Ричард Хьюз. Деревянная пастушка

страница №7

шки. - И из предосторожности добавил: - Я вовсе не
выдаю никаких секретов: вся беда в том, что это происходит у всех на
глазах!
- Я слышал, будто Розенберг грозит подать в суд на Штрейхера и Эссера
за диффамацию, - сказал Рейнхольд. - А на чьей вы стороне во всех этих
играх?
Карл суховато поджал губы.
- Дело тут не в разных сторонах, а в разных уровнях. Розенберг -
возвышенный мыслитель: он вместе со Штрассером и Ремом отстаивает
высочайшие идеалы нацизма. А Штрейхер и Эссер - это чудовища, калибаны,
недочеловеки, им обоим надо дать пинка под зад и выставить из нашего
движения, - такого дать пинка, чтоб почувствовали, другого языка они не
понимают.
И Карл одним духом допил свой стакан, а Рейнхольд шепнул Францу:
- Но Штрейхер с Эссером... Заметьте: у них ведь тоже сапоги с
металлическими подковками. - И уже громко продолжал, обращаясь к Карлу: -
Должно быть, это ужасно для таких приличных людей, как вы и Розенберг, -
ведь вы оба интеллигентнейшие люди! - общаться со сбродом вроде Штрейхера
и Эссера... Кстати, - как бы невзначай добавил он, - мне сказали, что
беднягу Геринга уже сбросили со счетов! С чего бы это? Правда, страдальца
Геринга вывела из строя его рана: он ведь лечится сейчас где-то за
границей? - (В противоположность Эссеру и Штрейхеру, которые сидят тут на
месте, подумал он, но не произнес этого вслух.) - Но что же натворил
Красавчик?
- Да, я знаю, знаю... Но видите ли, Рему нужна полная свобода действий,
чтобы воссоздать военную ветвь партии, а Геринг может попытаться снова
прибрать все к рукам.
Рейнхольд так на него посмотрел, что бедняга Карл даже заерзал на стуле
и смутился...
- Но что он-то говорит обо всем этом, сам лидер, да благословит его
бог? - спросил Рейнхольд, подняв указательный палец как бы в подражание
фашистскому приветствию. - Вы же наверняка часто бываете у него!
- Конечно... Я каждую неделю какое-то время провожу с ним наедине. -
Растерянность исчезла с тупого лица Карла, и он ублаготворенно заулыбался:
он не мог долго оставаться серьезным, к тому же улыбка сразу делала его
привлекательным. - Надо ведь просвещать его, а то сидит он там в
Ландсберге с идиотами вроде Гесса, как же он узнает, что происходит на
воле?
- Значит, вы его глаза и уши? Дорогой мой, какую же огромную помощь вы
ему оказываете при вашем проницательном уме и умении взвешивать
информацию! - Хотя Рейнхольд искренне наслаждался этой игрой, в его
медовом голосе не было и намека на издевку. - Ну, и, конечно, лидер
раскрывает вам свою душу, так что вы можете поведать нам много
интересного. Например, я полагаю, его благородная душа в полном восторге
от поразительных успехов Рема по возрождению штурмовых отрядов? Хотя
человек менее альтруистический, пожалуй, мог бы убояться: ведь чем сильнее
они станут, тем дольше премьер-министр Гельд будет откладывать его
освобождение...
Карл отрицательно покачал головой.
- Ну как этот организационный успех может повлиять на освобождение
Гитлера? Гельд-то, уж, конечно, знает, что "Фронтбан" не имеет никакого
отношения к Гитлеру: Рем требует, чтобы военная ветвь существовала
независимо и не контролировалась гражданской ветвью.
- Ого! Значит, у Гитлера сейчас в руках всего лишь политическая ветвь
партии? - (Карл кивнул). - И все же поговаривают, что даже при таком
положении дел кое-кто в партии очень хотел бы, чтобы Гитлер сверзился с
пьедестала.
- Шавки лают, пока дог сидит на цепи. - Карл рассмеялся, хоть и не
очень уверенно.
- Значит, Гитлеру, вашему политическому генералиссимусу, по крайней
мере придется одобрить это изменение политической линии - борьбу за места
в рейхстаге? - (Молчание. Но может быть, Карл был слишком занят, заказывая
напитки.) - А тем временем Розенберг, Штрассер и Людендорф теснейшим
образом сотрудничают с этой "патриотической" группой на севере?
Карл густо покраснел.
- Это всего лишь тактика... А тактика, конечно же, должна быть
предоставлена тому, кто на месте...
- Под этим вы подразумеваете Розенберга - pro tem [временного (лат.)]
лидера, - заметил Рейнхольд, и что-то в голосе Знаменитого юриста
заставило Карла нехотя взглянуть на него: он почувствовал подвох. Вот
тут-то и последовал главный вопрос: - Ну, а как понять все эти публичные
оскорбления по адресу Мыслителя Розенберга, по адресу человека, которого
Гитлер назначил своим заместителем, - фюрер, несомненно, всегда вступается
за своего заместителя и стремится всем своим весом придать больше веса и
ему?!
Карлу явно не хотелось говорить на эту тему, так что пришлось Францу
нарушить молчание:
- Но по словам моего друга Лотара, Розенберг - это вошь, и надо помочь
Гитлеру вытряхнуть ее из волос!
Тут Рейнхольд изо всей силы пнул Франца ногой под столом, но было уже
поздно: Карл возмущенно, с отвращением взглянул на юношу, встал и,
извинившись, сказал, что ему пора.
Однако Франц, не обращая внимания на полученный пинок, не удержался и
выпалил на прощание:
- Все так и зовут его - Вошь. И еще: Толстомордый интеллигент! А вот об
Эссере и Штрейхере все очень высокого мнения...


- Вы все испортили! - сказал Рейнхольд, как только они остались вдвоем.
Но Франц лишь насупился.
- Лотар говорит, что в Движении царит полный бедлам; он просто близок к
отчаянию. Если бы Гитлер знал, что творится...
- Если бы он "знал"? Да неужели вы думаете, что он получает информацию
только от этого тщеславного дурака?! У него глаз не меньше, чем у мухи, и,
можете мне поверить, они ничего не упускают из виду.
- Тогда почему же, если Гитлер знает, что остатки нацистского движения
разваливаются, раздираемые внутренними междоусобицами, - почему он в
Ландсберге занимается пустыми мечтаниями?
- Помилуйте! Неужели вы думаете, что он станет приструнивать
ослушников, чтобы потом, выйдя из заточения, обнаружить, что партия
объединилась под руководством кого-то другого? - (Франца эта мысль до того
потрясла, что он даже онемел.) - Он может сидеть в Ландсберге и мечтать
сколько душе угодно: сейчас у него одна забота - сеять рознь между своими
друзьями, а этим он может заниматься, даже стоя на голове.
- Вы хотите сказать... По-вашему, он намеренно разрушает дело своей
жизни?
- Совершенно верно. Ведь лучше самому сжечь старые туфли, чем дать их
кому-то носить? А как только он выйдет из тюрьмы, он снова создаст то, что
однажды уже сумел создать. Признаюсь, я прежде недооценивал Гитлера, но
сейчас за одно гениальное решение я снимаю перед ним шляпу. _Розенберг_ -
ведь надо же было выбрать своим преемником единственного человека, который
совершенно для этого не подходит! Представьте себе Гитлера, который
скрывается где-то, теряя рассудок от боли в поврежденном плече; и вот за
каких-нибудь пять секунд до ареста он успевает написать: "Герр Розенберг,
отныне ВЫ - руководитель партии". Если это не гениально, то я не знаю, как
это назвать.
- Значит, вы утверждаете, - многозначительно произнес Франц, - что
обнаружили в этом малом бездну хитрости и коварства, чего я, хоть и изучаю
политику, не заметил?! - (Рейнхольду удалось скрыть легкую усмешку.) - И
вы хотите сказать, что мы имеем дело не с сумасшедшим шарлатаном, а с
Макиавелли? - Франц мгновение подумал насупившись, потом покачал головой.
- Нет. Это не вяжется с Гитлером, который мог затеять этот дурацкий путч.
- Учтите, он, по-моему, меняется, - уступая собеседнику, сказал
Рейнхольд. - По-моему, с вагнеровским "Риенци" покончено. Мы больше не
увидим мученика - народного трибуна. Скорее всего, он будет теперь ставить
"Мейстерзингеров", конечно, соответственно изменив типажи: талантливые
любители выучатся у глупых профессионалов правилам игры и без труда
одолеют их...
И он подал знак официанту принести счет: хоть он и любил бывать в
обществе молодежи, однако уж очень утомил его Франц.


Этот "дурацкий" путч... Шагая в суд, где слушалось какое-то очень
скучное дело, Рейнхольд размышлял о своей новой концепции Гитлера как
гениального политика, а именно: что Гитлер при всей своей "дурости"
обскакал их всех на пять голов.
Этот путч, заранее обреченный на провал... Представим себе, что путча
бы не было. Что тогда?.. Пожалуй, правильнее всего рассматривать события
именно под этим углом: в самом деле, если бы Гитлер в ту ночь не разыграл
своего грандиозного отвлекающего маневра, принц Рупрехт мог бы стать
королем и тогда Бавария, скорее всего, вышла бы из рейха, ее примеру
последовали бы другие, и началось бы расчленение Германии... Собственно,
Германия откатилась бы назад к добисмарковским временам. А этого Гитлер
никак не мог допустить, если он намерен в один прекрасный день стать во
главе всего германского рейха, и, чтобы помешать этому, он готов был даже
рискнуть собственной жизнью.
Его демон не дает ему остановиться на полпути, он должен дойти до
вершины! И, несмотря на теплую летнюю погоду, по спине Рейнхольда пробежал
холодок.
И все же, думал Рейнхольд, неужели одного только политического дара и
решимости достаточно, чтобы такой невежда, умеющий лишь плести мелкие
интриги и сталкивать людей лбами, человек, который всю свою идеологию
строит на галиматье Розенберга, мог достичь вершин? Да что этот неуч, этот
беспризорник может знать о положении в мире, как он может разобраться в
тех многогранных проблемах, которые возникнут перед ним, если он
когда-нибудь придет к власти?
Столь неразвитый ум подобен средневековой карте, на которой детально
изображены лишь те места, где побывал картограф, а вокруг - сказочные
животные, Terra Ignota [неведомая земля (лат.)] да безбрежные воды океана.
Предположим, он сумеет взобраться по шесту до самой вершины - как сможет
такой человек удержаться у власти хотя бы день?! Все эти
разглагольствования в стиле рассуждений на перекрестках или где-нибудь в
пивной были до сих пор как бы уступами лестницы - можно лезть наверх, а
если оступился, начать сначала. Но чем выше он заберется, тем больнее
будет падать, и скоро он обнаружит, что склон, по которому надо лезть на
вожделенную вершину, скользкий, как масло...
Входя в здание суда, Знаменитый юрист, к удивлению привратника, вдруг
хлопнул себя по заду, точно успокаивая зарвавшуюся лошадь.
- Рейнхольд Штойкель, - буркнул он себе под нос, - ты не знаменитый
юрист, а гусь. Ты такой же глупый, как эта птица, ты потерял всякое
представление о масштабах!
И Рейнхольд занял свое место в суде, несколько успокоенный... Впрочем,
так ли?



13



Как только этот грандиозно сенсационный процесс закончился, место его
на страницах газет заняли другие сенсации, другие заголовки и девяносто
девять человек из ста забыли о нем - даже политические деятели, которые,
вроде Гилберта, неустанно следят за тем, где остановится шарик рулетки.
Что же до простых Томов, Диков или Гарри (или, скажем, Густава и Эммы
Кребельманов), то политика для них была неким заоблачным краем, где
обитали некие заоблачные существа, а к реальным людям все это имело
чрезвычайно мало отношения. И как только историки не могут понять, что для
людей значение имеют дела реальные! Например, если кто-нибудь вздумал
оттягать часть лесов у Вальтера фон Кессена или если бы Гретль так сильно
обожгла руки, что не могла бы делать уборку... Или то, что наш маленький
Эрнст никак не может справиться со школой (ну в самом деле, как может
богиня Истории быть благосклонна к мальчику, который не способен запомнить
даты ее главных событий?!).
"Тысяча сто пятьдесят _шестой_ год" - дата основания Каммштадта, самая
важная из всех исторических дат! Учитель Фабер, заткнув себе уши, твердил:
"Одна... тысяча... сто... пятьдесят... _шестой_", пытаясь втемяшить это в
башку "олухам". Каммштадт на два года старше этого выскочки Мюнхена,
который был основан в одна тысяча сто пятьдесят _восьмом_ году, - факт,
который обязан помнить каждый каммштадтец. Кроме того, основатель обоих
городов великий герцог Генрих Неустрашимый ("Нет, нет, не его отец герцог
Генрих Горделивый, ты, дурья башка!") при сооружении _нашего_ города
впервые за многие годы расчесал бороду ("теперь вам ясно, почему мы
называемся Каммштадт?"), и два зубца, вылетевшие при этом из его гребня, -
реликвии, которыми больше всего гордится город.
Следует заметить, что никто из мальчиков не обижался, когда ему
говорили "олух" - в самом деле, когда в классе пятьдесят человек, разве
можно ожидать чего-то другого?
Учили здесь все назубок, и худо было ребенку, который пытался изменить
в тексте хотя бы слово (а как могло быть иначе, если ты хоть немного
вдумывался в смысл того, что учишь?). Но совсем уже смертным грехом было,
если мальчик писал левой рукой - по сравнению с этим даже пересказ казался
пустяком. Стоило Эрнсту совершить такое преступление, как он из категории
"олухов" переходил в категорию тех, кого до озноба били линейкой по рукам,
а под конец заставляли спустить штаны, лечь на парту и получить
соответствующую порцию розог. Если же и это не помогало (друзья маленького
Эрнста заранее подрезали розги ножом, так что те тотчас разлетались в
щепы), учитель пытался даже воззвать к разуму: ну кому же не ясно, что
левой рукой не пишет никто?


Учитель Фабер отличался торчащими рыжими усами и выражением
неудовлетворенного честолюбия в пронзительных голубых глазах. Это был
поистине кладезь знаний. Когда уроки заканчивались и по школе взрывной
волной прокатывался шум, вокруг учителя Фабера всегда теснились мальчишки,
бомбардируя его вопросами - по шесть штук сразу. Не было такого предмета,
которого не знал бы учитель, начиная от астрономии и кончая невидимыми
червячками, из которых получаются дети, или законами, по которым аэроплан
держится в воздухе.
Маленький Эрнст часто был среди тех, кто толкался возле учителя, - не
потому, что ему так уж хотелось задать какой-нибудь вопрос, а просто
потому, что он любил потолкаться (где угодно, лишь бы потолкаться).
Однажды он протиснулся в самый передний ряд и, по счастью, придумал вопрос
к учителю:
- Господин учитель, я знаю, что, если даже крепко уцепиться за веревку
большого воздушного змея, все равно не улетишь. А если привязать змея к
орлу, тогда как?
Когда он в тот день вернулся домой, мать, как всегда, спросила его,
чему учили их в школе. Вместо ответа он молча вытащил свою старую игрушку
- вислоухого зайца - и швырнул его в воздух: уши зайца от полета
растопырились, как крылья орла...
Но даже если бы у Эрнста был орел, что толку, раз нет воздушного змея,
которого можно было бы к орлу привязать?


Тем временем Гитлер продолжал сидеть в Ландсберге - прошел и август, и
сентябрь, а его все не выпускали, и, как и предполагал Рейнхольд, всю вину
за это он взвалил на Рема. Он подозревал, что Рем с помощью своей растущей
"военной ветви" коварно подогревает страхи мюнхенских властей, побуждая их
держать под замком его, Гитлера, сами же эти молодчики ведут себя тише
воды, ниже травы, делая все, чтобы их не запретили. В октябре истекло
полгода со времени его заключения, однако прошел октябрь, а за ним
ноябрь... и Гитлер поставил минус против фамилии Рема.
Но тут подошли декабрьские выборы, которые наконец-то сдвинули дело с
места. В симпатиях избирателей наступил явный отлив: на этих выборах
правая коалиция, к которой присоединились остатки нацистов, потеряла
больше половины своих мест в рейхстаге, значит, "нацистская угроза", если
она вообще существовала, явно была ликвидирована.
Мюнхенские власти вздохнули с облегчением и выпустили Гитлера перед
рождеством.


Итак, с момента своего ареста Гитлер пробыл тринадцать месяцев "вне
поля действия". Никто не сунул ноги в его туфли - уж за этим-то он
проследил, - хотя Рем явно смастерил себе собственную пару... Словом,
Гитлеру придется начинать сначала, - правда, не совсем сначала, ибо на сей
раз (благодаря процессу) все знали его имя, а вот планов никто не знал.



14



В элегантном доме элегантного квартала Мюнхена в половине седьмого
мальчик, снедаемый нетерпением, слышит, как гость в холле топочет,
сбрасывая с обуви снег; потом прыг-скок-подскок, и он уже высоко в воздухе
на руках у гостя восклицает: "Dass D'nur wieder da bist, Onkel Dolf!"
[Наконец-то ты пришел к нам, дядя Дольф! (нем.)] - дыша в пропитанный
антимолью пиджак его синего выходного костюма. А как он вырос, этот
славный четырехлетний герой, с того дня, когда они вместе ели пирожные на
Блютенбергштрассе!
- Куда же ты спрятал свою маленькую новорожденную сестричку, негодник?
Но прежде чем четырехлетний герой успел ответить дяде Дольфу, которого
он так давно не видел, тот уже попросил отца героя сыграть ему "Liebestod"
["Смерть от любви" (нем.)].
Ханфштенгль в изумлении воззрился на своего гостя: он так хорошо
выглядит, и притом они ведь толком еще и поздороваться-то не успели!
Неужели у него снова начались нервные припадки? Впрочем, музыка Вагнера
всегда целительна, как арфа Давида для царя Саула. Итак, хозяин сел на
табурет и отгромыхал "Liebestod" на своем концертном рояле, так что бюст
Бенджамена Франклина скакал и прыгал по всей крышке.
Слушатель, казалось, изрядно располнел; он стоял, широко расставив
ноги, склонив набок голову, его костюм из легкой шерсти натянулся у
пуговиц, и мальчик во все глаза смотрел, не лопнет ли он. Но не успели
последние звуки поистине листовского фейерверка замереть в воздухе, как в
комнату вошла мама с маленькой Гертой и дядя, поцеловав ей руку, принялся
нахваливать малышку и снова и снова повторять, как он сожалеет, что
доставил ей столько беспокойства в Уффинге...
Что же это за "беспокойство" было в Уффинге? Мальчик ничего не мог
вспомнить - разве что собаки уж больно сильно лаяли тогда в темноте, но,
конечно же, это были не дядины собаки, которые так лаяли!
Вообще он мало что мог припомнить насчет дяди Дольфа, кроме самого
главного, а это самое главное заключалось в том, что он любил дядю Дольфа,
всегда любил.


Тут двери в столовую раздвинулись и все пошли ужинать. Ужин был
сервирован по всем правилам большого парада - при свечах. Индейка и
разговоры ни о чем... Гитлер изображал восторг и восхищение: какой
изысканный вкус - зажечь свечи вместо электричества, какой впечатляющий
артистизм! Казалось, он был совершенно потрясен этим высокоинтеллигентным
аристократическим домом, который создали его хозяева, и какой "feme
Gegend" - аристократический квартал.
- Ханфштенгль! - возгласил Гитлер. - Вы самый большой аристократ,
какого я знаю!
Не подозревая иронии, Пуци наслаждался, довольный и гордый собой. Друг
его явно старался изо всех сил (тщательно следил за собой и не ошибался,
правильно пользуясь ножами и вилками), но ему еще нужна обкатка, еще нужно
его поднатаскать, и Пуци уже видел себя в роли наставника гения.


Сладкие пироги и разговоры ни о чем... Мальчику было безгранично
скучно. Дядя Дольф - единственный за столом, кто хоть раз обратился к
нему, да и то вспомнив о какой-то детской проказе, которую, как он
утверждал, только они двое и знают, хотя мальчик давно забыл про подобные
глупости. Помнишь, как мы отшлепали этих озорных деревянных львов на
папином кресле... Да неужели дядя не понимает, что это детское сюсюканье,
годное для трехлетнего младенца, только смущает четырехлетнего героя?! И
юный герой обратил свои мысли к елке и к ожидавшим его подаркам.
Во-первых, он просил, чтобы ему подарили саблю, и очень надеялся, что
младенец Христос ничего не напутает и принесет ему настоящую саблю,
кавалерийскую. А за саблей в списке его пожеланий стояла плита, из-за
которой все его дразнят... Неужели младенец Христос тоже решит, что он
девчонка, как думают все остальные, раз он любит стряпать?! И дядя Дольф
тоже решит, что он девчонка? При этой ужасной мысли малыш покраснел до
корней волос и чуть не подавился тортом.


Вино и снова разговоры ни о чем... Герр Гитлер почти ничего не пил,
однако явно все больше воодушевлялся. Он рассказывал один злой тюремный
анекдот за другим, и все хохотали до упаду, когда он своим завораживающим
голосом вызвал и оживил перед ними графа Тони, а потом своих надзирателей
и даже изобразил грохот их сапог по коридору и звук поворачиваемого в
замке ключа.
Живописуя свою жизнь в тюрьме, он явно взывал к их сочувствию. Тем не
менее Пуци решил, что тюрьма принесла ему огромную пользу, ибо дала
возможность отдохнуть и хоть немного пожить нормальной, размеренной
жизнью, в чем, по мнению Пуци, он очень нуждался. Теперь он, несомненно,
стал здоровее и разумнее, и, может, будущее сложится для него не так уж
мрачно... Пуци вспомнил про Фридриха Великого и рассказал Гитлеру, как
после битвы под Хохкирхом даже "der alte Fritz" [старый Фриц (нем.)] сидел
на барабане, кусая ногти, и думал, что для него все кончено.
Но Гитлер не желал вести серьезных разговоров о будущем: сегодня
рождество, праздник - так будем праздновать. И он стал чрезвычайно
оживленно рассказывать про жизнь на Западном фронте. По большей части это
были забавные истории, хотя Гитлер явно высмеивал в них некоего полковника
фон Кессена, чванного баварского барона, которого он так изображал, что
все хохотали до слез (даже мальчик и тот громко прыснул, хоть и понятия не
имел, над чем смеются родители). Гитлер противопоставлял этому надутому
чурбану простецкого старшего ефрейтора Аммана, о котором он говорил очень
тепло, и безупречного лейтенанта Гесса...
Затем он принялся ухать, как сова, и подсвистывать сквозь зубы, так что
вскоре не осталось ни одного германского, или французского, или
английского орудия, звука которого он бы не воспроизвел, и хозяева так и
ахнули от изумления, когда он даже попытался изобразить грохот и рев
артиллерии на Западном фронте - всех этих гаубиц, пулеметов и
семидесятипятимиллиметровых пушек. Звенели стекла в окнах, тряслась
мебель, а удрученный Пуци думал о том, как сейчас таращат глаза его
аристократические соседи, прислушиваясь к этому грохоту, ворвавшемуся в
мирную рождественскую тишину. Рев, и вой, и лязганье танков, и крики
раненых... Теперь Ханфштенгли смеялись меньше, наверное, не будучи уверены
в том, что это так уж смешно: ведь плотный невысокий человек в синем
сержевом костюме подражал голосом самым разным звукам и ничего не забывал
- был тут и захлебывающийся кашель отравленного газом солдата, и
булькающий хрип умирающего с простреленным легким.


"Stille Nacht, Heilige Nacht" на большом концертном рояле... Пора
наконец было заняться елкой и долгожданными подарками, а у всех на лицах
такое торжественное выражение. Но "Stille Nacht" звучало лишь до тех пор,
пока они стояли в ряд и с постными физиономиями пели, а потом дядя стал
показывать маленькому солдату, как держать саблю, которую принес ему
младенец Христос, и зазвучал бравурный марш нацистов. К тому же это был не
просто марш, а "Марш Шлагетера", который папа сам сочинил в память этого
мученика (расстрелянного французами в Руре). В его мрачно-скорбных частях
раздается барабанная дробь на басах, а затем - необузданно-дикий припев:

Zwanzig Millionen - die sind euch wohl zuviel,
Frankreich! das sollst Du bereu'n! Pfui!
[Двадцать миллионов - для тебя это, наверно, слишком много,
Франция! Так приготовься к худшему! Тьфу! (нем.)]

Pfui!.. Голос предков звучал в этом выкрике, в него вкладывалась вся
ненависть и все презрение к этим мерзавцам французам - pfui!.. Заразившись
настроением взрослых, слишком взбудораженных и уже ни на что не обращавших
внимания, кроме того, что происходило в них самих, маленький мальчик
размахивал своей деревянной саблей и наотмашь рубил тяжелую мебель ("Pfui!
Pfui!"), стремясь разбить ее в кровь. И тут вдруг разразился Гитлер -
поток слов перекрыл звуки рояля и даже выкрики "pfui!": он призывал к
войне с Францией - с ней надо воевать заново, но теперь только с Францией,
поставить ее на колени, превратить в развалины Париж, а французов
раздавить под этими развалинами, как крыс в сточном колодце...
Пианист отдернул руки от клавиш, словно то были раскаленные добела
угли, и в ужасе уставился на разбушевавшегося дьявола, которого пробудила
в госте музыка. Да разве этот человек стал "здоровее и мудрее"? Неужели
ему не ясно, что не дадут нам остаться на ринге один на один с Францией?!
Но когда ты целый год просидел в тюрьме с таким невежественным тупицей,
как Рудольф Гесс, начиненный идиотскими теориями Клаузевица - Хаусхофера -
Розенберга... Не просто просидел, а можно сказать, влюбился - если,
конечно, такой человек, как Гитлер, _может_ влюбиться - в "mein Rudi, mein
Hesserl"... [моего Руди, моего Гессика (нем.)]
Мальчик между тем бросился плашмя на диван и, распростершись, слепо
рубил саблей воздух - просто спятил, совсем рехнулся ребенок. А на елке
одна из свечей наклонилась, и горячий воск капал и капал на лицо
фарфоровой куклы, лежавшей в яслях под деревом.


Когда мальчика отослали наконец наверх спать, он сразу заснул, хоть и
находился в крайнем возбуждении. И приснился ему младенец Христос и дядя
Дольф - они сидели в одинаковых старых голубых банных халатах на
грузовике, как победители, и ехали куда-то, а Бенджамен Франклин,
размахивая саблей, плясал на крошечной железной плите, на которой в самом
деле можно готовить (плиту эту мальчик предосторожности ради так и не
развернул, пока не очутился у себя наверху).
Но потом во сне плита стала расти и расти и трубы ее застлали дымом все
небо. А Бенджамен Франклин, как и все остальные, исчез.



15



В тот же сочельник в Мелтоне нетерпеливо ждал гостя другой ребенок, ибо
Огастин проболтался в Канаде всю осень и даже часть зимы и только теперь
блудный сын наконец возвращался домой.


Задержался он потому, что в Оттаве среди правительственных чиновников
обнаружил несколько друзей по Оксфорду; они были к нему чрезвычайно
внимательны и уговаривали побыть с ними хоть несколько дней, а не садиться
сразу на пароход, чтобы плыть в Англию, - по правде говоря, он и сам не
прочь был понаслаждаться жизнью после того, как столько времени терпел
лишения. И вот на одной из вечеринок он встретил некоего путешествующего
американца из Южной Каролины по имени Энтони Фейрфакс. Это был молодой
человек его возраста, но с такими старомодными, изысканными манерами, что
по сравнению с ним Огастин показался себе невоспитанным грубияном, и,
однако же, этот идальго собственными руками сконструировал у себя дома
автомобиль... А тут еще началась осень, багряная канадская осень, когда
клены горят, как фонари, а у входа в дом пламенеют тыквы; когда ранним
утром в прозрачном, звонком, как хрусталь, воздухе вдруг проступают пики -
вершины далеких гор, которые все лето скрывались за горизонтом, так что
вам и в голову не могло прийти, что они вообще есть.
Чего же тут удивительного, что в эту дивную пору двое молодых людей,
почувствовав живой интерес друг к другу, отправились вместе открывать
новые для себя места на созданном Энтони автомобиле!
Двинулись они на север и вскоре очутились на дорогах, предназначенных
преимущественно для всадников, вокруг стоял дремучий лес, и им часто
приходилось продвигаться по компасу; они взбирались на горы и спускались в
ущелья, в багажнике у них лежал топор на случай, если придется срубить
мешающее дерево, и кирка - если надо будет убрать с дороги кусок скалы;
при этом они все время держались за ручку дверцы, чтобы в случае
необходимости успеть открыть ее и выпрыгнуть.
Днем они были слишком заняты, чтобы разговаривать, но вечером,
завернувшись в одеяло, беседовали, пока не сморит сон. Пленительная
старомодность Энтони включала в себя и твердую уверенность в том, что
дуэли, суды чести, поглощение большого количества спиртного по-прежнему
входят в то, к чему noblesse oblige [обязывает благородное происхождение
(франц.)], и что негры в лучшем случае относятся к высшим приматам...
Огастин считал, что этот Дон-Кихот, имеющий за плечами столь реальную
заслугу, как создание собственного механического Росинанта, конечно же,
шутит, а Энтони считал, что шутит Огастин - какой же джентльмен может
сомневаться в столь очевидных истинах, и это убеждение каждого в том, что
собеседник думает совсем не то, что говорит, приводило их к бесконечным
подтруниваниям друг над другом.
Когда ночи стали холодными, они ложились спать как можно ближе к огню,
и Огастин на всю жизнь запомнил ту ночь, когда он, проснувшись, увидел
догорающие уголья, а вокруг было темно и пахло хвоей, и в просветах между
верхушками деревьев мерцали звезды величиной с яйцо; разбудила же его
печальная песня волков, требующих от бога своей доли мяса, - песня,
которую люди зовут воем... Однако ни ночью, ни днем они еще ни разу не
видели ни одного волка - ни одна тень не скользнула среди освещенных
солнцем деревьев, а ночью при свете костра не сверкали во тьме зеленые
глаза.
Вскоре даже полуденное солнце перестало греть, утратив свою силу, и в
воздухе заскользили первые снежинки, легкие, как дым. Наступало время
года, когда даже медведи и те перебираются южнее и начинают подумывать о
том, где бы залечь в берлогу, и молодые люди заспешили в город, пока их не
застала здесь снежная канадская зима.
Они вернулись в Оттаву, и не успел Огастин решить, что пора наконец
ехать "домой", как посыпал снег - он облеплял лицо, словно маска,
наложенная умелыми пальцами, застывал на бровях и ресницах, застилал от
вас противоположную сторону улицы, даже закрывал друга, шедшего рядом так
близко, что до него можно было дотронуться. Потом в погоде снова наступила
перемена, небо прояснилось. На улицах появились запряженные лошадьми сани,
а воздух был такой холодный, что вдохнешь - и точно в легкие тебе
воткнулись ледяные иголки. Но не столько этот холод на улице, сколько жар
натопленных домов заставил Огастина наконец кинуться в пароходную контору:
он вынес жару североамериканского лета, но жаркий воздух духовки в
североамериканских домах зимой доконал его. Он должен немедленно вернуться
в английскую зиму, где в домах чуть теплее, чем на дворе, или же он умрет.
Он очень обрадовался, хотя и удивился, узнав, что Энтони тоже
собирается посетить Европу - значит, решено: они поедут вместе, в одной
каюте.


Огастин послал телеграмму с просьбой, чтобы на пристань прислали его
"бентли", и вот из Саутгемптона в Мелтон, сверкая пятками (а вернее,
колесами), к чаю примчались двое наших друзей.
Энтони в изумлении уставился на прекрасный фасад самого большого
частного дома, который он когда-либо видел, но тут Уонтидж гостеприимно
распахнул перед ними двери, и Огастин с грустью увидел, как постарел его
давний друг за какой-нибудь год. Он стал совсем тощим и лысым. Кадык на
его горле казался теперь еще больше, глаза совсем выкатывались из орбит...
А вот и Полли - бог мой, как выросла Полли! Он бы ее просто не узнал...
Но Полли стала почему-то такой застенчивой: она уткнулась лицом в юбку
матери и не желала не только говорить с ним, но даже на него взглянуть.
Итак, эта встреча, которой оба так ждали, кончилась тем, что он лишь
коснулся носом волос девочки, от которых пахло мышкой, ибо ничего другого
ему не дано было поцеловать. Дело в том, что изменилась не только Полли -
бедненькая консервативная Полли, даже не глядя на своего любимого
Огастина, сразу поняла, какие большие перемены произвели в нем время и
отсутствие. Его речь там, за океаном, могла казаться, конечно, до смешного
британской, но здесь она звучала с явно американским акцентом...



16



Итак, Огастин снова в Мелтоне, и, когда прошли первые минуты встречи,
он с удивлением обнаружил, что здесь почти все осталось по-прежнему. А вот
он, видимо, очень изменился: он поймал себя на том, что смотрит на Мелтон
весьма критически и удивляется, как Мэри может жить тут - это же не жизнь,
а мертвечина; неужели так уж интересно вести хозяйство в огромном доме,
когда этим может заниматься кто-то другой, в то время как Гилберт
увлеченно скачет по долам и горам своей политики. Слишком Мэри замкнулась
в себе, надо будет ее расшевелить...
Что же до Мэри, то она искренне радовалась возвращению брата, но не
могла не заметить, насколько увереннее он стал держаться - правда,
подумала она, под такой уверенностью часто таится далеко не уверенное в
себе "я", ибо Мэри, как и ее дочь, была убеждена, что любая перемена в
старине Огастине может быть только к худшему. А тем временем Уонтидж
рассказывал поварихе, как раздался в плечах мистер Огастин, он теперь и
ходит-то иначе, пожалуй, слишком быстро и нескладно для джентльмена...
Собственно, один только Гилберт скрепя сердце признал, что Огастин,
пожалуй, изменился к лучшему - если не считать, конечно, акцента, но в
приличном обществе это у него быстро пройдет.
В честь столь Великого События Полли разрешили сойти вниз к чаю, но она
сидела все время, не поднимая глаз.
В общем, оказалось очень удачно, что в качестве громоотвода при сем
присутствовал чужой человек - Энтони: он очаровал и хозяина, и хозяйку, а
его безукоризненные манеры заставляли и остальных держаться
соответственно.


Что ж, время идет и все меняется; не будем больше говорить об этом,
разве что добавим еще один штрих: когда Огастин поднялся наверх, чтобы
переодеться к ужину, и увидел у себя на кровати тщательно разложенный
вечерний костюм, который столько времени провисел в мелтонском шкафу, он с
грустью подумал о том, что и забавные маленькие мокасины, сшитые для Полли
настоящей индианкой, тоже будут ей малы - в лучшем случае они когда-нибудь
пригодятся Сьюзен-Аманде.
Потом усилия, потребовавшиеся, чтобы надеть жестко накрахмаленную
вечернюю сорочку, настолько поглотили его и оказались столь тщетными, что
он крикнул Энтони через коридор:
- Послушай, а как это чертова черепаха умудряется залезть в свой
панцирь?


Огастин был прав: Уонтидж, конечно, постарел. Боли в спине у него
усилились, а перебои в сердце приняли хронический характер. Да и
щитовидная железа увеличилась - хозяйка даже сказала, что в последующий
раз, когда приедет доктор, она непременно попросит его посмотреть.
Характер у него тоже не улучшился: он готов был оторвать голову Мэгги
Уинтер из-за сущей ерунды, а младшие горничные боялись его как огня.
Нервный стал? Да, пожалуй, но разве можно держать себя в руках, когда
нынче все идет вверх дном?
Последней бедой был Джимми - Джимми, которого он любил как сына и
частенько строжил - тоже как сына. Надо же такому случиться: как раз когда
Джимми можно уже было переводить в помощники дворецкого, его застали в
кустах с этой паршивкой кухонной девчонкой Лили. А когда Лили начала
распухать, _обоих_ - а им было едва по шестнадцати - пришлось уволить...
На этом служба Джимми, само собой, была окончена. Но Тед помог устроиться
Нелли, сестре Мэгги, и теперь Уонтидж надеялся, что, если он напишет брату
в Ковентри, Тед возьмет к себе Джимми и научит его ремонтировать
велосипеды. Но Тед написал, что у них в Ковентри нынче и без того полно
безработных ребят: ученики трудятся за постой и еду, а лишь становятся
квалифицированными мастерами, которым уже надо платить, как положено,
десять пенсов и полпенни в час, их увольняют и берут новых мальчишек.
Тед просил сообщить миссис Уинтер, что с сестрой ее все в порядке и
ребеночек растет... Уже девять часов пробило, прошел целый день, а он,
Уонтидж, так и не удосужился передать миссис Уинтер добрые вести, до того
голова была занята Джимми, ну и, конечно, собственной работой.
Оставив джентльменов за портвейном (хозяина, мистера Огастина и
американского друга мистера Огастина), он собрался было взяться за мытье
серебра и хрусталя - ведь Джимми-то больше не было, - но не успел влезть в
передник, как хозяева позвонили, чтобы он подавал кофе... А потом ведь
надо еще принести "шипучки" для бала слуг: сегодня вечером в людской
развесят омелу и с десяти до полуночи будут танцы (и уж можете не
сомневаться, и в садах и на конюшне полно будет хохота и визга дурачливых
девчонок!). Толкнув обитую зеленым сукном дверь, Уонтидж услышал
испуганные вскрики и поспешный топот ног - ох, уж эти девчонки, до чего
любят подглядывать! Мэгги предлагала взять какую-нибудь в помощницы, пока
не подыщут парнишку... Ну, нет уж! Стоит подпустить этакую пустоголовую
девчонку к серебру, и она - как пить дать! - станет мыть ложки вместе с
вилками или натворит еще чего-нибудь почище, так что придется ему потом до
мозолей оттирать царапины.
Тут раздался звон колокольчика.
- Да слышу я, слышу! - буркнул он и на секунду задержался у двери в
гостиную, чтобы придать лицу подобающее дворецкому благостное выражение.


Уонтидж спотыкаясь как раз поднимался по лестнице из погреба с
бутылками шипучего вина, когда вспомнил про письмо от Теда, в котором
сообщались приятные вести насчет Нелли; надо рассказать об этом миссис
Уинтер, пока он снова не забыл.
Слегка задыхаясь от одышки, Уонтидж отодвинул свое любимое плетеное
кресло подальше от огня и - рухнул в него. Ей-же-ей, надо и ему
отдохнуть!.. Милая его сердцу комната теперь, когда Нелли уехала, снова
стала прежней. В медной бенаресской вазе вместо цветов стоял остролист,
как бывало с незапамятных времен каждое рождество... Здесь ничто не
менялось, разве что появилась новая царапина на рамке цвета спелых вишен!
Он вытянул ноги, так что в бедрах защелкало, точно выстрелили из
пистолета, и начал излагать письмо Теда. Когда он наконец дошел до добрых
вестей, Мэгги лишь проворчала что-то насчет того, что вот опять он не
втирает травяную мазь в суставы... Неблагодарная дрянь! Тарелка, словно
кастаньеты, застучала об оставшиеся у него во рту два-три зуба, и он с
трудом проглотил внезапно возникший в горле комок... "Держи себя в руках,
Фред, крепко держи! - сказал он себе. - Не распускай вожжи, а то брякнешь
такое, о чем потом жалеть будешь..."
А Мэгги тем временем думала: "Значит, он говорит, что у Нелли все в
порядке! И что ребеночек растет! Тогда он совсем ничего не знает..."
Потому как она сама получила письмо от Нелли, в котором сообщалось, что
маленький Сил заболел корью, и тяжело, однако Нелли все равно приходится
работать, так как ведь скоро рождество и, значит, никаких уроков и никаких
денег не будет! Этот братец Тед - человек ненадежный: он пригласил туда
Нелли, наобещал ей уроков, а Нелли, как приехала в Ковентри, написала, что
учеников совсем не просто найти и что ей придется переехать на другую
квартиру, подешевле. Это означало переехать в самый город, где люди живут
как в муравейнике, и ездить в Эрлсдон или Хирсол-Коммон к своим ученикам
на трамвае или в автобусе, а то и ходить пешком, чтобы сберечь деньги.
"По счастью", писала она, ей удалось найти комнату за шиллинг и пять
пенсов в неделю на верхнем этаже, в одном из дворов близ Годселл-стрит, и
Мэгги представила себе, как она сидит там на своем чердаке "над хозяйкой,
похожей на воздушный шар". (У бедной женщины была водянка и особенно
раздулись ноги, что и держало ее в постели.)


Мегги, конечно, и понятия не имела, каким было это жилье близ
Годселл-стрит. Дверь в дом находилась под комнатой, где работал часовщик,
и здесь было так темно, что входящий инстинктивно пригибал голову. Рядом с
дверью помещалась лавка мясника, и в дальнем конце мощенного булыжником
двора стоял ветхий сарай, где он забивал скот (в плане города это место
именовалось "Семнадцатый двор", но людям оно было известно как "Бойня").
Дома здесь все были двухэтажные - одна комната наверху, одна внизу,
водопроводная колонка находилась во дворе, а уборная - в самом дальнем его
конце. Стояли эти домишки уже не один век, дерево прогнило и было
подъедено мышами. Со двора вы попадали прямо в комнату на первом этаже, а
в комнату Нелли вела лесенка за кроватью Толстухи - собственно, в этой
комнате с трудом помещалась одна лишь кровать.



17



В Ковентри сочельник ознаменовался звуком скребущих лопат. Ночью пошел
снег, заглушивший все городские звуки до рассвета, когда заскребли лопаты
по камню тротуара.
Заря обнаружила серебряную красоту скученных домишек, обычно таких
мрачных и черных, и Нелли широко раскрытыми глазами смотрела на это
превращение, ибо даже жалкий двор, куда выходило ее окно, сверкал и
блестел. Словно по мановению волшебной палочки Мерлина (накануне она весь
день перечитывала "Идиллии короля" Теннисона), порыжевший старый сарай,
где забивали скотину, превратился в белоснежный шатер, воздвигнутый для
рыцарских состязаний, а за этим немного печально поникшим шатром
вздымались, словно стены волшебного замка, задворки соседних домов - на
каждом подоконнике лежала подушка белоснежного пуха, которую
продырявливали воробьи в поисках оставшихся со вчерашнего дня крошек
хлеба. Ледяные зазубрины кружевами окружали старинный водосток, а груда
жердей и детская коляска без колес, стоявшая у входа в шатер, превратились
в осыпанное драгоценными каменьями оружие...
"Белая парча, божественная, дивная!" Даже мощеный двор превратился в
девственно белый ковер, но вот некий старый колдун в древней рваной шинели
прошаркал по нему, стал лицом к стене и осквернил снег большим желтым
пятном.


Нелли вышла спозаранок, чтобы купить на пенни молока больному мальчику
(хотя потом он почти все выбросил из себя), но даже и в такую рань снег
уже не лежал сплошной пеленой, разбитый грузовиками и повозками, которым
приходилось делать петлю, чтобы объехать упавшую лошадь уличного торговца.
Коняга лежала распластавшись, на голове у нее сидел разгневанный
полицейский, а хозяин даже и не пытался поднять ее - ему куда важнее было
подобрать рассыпавшуюся капусту, чем он и занимался, кляня все и вся. Три
шара на вывеске ростовщика, чье заведение находилось на углу, превратились
в три ягоды калины.
Но уже к полудню началась оттепель, а сейчас, когда наступили сумерки и
Нелли уже не могла читать набранного мелким шрифтом Теннисона, на улице
вовсю звенела капель.
"Нежная дева Астолат..." Прямо в окно Нелли дул ледяной ветер -
пришлось, заложив в щель бумагу, закрыть его поплотнее, насколько
позволяла перекосившаяся рама. Окно, естественно, затянуло паром. В очаге
еле мерцал огонек среди тщательно сооруженной горки шлака и угольной пыли,
а пеленки которыми была завешана вся комната от стены до стены, наполняли
воздух вонью и сыростью. В темной комнате мальчика почти не было видно -
он непрерывно плакал, капризничал и чесал себе ушки шерстяными варежками.
Но парафина в бутылке осталось совсем мало, и Нелли решила, что слишком
рано зажигать лампу, поэтому она протерла запотевшее окно и выглянула
наружу.
За день оттепели со сказочного шатра местами стаял снег, обнажив дыры в
проржавевшей крыше; исчез девственно белый ковер - вокруг колонки талый
снег истоптали, и он превратился в жидкую серую кашу, из которой даже
мальчишки не пытались больше лепить снежных баб. На улицах полно было
талого снега, а калоши у Нелли были дырявые, но она весь день ничего не
ела, под ложечкой у нее сосало - надо было хоть что-то съесть, чтобы
поддержать силы, поэтому она повыше заколола ворот своей жакетки старой
агатовой брошкой и, оставив плачущего ребенка, вышла в сумерки. Двор
освещался единственным газовым фонарем над входом. Как раз когда Нелли
закрывала входную дверь, дрожащий огонек вспыхнул в фонаре, и фонарщик,
опустив свой длинный шест, побрел дальше - зажигать другие фонари. Но
Годселл-стрит уже сияла огнями - зажглись окна лавчонок и кабачков, а на
Бродгейт было и того светлее. Здесь ярко сверкали зеркальные витрины,
убранные к рождеству остролистом, среди которого стояли манекены в
элегантных двубортных мужских костюмах; были тут витрины, увитые плющом и
блестящей мишурой, с дамскими нарядами, отделанными страусовыми перьями;
были тут и целые комнаты, украшенные остролистом, веточками тиса, цепями
из цветной блестящей бумаги, обставленные дубовой мебелью в стиле Иакова
I, на столах стояла парадная посуда, хрусталь, лежали ножи и вилки.
Словом, в магазинах полно было и еды, и подарков, и украшений, и, несмотря
на скверную погоду и талый снег под ногами, тротуары были забиты людьми.
Но большинство лишь стояли и смотрели или подшучивали и подтрунивали друг
над другом, потому как денег у них было не больше, чем у Нелли.
На Смифорд-стрит толпа бурлила вокруг кричащих торговцев, которые
стояли за своими лотками при свете керосиновых ламп, - она отливала и
приливала, такая густая, что трамваи, отчаянно звоня, вынуждены были
продвигаться черепашьим шагом, буквально раздвигая людей, как корабль
рассекает волны. Сегодня здесь за гроши продавали продукты, которые не
долежат до конца праздника, но у Нелли недостало духу толкаться в шумной
толпе... Из узенького проулка - Айронмонгер-роу - несло жареной рыбой с
картошкой, но очередь от лавчонки тянулась до самого Булл-ринга... Словом,
Нелли свернула на более темные и даже еще более узкие улочки, где было
меньше народу, стараясь, однако, и здесь держаться подальше от дверей
гудевших пивнушек, чтобы на нее оттуда не вывалился какой-нибудь пьяница.
Здесь тоже в воздухе носились соблазнительные запахи - жареной печенки
и рыбы, а прямо на тротуаре продавали печеную картошку и каштаны,
подрумяненные на пылающих угольях. Но Нелли в конце концов купила лишь на
пенни овсянки для Сила да немного жареной картошки и щепотку чая для себя.
Поскольку завтра начиналось рождество, она подумала было стать в очередь
за обрезками бекона, которые продавались по два пенни, но в кошельке у нее
было всего пятнадцать шиллингов, на которые ей предстояло продержаться еще
две недели, а она уже должна пять шиллингов доктору, и его придется еще
звать, чтобы он понаблюдал за больными ушками ребенка.


Пока Нелли добралась до дому, она съела почти всю картошку. Домишко ее
был погружен в темноту, однако, прежде чем войти, Нелли приостановилась у
порога, прислушиваясь, не звякают ли спицы (больная женщина зарабатывала
себе на жизнь вязанием, но, боясь пожара, никогда не зажигала лампу).
Однако сегодня все было тихо... Должно быть, она заснула - и слава богу,
ибо язык у нее переставал работать, лишь когда переставали работать руки,
а Нелли так хотелось поскорее лечь!
Она на цыпочках обогнула постель и, подойдя к лесенке, которая вела в
ее каморку, обнаружила, что кто-то поставил на ступеньку баночку из-под
джема. Нелли чиркнула спичкой и, увидев в баночке кусок языка, а сверху -
веточку остролиста, разрыдалась.


Такие уж были здесь, на "Бойне", соседи у Нелли. Мясник сваливал языки,
ноги и жилы в таз с соленой водой, стоявший за порогом бойни; кто-нибудь
отвлекал мясника, зайдя к нему в лавку и звякнув колокольчиком, а
кто-нибудь еще стоял на страже. Много соседи Нелли никогда не брали,
боясь, как бы старый шкуродер не догадался, если же учесть, что они еще
делились добычей со всеми обитателями "Бойни", то получалась и вовсе
ерунда.



18



Рождественское утро в Ковентри; и все, кого еще не разбудили дети,
проснулись от звона колоколов...
Прикованная к постели женщина внизу сказала Нелли, что это Нора
напомнила про новенькую, когда делили обрезки (Нора, десятилетняя рыжая
девчонка, которая была заправилой у них во дворе). Нора настояла на том,
чтобы вдове тоже дали порцию мяса - так оно будет по справедливости, да к
тому же и ребеночек у нее болен. И та же Нора принесла вчера вечером
порцию Нелли вместе с порцией больной женщины, пока Нелли не было дома, и
та же Нора положила на баночку ветку рождественского остролиста, чтобы
туда не залезли кошки.
Нора была хитра на выдумки... Разве Нелли не согласна с тем, что на
рождество кто угодно может терпеть лишения, только не дети - у детей
_должны_ быть игрушки! Но игрушки стоят денег, а лишь у немногих отцов
была постоянная работа, таким образом, старшим сестренкам и братишкам
приходилось самим заботиться о деньгах. Мальчишки - они все пустоголовые:
только и знают драть глотку (песни петь), да и девочки тоже думают лишь о
том, как бы купить на два пенни обрезков у портных, чтобы потом нашить
платья куклам. Однако Нора создала из детей целые команды - одни
отправлялись за город в поисках остролиста, другие ходили по кладбищам и
собирали увядающие венки и кресты из цветов; затем даже самых маленьких
сажали за дело - они помогали вытаскивать цветы из проволоки, а отец Норы,
который когда-то работал в цветочном магазине, показал тем, что побольше,
как из остролиста и проволоки делать настоящие рождественские кресты и
венки, которые дети потом продавали магазинам.
Вот почему рождественским утром у многих здешних детей окровавленные
пальчики, зато каждого ребенка ждет подарок в чулке...


Толстуха полулежала на старой кровати с медной спинкой, накренившейся
набок, потому что колесико на одной из ножек было сломано; обе ее раздутые
ноги покоились в своеобразной люльке, созданной из одеял. Редкие седые
лохмы были закручены на бигуди, чтобы они не падали на лоб и не мешали ее
налитым кровью глазам внимательно следить за тем, что происходит за
окошком. Слюнявые губы шлепали, рассказывая про Нору, - она могла говорить
без конца про эту голубку, которая каждую неделю бегала с ее вязанием к
ростовщику и делала все ее покупки и, милая девочка, выносила помои (но,
видно, не слишком часто, если судить по запаху).
Спицы позвякивали в такт рассказу, и на этот раз Нелли охотно слушала,
ибо Сил всю ночь плакал и теперь спал.


Хотя Нора - всеми признанный вожак двадцати семи детишек разного
возраста, которые населяют окружающие двор домишки, но, продолжала
Толстуха, как ни странно, даже Нора ничего не может поделать с Брайаном,
этим бедным маленьким заморышем! Брайан совсем тут и не живет, но порой
ц

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися