Эрнест Хемингуэй. Рассказы

страница №2

б этом не слышать.
Моя любознательность насчет того, как ведут себя люди в подобных
случаях, была давно и прискорбно удовлетворена. Я повернулся к Джону и не
смотрел на стол, за которым сидел Луис Дельгадо. Я знал, что он более года
был летчиком у фашистов, а здесь он оказался в форме республиканской армии,
в компании трех молодых республиканских летчиков последнего набора,
проходившего обучение во Франции.
Никто из этих юнцов не мог знать его, и он, может быть, явился сюда,
чтобы угнать самолет или еще как-нибудь навредить. Но зачем бы его сюда ни
принесло, глупо было ему показываться у Чикоте.
— Как себя чувствуете, Джон? — спросил я.
— Чувствую хорошо,-- сказал он.-- Хороший напиток, о'кей. От него я
немножко пьян. Но это хорошо от шума в голове.
Подошел официант. Он был очень взволнован.
— Я сообщил о нем,-- сказал он.
— Ну что ж,-- сказал я.-- Значит, теперь для вас все ясно.
— Да,-- сказал он с достоинством.-- Я на него донес. Они уже выехали
арестовать его.
— Пойдем,-- сказал я Джону.-- Тут будет неспокойно.
— Тогда лучше уйти,-- сказал Джон.-- Всегда и всюду беспокойно, хоть и
стараешься уйти. Сколько я должен?
— Так вы не останетесь? — спросил официант
— Нет.
— Но вы же дали мне номер телефона...
— Ну что ж. Побудешь в вашем городе, узнаешь кучу всяких телефонов.
— Но ведь это был мой долг.
— Конечно. А то как же. Долг — великое дело.
— А теперь?
— Теперь вы этим гордитесь, не правда ли? Может быть, и еще будете
гордиться. Может быть, вам это понравится.
— Вы забыли сверток,-- сказал официант. Он подал мне мясо, завернутое
в бумагу от бандеролей журнала "Шпора", кипы которого громоздились на горы
других журналов в одной из комнат посольства.
— Я вас понимаю,-- сказал я официанту.-- Хорошо понимаю.
— Он был нашим давним клиентом, и хорошим клиентом. И я еще ни разу ни
на кого не доносил. Я донес не ради удовольствия.
— И я бы на вашем месте не старался быть ни циничным, ни грубым.
Скажите ему, что донес я. Он, должно быть, и так ненавидит меня, как
политического противника. Ему было бы тяжело узнать, что это сделали вы.
— Нет. Каждый должен отвечать за себя. Но вы-то понимаете?
— Да,-- сказал я. Потом солгал: — Понимаю и одобряю.
На войне очень часто приходится лгать, и, если солгать необходимо, надо
это делать быстро и как можно лучше.
Мы пожали друг другу руки, и я вышел вместе с Джоном. Я оглянулся на
столик Дельгадо. Перед ним стояли джин с хинной, и все за столом смеялись
его словам. У него было очень веселое смуглое лицо и глаза стрелка, и мне
интересно было, за кого он себя выдавал.
Все-таки глупо было показываться у Чикоте. Но это было как раз то, чем
он мог похвастать, возвратись к своим.
Когда мы вышли и свернули вверх по улице, к подъезду Чикоте подъехала
большая машина, и из нее выскочили восемь человек. Шестеро с автоматами
стали по обеим сторонам двери. Двое в штатском вошли в бар. Один из
приехавших спросил у нас документы, и, когда я сказал: "Иностранцы",-- он
сказал, что все в порядке и чтобы мы проходили дальше.
Выше по Гран-Виа под ногами было много свежеразбитого стекла на
тротуарах и много щебня из свежих пробоин. В воздухе еще не рассеялся дым, а
на улице пахло взрывчаткой и дробленым гранитом.
— Вы где будете обедать? — спросил Джон.
— У меня есть мясо на всех, а приготовить можно у меня в номере.
— Я поджарю,-- сказал Джон.-- Я хороший повар. Помню, раз я готовил на
корабле...
— Боюсь, оно очень жесткое,-- сказал я.-- Только что закололи.
— Ничего,-- сказал Джон.-- На войне не бывает жесткого мяса.
В темноте мимо нас сновало много народу, спешившего домой из
кинотеатров, где они пережидали обстрел.
— Почему этот фашист пришел в бар, где его знают?
— С ума сошел, должно быть.
— Война это делает,-- сказал Джон.-- Слишком много сумасшедших.
— Джон,-- сказал я,-- вы как раз попали в точку. Придя в отель, мы
прошли мимо мешков с песком, наваленных перед конторкой портье, и я спросил
ключ, но портье сказал, что у меня в номере два товарища принимают ванну.
Ключ он отдал им.
— Поднимайтесь наверх. Джон,-- сказал я.-- Мне еще надо позвонить по
телефону.
Я прошел в будку и набрал тот же номер, что давал официанту.
— Хэлло, Пепе.
В трубке прозвучал сдержанный голос:
— Олла. Аuе tal (как дела? (исп.).) Энрике?
— Слушайте, Пепе, задержали вы у Чикоте такого Луиса Дельгадо?
Si, hombre. Si. Sin novedad (Да, дружище. Да. Ничего нового
(исп.).). Без осложнений.
— Знает он что-нибудь об официанте?
No, hombre, no(нет, дружище, нет (исп.)).
— Тогда и не говорите о нем. Скажите, что сообщил я, понимаете? Ни
слова об официанте.
— А почему? Не все ли равно. Он шпион. Его расстреляют Вопрос ясный.
— Я знаю,-- сказал я.-- Но для меня не все равно.
— Как хотите, hombre. Как хотите. Когда увидимся?
— Заходите завтра. Выдали мяса.
— А перед мясом виски. Ладно, hombre, ладно.
— Salud, Пепе, спасибо.
— Salud, Энрике, не за что.
Странный это был, тусклый голос, и я никак не мог привыкнуть к нему, но
теперь, поднимаясь в номер, я чувствовал, что мне полегчало.
Все мы, старые клиенты Чикоте, относились к бару по-особому. Должно
быть, поэтому Луис Дельгадо и решился на такую глупость. Мог бы обделывать
свои дела где-нибудь в другом месте. Но, попав в Мадрид, он не мог туда не
зайти. По словам официанта, он был хороший клиент, и мы когда-то дружили.
Если в жизни можно оказать хоть маленькую услугу, не надо уклоняться от
этого. Так что я доволен был, что позвонил своему другу Пепе в Сегуридад,
потому что Луис Дельгадо был старым клиентом Чикоте и я не хотел, чтобы
перед смертью он разочаровался в официантах своего бара.

АМЕРИКАНСКИЙ БОЕЦ



Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.-- М.:
Просвещение, 1984.-- 304 с., ил.-
OCR: Шур Алексей, shuralex@online.ru
Spellcheck: Шур Алексей, shuralex@online.ru

Окно в номере отеля открыто, и, лежа в постели, слышишь стрельбу на
передовой линии, за семнадцать кварталов отсюда. Всю ночь не прекращается
перестрелка. Винтовки потрескивают - "такронг, каронг, краанг, такронг", а
потом вступает пулемет. Калибр его крупнее, и он трещит гораздо громче:
"ронг, караронг, ронг, ронг". Потом слышен нарастающий гул летящей мины и
дробь пулеметной очереди. Лежишь и прислушиваешься — и как хорошо
вытянуться в постели, постепенно согревая холодные простыни в ногах кровати,
а не быть там, в Университетском городке или Карабанчеле. Кто-то хриплым
голосом распевает под окном, а трое пьяных переругиваются, но ты уже
засыпаешь.
Утром, раньше, чем тебя разбудит телефонный звонок портье, просыпаешься
от оглушительного взрыва и идешь к окну, высовываешься и видишь человека,
который с поднятым воротником, втянув голову в плечи, бежит по мощеной
площади. В воздухе стоит едкий запах разорвавшегося снаряда, который ты
надеялся никогда больше не вдыхать, и в купальном халате и ночных туфлях ты
сбегаешь по мраморной лестнице и чуть не сбиваешь с ног пожилую женщину,
раненную в живот; двое мужчин в синих рабочих блузах вводят ее в двери
отеля. Обеими руками она зажимает рану пониже полной груди, и между пальцев
тоненькой струйкой стекает кровь. На углу, в двадцати шагах от отеля --
груда щебня, осколки бетона и взрытая земля, убитый в изорванной, запыленной
одежде, и глубокая воронка на тротуаре, откуда подымается газ из разбитой
трубы,-- в холодном утреннем воздухе это кажется маревом знойной пустыни.
— Сколько убитых? — спрашиваешь полицейского.
— Только один,-- отвечает он.-- Снаряд пробил тротуар и разорвался под
землей. Если бы он разорвался на камнях мостовой, могло бы быть пятьдесят.
Другой полицейский чем-нибудь накрывает верхний конец туловища,-- где
раньше была голова; посылают за рабочим, чтобы он починил газовую трубу, а
ты возвращаешься в отель — завтракать. Уборщица с покрасневшими глазами
замывает пятна крови на мраморном полу вестибюля. Убитый — не ты, и не
кто-нибудь из твоих знакомых, и все очень проголодались после холодной ночи
и долгого вчерашнего дня на Гвадалахарском фронте.
— Вы видели его? — спрашивает кто-то за завтраком.
— Видел,-- отвечаешь ты.
— Ведь мы по десять раз в день проходим там. На самом углу.-- Кто-то
шутит, что так можно и без зубов остаться, и еще кто-то говорит, что этим не
шутят. И у всех столь свойственное людям на войне чувство. Не меня, ага! He
меня.
Убитые итальянцы там, под Гвадалахарой, тоже были не ты, хотя убитые
итальянцы из-за воспоминаний молодости все еще кажутся "нашими убитыми".
Нет, не ты. Ты по-прежнему ранним утрам выезжал на фронт в жалком
автомобильчике с еще более жалким шофериком, который, видимо, терзался все
сильнее по мере приближения к передовой. А вечером, иногда уже в темноте,
без огней, ехал обратно, и твою машину с грохотом обгоняли тяжелые
грузовики, и ты возвращался в хороший отель, где тебя ждала чистая постель и
где ты за доллар в сутки занимал один из лучших номеров окнами на улицу.
Номера поменьше, в глубине, с той стороны, куда не попадали снаряды, стоили
гораздо дороже. А после того случая, когда снаряд разорвался на тротуаре
перед самым отелем, ты получил прекрасный угловой номер из двух комнат,
вдвое больше того, который ты раньше занимал, и дешевле, чем за доллар в
сутки. Не меня убили. Ага! Нет, не меня. На этот раз не меня.
Потом в госпитале Американского общества друзей испанской демократии,
расположенном в тылу Мораты, на Валенсийской дороге, мне сказали:
— Вас хочет видеть Рэвен.
— А я его знаю?
— Кажется, нет,-- ответили мне,-- но он хочет вас видеть.
— Где он?
— Наверху.
В палате наверху делали переливание крови какому-то человеку с очень
серым лицом, который лежал на койке, вытянув руку, и, не глядя на булькающую
бутылку, бесстрастным голосом стонал. Он стонал как-то механически, через
правильные промежутки, и казалось, что стоны исходят не от него. Губы его не
шевелились.
— Где тут Рэвен? — спросил я.
— Я здесь,-- сказал Рэвен.
Голос раздался из-за бугра, покрытого грубым серым одеялом. Две руки
были скрещены над бугром, а в верхнем конце его виднелось нечто, что
когда-то было лицом, а теперь представляло собой желтую струпчатую
поверхность, пересеченную широким бантом на том месте, где раньше были
глаза.
— Кто это? — спросил Рэвен. Губ у него не было, но он говорил
довольно отчетливо, мягким, приятным голосом.
— Хемингуэй,-- сказал я.-- Я пришел узнать, как ваше здоровье.
— С лицом было очень плохо,-- ответил он.-- Обожгло гранатой, но кожа
сходила несколько раз, и теперь все заживает.
— Оно и видно. Отлично заживает. Говоря это, я не смотрел на его лицо.
— Что слышно в Америке? — спросил он.-- Что там говорят о таких, как
мы?
— Настроение резко изменилось,--сказал я.-- Там начинают понимать, что
Республиканское правительство победит.
— И вы так думаете?
— Конечно,-- сказал я.
— Это меня ужасно радует,-- сказал он.-- Знаете, я бы не огорчался,
если бы только мог следить за событиями. Боль — это пустяки. Я, знаете,
никогда не обращал внимания на боль. Но я страшно всем интересуюсь, и пусть
болит, только бы я мог понимать, что происходит. Может быть, я еще пригожусь
на что-нибудь. Знаете, я совсем не боялся войны. Я хорошо воевал. Я уже раз
был ранен и через две недели вернулся в наш батальон. Мне не терпелось
вернуться. А потом со мной случилось вот это.
Он вложил свою руку в мою. Это не была рука рабочего. Не чувствовалось
мозолей, и ногти на длинных, лапчатых пальцах были гладкие и закругленные.
— Как вас ранило? — спросил я.
— Да одна часть дрогнула, ну мы и пошли остановить ее и остановили, а
потом мы дрались с фашистами и побили их. Трудно, знаете ли, пришлось, но мы
побили их, и тут кто-то пустил в меня гранатой.
Я держал его за руку, слушал его рассказ и не верил ни единому слову.
Глядя на то, что от него осталось, я как-то не мог представить себе, что
передо мной изувеченный солдат. Я не знал, при каких обстоятельствах он был
ранен, но рассказ его звучал неубедительно. Каждый желал бы получить ранение
в таком бою. Но мне хотелось, чтобы он думал, что я ему верю.
— Откуда вы приехали? — спросил я.
— Из Питсбурга. Я там окончил университет.
— А что вы делали до того, как приехали сюда?
— Я служил в благотворительном обществе,-- сказал он. Тут я
окончательно уверился, что он говорит неправду, и с удивлением подумал, как
же он все-таки получил такое страшное ранение? Но ложь его меня не смущала.
В ту войну, которую я знал, люди часто привирали, рассказывая о том, как они
были ранены. Не сразу — после. Я сам в свое время немного привирал.
Особенно поздно вечером. Но он думал, что я верю ему, и меня это радовало, и
мы заговорили о книгах, он хотел стать писателем, и я рассказал ему, что
произошло севернее Гвадалахары, и обещал, когда снова попаду сюда, привезти
что-нибудь из Мадрида. Я сказал, что, может быть, мне удастся достать
радиоприемник.
— Я слышал, что Дос Пассос и Синклер Льюис тоже сюда собираются,--
сказал он.
— Да,-- подтвердил я.-- Когда они приедут, я приведу их к вам.
— Вот это чудесно,-- сказал on.-- Вы даже не знаете, какая это для
меня будет радость.
— Приведу непременно,-- сказал я.
— А скоро они приедут?
— Как только приедут, приведу их к вам.
— Спасибо, Эрнест,-- сказал он.-- Вы не обидитесь, что я зову вас
Эрнестом?
Голос мягко и очень ясно подымался от его лица, которое походило на
холм, изрытый сражением в дождливую погоду и затем спекшийся на солнце.
— Ну что вы,-- сказал я.-- Пожалуйста. Послушайте, дружище, вы скоро
поправитесь. И еще очень пригодитесь. Вы можете выступать по радио.
— Может быть,-- сказал он.-- Вы еще придете?
— Конечно,-- сказал я.-- Непременно.
— До свидания, Эрнест,-- сказал он.
— До свидания,-- сказал я ему.
Внизу мне сообщили, что оба глаза и лицо погибли и что, кроме того, у
него глубокие раны на бедрах и ступнях.
— Он еще лишился нескольких пальцев на ногах,-- сказал врач.-- Но
этого он не знает.
— Пожалуй, никогда и не узнает.
— Почему? Конечно, узнает,-- сказал врач.-- Он поправится.
Все еще — не ты ранен, но теперь это твой соотечественник. Твой
соотечественник из Пенсильвании, где мы когда-то бились под Геттисбергом.
Потом я увидел, что по дороге навстречу мне — с присущей кадровому
британскому офицеру осанкой боевого петуха, которой не смогли сокрушить ни
десять лет партийной работы, ни торчащие края металлической шины,
охватывающей подвязанную руку,-- идет батальонный Рэвена Джон Кэннингхем. У
него три пулевые раны в левую руку выше локтя (я видел их, одна гноится), а
еще одна пробила грудь и застряла под левой лопаткой. Он рассказал мне точно
и кратко, языком военных сводок, о том, как они остановили отступающую часть
на правом фланге батальона, о сражении в окопе, один конец которого держали
фашистские, а другой — республиканские войска; о том, как они захватили
этот окоп, и как шесть бойцов с одним пулеметом отрезали около восьмидесяти
фашистов от их позиций, и как отчаянно оборонялись эти шесть бойцов до тех
пор, пока не подошли республиканские части и, перейдя в наступление, не
выровняли линию фронта. Он изложил все это ясно, убедительно, с
исчерпывающей полнотой и сильным шотландским акцентом. У него были острые,
глубоко сидящие ястребиные глаза, и, слушая его, можно было сразу
почувствовать, каков он в бою. В прошлую войну за такую операцию он получил
бы крест Виктории. В эту войну не дают орденов. Единственные знаки отличия
— раны, и даже нашивок за ранение не полагается.
— Рэвен был в этом бою,-- сказал он.-- Я и не знал, что он ранен. Он
молодчина. Он был ранен позже, чем я. Фашисты, которых мы отрезали, были
хорошо обучены. Они не выпустили даром ни одного заряда. Они выжидали в
темноте, пока не нащупали нас, а потом открыли огонь залпами. Вот почему я
получил четыре пули в одно и то же место.
Мы еще поговорили, и он многое сообщил мне. Все это было важно, но
ничто не могло сравниться с тем, что рассказ Дж. Рэвена, клерка
Питсбургского благотворительного общества, не имевшего никакой военной
подготовки, оказался правдой. Это какая-то новая, удивительная война, и
многое узнаешь в этой войне — все то, во что ты способен поверить.

НИКТО НИКОГДА НЕ УМИРАЕТ



Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.-- М.:
Просвещение, 1984.-- 304 с., ил.-
OCR: Шур Алексей, shuralex@online.ru
Spellcheck: Шур Алексей, shuralex@online.ru

Дом был покрыт розовой штукатуркой; она облупилась и выцвела от
сырости, и с веранды видно было в конце улицы море, очень синее. Вдоль
тротуара росли лавры, такие высокие, что затеняли верхнюю веранду, и в тени
их было прохладно. В дальнем углу веранды в клетке висел дрозд, и сейчас он
не пел, даже не щебетал, потому что клетка была прикрыта, ее закрыл снятым
свитером молодой человек лет двадцати восьми, худой, загорелый, с синевой
под глазами и густой щетиной на лице. Он стоял, полуоткрыв рот, и
прислушивался. Кто-то пробовал открыть парадную дверь, запертую на замок и
на засов.
Прислушиваясь, он уловил, как над верандой шумит ветер в лаврах,
услышал гудок проезжавшего мимо такси, голоса ребятишек, игравших на
соседнем пустыре. Потом он услышал, как поворачивается ключ в замке парадной
двери. Он слышал, как дверь отперлась, но засов держал ее, и замок снова
щелкнул. Одновременно он услышал, как шлепнула бита по бейсбольному мячу, и
как пронзительно закричали голоса на пустыре. Он стоял, облизывая губы, и
слушал, как кто-то пробовал теперь открыть заднюю дверь.
Молодой человек — его звали Энрике — снял башмаки и, осторожно
поставив их, прокрался туда, откуда видно было заднее крылечко. Там никого
не было. Он скользнул обратно и, стараясь не обнаруживать себя, поглядел на
улицу.
По тротуару под лаврами прошел негр в соломенной шляпе с плоской тульей
и короткими прямыми полями, в серой шерстяной куртке и черных брюках. Энрике
продолжал наблюдать, но больше никого не было. Постояв так, приглядываясь и
прислушиваясь, Энрике взял свитер с клетки и надел его.
Стоя тут, он весь взмок, и теперь ему было холодно в тени, на холодном
северо-восточном ветру. Под свитером у него была кожаная кобура на плечевом
ремне. Кожа стерлась и от пота подернулась белесым налетом соли. Тяжелый
кольт сорок пятого калибра постоянным давлением намял ему нарыв под мышкой.
Энрике лег на холщовую койку у самой стены. Он все еще прислушивался.
Дрозд щебетал и прыгал в клетке, и Энрике посмотрел на него. Потом
встал и открыл дверцу клетки. Дрозд скосил глаз на дверцу и втянул голову,
потом вытянул шею и задрал клюв.
— Не бойся,-- мягко сказал Энрике.-- Никакого подвоха. Он засунул руку
в клетку, и дрозд забился о перекладины.
— Дурень,-- сказал Энрике и вынул руку из клетки. — Ну, смотри:
открыта.
Он лег на койку ничком, уткнув подбородок в скрещенные руки, и опять
прислушался. Он слышал, как дрозд вылетел из клетки и потом запел, уже в
ветвях лавра
"Надо же было оставить птицу в доме, который считают необитаемым! --
думал Энрике. — Вот из-за таких глупостей случается беда. И нечего винить
других, сам такой"
На пустыре ребятишки продолжали играть в бейсбол. Становилось
прохладно. Энрике отстегнул кобуру и положил тяжелый пистолет рядом с собой.
Потом он заснул.
Когда он проснулся, было уже совсем темно и с угла улицы сквозь густую
листву светил фонарь. Энрике встал, прокрался к фасаду и, держась в тени,
прижимаясь к стене, огляделся. На одном из углов под деревом стоял человек в
шляпе с плоской тульей и короткими прямыми полями. Цвета его пиджака и брюк
Энрике не разглядел, но, что это негр, было несомненно. Энрике быстро
перешел к задней стене, но там было темно, и только на пустырь светили окна
двух соседних домов. Тут в темноте могло скрываться сколько угодно народу.
Он знал это, но услышать ничего не мог: через дом от него громко кричало
радио.
Вдруг взвыла сирена, и Энрике почувствовал, как дрожь волной прошла по
коже на голове. Так внезапно румянец сразу заливает лицо, так обжигает жар
из распахнутой топки, и так же быстро все прошло. Сирена звучала по радио --
это было вступление к рекламе, и голос диктора стал убеждать: "Покупайте
зубную пасту "Гэвис"! Невыдыхающаяся, непревзойденная, наилучшая!"
Энрике улыбнулся. А ведь пора бы кому-нибудь и прийти.
Опять сирена, потом плач младенца, которого, по уверениям диктора,
можно унять только детской мукой "Мальта-Мальта", а потом автомобильный
гудок, и голос шофера требует этиловый газолин "Зеленый крест": "Не
заговаривай мне зубы! Мне надо "Зеленый крест", высокооктановый,
экономичный, наилучший".
Рекламы эти Энрике знал наизусть. За пятнадцать месяцев, что провел на
войне, они ни капельки не изменились: должно быть, все те же пластинки
запускают,-- и все-таки звук сирены каждый раз вызывал у него эту дрожь,
такую же привычную реакцию на опасность, как стойка охотничьей собаки,
почуявшей перепела.
Поначалу было не так. От опасности и страха у него когда-то сосало под
ложечкой. Он тогда чувствовал слабость, как от лихорадки, и лишался
способности двинуться именно тогда, когда надо было заставить ноги идти
вперед, а они не шли. Теперь все не так, и он может теперь делать все, что
понадобится. Дрожь — вот все, что осталось из многочисленных проявлений
страха, через которые проходят даже самые смелые люди. Это была теперь его
единственная реакция на опасность, да разве еще испарина, которая, как он
знал, останется навсегда и теперь служит предупреждением, и только.
Стоя и наблюдая за человеком в соломенной шляпе, который уселся под
деревом на перекрестке, Энрике услышал, что на пол веранды упал камень.
Энрике пытался найти его, но безуспешно. Он пошарил под койкой — и там нет.
Не успел он подняться с колен, как еще один камешек упал на плиточный пол,
подпрыгнул и закатился в угол. Энрике поднял его. Это был простой, гладкий
на ощупь голыш; он сунул его в карман, пошел в дом и спустился к задней
двери.
Он стоял, прижимаясь к косяку и держа в правой руке тяжелый кольт.
— Победа,-- сказал он вполголоса; рот его презрительно выговорил это
слово, а босые ноги бесшумно перенесли его на другую сторону дверного
проема.
— Для тех, кто ее заслуживает,-- ответил ему кто-то из-за двери.
Это был женский голос, и произнес он отзыв быстро и невнятно.
Энрике отодвинул засов и распахнул дверь левой рукой, не выпуская
кольта из правой.
В темноте перед ним стояла девушка с корзинкой. Голова у нее была
повязана платком.
Здравствуй,-- сказал он, запер дверь и задвинул засов.
В темноте он слышал ее дыхание. Он взял у нее корзинку и потрепал ее по
плечу.
— Энрике,-- сказала она, и он не видел, как горели ее глаза, и как
светилось лицо.
— Пойдем наверх,-- сказал он.-- За домом кто-то следит с улицы. Ты его
видела?
— Нет,-- сказала она.-- Я шла через пустырь.
— Я тебе его покажу. Пойдем на веранду.
Они поднялись по лестнице. Энрике нес корзину, потом поставил ее у
кровати, а сам подошел к углу и выглянул. Негра в шляпе не было.
— Так,-- спокойно заметил Энрике.
— Что так? — спросила девушка, тронув его руку и, в свою очередь,
выглядывая.
— Он ушел. Что там у тебя из еды?
— Мне так обидно, что ты тут целый день просидел один,-- сказала
она.-- Так глупо, что пришлось дождаться темноты. Мне так хотелось к тебе
весь день!
— Глупо было вообще сидеть здесь. Они еще до рассвета высадили меня с
лодки и привели сюда. Оставили один пароль и ни крошки поесть, да еще в
доме, за которым следят. Паролем сыт не будешь. И не надо было сажать меня в
дом, за которым по каким-то причинам наблюдают. Очень это по-кубински. Но в
мое время мы, по крайней мере, не голодали. Ну, как ты, Мария?
В темноте она крепко поцеловала его. Он почувствовал ее тугие полные
губы и то, как задрожало прижавшееся к нему тело, и тут его пронзила
нестерпимая боль в пояснице.
— Ой! Осторожней!
— А что с тобой?
— Спина.
— Что спина? Ты ранен?
— Увидишь,-- сказал он.
— Покажи сейчас.
— Нет. Потом. Надо поесть и скорее вон отсюда. А что тут спрятано?
Уйма всего. То, что уцелело после апрельского поражения, то, что надо
сохранить на будущее.
Он сказал:
— Ну, это — отдаленное будущее. А наши знают про слежку?
Конечно, нет.
Ну, а все-таки, что тут?
Ящики с винтовками. Патроны
Все надо вывезти сегодня же.-- Рот его был набит.-- Годы придется
работать, прежде чем это опять пригодится. Тебе нравится эскабече
(маринованная рыба — прим.)? Очень вкусно. Сядь сюда.
— Энрике!-- сказала она, прижимаясь к нему. Она положила руку на его
колено, а другой поглаживала его затылок.-- Мой Энрике!
Только осторожней,-- сказал он, жуя. — Спина очень болит.
Ну, ты доволен, что вернулся с войны?
— Об этом я не думал,-- сказал он
— Энрике, а как Чучо?
— Убит под Леридой.
— А Фелипе?
— Убит. Тоже под Леридой.
— Артуро?
— Убит под Теруэлем.
— А Висенте?-- сказала она, не меняя выражения, и обе руки ее теперь
лежали на его колене.
— Убит. При атаке на дороге у Селадас.
— Висенте — мой брат.--Она отодвинулась от него, убрала руки и
сидела, вся напрягшись, одна в темноте.
— Я знаю, — сказал Энрике. Он продолжал есть.
— Мой единственный брат.
— Я думал, ты знаешь,-- сказал Энрике.
— Я не знала, и он мой брат.
— Мне очень жаль, Мария. Мне надо было сказать об этом по-другому.
— А он в самом деле убит? Почему ты знаешь? Может быть, это только в
приказе?
— Слушай. В живых остались Рожелио, Базилио, Эстебан, Фело и я.
Остальные убиты.
— Все?
— Все,-- сказал Энрике.
— Нет, я не могу,-- сказала Мария,-- не могу поверить!
— Что толку спорить? Их нет в живых.
— Но Висенте не только мой брат. Я бы пожертвовала братом. Он был
надеждой нашей партии.
— Да. Надеждой нашей партии
— Стоило ли? Там погибли все лучшие.
— Да. Стоило!
— Как ты можешь говорить так? Это — преступление.
— Нет. Стоило!
Она плакала, а Энрике продолжал есть.
— Не плачь,-- сказал он.-- Теперь надо думать о том, как нам
возместить их потерю.
— Но он мой брат. Пойми это: мой брат.
-- Мы все братья. Одни умерли, а другие еще живы. Нас отослали домой,
так что кое-кто останется. А то никого бы не было. И нам надо работать.
— Но почему же все они убиты?
— Мы были в ударной части. Там или ранят, иди убивают. Мы, остальные,
ранены.
— А как убили Висенте?
— Он перебегал дорогу, и его скосило очередью из дома справа. Оттуда
простреливалась дорога.
— И ты был там?
— Да. Я вел первую роту. Мы двигались справа от них. Мы захватили дом,
но не сразу. Там было три пулемета. Два в доме и один на конюшне. Нельзя
было подступиться. Пришлось вызывать танк и бить прямой наводкой в окно.
Вышибать последний пулемет. Я потерял восьмерых.
— А где это было?
— Селадас.
— Никогда не слышала.
— Не мудрено,-- сказал Энрике.-- Операция была неудачной. Никто о ней
никогда и не узнает. Там и убили Висенте и Игнасио.
— И ты говоришь, что так надо? Что такие люди должны умирать при
неудачах в чужой стране?
— Нет чужих стран, Мария, когда там говорят по-испански. Где ты
умрешь, не имеет значения, если ты умираешь за свободу. И, во всяком случае,
главное — жить, а не умирать.
— Но подумай, сколько их умерло... вдали от родины... и в неудачных
операциях...
— Они пошли не умирать. Они пошли сражаться. Их смерть — это
случайность.
— Но неудачи! Мой брат убит в неудачной операции. Чучо — тоже.
Игнасио — тоже.
— Ну, это частность. Нам надо было иногда делать невозможное. И
многое, на иной взгляд, невозможное мы сделали. Но иногда сосед не
поддерживал атаку на твоем фланге. Иногда не хватало артиллерии. Иногда нам
давали задание не по силам, как при Селадас. Так получаются неудачи. Но в
целом это не была неудача.
Она не ответила, и он стал доедать, что осталось. Ветер в деревьях все
свежел, и на веранде стало холодно. Он сложил тарелки обратно в корзину и
вытер рот салфеткой. Потом тщательно обтер пальцы и одной рукой обнял
девушку. Она плакала.
— Не плачь, Мария,-- сказал он.-- Что случилось — случилось. Надо
думать, как нам быть дальше. Впереди много работы
Она ничего не ответила, и в свете уличного фонаря он увидел, что она
глядит прямо перед собой.
— Нам надо покончить со всей этой романтикой. Пример такой романтики
— этот дом. Надо покончить с тактикой террора. Никогда больше не пускаться
в авантюры.
Девушка все молчала, и он смотрел на ее лицо, о котором думал все эти
месяцы всякий раз, когда мог думать о чем-нибудь, кроме своей работы.
— Ты словно по книге читаешь,-- сказала она.-- На человеческий язык не
похоже.
— Очень жаль,-- сказал он.-- Жизнь научила. Это то, что должно быть
сделано. И это для меня важнее всего.
— Для меня важнее всего мертвые,-- сказала она.
— Мертвым почет. Но не это важно.
— Опять как по книге!-- гневно сказала она.-- У тебя вместо сердца
книга.
— Очень жаль, Мария. Я думал, ты поймешь.
Все, что я понимаю,-- это мертвые,-- сказала она.
Он знал, что это неправда. Она не видела, как они умирали под дождем в
оливковых рощах Харамы, в жару в разбитых домах Кихорны, под снегом Теруэля.
Но он знал, что она ставит ему в упрек: он жив, а Висенте умер,-- и вдруг в
каком-то крошечном уцелевшем уголке его прежнего сознания, о котором он уже
и не подозревал, он почувствовал глубокую обиду.
— Тут была птица,-- сказал он.-- Дрозд в клетке.
— Да.
— Я его выпустил.
— Какой ты добрый!-- сказала она насмешливо.-- Вот не знала, что
солдаты так сентиментальны!
— А я хороший солдат.
— Верю. Ты и. говоришь, как хороший солдат. А каким солдатом был мой
брат?
— Прекрасным солдатом. Веселее, чем я. Я не веселый. Это недостаток.
— А он был веселый?
— Всегда. И это мы очень ценили.
— А ты не веселый?
— Нет. Я все принимаю слишком всерьез. Это недостаток.
— Зато самокритики хоть отбавляй, и говоришь как по книге.
— Лучше бы мне быть веселей,-- сказал он.-- Никак не могу научиться.
— А веселые все убиты.
— Нет,-- сказал он.-- Базилио веселый.
— Ну, так и его убьют,-- сказала она.
— Мария! Как можно? Ты говоришь, как пораженец.
— А ты как по книге!-- сказала она.-- Не трогай меня. У тебя черствое
сердце, и я тебя ненавижу.
И снова он почувствовал обиду, он, который считал, что сердце его
зачерствело, и ничто не может причинить боль, кроме физических страданий.
Все еще сидя на койке, он нагнулся.
— Стяни с меня свитер,-- сказал он.
— С какой стати?
Он поднял свитер на спине и повернулся.
— Смотри, Мария. В книге такого не увидишь.
— Не стану смотреть,-- сказала она.-- И не хочу.
— Дай сюда руку.
Он почувствовал, как ее пальцы нащупали след сквозной раны, через
которую свободно прошел бы бейсбольный мяч, чудовищный шрам от раны,
прочищая которую хирург просовывал туда руку в перчатке, шрам, который
проходил от одного бока к другому. Он почувствовал прикосновение ее пальцев
и внутренне содрогнулся. Потом она крепко обняла его и поцеловала, и губы ее
были островком во внезапном океане острой боли, которая захлестнула его
слепящей, нестерпимой, нарастающей, жгучей волной и тотчас же схлынула. А
губы здесь, все еще здесь; и потом, ошеломленный, весь в поту, один на
койке, а Мария плачет и твердит:
— О Энрике, прости меня? Прости, прости!
— Не важно,-- сказал Энрике.-- И прощать тут нечего. Но только это
было не из книг.
— И всегда так больно?
— Когда касаются или при толчках.
— А как позвоночник?
— Он был только слегка задет. И почки тоже. Осколок вошел с одной
стороны и вышел с другой. Там ниже и на ногах есть еще раны.
— Энрике, прости меня!
— Да нечего прощать! Вот только плохо, что не могу обнять тебя и,
кроме того, что невесел.
— Мы обнимемся, когда все заживет.
— Да.
— И я буду за тобой ухаживать.
— Нет, ухаживать за тобой буду я. Это все пустяки. Только больно,
когда касаются, и при толчках. Меня не это беспокоит. Теперь нам надо
приниматься за работу. И поскорее уйти отсюда. Все, что здесь есть, надо
вывезти сегодня же. Надо все это поместить в новом и невыслеженном месте,
пригодном для хранения. Потребуется нам все это очень нескоро. Предстоит еще
много работы, пока мы снова не создадим необходимые условия. Многих надо еще
воспитать. К тому времени патроны едва ли будут Пригодны. В нашем климате
быстро портятся запалы. А сейчас нам надо уйти. И так уже я допустил
глупость, задержавшись тут так долго, а глупец, который поместил меня сюда,
будет отвечать перед комитетом.
— Я должна провести тебя туда ночью. Они считали, что день ты в этом
доме будешь в безопасности.
— Этот дом — сплошная глупость!
— Мы скоро уйдем.
— Давно пора было уйти.
— Поцелуй меня, Энрике!
— Мы осторожно,-- сказал он.
Потом в темноте на постели, с закрытыми глазами, осторожно прилаживаясь
и чувствуя на своих губах ее губы, и счастье без боли, и чувство, что ты
дома без боли, дома и жив без боли, и что тебя любят и нет боли; была
пустота в их любви, и она заполнилась, и губы их в темноте целуют, и они
счастливы, счастливы в жаркой темноте у себя дома и без боли, и вдруг
пронзительный вой сирены, и опять боль, нестерпимая боль — настоящая
сирена, а не радио. И не одна сирена. Их две. И они приближаются с обоих
концов улицы.
Он повернул голову, потом встал. Он подумал: недолго же довелось побыть
дома.
— Выходи в дверь и через пустырь,-- сказал он.-- Иди, я отсюда буду
отстреливаться и отвлеку их.
— Нет, ты иди,-- сказала она.-- Пожалуйста. Это я останусь и буду
отстреливаться, тогда они подумают, что ты еще здесь.
— Послушай,-- сказал он.-- Мы оба уйдем. Тут нечего защищать. Все это
оружие ни к чему. Лучше уйти.
— Нет, я останусь,-- сказала она.-- Я буду тебя защищать. Она
потянулась к его кобуре за пистолетом, но он ударил ее по щеке.
— Пойдем. Не глупи. Пойдем!
Они спустились вниз, и он чувствовал ее у себя за спиной. Он распахнул
двери, и оба они вышли в темноту. Он обернулся и запер дверь.
— Беги, Мария! — сказал он.-- Через пустырь, вот в том направлении.
Скорей!
— Я хочу, с тобой!
Он опять ударил ее по щеке.
— Беги! Потом нырни в траву и ползи. Прости меня, Мария. Но иди. Я
пойду в другую сторону. Беги,-- сказал он.-- Да беги же, черт возьми!
Они одновременно нырнули в заросль сорняков. Он пробежал шагов
двадцать, а потом, когда полицейские машины остановились перед домом и
сирены умолкли, прижался к земле и пополз.
Он упорно продирался сквозь заросли, лицо ему засыпало пыльцой
сорняков, репьи своими колючками терзали ему руки и колени, и он услышал,
как они обходят дом. Теперь окружили его.
Он упорно полз, напряженно думая, не обращая внимания на боль.
"Почему сирены? Почему нет машины на задах? Почему нет фонаря или
прожектора на пустыре? Кубинцы!-- думал он.-- Надо же быть такими
напыщенными глупцами. Должно быть, уверены, что в доме никого нет. Явились
забрать оружие. Но почему сирены?"
Он услышал, как они взламывали дверь. Шумели возле дома. Оттуда
послышалось два свистка, и он стал продираться дальше.
"Дураки,-- подумал он.-- Но они, должно быть, уже нашли корзину и
тарелки. Что за народ! Провести облаву и то не умеют!"
Он дополз почти до конца пустыря. Он знал, что теперь надо подняться и
перебежать дорогу к дальним домам. Он приладился ползти без особой боли. Он
мог приучить себя почти к любому движению. Только резкие смены движения
причиняли боль, и теперь он боялся подняться.
Еще не покидая зарослей, он стал на одно колено, перетерпел волну боли
и потом снова вызвал ее, подтягивая второе колено, перед тем как встать на
ноги.
Он бросился через улицу к противоположному дому, как вдруг щелкнул
прожектор и сразу поймал его в сноп света. Ослепленный, он различал только
темноту по обе стороны луча.
Прожектор светил с полицейской машины, которая тишком, без сирены,
приехала и стала на заднем углу пустыря.
Когда Энрике тонким резким силуэтом встал навстречу лучу, хватаясь за
пистолет, автоматы дали по нему очередь из затемненной машины. Было похоже
на то, что бьют дубинкой по груди, и он почувствовал только первый удар. Все
последующие были словно эхо.
Он ничком упал в траву, и за тот миг, что он падал, а может быть, еще
раньше, между вспышкой луча и первой пулей, у него мелькнула одна, последняя
мысль: "А они не так глупы. Может быть, и из них когда-нибудь выйдет толк".
Если бы у него было время еще для одной мысли, он, наверно, понадеялся
бы, что на другом углу нет машины. Но была машина и там, и ее прожектор
блуждал по пустырю. Широкий сноп прочесывал сорняки, в которых укрывалась
Мария. И в затемненной машине пулеметчики вели за лучом рифленые дула
безотказных уродливых "томпсонов".
В тени дерева за темной машиной с прожектором стоял негр. На нем была
шляпа и шерстяная куртка. Под рубашкой он носил ожерелье из амулетов. DH
спокойно стоял, наблюдая за работой прожектора.
А тот проглаживал весь пустырь, где, распластавшись, лежала девушка,
уткнув подбородок в землю. Она не двинулась с тех самых пор, как услышала
первую очередь. Она чувствовала, как колотится о землю ее сердце.
— Ты ее видишь?-- спросил кто-то в машине.
— Надо насквозь прочесать сорняки,-- сказал лейтенант.-- Но1а! --
позвал он негра, стоявшего под деревом.-- Пойди в дом и скажи, чтобы они шли
сюда, к нам, через пустырь цепочкой. Ты уверен, что их только двое?
— Только двое,-- спокойно ответил негр.-- Один уже готов.
— Иди.
Слушаю, господин лейтенант,-- сказал негр.
Обеими руками придерживая свою шляпу, он побежал по краю пустыря к
дому, где уже ярко светились все окна. На пустыре лежала девушка, сцепив
руки на затылке.
— Помоги мне вынести это,-- сказала она в траву, ни к кому не
обращаясь, потому что никого рядом не было. Потом, вдруг зарыдав,
повторила:-- Помоги мне, Висенте. Помоги мне, Фелипе. Помоги мне, Чучо.
Помоги мне, Артуро. И ты, Энрике, помоги мне...
Когда-то она произнесла бы молитву, но это было потеряно, а ей так
нужна была опора!
— Помогите мне молчать, если они возьмут меня,-- сказала она,
уткнувшись ртом в траву.-- Помоги мне молчать, Энрике. Помоги молчать до
конца, Висенте.
Она слышала, как позади нее продираются они, точно загонщики, когда
бьют зайцев. Они шли широкой стрелковой цепью, освещая траву электрическими
фонариками.
О Энрике,-- сказала она,-- помоги мне!
Она разжала руки, сцепленные на затылке, и протянула их по бокам.
— Лучше так. Если побегу, они будут стрелять. Так проще.
Медленно она поднялась и побежала прямо на машину. Луч прожектора
освещал ее с ног до головы, и она бежала, видя только его белый, ослепляющий
глаз. Ей казалось, что так лучше.
За спиной у нее кричали: Но стрельбы не было. Кто-то сгреб ее, и она
упала. Она слышала его тяжелое дыхание.
Еще кто-то подхватил ее под руки и поднял. Потом, придерживая с обеих
сторон, они повели ее к машине. Они не были грубы с ней, но упорно вели ее к
машине.
— Нет,-- сказала она.-- Нет! Нет!
— Это сестра Висенте Итурбе.-- сказал лейтенант.-- Она может быть
полезна.
— Ее уже допрашивали,-- сказал другой голос.
— Как следует ни разу.
— Нет!-- сказала она.-- Нет! Нет!-- Потом громче:-- Помоги мне,
Висенте! Помоги, помоги мне, Энрике!
— Их нет в живых,-- сказал кто-то.-- Они тебе не помогут. Не глупи.
— Неправда!-- сказала она.-- Они мне помогут. Мертвые помогут мне.
Да-да! Наши мертвые помогут мне!
— Ну так погляди на своего Энрике,-- сказал лейтенант.-- Убедись,
поможет ли он тебе. Он тут, в багажнике.
— Он уже помогает мне,-- сказала девушка Мария.-- Разве вы не видите,
что он уже помогает мне? Благодарю тебя, Энрике. О, как я благодарю тебя!
— Будет,-- сказал лейтенант.-- Она сошла с ума. Четверых оставьте
стеречь оружие, мы пришлем за ним грузовик. А эту полоумную возьмем в штаб.
Там она все расскажет.
— Нет,-- сказала Мария, хватая его за рукав.-- Вы разве не видите, что
все они мне помогают?
— Чушь!--сказал лейтенант.--Ты ^просто свихнулась.
— Никто не умирает зря,-- сказала Мария.-- Сейчас все мне помогают.
— Вот пусть они тебе помогут еще через часок,-- сказал лейтенант.
— И помогут!-- сказала Мария.-- Не беспокойтесь. Мне теперь помогают
многие, очень многие.
Она сидела очень спокойно, откинувшись на спинку сиденья. Казалось, она
обрела теперь странную уверенность. Такую же уверенность почувствовала чуть
больше пятисот лет назад другая девушка ее возраста на базарной площади
города, называемого Руаном.
Мария об этом не думала. И никто в машине не думал об этом. У этих двух
девушек, Жанны и Марии, не было ничего общего, кроме странной уверенности,
которая внезапно пришла к ним в нужную минуту. Но всем полицейским было не
по себе при виде Марии, очень прямо сидевшей в луче фонаря, который озарял
ее лицо.
Машины тронулись; в головной на заднем сиденье пулеметчики убирали
автоматы в тяжелые брезентовые чехлы, отвинчивая приклады и засовывая их в
косые карманы, стволы с рукоятками — в среднее отделение, а магазины — в
плоские наружные кармашки.
Негр в шляпе вышел из-за угла дома и помахал головной машине. Он сел
впереди с шофером, и все четыре машины свернули на шоссе, которое выводило
по берегу к Гаване.
Сидя рядом с шофером, негр засунул руку за пазуху и стал перебирать
синие камешки ожерелья. Он сидел молча и перебирал их, как четки. Он был
раньше грузчиком в порту, а потом стал осведомителем и за сегодняшнюю работу
должен был получить от гаванской полиции пятьдесят долларов. Пятьдесят
долларов — это немалые деньги в Гаване по нынешним временам, но негр не мог
больше думать о деньгах. Когда они выехали на освещенную улицу Малекон, он
украдкой оглянулся и увидел гордо сиявшее лицо девушки и ее высоко поднятую
голову.
Негр испугался. Он пробежал пальцами по всему ожерелью и крепко сжал
его в кулак. Но оно не помогло ему избавиться от страха, потому что здесь
была древняя магия, посильней его амулетов.

В ЧУЖОЙ СТРАНЕ



Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.-- М.:
Просвещение, 1984.-- 304 с., ил.-
OCR: Шур Алексей, shuralex@online.ru
Spellcheck: Шур Алексей, shuralex@online.ru

Осенью война все еще продолжалась, но для нас она была кончена. В
Милане осенью было холодно и темнело очень рано. Зажигали электрические
фонари, и было приятно бродить по улицам, разглядывая витрины. Снаружи у
магазинов висело много дичи, мех лисиц порошило снегом, и ветер раздувал
лисьи хвосты. Мерзлые выпотрошенные оленьи туши тяжело свисали до земли, а
мелкие птицы качались на ветру, и ветер трепал их перья. Была холодная
осень, и с гор дул ветер.
Все мы каждый день бывали в госпитале. К госпиталю можно было пройти
через город разными путями. Две дороги вели вдоль каналов, но это было очень
далеко. Попасть в госпиталь можно было только по какому-нибудь мосту через
канал. Мостов было три. На одном из них женщина продавала каштаны. Около
жаровни было тепло. И каштаны в кармане долго оставались теплыми. Здание
госпиталя было старинное и очень красивое, и мы входили в одни ворота и,
перейдя через двор, выходили в другие, с противоположной стороны. Во дворе
мы почти всегда встречали похоронную процессию. За старым зданием стояли
новые кирпичные корпуса, и там мы встречались каждый день, и были очень
вежливы друг с другом, расспрашивали о здоровье и садились в аппараты, на
которые возлагались такие надежды.
К аппарату, в котором я сидел, подошел врач и спросил
— Чем вы увлекались до войны? Занимались спортом?
— Да, играл в футбол,-- ответил я.
Прекрасно, сказал он,-- вы и будете играть в футбол лучше прежнего.
Колено у меня не сгибалось, нога высохла от колена до щиколотки, и
аппарат должен был согнуть колено и заставить его двигаться, как при езде на
велосипеде. Но оно все еще не сгибалось, и аппарат каждый раз стопорил,
когда дело доходило до сгибания. Врач сказал:
— Все это пройдет. Вам повезло, молодой человек. Скоро вы опять будете
первоклассным футболистом.
В соседнем аппарате сидел майор, у которого была меленькая, как у
ребенка, рука. Он подмигнул мне, когда врач стал осматривать его руку,
помещенную между двумя ремнями, которые двигались вверх и вниз и ударяли по
неподвижным пальцам, и спросил:
— А я тоже буду играть в футбол, доктор?
Майор был знаменитым фехтовальщиком, а до войны самым лучшим
фехтовальщиком Италии.
Врач пошел в свой кабинет и принес снимок высохшей руки, которая до
лечения была такая же маленькая, как у майора, а потом немного увеличилась.
Майор взял здоровой рукой снимок и посмотрел на него очень внимательно.
— Ранение? — спросил он.
— Несчастный случай на заводе,-- сказал врач.
— Весьма любопытно, весьма любопытно,-- сказал майор и вернул снимок
врачу.
— Убедились теперь?
— Нет,-- сказал майор.
Было трое пациентов одного со мною возраста, которые приходили каждый
день. Все трое были миланцы; один из них собирался стать адвокатом, другой
— художником, а третий хотел быть военным. И после лечебных процедур мы
иногда шли вместе в кафе "Кова", рядом с театром "Ла Скала". И потому, что
нас было четверо, мы шли кратчайшим путем, через рабочий квартал. Нас
ненавидели за то, что мы офицеры, и часто, когда мы проходили мимо, нам
кричали из кабачков: "Abasso gli ufficiali!"("Долой офицеров!" (итал.)). У
пятого, который иногда возвращался из госпиталя вместе с нами, лицо было
завязано черным шелковым платком: у него не было носа, и лицо ему должны
были исправить. Он пошел на фронт из Военной академии и был ранен через час
после того, как попал на линию огня. Лицо ему потом исправили, но он
происходил из старинного рода, и носу его так и не смогли придать должную
форму. Он уехал в Южную Америку и служил там в банке. Но это было позже, а
тогда никто из нас не знал, как сложится жизнь. Мы знали только, что война
все еще продолжается, но что для нас она кончена.
У всех у нас были одинаковые ордена, кроме юноши с черной шелковой
повязкой на лице, а он слишком мало времени пробыл на фронте, чтобы получить
орден. Высокий юноша с очень бледным лицом, который готовился в адвокаты,
был лейтенантом полка Ардитти и имел три таких ордена, каких у нас было по
одному. Он долго пробыл лицом к лицу со смертью и держался особняком. Каждый
из нас держался особняком, и нас ничто не связывало, кроме ежедневных встреч
в госпитале. И все-таки, когда мы шли к кафе "Кова" через самую опасную
часть города, шли в темноте, а из кабачков лился свет и слышалось громкое
пение, и когда пересекали улицы, где люди толпились на тротуарах, и нам
приходилось расталкивать их, чтобы пройти,-- мы чувствовали, что нас
связывает то, что мы пережили и чего они, эти люди, которые ненавидят нас,
не могут понять.
Все было понятно в кафе "Кова", где было тепло и нарядно и не слишком
светло, где по вечерам было шумно и накурено, и всегда были девушки за
столиками, и иллюстрированные журналы, висевшие по стенам на крючках.
Посетительницы кафе "Кова" были большие патриотки. По-моему, в то время
самыми большими патриотками в Италии были посетительницы кафе, да они,
должно быть, еще и теперь патриотки.
Вначале мои спутники вежливо интересовались моим орденом и спрашивали,
за что я его получил. Я показал им грамоты, где были написаны пышные фразы и
всякие "fratellanza" и "abnegazione" ("Братство" и "самоотверженность"
(итал.).), но где на самом деле, если откинуть эпитеты, говорилось, что мне
дали орден за то, что я американец. После этого их отношение ко мне
несколько изменилось, хоть я и считался другом по сравнению с посторонними.
Я был их другом, но меня перестали считать своим с тех пор, как прочли
грамоты. У них все было иначе, и получили они свои ордена совсем по-другому.
Правда, я был ранен, но все мы хорошо знали, что рана, в конце концов, дело
случая. Но все-таки я не стыдился своих отличий и иногда, после нескольких
коктейлей, воображал, что сделал все то, за что и они получили свои ордена.
Но, возвращаясь поздно ночью под холодным ветром, вдоль пустынных улиц, мимо
запертых магазинов, стараясь держаться ближе к фонарям, я знал, что мне
никогда бы этого не сделать, и очень боялся умереть, и часто по ночам, лежа
в постели, боялся умереть и думал о том, что со мной будет, когда я снова
попаду на фронт.
Трое с орденами были похожи на охотничьих соколов, а я соколом не был,
хотя тем, кто никогда не охотился, я мог бы показаться соколом; но они, все
трое, отлично это понимали, и мы постепенно разошлись. С юношей, который был
ранен в первый же день на фронте, мы остались друзьями, потому что теперь он
уже не мог узнать, что из него вышло бы; поэтому его тоже не считали своим,
и он нравился мне тем, что из н

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися