он. - Вы и сейчас неплохо пишете, но скоро, я
думаю, вы станете большим писателем.
- Откуда вы знаете?
- Знаю, и все тут.
Но когда разговор заходит о таких интересных вещах, особенно если дело
касается тебя самого, хочется, конечно, узнать побольше, и я спросил:
- А все-таки почему вы так думаете?
- Я прочитал все, что вы написали по моему заданию. Вы и сейчас уже
пишете лучше большинства наших писателей, а ведь вы едва начинаете. Писатели
обычно не любят писателей. Они боятся друг друга. Но я не из таких.
Писателей я люблю. Я только не люблю людей, которые упорно продолжают
писать, хотя они совсем не писатели. Ну а вы - писатель. Когда вы станете
зарабатывать кучу денег, не придавайте им большого значения - вы будете
миллионером и без этого.
- Миллионером?
- Конечно, - сказал писатель. - Вы прирожденный миллионер. Вы из тех
миллионеров, которым не нужны деньги. Постарайтесь только уцелеть на войне,
вот и все.
Я сказал, что стараюсь и так. Потом писатель вернул мне мой последний
рассказ, написанный по его заданию, но почему-то ничего не сказал.
Тогда я спросил:
- Ну а как с этим рассказом?
- Теперь вы писатель вполне самостоятельный, - ответил он. - Мне больше
не приходится вас учить.
Я ужасно обрадовался и говорю:
- А что же мне теперь делать?
- Сами увидите, - сказал он, - А пока пойдем выпьем пива.
Мы пошли к "Бегущей лошади", выпили пива, сыграли в шарики по полкроны
партия, поболтали о вторжении.
Мне это вторжение совсем не улыбалось. Я бы хотел, чтоб война
провалилась ко всем чертям, но это было, разумеется невозможно. Конечно,
война так или иначе когда-нибудь кончится и все опять пойдет, как всегда, но
не раньше, чем она сделает свое черное дело и оставит всех в дураках. Все
придет к тому же, к чему пришло бы и без войны, но так как война шла и все
были в нее втянуты, то люди уверили себя, что, если только им удастся
выпутаться из этой войны, все пойдет совершенно по-новому. Однако я ни
капельки не верил в это. Я не считал, что война - это тот путь, идя которым
можно достичь чего-нибудь нового, необычного, справедливого или доброго, или
совершенного, или великого, или благородного, или истинного, или хотя бы
сколько-нибудь человечного. Я считал, что война - это просто несчастье,
которое почему-то допустили люди, и что когда-нибудь она выдохнется и умрет,
а все наиболее существенное останется на своих прежних местах. Я просто не
верил в войну. Не верю в нее и сейчас. И никогда в нее не поверю. По-моему,
война - это только жалкое оправдание политических неудач. Для каких- нибудь
смертоносных микробов это самое подходящее дело - вести в человеческом теле
войну против микробов жизнетворных. Таков закон природы. Но ведь люди-то не
микробы.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ



Весли и Джиль слушают, как поет и ораторствует лондонский уличный нищий

Однажды в воскресенье утром, около восьми, какой-то человек остановился
на улице Карла Второго, где мы тогда жили, и запел. Песня его нас разбудила,
и мы ужасно обрадовались, потому что он пел:
Вам не узнать, как я по вас тоскую.
Вам не узнать, как нежно вас люблю.
Я крепко обнял и поцеловал свою Джиль, а человек, окончив песню, стал
собирать завернутые в бумажку монеты, которые бросали ему из окон. Потом он
произнес небольшую речь.
- Леди и джентльмены, - сказал он. - Мне совсем не приятно выходить вот
так на улицу по воскресным дням и петь ради денег, но жена моя лежит в
больнице в очень тяжелом состоянии. Спасибо, леди и джентльмены, пошли вам
бог здоровья и удачи. После этого он запел:
Снова вспыхнут огоньки в окнах у людей.
Он пел, и переходил от дома к дому, и собирал деньги. Пропев вторую
песню, он снова заговорил. Это было очень интересно, потому что на этот раз
он добавил к своей речи нечто новое.
- Леди и джентльмены,- сказал он. - Помогите человеку в моем положении.
Он прошел немножко дальше по улице и запел:
А я янки Дудл денди
Это было ужасно смешно, потому что какой из него янки, когда он просто
лондонский кокни, самоуверенный нахал лет двадцати пяти. В своей третьей
речи он сказал:
- Леди и джентльмены, я ветеран прошлой войны, сражался в нескольких
разных местах и награжден несколькими разными орденами.
Орден у него имелся только один - его собственный красный нос, но голос
у него был хороший, и песни его нравились всем, как и нам с Джиль. Мы знали,
что все он врет, но есть такие врали, которые почему-то всем нравятся. Мы
надеялись, что он придет и в следующее воскресенье, и он явился. Он спел все
те же три песни и произнес те же три речи с незначительными отклонениями.
Лондонский уличный люд я очень люблю. Мы с Джиль частенько ходили
послушать старика, игравшего на пианино в Хай-маркет, и заказывали ему
"Валенсию"; там был еще бродячий дуэт - банджо с кларнетом; музыканты обычно
проходили по улицам перед заходом солнца и исполняли "Шепот травы", и эта
вещь нам очень нравилась. Весь город был полон чудесной и странной музыки.
В одно из воскресений нищий певец, как обычно, разбудил нас все той же
песней: "Вам не узнать, как я по вас тоскую", - и мы, конечно, встали,
обнялись, поцеловались и стали ждать его речи, и он, разумеется, повторил
все то же, что говорил обычно, только, когда он дошел до жены, которая лежит
в больнице в тяжелом состоянии, что-то ему вдруг помешало, и он замолчал. Я
подбежал к окну, чтобы посмотреть, в чем дело. Оказалось, это лондонский
бобби взял певца за плечо и легонько его подталкивал, что, по-моему, было
совсем ни к чему. Впрочем, в следующее воскресенье наш певец был на месте
как ни в чем не бывало.
Но самую замечательную музыку нам удавалось иногда послушать вечером,
уже после захода солнца, когда на все ложилась ночная тень. Играл на
кларнете один шотландец, и играл мастерски. Эта чистая, грустная музыка
вызывала во мне такое чувство, будто я живу уже тысячу лет. Он кончал
играть, наступала ночь, и нередко самолеты прилетали бомбить Лондон. Выли
сирены, люди спешили укрыться в убежища, но мы с Джиль решили, что
единственное убежище, в котором мы нуждаемся, - наши собственные объятия. Ни
к какой другой защите мы ни разу не прибегали. Это была самая надежная
защита, и мы ни чуточки не боялись, мы просто не могли поверить, что в нас
попадет какая-нибудь бомба, - и верно, ни одна бомба нас не тронула. Где-то
в ночи гремели орудия - иногда так близко, что весь дом содрогался, - бомбы
падали и взрывались, но нам не было страшно, потому что мы были вместе.
Лондон по-прежнему был прекрасен; для меня он лучший город в мире, даже
лучше моего Сан-Франциско, лучше Нью-Йорка, лучше Чикаго, ибо в Лондоне я
нашел свою Джиль, а разве не это заставляет нас полюбить город? Я сам
никогда бы не попал в Глостер, но Джиль просто суждено было приехать в
Лондон, потому что я ждал ее там. Конечно, я полюбил бы Лондон и так, даже
если бы не повстречался там с нею, но раз уж я ее там встретил, я буду
всегда любить Лондон больше всех городов на свете. В Лондоне началась моя
жизнь. Как бы далеко от него я ни оказался, где бы нас с Джиль ни настигла
смерть, мы всегда будем жить на улицах этого сумрачного, гордого и
прекрасного города.

ГЛАВА ШЕСТИДЕСЯТАЯ



Весли и Джиль отправляются в Виндзор и выигрывают кучу денег на скачках

Однажды в субботу я надумал съездить с Джиль за город. Она приготовила
бутерброды, и в полдень мы выехали поездом с вокзала Виктории в Виндзор на
скачки.
В Виндзоре мы увидели ка лужайке какого-то человека, который стоял,
окруженный людьми, и держал речь. Мы остановились послушать. Он утверждал,
что он не чета иным субъектам, не имеющим деловой репутации. Он, дескать,
человек, заслуживший большую известность за последние девять лет, человек,
знакомый с такими людьми, как Селфриджи, Клэриджи, Тэттерсоллы. Деньги, мол,
его не интересуют. Чтоб доказать это, он вынул из кармана пригоршню монет и
стал их разбрасывать перед собой на лужайке, приговаривая:
- Полкроны, крона, семь с половиной шиллингов, десять, двенадцать с
половиной, пятнадцать, семнадцать с половиной - фунт. Я здесь не для денег.
Я мог бы обратиться к любому из своих друзей и без единого слова - без
единого слова, леди и джентльмены, - получить любую сумму, какую только
пожелал бы назвать.
Он говорил и говорил и в конце концов добрался до сути: у него есть
листок, где он записал номера лошадей, которые, по его мнению, должны
выиграть в очередных пяти забегах. Мне как раз такой листок был нужен, но он
не сказал, сколько он за него хочет, и я спросил. Он ответил: полкроны. Я
дал ему полкроны и пошел поставить фунт на первый в его списке номер,
который принадлежал лошади по кличке "Демобилизованный".
Мы с Джиль и еще несколько человек пересекли беговую дорожку и подошли
к перилам недалеко от финиша. Там один парень стал меня просвещать насчет
скачек: что нужно знать, чтобы угадать победителя. Я ему сказал, что купил
этот список у "жучка" за полкроны и поставил фунт на Демобилизованного. А
парень говорит, Демобилизованный никуда не годится, но я не придал его
словам никакого значения. Мне понравилась речь "жучка".
Скоро на дорожке показались лошади, галопом проскакавшие к старту, и я
увидел свою лошадку. Она показалась мне такой резвой, что я сказал Джиль,
чтобы она поберегла мое место, а сам пошел к одному из букмекеров на
внутреннем поле, чтобы поставить на свою лошадку еще два фунта. Букмекер
предложил мне семь против одного. Я возвратился к Джиль, и наш сосед
напомнил мне цвета моего жокея: красная рубашка, зеленое кепи. Потом все
кругом зашумели, скачки начались. Но мы ничего не увидели, так как старт был
за поворотом дорожки. Немного погодя лошади показались из-за поворота, но
они были так далеко, что я не мог различить цвета. Они подходили все ближе и
ближе, и вот поскакали вверх по уклону, потому что так уж устроено в Англии:
беговая дорожка постепенно повышается к финишу. И тут я увидел, что далеко
впереди всех подпрыгивает на лошади красная рубашка, а над красной рубашкой
- зеленое кепи, так что было похоже, что Демобилизованный вырвался вперед.
Сосед мой согласился, что это так, но сказал, что его лошадь обойдет
Демобилизованного на следующих тридцати ярдах. Этого, однако, не случилось.
Демобилизованный пришел к финишу первым, опередив остальных на целых
пятнадцать ярдов.
Я пошел и получил свой выигрыш, а потом поставил все целиком на
следующий номер по списку "жучка"; эту лошадь звали "Сын войны". Как я мог
не поставить на лошадку с таким именем, если Джиль в то время носила под
сердцем нашего сына войны? Разницу, правда, давали не такую высокую, как за
Демобилизованного, но тоже все-таки неплохую: четыре против одного. Я сказал
Джиль, что, если Сын войны выиграет, мы больше сегодня ставить не будем, а
пойдем куда-нибудь на берег Темзы, полежим на травке, вздремнем и
позавтракаем. Вскоре лошадки пошли галопом к старту, и начался новый забег.
Это было почти невероятно, но Сын войны совсем легко пришел первым, оставив
всех далеко позади, и даже не запыхался. Я так обрадовался, что тут же обнял
Джиль на глазах у всего Виндзора. Когда результаты были объявлены, я получил
свой выигрыш - восемьдесят четыре фунта, что составляло приблизительно
триста тридцать шесть долларов на американские деньги.
Я вложил деньги в руку Джиль.
- Это тебе.
Я знал, что она на днях собирается съездить к своей матушке и отвезти
ей денег, и я это одобрял.
Направляясь к выходу, мы прошли мимо "жучка", у которого я купил его
список за полкроны. Он был вне себя от гордости: уже двое из его фаворитов
пришли первыми. Я почувствовал симпатию к этому человеку, который так удачно
предсказал победителей и принес мне такой крупный выигрыш, а ведь ничто не
делает влюбленного таким счастливым и еще более влюбленным, как удача. Я
сохранил его листок и на следующий день просмотрел в газете общие результаты
скачек. Как же я был огорчен, когда увидел, что остальные три лошади,
которых он выбрал, даже не вошли в число победителей! Но зато я обрадовался,
что ничего на них не поставил.
Мы с Джиль нашли славное местечко для привала на берегу Темзы. Трава
была свежая, чистая и такая зеленая, какая бывает только в Англии. Повсюду
росли полевые цветы, они кивали и улыбались друг другу; пчелы жужжали свои
любимые песни; бабочки беззаботно порхали кругом; кузнечики и всякие букашки
прыгали во все стороны. И, черт возьми, какие это были чудесные минуты, ибо
среди всей этой зелени, на берегу Темзы, близ Виндзора, в стороне от
ипподрома, моя красавица, моя милая Джиль была самым прекрасным цветком во
всем мироздании. Я кивнул цветам в ответ и поблагодарил их так, как
благодарят бога, за то, что я очутился вот здесь, в Англии, в тех местах,
где гуляли когда-то короли и королевы, на берегу ленивой старой Темзы,
вдвоем со своей милой англичаночкой. После того как мы выспались на
Виндзорском лугу, проснулись, нацеловались, позабавились, наблюдая
изменчивые очертания облаков, мы съели свой завтрак. Потом Джиль скинула
туфли и чулки и стала бегать по траве и плясать босиком, - о Джиль, как я
люблю твои благословенные ножки! Я погнался за ней и поймал ее, поднял на
руки, потом опустил на зеленую траву Англии и стал целовать ее ножки за то,
что они такие проворные, забавные и серьезные. Я расцеловал все пальчики на
обеих ее ногах, ступни, и ямки, и лодыжки, а она, дурачась, облобызала мои
солдатские башмаки, и я хохотал, и цветы перемигивались и смеялись, позабыв
об этой злосчастной войне. Потом Джиль вырвалась и опять убежала , а я
погнался за ней, поймал и принес обратно. Куда только девалась та девушка,
которую я встретил на площади Пиккадилли? Ничто больше не напоминало в Джиль
ту несчастную, растерявшуюся девчонку.
Мы вернулись в Виндзор, побродили по городу, поднялись на холм к замку,
потом спустились к реке посмотреть, как парни и девушки катаются на лодках.
Потом сели на поезд и поехали домой. И до чего же хороша была Англия! Такая
милая и приветливая. Луга самые зеленые в мире; деревья, кусты с их свежей
листвой так нежно ласкали глаз,- а все потому, что Джиль, Джиль Английская
была моей королевой и я сам был король этого дивного мира.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ



Джо Фоксхол знакомит друзей с "трепещущей девицей"

Итак, мы с Джиль переехали на новую квартиру, а Джо, Виктор и писатель
продолжали жить все вместе на Пэл-Мэл. Писатель все больше читал; а кроме
того, ему приходилось бывать на всяких "говорильнях", как он называл банкеты
и совещания (иногда и я был вынужден его сопровождать, хотя всякий раз
старался отделаться, так мне все это надоело). Поэтому получалось так, что
Виктор и Джо много времени проводили вдвоем. Я был этому рад, так как я дал
слово матери Виктора, что буду за ним приглядывать, и намеревался свое слово
сдержать. Но я не знал тогда, что найду свою девушку и женюсь, заживу своим
домом в Лондоне и буду ждать рождения сына. Этого я не знал - и вот теперь
нарушил свое обещание. Но оказалось, что Джо Фоксхол куда лучший товарищ
Виктору Тоска, чем я, и поэтому я не очень страдал оттого, что не сдержал
своего слова. Джо Фоксхол умел и развлечь и посмешить, а мне это как раз не
очень-то хорошо удавалось, и, таким образом, хотя он и не давал никаких
обещаний, Джо не только приглядывал за Виктором, но и заставлял его
смеяться, что хорошо и в мирное и в военное время.
Все наши знакомые из переправленных в Англию (за исключением Виктора и
писателя) постарались найти себе подружек, с которыми они могли бы проводить
время, пока не начнется вторжение, и вот Джо Фоксхол тоже обзавелся
подружкой.
Как-то поздно вечером зашли мы с писателем в Польский клуб выпить по
стаканчику. Мы побывали только что на очень важной "говорильне", от которой
нас и тошнило - стыдно было за Америку.
Мы выпивали у стойки, когда из задней комнаты неожиданно явился Джо
Фоксхол.
- Как я рад, что вы оба здесь, - сказал он, - я хочу вас представить
одной даме, с которой познакомился сегодня в Грин-парке.
Он уже успел приложиться, и настроение у него было приподнятое, но,
кажется, он не слишком радовался своей находке.
- Знаете, - сказал он, - обожаю девушек, которые все время так и
трясутся от возбуждения. Ей-богу, я такую нашел. Пойдемте, я вас познакомлю.
Мы проследовали за Джо в заднюю комнату, куда допускались только
избранные. Поскольку клуб назывался Польским, можно было подумать, что эта
комната предназначалась только для поляков; но нет - она была только для
американцев, да и то далеко не для всех. А поляки совсем перестали ходить в
этот клуб, с тех пор как там стали появляться американцы.
Так вот, в этой задней комнате за столиком в углу сидела какая-то
совершенно неправдоподобная женщина - воплощенный секс! Она дрожала с головы
до ног, точь-в-точь как говорил Джо. Ее лицо расплылось в какое-то пестрое
пятно. Джо нас предупредил, и мы с писателем не слишком удивились, увидев
ее, но я никогда не забуду, какая она была пышная, горячая, сочная и
трепещущая. Разговаривала она вполне нормально, но в этом не было большой
надобности - она могла обойтись и без слов. Голос у нее тоже все время
дрожал. Я даже рассердился на Джо за то, что он держит ее в таком
напряжении. И только позже я от него узнал, что она всегда такая, в любой
час дня и ночи, безразлично, где бы она ни находилась, кто бы ни оказался
поблизости и как бы неуместно это ни было. Такая уж она была от природы.
Рядом с ней сидел Виктор Тоска. Но, черт возьми, он держался
великолепно, и казалось, он даже не подозревает, что эта женщина дрожит от
возбуждения. Он беседовал с ней, как джентльмен беседует с изящной и
спокойной светской дамой, - с ней так приятно поболтать, с ней чувствуешь
себя легко и непринужденно.
Мы с писателем подсели к столу, выпили и стали слушать Джо. Он говорил,
как человек серьезный и чувствительный, счастливый и раздраженный в одно и
то же время. Не думаю, чтобы женщина понимала хоть что-нибудь из того, что
он говорил, но его это ничуть не смущало. А Виктор благодаря своим
прекрасным манерам поддерживал беседу на легком и изящном уровне.
Когда мы вышли, я спросил писателя, не скучно ли ему так долго быть
вдали от жены, и он сказал, что это, конечно, плохо, но в то же время как
будто и хорошо. Это вообще полезно, так как много прекрасных произведений
искусства и научных открытий появилось на свет благодаря разлуке или
несчастной любви.
Придя домой, я застал свою бедную Джиль всю в слезах, за шитьем
распашонок для сына. Я поспешил ее обнять и прочел ей на ухо стихи, которые
сочинил для нее в тот день. Я пристрастился каждый день ей что-нибудь писать
- письмо, стихи, предсказание будущего или какое- нибудь смешное
воспоминание, зная, что это ее развеселит. И в эту ночь я прошептал ей на
ухо одну вещичку, которую наполовину сочинил, а наполовину украл из стихов,
когда-то где-то мной прочитанных:
Вверх и вниз по Темзе,
Взад-вперед по Стрэнду,
Рука об руку с Джиль -
Вот такая жизнь по мне.
Джиль засмеялась было, но тут же опять заплакала, и мне пришлось
продолжать. Но я больше ничего сочинить не успел, так что вынужден был
придумывать на ходу.
На Трафальгар-сквер посидеть,
Вдоль Олд-Бейли погулять,
Рука об руку с Джиль, моей Джиль -
Вот такая жизнь по мне.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ



Весли и Джиль изучают улицы Лондона в ожидании начала вторжения

Лондон - самый восхитительный в мире город для влюбленных. Мы с Джиль
любили в нем каждый уголок, находили красоту и прелесть в каждой мелочи.
Как-то, идя воскресным утром к Трафальгар-сквер, мы случайно взглянули
наверх и увидели слово, которое до того видели много раз, но в тот момент
оно нам показалось таким прекрасным, что я обнял Джиль и поцеловал и
обратился к ней с этим словом, как будто оно вмещало в себе все тайные,
нежные помыслы сердца, которых никакими другими словами не выразить:
- Бовриль.
Вслед за этим я прошептал ей на ушко еще и другое слово, которое я
только что увидел:
- Без Муссека нигде не обойтись.
Джиль понравились эти словечки, и она шепнула в ответ:
- Что Муссек для тебя, то он и для меня.
Я расхохотался - это было очень смешно. Муссек - такое забавное слово,
а Джиль произнесла его так нежно и лукаво.
- Это ты мой Муссек, - прошептал я.
- А ты - мой, - шепнула она.
Прогулкам по городу мы отдавали каждую свободную минуту. Как-то вечером
после ужина, который, как всегда, приготовила сама Джиль, мы пошли через
Трафальгар-сквер к вокзалу Чэринг-кросс, потом по Стрэнду к мосту Ватерлоо и
дальше через мост по старинным улицам - к Импириэл- хаус; он был весь
разрушен временем и бомбами и пришел в полное запустение, но несмотря на
это, все так же гордо высился, как и в 1865 году, когда он был воздвигнут,
оставаясь и поныне Импириэл-хаус. Оттуда мы направились к докам на Темзе;
узкие улочки были сплошь забиты народом, но нам они казались чудесным садом;
потом по Бэнскайд к Клинк-стрит, мимо моста Блейкфрайер и дальше, к докам
Сент-Мэри-Овери и Первому Лондонскому мосту. Там один чистокровный кокни
провел нас к убежищу и показал то место, где пятьсот семейств из
разбомбленных домов ютились в побеленных землянках в ожидании, когда
кончится война. Он рассказал нам о Больнице Гая и о нем самом, невообразимом
скряге: Гай пускал к себе гостей, если они очень настаивали, но, как только
гость усядется, хозяин тут же гасил свечу, чтобы не тратить сала, и гостю
приходилось сидеть в темноте. Это было много лет тому назад. А когда он
умер, то оставил все свои деньги больнице - Больнице Гая, но ее мы не стали
осматривать.
Оттуда мы прошли к Денмарк-хаус поглядеть на двух херувимов на кровле,
таких симпатичных и пухленьких. Потом перешли через Лондонский мост и
спустились по лестнице к Рыбным торговым рядам на Нижней Темзе. Оттуда вдоль
Верхней Темзы - к Фай-Фут-Лэйн, где остановились поболтать с бобби, который
нам рассказал, что по плану Лондона, выпущенному Стоу в 1665 году или около
этого, переулок назывался Файв-Фут-Лэйн, но потом его переименовали в
Фай-Фут-Лэйн, что звучало так же хорошо, если не лучше.
Мы смотрели на величественные развалины Лондона и любовались травой и
цветами, которые выросли среди руин там, где обломки были убраны. Рядом с
Афганским банком было одно здание, разрушенное бомбами. Там, в вышине, на
верхнем этаже, висела полуоткрытая дверь, за которой, наверно, была раньше
гостиная, так как в простенке виднелся камин.
- Приходит человек домой, - сказал я Джиль, - в надежде посидеть в
своей гостиной у огня и почитать газету. Открывает дверь и видит: ничего не
осталось от гостиной - пустое место. Он, наверно, так удивился, что сказал:
"Ой, что это?"
(Когда мы в следующий раз проходили мимо того же места, Джиль взглянула
наверх, на все еще полуоткрытую дверь, стиснула мне руку и прошептала: "Ой,
что это?" Я ее успокоил и сказал, чтобы она не боялась; это только война,
будь она проклята.)
Потом мы подошли к какой-то лачуге - мастерской портного, стоявшей
посреди развалин больших домов и каким-то чудом уцелевшей. У порога
мастерской валялся на тротуаре наполовину пустой мешок с песком.
- Погляди-ка, -сказал я Джиль, - вот что защитило портновскую лачугу -
вот этот жалкий, наполненный только до половины мешочек с песком. Каждое
утро портной отпирал дверь своей мастерской, входил, брал мешок и бросал его
у порога для защиты от бомб. И, гляди-ка, все эти мощные здания с их
тысячами туго набитых защитных мешков, сложенных кучей один на другом,
сгорели или обрушились, а лачуга портного не тронута.
Мы поглядели на мешок, и он показался нам таким милым и трогательным,
что мы оба засмеялись в душе, и каждый из нас знал, что другой смеется.
Дома мы, бывало, вспомним об этом среди ночи, во время налета, и Джиль
говорит: "Кинь за дверь мешочек с песком, чтобы бомба нас не задела". И я
встаю с постели, беру с кушетки подушку и бросаю ее за дверь, а Джиль просто
пляшет от восторга, потому что уверена, что с нами ничего не случится.
Было много всяких чудесных вещей в нашей жизни, о которых никто не
знал, кроме нас, и от этого наша радость и любовь только усиливались. Почти
каждый день приносил что-нибудь новое, и от этого все становилось еще
чудеснее.
Но мы боялись - господи боже, мы оба боялись до смерти, - потому что
война все приближалась к нам, и мы это знали. Мы знали, что война рано или
поздно настигнет нас, и я думал о том, что, если конец мой наступит раньше
времени - о, черт побери, это будет ужасно, безбожно! - ведь мой призрак
станет вечно скитаться по Лондону в поисках Джиль или ее тени. Моя смерть
погубит не только меня, но и Джиль. А вместе с Джиль погибнет и мой сын -
мой сын тоже умрет, - и никто не будет знать ни о Джиль, ни о нем, ни обо
мне. Все для нас будет кончено, мы вечно будем томиться гневом и ужасом, не
в силах примириться с тем, что наша жизнь прервалась там, где она только
должна была начаться, как раз когда, казалось бы нам выпала удача - один из
нас мог бы добиться своего и, как говорил отец, утвердить себя на земле,
стать наконец Человеком...
Мы боялись, и это было ужасно. Я знал, как это ужасно не только для
меня, но и для Джиль, ибо почти каждую ночь она мне шептала: "Если
что-нибудь случится с тобой, - и тут она начинала плакать, - если что-нибудь
случится с тобой, я убью себя - ничего не поделаешь, я не смогу прожить и
дня без тебя. Не допускай же, чтобы что-нибудь с тобой случилось,
пожалуйста, не надо". И каждую ночь я говорил Джиль: "Бог обо мне
позаботится - и о тебе и о нашем сыне", - ибо я знал, черт возьми, что никто
другой не станет о нас беспокоиться.
Я знал, что Джиль все время молится о нас. Мне все равно, что думают
другие, - я верю в молитвы. И, конечно, я верю в молитвы Джиль больше, чем
во что-либо еще на земле и на небе. Я верю в любовь, а любящие всегда
молятся. Я верю в молитвы, в числа, в приметы - во все, что способно отвести
от нас беду, направить ее на тех, кто не любит и не мечтает. Я верю в
предчувствия и верю в истину, но больше всего я верю в любовь. Я не хочу,
чтобы кто-нибудь другой пострадал за меня, - я хочу, чтобы все избежали
беды, - но я знаю одно: любовь - это единственная защита от беды, и верю,
что наступит время, когда каждый человек найдет свою любовь, услышит свою
песню, увидит своего сына, и рука всевышнего его зашитит.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ



Весли знакомится с лордами, леди и миллионерами, находит их
придурковатыми и произносит перед ними речь

Банкету, на которм мы побывали с писателем в тот вечер, когда Джо
Фоксхол познакомил нас с женщиной из Грин-парка, придавалось большое
значение, поэтому там присутствовали разные важные персоны. Мне ужасно не
хотелось оставлять Джиль дома одну, ведь мы даже не знали, долго ли еще нам
удастся быть вместе, и я просил писателя освободить меня от этого банкета,
но он сказал:
- Придется пойти нам обоим, потому что все читали в "Тайм энд тайд" ваш
очерк о Лондоне и хотят с вами познакомиться. Не вы туда пойдете ради меня,
а я пойду ради вас.
Дело в том,что писателя как-то попросили написать о Лондоне для "Тайм
энд тайд", и он тогда мне сказал:
- Я-то напишу, но мне бы хотелось, чтобы и вы написали тоже.
Мы написали каждый свое, и он прочел мой очерк, а я его.
Он тогда сказал, что его очерк бледнеет перед моим и он не станет его
посылать; он им сообщит, что очень занят - может быть, когда-нибудь позже
напишет, а сейчас он посылает мою вещь вместо своей.
Мой очерк был напечатан в "Тайм энд тайд", но это меня уже не так
взволновало, как та первая вещь, что появилась в "Нью рипаблик". На этот раз
я отнесся к делу довольно спокойно. Министерство информации запросило у меня
разрешить поместить очерк в журнале, издававшемся на Востоке для английских
солдат, а несколько позже ко мне обратились с подобной же просьбой от
Британского радиовещания. Такой шум подняли вокруг моей вещички, что я едва
не возгордился. Отовсюду стали поступать ко мне небольшие чеки в уплату за
его использование в той или иной форме. Я отдавал все эти деньги Джиль, так
как, по мнению писателя, мой рассказ о Лондоне своим появлением был обязан
ей.
Банкет, о котором я говорю, начался с коктейлей, потом был ужин, а
после ужина состоялась неофициальная беседа "О роли английского и
американского кино в послевоенном мире".
Меня представили нескольким ужасно важным персонам. Я обменялся
рукопожатием с двумя лордами, тремя миллионерами, пятью леди, с массой
писателей, режиссеров и директоров киностудий и с целой кучей
государственных чиновников Англии и Америки. Оба лорда и все пять леди меня
страшно разочаровали. Эти лорды и в подметки не годились Джо Фоксхолу,
Виктору Тоска и писателю. А что до миллионеров, то я никак не мог уяснить
себе, какими же достоинствами нужно обладать, чтобы попасть в миллионеры -
заполучить все эти деньги и уметь с ними управляться. Эти господа были
ничуть не умнее других. Пожалуй, даже глупее. Как же случилось, что они
завладели такими деньгами? В чем тут секрет? Лорды, те, видно, родились с
деньгами, и леди тоже, а вот с миллионерами как? Если бы человека делали
богатым ум, интеллигентность, гуманность, то Джо Фоксхол был бы богатейшим
человеком на свете, богаче индийского набоба, какого-нибудь там магараджи,
обладающего крупнейшим в мире алмазом и самыми большими запасами золота и
серебра. Однако у Джо не было ни гроша. Так чем же особенным отличаются
миллионеры?
У меня было время тщательно за ними понаблюдать - за коктейлями и
обедом и во время дискуссии, - послушать их разговоры, официальные и
неофициальные, - и я нашел, что они действительно обладают некоторыми
особыми свойствами, каких Джо Фоксхол никогда бы себе не позволил. Прежде
всего они ни в грош не ставят правду, хотя в своих официальных речах делают
вид, что ценят ее очень высоко. Во-вторых, они страшно боятся, как бы вдруг
не наступило царство справедливости, ибо, очевидно, понимают, что тогда уж
им не быть такими богачами, как теперь. И, наконец, я убедился - для этих
людей главное в жизни - наживать деньги; это гораздо важнее для них, чем
познать истину и стать по-настоящему великим (как велик Джо Фоксхол, или,
по-своему, Виктор Тоска, или писатель, тоже по-своему), чем проявлять
великодушие, любить ближнего своего и не желать ему зла и чем многое другое,
что имеет огромное значение для истинно благородных людей. Миллионеры по
самой натуре своей люди неполноценные, но им на это решительно наплевать.
Оба присутствовавших на банкете лорда были слабоумные. Но я обнаружил
это, только когда они стали произносить речи; раньше было трудно догадаться,
ибо манеры у них превосходные.
Что до писателей, режиссеров и директоров киностудий, то хотя я должен
признать, что по общему уровню они несколько превосходили миллионеров, но
ничем особенным тоже не блистали, по крайней мере я ничего такого в них не
заметил ни за коктейлями, ни за обедом, ни во время дискуссии. Один задирал
нос в восторге от своей собственной работы - он только что поставил картину,
которая как будто понравилась публике. Другой высокопарно разглагольствовал
о значении фильмов после войны, но мудрости особенной не обнаружил, - он
просто утверждал, что нам нужно будет делать картины получше, если мы хотим,
чтобы война не оказалась напрасной. Третий сыпал анекдотами из жизни великих
актрис и актеров, с которыми ему пришлось иметь дело за двадцать лет работы
постановщиком пьес и фильмов в Англии. Один американский майор из
кинорежиссёров был слишком уж осторожен в выражениях, а молодой американец в
штатском, связанный с Бюро военной информации, сказал самую плохую речь, ибо
в ней не содержалось ни одной разумной мысли, несмотря на обилие таких слов,
как "авгуры", "рудиментарный", и бог знает каких еще. У меня создалось
впечатление, что хотя его и принимают за значительную фигуру, но, вероятно,
по какому-то давнишнему недоразумению, и он занимает свое теперешнее
положение только благодаря тому, что состоит при этом бюро уже очень давно.
Но вот предоставили слово нашему писателю. Настала и его очередь
высказаться, и он, конечно, чувствовал себя самым несчастным человеком. Он
поднялся со стула, где сидел согнувшись в три погибели, выпрямился и сказал:
- Я всегда считал, что есть что-то нечестивое в подобных сборищах, где
слишком много едят и пьют, и всегда относился к тому, что говорится в
подобной обстановке, весьма критически, поэтому, да извинят меня выступавшие
здесь ораторы, я буду продолжать в том же духе. Я согласен, что мы имеем
возможность с помощью фильмов доставлять зрителям удовольствие, но,
по-моему, главное, что интересует людей, занятых в кинопромышленности, то
есть владельцев компаний, производящих фильмы, и кинотеатров, которые их
демонстрируют, - это деньги, и поэтому все остальное, о чем бы мы ни
говорили, - пустая болтовня. Впрочем, я был бы очень рад, если бы вопреки
всему нам удалось хоть изредка выпускать на экран хорошую, честную,
человеческую картину.
Время уже приближалось к одиннадцати, и я думал, говорильня подходит к
концу, - но тут встал председатель и повел о ком-то из присутствующих речь,
полную такого льстивого вздора, что мне стало жалко беднягу. Но у меня прямо
дух захватило, когда я вдруг обнаружил, что речь идет обо мне. Я перепугался
до смерти и с каждым его словом все ниже опускался на стуле

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися