Эрнест Хемингуэй. Рог быка

Старик и море - Благовещенск: Хабаровское книжное издательство, 1979
(Та книга печаталась по четырёхтомному изданию собрания сочинений
М: Государственное издание художественной литературы, 1968)
OCR: Сергей Зимин
Рог быка
В Мадриде полно мальчиков по имени Пако — уменьшительное от Франсиско,
— и есть даже анекдот о том, как один отец приехал в Мадрид и поместил на
последней странице "Эль Либераль" объявление: "Пако жду тебя отеле Монтана
вторник двенадцать все простил папа", и как пришлось вызвать отряд конной
жандармерии, чтобы разогнать восемьсот молодых людей, явившихся по этому
объявлению. Но у того Пако, который служил младшим официантом в пансионе
Луарка, не было ни отца, от которого он мог ждать прощения, ни грехов,
которые нужно было прощать. У него были две старшие сестры, служившие
горничными в пансионе Луарка, куда они попали благодаря тому, что прежняя
горничная Луарки, их землячка, оказалась честной и работящей и тем заслужила
добрую славу своей деревне и ее уроженкам; и эти сестры дали ему денег на
автобус до Мадрида и пристроили его младшим официантом в тот же пансион.
Он был родом из Эстремадуры, где живут в первобытной дикости, едят
скудно, а об удобствах не имеют понятия, и сколько он себя помнил, ему
всегда приходилось работать с утра до вечера. Это был складный подросток с
очень черными, слегка вьющимися волосами, крепкими зубами и кожей, которой
завидовали его сестры; и улыбка у него была открытая и ясная. Он был
расторопен и хорошо справлялся со своим делом, любил своих сестер,
казавшихся ему красавицами и умницами, любил Мадрид, для него еще полный
чудес, и любил свою работу, которой яркий свет, чистые скатерти,
обязательный фрак и обилие еды на кухне придавали романтический блеск.
В пансионе Луарка постоянно жило человек десять-двенадцать, но для
Пако, самого молодого из трех официантов, прислуживавших в столовой,
существовали только те, кто имел отношение к бою быков.
Второразрядные матадоры охотно селились в этом пансионе, потому что
Калье-Сан-Херонимо было респектабельным адресом, кормили там превосходно, а
за стол и комнату брали недорого. Всякому тореро необходимо производить
впечатление человека если не богатого, то, по крайней мере, солидного,
поскольку в Испании декорум и внешний лоск ценятся выше мужества, и тореро
жили в Луарке, покуда в кармане оставалась хоть песета. Не было случая,
чтобы кто-нибудь из них сменил Луарку на лучший или более дорогой отель, —
второразрядные тореро никогда не переходят в первый разряд; зато падение с
высот Луарки бывало стремительным, потому что всякий, кто хоть что-нибудь
зарабатывал, мог жить там спокойно, и если уж гостю подавали счет, не
дожидаясь требования, — значит, хозяйка пансиона убедилась, что случай
безнадежный.
В то время в Луарке жили три опытных матадора, а кроме того, два очень
хороших пикадора и один превосходный бандерильеро. Для пикадоров и
бандерильеро, которым приходилось жить в Мадриде всю весну, а семью
оставлять в Севилье, Луарка была роскошью; но им хорошо платили, и они имели
постоянную работу у матадоров, подписавших несколько контрактов на весенний
сезон, и этот подсобный персонал всегда зарабатывал больше, чем любой из
трех матадоров, живших в Луарке. Из этих трех матадоров один был болен и
тщательно скрывал это, другой когда-то привлек к себе внимание публики, но
быстро вышел из моды, а третий был трус.
Матадор-трус прежде, до страшной раны в живот, полученной им в одно из
первых его выступлений на арене, был на редкость смелым и замечательно
ловким, и у него еще сохранились кое-какие замашки от времен его славы. Он
был всегда безудержно весел и хохотал по всякому поводу, а то и без всякого
повода. В свои лучшие дни он любил подшутить над другими, но теперь он это
бросил. Для этого нужна была уверенность в себе, которой он уже не
чувствовал. У этого матадора было умное, открытое лицо, и он держал себя с
большим достоинством.
Матадор, который был болен, больше всего боялся показать это и считал
своим долгом не пропускать ни одного блюда, которое подавалось к столу. У
него было очень много носовых платков, которые он сам стирал у себя в
комнате, и за последнее время он стал распродавать свои пышные костюмы. Один
он задешево продал перед рождеством, а другой — в начале апреля. Костюмы
были очень дорогие, он всегда очень бережно обращался с ними, и у него еще
оставался один. До своей болезни он подавал большие надежды, имел даже
шумный успех, и хотя был неграмотен, но хранил у себя вырезки из газет, где
говорилось, что в свой мадридский дебют он превзошел Бельмонте. Он ел один,
за маленьким столиком, почти не поднимая глаз от тарелки.
Матадор, который вышел из моды, был очень маленького роста, смуглый и
важный. Он тоже ел за отдельным столом, улыбался редко и никогда не смеялся.
Он был родом из Вальядолида, где не любят шуток, и он был способным
матадором, но его стиль устарел, прежде чем он успел заслужить симпатии
публики своими главными достоинствами — мужеством и уверенным мастерством,
и теперь его имя на афише не делало сборов. Вначале он привлек к себе
внимание своим маленьким ростом: глаза его приходились на одном уровне с
загривком быка, но, кроме него, были и другие невысокие матадоры, и ему так
и не удалось стать любимцем публики.
Из пикадоров один был седой, худощавый, с ястребиным лицом, тщедушный
на вид, хотя руки и ноги у него были как из железа; он всегда носил
охотничьи сапоги и брюки навыпуск, слишком много пил по вечерам и влюбленно
глядел на всех женщин в пансионе. Другой был рослый детина, смуглый,
красивый, с черными, как у индейца, волосами и огромными ручищами. Оба были
отличные пикадоры, хотя о первом ходили слухи, что пьянство и разврат сильно
вредят его искусству, а про второго говорили, что из-за своего упрямства и
сварливости он ни с кем из матадоров не может проработать больше одного
сезона.
Бандерильеро был уже немолод, с проседью, невысокого роста, увертливый,
как кошка, несмотря на свои годы, и когда он сидел за столом с газетой, то
походил на дельца среднего достатка. Ноги у него еще были крепки, а когда
они утратят силу, у него хватит смекалки и опыта, чтобы еще надолго
удержаться на работе. Разница только в том, что, утратив быстроту движений,
он постоянно будет испытывать страх, тогда как сейчас он всегда спокоен и
уверен и на арене, и вне ее.
В тот вечер все уже кончили ужинать, и в столовой оставались только
пикадор с ястребиным лицом, который слишком много пил, бродячий ярмарочный
торговец с родимым пятном на всю щеку, который тоже слишком много пил, и два
священника из Галисии, которые сидели за угловым столом и пили, если не
слишком много, то, во всяком случае, достаточно. В то время в Луарке за вино
особой платы не брали, это входило в стоимость пансиона, и официанты только
что подали по новой бутылке вальдепеньяс сначала торговцу, потом пикадору и,
наконец, священникам.
Все три официанта стояли у дверей. В Луарке было заведено, что официант
мог уйти, только когда освобождались все его столы, но в этот вечер тот, за
чьим столиком сидели священники, торопился на собрание анархо-синдикалистов,
и Пако пообещал его заменить.
Наверху матадор, который был болен, лежал ничком на постели, один в
своей комнате. Матадор, который вышел из моды, сидел у окна и смотрел на
улицу, собираясь отправиться в кафе. Матадор, который стал трусом, зазвал к
себе в комнату старшую сестру Пако и чего-то от нее добивался, а она,
смеясь, отмахивалась от него. Он говорил:
— Да ну же, не будь такой дикаркой.
— Не хочу, — говорила сестра. — С какой стати?
— Просто из любезности.
— Вы хорошо поужинали, а теперь сладкого захотели?
— Один разочек. Тебя от этого не убудет.
— Не приставайте. Говорят вам, не приставайте.
— Ведь это же такие пустяки.
— Говорят вам, не приставайте.
Внизу, в столовой, самый высокий официант, тот, что опаздывал на
собрание, сказал:
— Вы только посмотрите, как они лакают вино, эти черные свиньи.
— Что за выражения, — сказал второй официант.-- Они вполне приличные
гости. Они пьют не так уж много.
— Самые правильные выражения, — сказал высокий. — Два бича Испании:
быки и священники.
— Но не каждый же бык и не каждый священник, — сказал второй
официант.
— Именно каждый, — сказал высокий официант. — Только борясь против
каждого в отдельности, можно побороть весь класс. Нужно уничтожить всех
быков и всех священников. Всех до одного перебить. Тогда мы от них
избавимся.
— Прибереги это для собрания — сказал второй официант.
— Мадридская дикость, — сказал высокий официант. — Уже половина
двенадцатого, а они еще торчат за столом.
— Они только в десять сели, — сказал второй официант. — Ты же
знаешь, блюд много. Вино это дешевое, и они заплатили за него. Это не
крепкое вино,
— С такими дураками, как ты, где тут думать о рабочей солидарности, —
сказал высокий официант.
— Слушай, — сказал второй официант, которому было лет под пятьдесят.
— Я работал всю свою жизнь. Весь остаток жизни я тоже должен работать. Я на
работу не жалуюсь. Работать — это в порядке вещей.
— Да, но не иметь работы — это смерть.
— Я всегда работал, — сказал пожилой официант. — Ступай на собрание.
Можешь не дожидаться.
— Ты хороший товарищ, — сказал высокий официант. — Но у тебя нет
никакой идеологии.
— Mejor si me falta eso que el otro, — сказал пожилой официант (в том
смысле, что лучше не иметь идеологии, чем не иметь работы). — Ступай на
свое собрание.
Пако ничего не говорил. Он еще не разбирался в политике, но у него
всегда захватывало дух, когда высокий официант говорил про то, что нужно
перебить всех священников и всех жандармов. Высокий официант олицетворял для
него революцию, а революция тоже была романтична. Сам он хотел бы быть
добрым католиком, революционером, иметь хорошее постоянное место, такое, как
сейчас, и в то же время быть тореро.
— Иди на собрание, Игнасио, — сказал он. — Я возьму твой стол.
— Мы вдвоем возьмем его, — сказал пожилой официант.
— Да тут и одному делать нечего, — сказал Пако. — Иди на собрание.
— Pues me voy, — сказал высокий официант. — Спасибо вам.
Между тем, наверху сестра Пако ловко вывернулась из объятий матадора,
как борец из обхвата противника, и сердито говорила:
— Уж эти мне голодные. Горе-матадор. От страха едва на ногах стоит.
Поберегли бы свою прыть для арены.
— Ты говоришь, как самая настоящая шлюха.
— Что ж, — и шлюха — человек, да только я не шлюха.
— Ну, так будешь шлюхой.
— Только не по вашей милости.
— Оставь меня в покое, — сказал матадор; оскорбленный и отвергнутый,
он чувствовал, как позорная трусость снова овладевает им.
— В покое? А я, кажется, вас и не беспокоила, — сказала сестра. —
Вот только приготовлю вам постель. Мне за это деньги платят.
— Оставь меня в покое! — сказал матадор, и его широкое красивое лицо
исказилось гримасой, как будто он собирался заплакать. — Шлюха. Дрянная
шлюшонка.
— Мой матадор, — сказала она, закрывая за собой дверь. — Мой славный
матадор.
Матадор сидел на постели. На его лице все еще была гримаса, которую во
время боя он превращал в застывшую улыбку, пугая ею зрителей передних рядов,
понимавших, что происходит перед ними.
— Еще и это, — повторял он вслух. — Еще и это! И это!
Он помнил то время, когда был еще в форме, и это было всего три года
назад. Он помнил тяжесть расшитой куртки в тот знойный майский день, когда
его голос еще звучал одинаково на арене и в кафе, и как он направил острие
клинка в покрытое пылью место между лопатками, щетинистый черный бугор мышц
за широко разведенными, могучими, расщепленными на концах рогами, которые
опустились, когда он приготовился убить, и как шпага вошла, легко, словно в
ком застывшего масла, а он стоял, нажимая ладонью головку эфеса, левая рука
наперекрест, левое плечо вперед, тяжесть тела на левой ноге, — и вдруг нога
перестала чувствовать тяжесть тела. Вся тяжесть была теперь внизу живота, и
когда бык поднял голову, одного рога не было видно, рог был весь в нем, и он
два раза качнулся в воздухе, прежде чем его сняли. И теперь, когда он
готовится убить, а это бывает редко, он не может смотреть на рога, и где
какой-то шлюхе понять, что он испытывает, выходя на бой? А много ли пришлось
испытать тем, что смеются над ним? Все они шлюхи, и черт с ними.
Внизу, в столовой, пикадор сидел и смотрел на священников. Если в
комнате бывали женщины, он разглядывал женщин. Если женщин не было, он с
любопытством разглядывал какого-нибудь иностранца, un inglГ©s, но, так как
сейчас не было ни женщин, ни англичан, он разглядывал весело и дерзко двух
священников за угловым столом. Между тем торговец с родимым пятном на щеке
встал, сложил свою салфетку и вышел, оставив на столе наполовину недопитую
бутылку. Если б его счет в Луарке был оплачен, он выпил бы все вино.
Священники не смотрели на пикадора. Один из них говорил:
— Вот уже десять дней, как я здесь, и целые дни я просиживаю в
передней, а он меня не принимает.
— Что же делать?
— Ничего. Что можно сделать? Против власти не пойдешь.
— Я уже две недели здесь, и тоже ничего.
— Все дело в том, что мы из захолустья. Вот выйдут все деньги, и
придется ехать назад.
— В свое захолустье. Мадриду нет дела до Галисии. Провинция бедная,
глухая.
— Можно вполне понять поступок брата Базилио,
— И все-таки я как-то не очень доверяю Базилио Альваресу.
— В Мадриде многое научишься понимать: Мадрид — погибель Испании.
— Хоть бы уж принял и отказал.
— Нет. Раньше нужно вымотать человека, извести ожиданием.
— Ну что ж, посмотрим. Я умею ждать не хуже других.
В эту минуту пикадор поднялся с места, подошел к столу священников и
остановился — седой, похожий на ястреба, разглядывая их и улыбаясь.
— Torero, — сказал один священник другому.
— И хороший torero, — сказал пикадор и вышел из столовой — тонкий в
талии, кривоногий, в серой куртке, узких брюках навыпуск и сапогах
скотовода, каблуки которых пощелкивали, когда он шел к выходу, ступая вполне
твердо и улыбаясь самому себе. Его жизнь была замкнута в узком, тесном мирке
профессиональных достижений, ночных пьяных подвигов и неумеренного
хвастовства. В вестибюле он закурил сигару и, сдвинув шляпу на одно ухо,
отправился в кафе.
Священники вышли тотчас же за пикадором, смущенно заторопившись, когда
заметили, что они позже всех задержались за столом и в комнате никого не
осталось.
Пако и пожилой официант убрали со столов и вынесли на кухню бутылки
На кухне сидел Энрике, парень, который мыл посуду. Он был тремя годами
старше Пако и уже озлоблен и циничен.
— На, выпей, — сказал ему пожилой официант, налил стакан вальдепеньяс
и подал ему.
— Можно, — Энрике взял стакан.
— А ты, Пако? — спросил пожилой официант,
— Спасибо, — сказал Пако. Все трое выпили.
— Ну, я ухожу, — сказал пожилой официант.
— Спокойной ночи, — ответили они ему.
Он вышел, и они остались одни. Пако взял салфетку, которой утирал губы
один из священников, и, выпрямившись, сдвинув пятки, опустил салфетку вниз и
потом провел ею по воздуху, следуя головой за движением руки в неторопливой,
размеренной веронике. Он повернулся и, чуть выставив вперед ногу, сделал
второй взмах, затем шагнул вперед, заставляя отступить воображаемого быка, и
сделал третий взмах, неторопливый, безукоризненно ритмичный и плавный,
потом, собрав салфетку, прижал ее к боку и, сделав полуверонику, увернулся
от быка.
Энрике следил за его движениями критическим и насмешливым взглядом.
— Ну, как бык? — спросил он.
— Бык очень храбрый, — сказал Пако. — Смотри.
Став в позу, стройный и прямой, он сделал еще четыре безукоризненных
взмаха, легких, закругленных и изящных.
— А бык что? — спросил Энрике, стоя у водопроводной раковины в
фартуке, со стаканом вина в руке.
— Еще хоть куда, — сказал Пако.
— Не глядел бы я на тебя, — сказал Энрике.
— А что?
— Смотри! — Энрике сбросил фартук и, дразня воображаемого быка,
исполнил четыре безукоризненных, томно-плавных вероники и закончил
реболерой, описав фартуком четкий полукруг под самой мордой быка, перед тем,
как отойти от него.
— Видал? — сказал он. — А я посуду мою.
— Почему же?
— Страх, — сказал Энрике. — Miedo. Такой же страх и ты бы
почувствовал на арене, перед быком.
— Нет, — сказал Пако. — Я бы не боялся.
— Leche! — сказал Энрике. — Все боятся. Только матадоры умеют
подавлять свой страх, и он не мешает им работать с быком. Я раз участвовал в
любительском бое быков, и мне было так страшно, что я не выдержал и убежал.
Все очень смеялись. И ты бы тоже боялся. Если бы не этот страх, в Испании
каждый чистильщик сапог был бы матадором. Ты бы еще больше меня струсил —
ведь ты деревенский.
— Нет, — сказал Пако.
Он столько раз проделывал все это в своем воображении. Столько раз он
видел рога, видел влажную бычью морду, и как дрогнет ухо, и потом голова
пригнется книзу, и бык кинется, стуча копытами, и разгоряченная туша
промчится мимо него, когда он взмахнет плащом, и снова кинется, когда он
взмахнет еще раз, потом еще, и еще, и еще, и закружит быка на месте своей
знаменитой полувероникой, и, покачивая бедрами, отойдет прочь, выставляя
напоказ черные волоски, застрявшие в золотом шитье куртки, а бык будет
стоять как вкопанный перед аплодирующей толпой. Нет, он бы не боялся. Другие
— может быть. Но он — нет. Он знал, что не боялся бы. А если бы он и
почувствовал когда-нибудь страх, он знал, что сумел бы проделать все, что
нужно. Он был уверен в себе.
— Я бы не боялся, — сказал он.
Энрике повторил ругательство. Потом он сказал:
— А давай попробуем.
— Как?
— Смотри, — сказал Энрике. — Ты думаешь о быке, но ты не думаешь о
рогах. У быка сила знаешь какая, — его рог режет, как нож, колет, как штык,
и глушит, как дубина. Смотри. — Он выдвинул ящик и достал два больших
кухонных ножа. — Я их привяжу к ножкам стула. Я буду за быка, и стул буду
держать над головой. Ножи — это рога. Вот если ты так проделаешь все свои
приемы, это уж будет всерьез.
— Дай мне твой фартук, — сказал Пако, — мы это сделаем в столовой.
— Нет, — сказал Энрике, вдруг забыв свою злость.-- Не надо, Пако.
— Давай, — сказал Пако. — Я не боюсь.
— Будешь бояться, когда увидишь перед собой ножи.
— Посмотрим, — сказал Пако. — Давай фартук.
В то время, когда Энрике, взяв два тяжелых, отточенных, как бритва,
кухонных ножа, накрепко привязывал их к ножкам стула грязными салфетками, до
половины прихватывая нож, туго прикручивая и потом завязывая узлом, обе
горничные, сестры Пако, направлялись в кино, смотреть "Анну Кристи" с Гретой
Гарбо. Один из двух священников сидел на постели, в нижнем белье и читал
свой требник, а другой надел уже ночную сорочку и бормотал молитвы,
перебирая четки. Все тореро, за исключением того, который был болен, уже
совершили свой вечерний выход в кафе Форнос, и высокий смуглый пикадор играл
на бильярде. Маленький неразговорчивый матадор пил кофе с молоком за
столиком, вокруг которого теснились пожилой бандерильеро и еще несколько
настоящих профессионалов.
Подвыпивший седой пикадор сидел за рюмкой коньяка и с удовольствием
поглядывал на соседний стол, где матадор, который утратил мужество, сидел с
другим матадором, который сменил шпагу на бандерильи, и с двумя довольно
потрепанного вида проститутками.
Торговец остановился на углу и беседовал с приятелями.
Высокий официант сидел на собрании анархо-синдикалистов и ждал случая
выступить.
Пожилой официант расположился на террасе кафе Альварес и потягивал
пиво.
Хозяйка Луарки уже заснула, лежа на спине: большая, толстая, честная,
опрятная, добродушная, очень набожная, все еще не переставшая оплакивать и
каждый день поминать в своих молитвах мужа, который умер двадцать лет назад.
Один в своей комнате, матадор, который был болен, ничком лежал на постели,
зажимая рот платком.
А в пустой столовой Энрике затянул последний узел на салфетках,
которыми ножи были привязаны к ножкам стула, и поднял стул. Он повернул его
ножками вверх и держал над головой так, что ножи торчали по обе стороны
лица.
— А тяжело, — сказал он, — Смотри, Пако, это очень опасно. Лучше не
надо. — Он весь вспотел.
Пако встал к нему лицом и во всю ширину расправил фартук, захватив по
складке каждой рукой: большие пальцы вверх, указательные вниз, во всю
ширину, чтобы привлечь внимание быка.
— Кидайся прямо вперед, — сказал он. — А потом поворачивай, как бык.
Кидайся столько раз, сколько захочешь.
— А как ты узнаешь, когда делать последний взмах? — спросил Энрике.
— Лучше всего, делай три полных и одну полуверонику.
— Ладно, — сказал Пако. — Только ты иди прямо вперед. Ю-у, torito!
Иди, бычок, иди!
Низко пригнув голову, Энрике разбежался прямо на него, и Пако взмахнул
фартуком в тот самый миг, когда острие ножа прошло около его живота. И когда
оно мелькнуло перед ним, это был для него настоящий рог: черный, гладкий, с
белым концом. И когда Энрике, проскочив мимо него, повернулся, чтобы снова
броситься, — это разгоряченная, израненная туша быка прогрохотала мимо,
потом извернулась по-кошачьи и снова пошла на него, когда он медленно
взмахнул плащом. Потом бык снова повернул и, не сводя глаз с приближающегося
острия, он ступил левой ногой вперед на два дюйма дальше, чем нужно. И нож
не мелькнул мимо, но вонзился: легко, словно в мех с вином, и что-то
брызнуло, обжигая, из-под внезапного упора стали внутри, и Энрике закричал:
"Ай! Ай! Дай я вытащу!" — и Пако повалился, все еще не выпуская из рук
фартука-плаща, а Энрике тянул стул к себе, и нож поворачивался в нем — в
нем, в Пако.
Наконец нож вышел, и он сидел на полу, в расплывающейся все шире теплой
луже.
— Приложи салфетку. Прижми ее! — сказал Энрике. — Крепче прижми! Я
побегу за доктором. Постарайся сдержать кровотечение!
— Нужно резиновый жгут, — сказал Пако. — Он видел, как это делают на
арене.
— Я шел прямо, — сказал Энрике плача. — Я только хотел показать, как
это опасно...
— Ничего, — сказал Пако, и голос его шел как будто издалека, —
только приведи доктора.
На арене тогда поднимают и несут, почти бегом, в операционную. Если
почти вся кровь из бедренной артерии вытечет по дороге, тогда зовут
священника.
Позови священника сверху, — сказал Пако. Он никак не мог поверить, что
это случилось с ним.
Но Энрике бежал уже по Каррера-Сан-Херонимо к пункту скорой помощи, и
Пако оставался один до самого конца. Сначала сидел, потом скорчился на полу,
потом упал ничком и так лежал, пока все не кончилось, чувствуя, как жизнь
выходит из него, словно вода из ванны, когда откроют сток. Ему было страшно,
у него кружилась голова, он хотел прочитать покаянную молитву и уже вспомнил
начало... но едва он успел сказать скороговоркой: "Велика скорбь моя,
Господи, что я прогневил тебя, который достоин всей любви моей, и я
твердо... ." — голова у него закружилась, еще сильнее, и он уже ничего не
мог вспомнить и только лежал ничком на полу. Все кончилось очень скоро.
Кровь из бедренной артерии вытекает быстрее, чем думают.
Когда врач скорой помощи поднимался по лестнице вместе с полицейским,
который держал Энрике за плечо, обе сестры Пако все еще сидели в кинотеатре
на Виа Гранде. Они все больше разочаровывались в фильме с Гарбо, где
знаменитая звезда являлась в жалкой, нищенской обстановке, тогда как они
привыкли видеть ее окруженной роскошью и богатством. Публика была очень
недовольна фильмом и в знак возмущения свистела и топала ногами.
Все остальные обитатели пансиона были заняты почти тем же, что и в
момент несчастия, только оба священники кончили уже молиться и готовились
лечь спать, а седой пикадор перенес свой коньяк на стол, где сидели
потрепанные проститутки. Немного спустя он снова вышел из кафе с одной из
них. Это была та, которую угощал матадор, утративший мужество.
Мальчик Пако так и не узнал ни об этом, ни о том, что делали эти люди
на следующий день и все другие дни. Он ничего не знал о том, как такие люди
живут и умирают. Он даже не думал о том, что они вообще умирают. Он умер,
как говорится, полный иллюзий. И он не успел потерять ни одной из них, как
не успел прочесть до конца покаянную молитву.
Он не успел даже разочароваться в фильме с Гарбо, что уже две недели
разочаровывал весь Мадрид...

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися