Шарлотта Бронте. Городок

страница №13

оку на бок, и трудность заключалась
не только в том, чтобы подоткнуть одеяло, но, главным образом, в том, чтобы
оно вновь не падало.
- А что он говорил?
- Что говорил! Неужто вы сами не понимаете? Он звал свою дивную
Джиневру, проклинал этого дьявола - де Амаля, бредил золотистыми локонами,
голубыми глазами, белоснежными руками, сверкающими браслетами.
- Не может быть! Он заметил браслет?
- Заметил ли он браслет? Разумеется, даже я его приметила; более того,
он, вероятно, впервые увидел браслет у вас на руке. Джиневра, - я встала и
резко изменила тон, - давайте прекратим этот разговор. Ступайте заниматься
музыкой. - И я отворила дверь.
- Но вы не рассказали мне всего.
- Вам, пожалуй, лучше не дожидаться, пока я расскажу вам все как есть.
Подобная откровенность с моей стороны едва ли доставит вам удовольствие.
Ступайте!
- Злюка! - воскликнула она, но подчинилась, ибо у нее не было законных
оснований оставаться на территории старшего класса, где распоряжалась я.
Честно говоря, на сей раз она не вызвала во мне особой неприязни,
потому что я испытывала удовольствие, сравнивая истинные события с моими
выдумками и вспоминая, как веселился доктор Джон по дороге домой, с каким
аппетитом ужинал и в какой христианской умиротворенности отошел ко сну. А
это белокурое, хрупкое создание, причинявшее ему муки, вызывало во мне гнев
лишь тогда, когда я видела, что он и вправду страдает.
Прошло две недели; я вновь надела ярмо школьных занятий, переходя от
страстных мечтаний о радостных переменах к смирению перед привычным. Как-то
днем, пересекая carre по пути в выпускной класс, где мне надлежало
присутствовать на уроке по "стилю и литературе", я заметила у одного из
венецианских окон Розину, нашу консьержку. Вид у нее, как всегда, был
беспечный. Она вообще имела обыкновение "стоять вольно". Одну руку эта
барышня засунула в карман передника, а в другой держала письмо, невозмутимо,
но внимательно рассматривая адрес на конверте и сосредоточенно изучая
печать.
Письмо! Видение в образе письма терзало мой мозг уже целую неделю, и
сейчас неодолимая магнетическая сила потянула меня к этому белому конверту,
запечатанному в центре красным сургучом. Не знаю, решилась ли бы я
предложить Розине хоть на мгновение показать мне его... нет, нет, я бы,
вернее всего, трусливо проскользнула мимо, страшась унизительной встречи с
Разочарованием: сердце так трепетало у меня в груди, словно уже слышалась
его тяжелая поступь. Но то было заблуждение, вызванное моим нервным
состоянием! Это звучали стремительные шаги профессора литературы, распознав
которые я обратилась в бегство. Если до его появления в классе я успею
занять свое место, обуздать учениц и привести их в состояние покорной
готовности к уроку, он, возможно, обойдет меня вниманием, но если он
заметит, что я стою без дела в carre, не миновать мне многословного
внушения. К счастью, мне удалось сесть на место, заставить девиц утихнуть,
вытащить рукоделие и приняться за него в окружении полной, благопристойной
тишины до того, как, задев щеколду и с грохотом захлопнув дверь, в комнату
ворвался мосье Эманюель и отвесил преувеличенно низкий поклон, предвещающий
взрыв гнева.
Он, как обычно, обрушился на нас, подобно удару грома, но, вместо того
чтобы с быстротой молнии метнуться от двери к кафедре, он прервал движение
на полпути - у моего стола. Повернувшись лицом ко мне и к окну, а спиной к
ученицам и комнате, он устремил на меня мрачный взгляд, полный такого
недоверия, что в ответ мне надлежало бы тут же встать и потребовать
объяснения.
- Voila pour vous*, - провозгласил он, вытащив из жилета и возложив мне
на стол письмо - то самое, что я видела в руках у Розины, то самое,
глянцевый лик и единственный, как у циклопа, кроваво-красный глаз которого
столь четко и точно отпечатались на сетчатке моего внутреннего зрения. Я
чувствовала, я была твердо уверена, что это и есть ожидаемое мною письмо,
которое утолит мои упования, удовлетворит мои желания, избавит меня от
сомнений и освободит от оков страха. Вот это-то письмо мосье Поль, с
присущей ему непозволительной бесцеремонностью, забрал у консьержки и
преподнес мне.
______________
* Извольте! Это вам (фр.).

Я имела довольно причин, чтобы рассердиться, но мне было не до того.
Свершилось - я держу в руках не жалкую записочку, а заключающий в себе по
меньшей мере целый лист бумаги конверт - плотный, твердый, прочный и
приятный на ощупь. А вот и надпись - "Мисс Люси Сноу", - сделанная четким,
ясным, ровным, решительным почерком, и сургучная печать - круглая, без
изъянов, умело оттиснутая крепкой рукой с изящными инициалами "Д.Г.Б.". Меня
охватило ощущение счастья - это радостное чувство переполнило мое сердце и
оттуда заструилось по всем жилам. В кои-то веки и мое желание исполнилось. Я
держала в руках зримую и осязаемую частицу истинного счастья, а не мечту, не
плод воображения, не одно из тех фантастических, несбыточных упований на
удачу, какие не поддерживают человека, а лишь истощают его, не кушанье из
манны небесной, лишь недавно превозносимое мною столь неумеренно и
безотрадно, которое вначале тает на устах, оставляя вкус невыразимой и
сверхъестественной сладости, а в конце концов вселяет отвращение в наши
души, бредящие природной земной пищей и исступленно умоляющие небожителей
забрать себе небесную росу и благовонные масла, - пищу богов, несущую гибель
смертным. На мою же долю выпали не леденцы, не зернышки кориандра{249}, не
ломкие вафли, не приторный мед, а первозданная лакомая снедь охотника -
питательная, здоровая дичь, вскормленная в лесу или в поле, - свежая,
полезная и поддерживающая жизнь. Снедь, какую требовал умирающий
патриарх{249} от своего сына Исава, обещая взамен последнее отеческое
благословение. Для меня она была неожиданным подарком, и я в душе
благодарила бога за то, что он ниспослал его мне, а вслух поблагодарила
простого смертного, воскликнув: "Благодарю вас, благодарю вас, мосье!"
Мосье презрительно скривил губы, бросил на меня злобный взгляд и
зашагал к кафедре. Мосье Поль не отличался добросердечием, хотя и у него
были некоторые хорошие черты.
Прочла ли я письмо сразу, тут же на месте? Набросилась ли немедля на
свежее мясо, как если бы Исав приносил его каждый день?
Нет, я соблюдала осторожность. Пока мне с избытком хватало того, что я
вижу конверт с печатью и на ней три четких инициала. Я выскользнула из
комнаты и разыскала ключ от большого дортуара, который на день запирали. Там
я подошла к своему бюро и стремительно, боясь, что мадам проберется вверх по
лестнице и оттуда будет подсматривать за мной, выдвинула ящик, открыла
шкатулку, вынула из нее бумажник и, усладив себя еще одним взглядом на
конверт, со смешанным чувством благоговейного страха, стыда и восторга
прижалась губами к печати. Потом я завернула неиспробованное, но зато чистое
и неоскверненное сокровище в папиросную бумагу, вложила его в бумажник,
закрыла шкатулку и ящик, заперла на ключ дортуар и вернулась в класс; мне
казалось, что волшебные сказки и дары фей стали явью. Какое поразительное и
сладостное безумие! А ведь я еще не прочла письмо - источник моего восторга,
даже не ведала еще, сколько в нем строк.
Я переступила порог классной комнаты и... о, ужас!.. Мосье Поль
буйствовал как помешанный! Одна из учениц отвечала урок недостаточно внятно
и не ублажила его слух и вкус, и вот теперь она и другие девочки рыдали, а
он, с багровым от гнева лицом, неистовствовал на кафедре. Смешно сказать,
но, лишь только я появилась в комнате, он набросился на меня.
"Не я ли наставница этих девиц? А учила ли я их, как надлежит вести
себя благородным барышням? Не я ли разрешила, а вернее, в чем он ни минуты
не сомневается, советовала им давиться собственным родным языком, жевать и
мять его зубами, словно из каких-то низких соображений они стыдятся слов,
которые произносят? Нет, дело тут не в застенчивости! Он-то знает, что за
этим кроется: гадкая лжечувствительность - детище или предтеча всяческого
зла. Вместо того чтобы видеть ужимки, гримасы и жеманство, слышать, как жуют
и глотают слова благородного языка, терпеть поголовное притворство и
отталкивающее упрямство учениц старшего класса, лучше уж подбросить их этим
несносным petites-maitresses*, a самому довольствоваться преподаванием
азбуки малюткам третьего класса".
______________
* Захудалым учителишкам (фр.).

Что можно было ответить на эту тираду? Ровным счетом ничего, и я
надеялась, что он разрешит мне промолчать. Однако гроза вспыхнула вновь.
"Ага, значит, мы не желаем отвечать на его вопросы? По-видимому, здесь,
в этом похожем на изысканный будуар старшем классе с вычурными книжными
шкафами, покрытыми зеленым сукном партами, с безвкусными жардиньерками,
дрянными картинами и картами в рамках и с наставницей иностранкой - так вот,
здесь, по-видимому, принято считать, что профессор литературы не заслуживает
ответа на вопросы! Он не сомневается, что эта идея, новая для здешних мест,
ввезена из la Grande Bretagne*, - уж слишком она отдает островной наглостью
и высокомерием".
______________
* Великобритании (фр.).

На мгновение наступило затишье - девочки, которые никогда и слезинки не
уронили из-за учительских нотаций, захлебывались в рыданиях и, казалось,
таяли от неистового жара, исходившего от мосье Эманюеля. Я пока еще
сохраняла спокойствие и даже отважилась продолжать свою работу.
Не то мое затянувшееся молчание, не то движение руки, делающей стежки,
окончательно вывело мосье Эманюеля из терпения: он спрыгнул с возвышения,
понесся к печке, стоявшей около моего стола, налетел на нее, зацепил и чуть
не сорвал с петель железную дверцу, так что из печки полыхнул огонь и
посыпались искры.
- Est-ce que vous avez l'intention de m'insulter?* - проговорил он
тихим разъяренным голосом, делая вид, что приводит в порядок печку.
______________
* Вы, видимо, намерены оскорбить меня? (фр.)

Пора было хоть немного утихомирить его, если удастся.
- Mais, Monsieur*, - ответила я, - да ни за что на свете я не стану вас
оскорблять. Я ведь не забыла, как вы однажды предложили, чтобы мы были
друзьями.
______________
* Но, мосье (фр.).

Я не ожидала, что у меня дрогнет голос, но это произошло, и, как я
полагаю, не от испуга, переживаемого в тот момент, а от того восторженного
волнения, которое посетило меня ранее. Следует признать, правда, что гневу
мосье Поля была присуща некая затаенная страстность, способная исторгать
слезы. И я, не чувствуя себя ни несчастной, ни испуганной, все же
расплакалась.
- Allons, allons!* - воскликнул он, оглянувшись вокруг и увидев
настоящий всемирный потоп. - Я поистине чудовище и злодей. У меня только
один носовой платок, - добавил он, - и, конечно, если бы их было двадцать, я
бы обеспечил вас всех, а так придется отдать его вашей учительнице.
Возьмите, пожалуйста, мисс Люси.
______________
* Полноте, полноте! (фр.)

И он протянул мне сверкающий чистотой шелковый носовой платок. Будь на
моем месте человек, не знающий мосье Поля и не привыкший к нему и его
поступкам, он бы, разумеется, опешил, отверг сделанное ему предложение и так
далее, и тому подобное. Но мне было совершенно ясно, что такое поведение к
добру не приведет, что малейшее колебание оказалось бы роковым для уже
забрезжившего мирного завершения конфликта. Я встала, с благопристойным
видом и готовностью взяла у мосье Поля платок, отерла глаза и села на место,
продолжая держать в руке белый флаг и принимая все предосторожности, чтобы
до конца урока не притронуться ни к иголке, ни к наперстку, ни к ножницам,
ни к муслину. Мосье Поль уже много раз бросал подозрительные взгляды на эти
предметы - он их смертельно ненавидел, так как считал, что рукоделие
отвлекает внимание от его персоны. В оставшееся до звонка время он сумел
дать очень увлекательный урок и был чрезвычайно бодр и дружелюбен. Тучи
сразу же рассеялись, засияло солнце, слезы уступили место улыбкам.
Покидая класс, он вновь задержался у моего стола.
- Ну, а как ваше письмо? - спросил он, на этот раз уже с меньшим
раздражением.
- Я еще не прочла его, мосье.
- Разумеется, самое вкусное оставили на закуску, в детстве я тоже
оставлял напоследок самый зрелый персик.
Догадка его была столь близка к истине, что лицо у меня внезапно
вспыхнуло.
- Не правда ли, вы с нетерпением ждете сладостного мгновения, когда
останетесь одна и прочтете, наконец, письмо? О, вы улыбаетесь! Что ж, нельзя
судить вас слишком строго - "la jeunesse n'a qu'un temps"*.
______________
* Юность бывает только раз (фр.).

Он было повернулся к выходу, но я воскликнула, вернее, прошептала:
- Мосье, мосье! Я не хочу, чтобы вы заблуждались относительно этого
письма, - это просто дружеское письмо, ручаюсь вам, хоть еще и не прочла
его.
- Je concois, je concois: on sait ce que c'est d'un ami. Bonjour,
Mademoiselle*.
______________
* Понятно, понятно это - письмо всего лишь от друга. До свидания,
мадемуазель (фр.).

- Мосье, вы забыли платок.
- Оставьте его у себя, пока не прочтете письмо, а потом вернете его
мне, и я прочту в ваших глазах, каков дух послания.
Когда он ушел, а девочки высыпали из класса и побежали в berceau, а
оттуда в сад, чтобы, как обычно, порезвиться до обеда, то есть до пяти
часов, я еще недолго постояла в раздумье, рассеянно наматывая платок на
руку. Сама не знаю почему - скорее всего, обрадованная мелькнувшим отблеском
золотого детства, ободренная внезапно возвратившейся ко мне детской
веселостью, счастливая сознанием свободы и, главное, тешимая мыслью, что
наверху, в бумажнике, в шкатулке, в ящике хранится мое сокровище, - я
принялась подбрасывать и ловить платочек, как бы играя в мяч. Но вдруг у
меня над плечом появилась рука, высунувшаяся из обшлага сюртука, прервала
забаву, схватив изобретенную мною игрушку и спрятав ее со словами:
- Je vous bien que vous vous moquez de moi et de mes effets*.
______________
* Теперь я убедился, что вы издеваетесь надо мной и моими поступками
(фр.).

Коротышка был поистине страшен - эдакий вечно меняющийся и вездесущий
дух, причуды и местопребывание которого невозможно угадать.


Глава XXII

ПИСЬМО



Когда все в доме стихло, когда отобедали и смолк шум игр, когда
сгустились сумерки и в столовой зажгли тихую настольную лампу, когда
приходящие разошлись по домам, до утра откричался звонок, отстучалась дверь,
когда мадам уютно уселась в столовой с матерью и подружками, тогда-то я
проскользнула на кухню - вымаливать свечку для особенного случая; прошение
мое было удовлетворено приятельницей моей Готон, она шепнула:
- Mais certainement, chou-chou, vous en aurez deux, si vous voulez*. -
И со свечой в руке я тихонько пошла в спальню.
______________
* Ш-ш, хоть две берите, пожалуйста (фр.).

К великой своей досаде, я обнаружила в постели захворавшую воспитанницу
и еще более опечалилась, узнав под батистовыми сборками чепчика черты мисс
Джиневры Фэншо; правда, она лежала тихо, но во всякую минуту могла обрушить
на меня град своей болтовни; в самом деле, веки ее дрогнули под моим
взглядом, убеждая меня в том, что недвижность эта лишь уловка и она зорко за
мною следит; я слишком хорошо ее знала. А до чего же хотелось мне побыть
наедине с бесценным письмом!
Что ж, оставалось идти в классы. Нащупав в заветном хранилище свой
клад, я спустилась по лестнице. Неудачи меня преследовали. В классах, при
свечах, наводили чистоту, как заведено было раз в неделю: скамейки
взгромоздили на столы, столбом стояла пыль, пол почернел от кофейной гущи
(кофе потреблялся в Лабаскуре служанками вместо чая); беспорядок
совершенный. Растерянная, но не сломленная, я отступила в полной решимости
во что бы то ни стало обрести уединенье.
Взявши в руки ключ, которого назначенье я знала, я поднялась на три
марша, дошла до темной, узкой, тихой площадки, открыла старую дверь и
нырнула в прохладную черную глубину чердака. Здесь-то уж никто меня не
застигнет, никто мне не помешает, - никто, ни даже сама мадам. Я прикрыла за
собой дверь; поставила свечу на расшатанный ветхий поставец; закуталась в
шаль, дрожа от пронизывающего холода; взяла в руки письмо; и, сладко
замирая, сломала печать.
"Длинное оно или короткое?" - гадала я, ладонью стараясь отогнать
серебристую мглу, застилавшую мне глаза.
Оно было длинное.
"Холодное оно или нежное?"
Оно было нежное.
Я не многого ждала, я держала себя в руках, обуздывала свое
воображенье, и оттого письмо мне показалось очень нежным. Я измучилась
ожиданием, истомилась, и оттого, верно, оно мне показалось еще нежней.
Надежды мои были так скромны, страхи - так сильны; и меня охватил такой
восторг сбывшейся мечты, каким мало кому во всю жизнь хоть однажды дано
насладиться. Бедная английская учительница на промозглом чердаке, читая в
тусклом неверном свете свечи письмо - доброе, и только, - радовалась больше
всех принцесс в пышных замках; ибо мне эти добрые слова показались тогда
божественными.
Разумеется, столь призрачное счастье не может долго длиться; но покуда
длилось - оно было подлинно и полно; всего лишь капля - но какая сладкая
капля - настоящей медвяной росы. Доктор Джон писал ко мне пространно, он
писал с удовольствием, писал благосклонно, весело припоминая сцены,
прошедшие перед глазами у нас обоих, места, где мы вместе побывали, и наши
беседы, и все маленькие происшествия блаженных последних недель. Но самое
главное в письме, то, что наполняло меня таким восторгом, - каждая строка
его, веселая, искренняя, живая, говорила не столько о добром намерении меня
утешить, сколько о собственной радости. Быть может, ему не захочется к ней
вернуться - я об этом догадывалась, более того, была в этом убеждена; но то
в будущем. Настоящий же миг оставался не омрачен, чист, не замутнен;
совершенный, ясный, полный, он осчастливил меня. Словно мимолетящий серафим
присел рядышком, склонясь к моему сердцу, сдерживая трепет утешных, целящих,
благословенных крыл. Доктор Джон, потом вы причинили мне боль; да простится
вам все зло - от души вам прощаю - за этот бесценный миг добра!
Правда ли, что злые силы стерегут человека в минуты счастья? Что злые
духи следят за нами, отравляя воздух вокруг?
На огромном пустом чердаке слышались странные шорохи. Среди них я точно
различала словно бы тихие, крадущиеся шаги: словно бы со стороны темной
ниши, осажденной зловещими плащами, ко мне подбирался кто-то. Я оглянулась;
свеча моя горела тускло, чердак был велик, но - о господи, честное слово! -
я увидела посреди мрачного чердака черную фигуру; прямое, узкое черное
платье; а голова перевязана и окутана белым.
Говори что хочешь, читатель; скажи, что я разволновалась, лишилась
рассудка, утверждай, что письмо совсем выбило меня из колеи, объяви, что мне
все это приснилось; но клянусь - я увидела на чердаке в ту ночь образ,
подобный монахине.
Я закричала; мне сделалось дурно. Приблизься она ко мне - я бы лишилась
чувств. Но она отступила; я бросилась к двери. Уж не знаю, как одолела я
лестницу. Миновав столовую, я побежала к гостиной мадам. Я к ней ворвалась.
Я выпалила:
- На чердаке что-то есть. Я там была. Я видела. Пойдите все, поглядите!
Я сказала "все", потому что мне почудилось, будто в комнате множество
народу. Оказалось же, что там всего четверо: мадам Бек, мать ее, мадам Кинт,
дама с расстроенным здоровьем, у нее гостившая в ту пору, брат ее, мосье
Виктор Кинт, и еще какой-то господин, который, когда я влетела в комнату,
беседовал со старушкой, поворотив к дверям спину.
Верно, я смертельно побледнела от ужаса; я вся тряслась, меня бил
озноб. Четверо вскочили со своих мест и меня обступили. Я молила их
подняться на чердак. Заметив незнакомого господина, я осмелела; все же
спокойней, когда у тебя под рукой двое мужчин. Я обернулась к двери,
приглашая всех следовать за мной. Тщетно пытались они меня урезонить; я
убедила их, наконец, подняться на чердак и взглянуть, что это там стоит. И
тогда-то я вспомнила о письме, оставленном на поставце рядом со свечою.
Бесценное письмо! Как могла я про него забыть! Со всех ног я бросилась
наверх, стараясь обогнать тех, кого сама же и пригласила.
И что же! Когда я взбежала на чердак, там было темно, как в колодце.
Свеча погасла. По счастью, кому-то - я полагаю, это мадам не изменили
спокойствие и разум - пришло в голову захватить из комнаты лампу; быстрый
луч прорезал густую тьму. Но куда же подевалось письмо? Оно теперь больше
меня занимало, чем монахиня.
- Письмо! Письмо! - Я стонала, я задыхалась. Я ломала руки, я шарила по
полу. Какая жестокость! Средствами сверхъестественными отнять у меня мою
отраду, когда я не успела еще ею насладиться!
Не помню, что делали остальные, я их не замечала; меня расспрашивали, я
не слышала расспросов; обыскали все углы; толковали о беспорядке на вешалке,
о дыре, о трещине в стекле на крыше - бог знает о чем еще, не знаю.
"Кто-то либо что-то тут побывало" - таково было мудрое умозаключенье.
- Ох! У меня отняли мое письмо! - сама не своя, вопила бедная
одержимая.
- Какое письмо, Люси? Девочка моя, какое письмо? - шепнул знакомый
голос прямо мне в уши. Поверить ли ушам? Я не поверила. Я подняла глаза.
Поверить ли глазам? Неужто это тот самый голос? Неужто передо мной лицо
самого автора письма? Неужто передо мной на темном чердаке - Джон Грэм,
доктор Бреттон собственной персоной?
Да, это был он. Как раз в тот вечер его позвали пользовать бедную мадам
Кинт; он-то и разговаривал с нею в столовой, когда я туда влетела.
- Речь о моем письме, Люси?
- Да, да, о нем. О письме, которое вы ко мне писали. Я пришла сюда,
чтоб прочесть его в тишине. Я не нашла другого места. Весь день я его
берегла - я его не открывала до вечера. Я едва успела его пробежать. Неужто
я его лишусь! Мое письмо!
- Тш-ш! Зачем же так убиваться? Полноте! Пойдемте-ка лучше из этой
холодной комнаты. Сейчас вызовут полицию для дальнейших розысков. Нам не к
чему тут оставаться. Пойдемте-ка лучше вниз.
Мои закоченелые пальцы очутились в его теплой руке, и он повел меня
вниз, туда, где горел камин. Мы с доктором Джоном сели у огня. Он успокаивал
меня с несказанной добротой, обещал двадцать писем взамен одного
утраченного. Бывают слова и обиды, острые как нож, и раны от них, рваные и
отравленные, никогда не заживают. Но бывают и утешения столь нежные, что эхо
от них навсегда остается в ушах и до гробовой доски не умолкает, не глохнет,
и тепло их не стынет и согревает тоскующую душу до самой смерти. Пусть
говорили мне потом, что доктор Бреттон вовсе не так прекрасен, как я
вообразила, что душа его лишена той высоты, глубины и широты, какими я
наградила ее в мечтах. Не знаю: он для меня был как родник для жаждущего
путника, как для иззябшего узника - солнце. Я считала его прекрасным. Таков
он, без сомненья, и был в те минуты.
Он с улыбкой спросил меня, отчего мне так дорого его письмо. Я не
сказала, но подумала, что оно мне дороже жизни. Я ответила только, что не
так уж много я получала на своем веку милых писем.
- Уверен, вы просто не прочитали его, вот и все, - сказал он. - Не то
не стали бы вы так о нем плакать!
- Нет, я прочитала, да только один раз. Я хочу его перечесть. Как
жалко, что оно пропало. - Тут уж я не удержалась и снова разразилась
слезами.
- Люси, Люси, бедненькая! Сестричка моя крестная! (Если существует
такое родство.) Да вот оно, вот оно, ваше письмо, нате возьмите! Ах, если б
оно стоило таких слез, соответствовало бы такой нежной безграничной вере!
Любопытная черточка! Быстрый глаз заприметил письмо на полу, и столь же
быстрая рука выхватила его прямо у меня из-под носа. Он упрятал его в
жилетный карман. Будь мое отчаянье хоть на йоту поменьше, вряд ли бы он
сознался в похищении письма и вернул его мне. Будь мои слезы чуть-чуть менее
бурными и горячими, они бы, верно, лишь потешили доктора Джона.
Я до того обрадовалась, обретя письмо, что и не подумала упрекать его
за пытку, я не могла скрыть радость. Однако ее выразило скорее мое лицо, чем
слова. Говорила я мало.
- Ну, теперь вы довольны? - спросил доктор Джон.
Я отвечала, что довольна и счастлива.
- Хорошо же, - сказал доктор Джон. - Как вы себя чувствуете?
Успокоились? Нет, я вижу, вы дрожите как осиновый лист.
Но мне самой казалось, будто я совершенно спокойна. Я уже не испытывала
ужаса. Я овладела собой.
- Стало быть, вы в состоянии рассказать мне о том, что видели? Знаете
ли, пока из ваших слов ничего нельзя понять. Вы вбежали в гостиную, белая
как полотно, и твердили все о "чем-то", а о чем, непонятно. Это был человек?
Или зверь? Что это было такое?
- Не стану я точно описывать, что видела, - сказала я, - если только
кто-то еще не увидит то же самое. Пусть тот и расскажет, а я подтвержу.
Иначе мне не поверят, решат, что я просто видела сон.
- Нет, лучше скажите, - убеждал меня доктор Джон. - Я как врач должен
все выслушать. Вот я смотрю на вас как врач и читаю, быть может, то, что вы
желаете утаить, - по глазам вашим, странно живым, беспокойным, по щекам, с
которых схлынула вся кровь, по руке, в которой вы не в силах унять дрожь.
Ну, Люси, говорите же.
- Вы смеяться станете...
- Не скажете - не получите больше писем.
- Вот вы уже и смеетесь.
- Я отниму у вас и сие единственное посланье. Оно мое, и, думаю, я
вправе так поступить.
Я поняла, что он надо мною подтрунивает. Это меня успокоило. Но я
сложила письмо и убрала с глаз долой.
- Прячьте на здоровье, я все равно, если захочу, его раздобуду. Вы
недооцениваете мою ловкость рук. Я бы мог в цирке фокусы показывать. Мама
утверждает, что у меня глаз такой же острый, как язык, а вы этого не
замечали, верно, Люси?
- Нет, нет, правда, когда вы были еще мальчиком, я все это замечала.
Тогда больше, чем теперь. Теперь вы сильный, а сила не нуждается в тонкости.
Но вы сохранили "un air fin"*, как говорят в этой стране, заметный всякому,
доктор Джон. Мадам Бек все разглядела и...
______________
* Хитрый вид (фр.).

- И оценила, - засмеялся он. - У нее у самой он есть. Но верните мне
мое письмо, Люси, вам оно, я вижу, недорого.
Я не ответила на его вызов. Грэм чересчур уж развеселился. На губах
играла странная усмешка, нежная, но она лишь опечалила меня, в глазах
мелькнули искорки - не злые, но и не обнадеживающие. Я поднялась уходить, не
без унынья пожелав ему доброй ночи.
Обладая свойством чувствовать, проникать, угадывать чужое настроенье, -
удивительная его способность! - он тотчас понял мое невысказанное
недовольство, почти неосознанный упрек. Он спокойно спросил, не обиделась ли
я. Я покачала головой в знак отрицания.
- Тогда позвольте на прощанье сказать вам кое-что всерьез. Вы
взволнованы до чрезвычайности. По лицу и поведенью вашему, как бы вы ни
держали себя в руках, я вижу точно, что с вами случилось. Вы остались одна
на холодном чердаке, в мрачном склепе, темнице, пропахшей сыростью и
плесенью, где, того гляди, схватишь простуду и чахотку - вам бы лучше и на
миг туда не заходить, - и, верно, увидели (или вам это показалось) нечто
ловко рассчитанное на то, чтоб вас поразить. Знаю, вас не испугать простыми
страхами, вы не боитесь разбойников и прочее. Но думаю, страх вмешательства
потусторонних сил способен совсем расстроить ваше воображенье. Успокойтесь
же. Все это нервы, я вижу. Объясните же, что вы видели.
- Вы никому не скажете?
- Ни одной живой душе. Положитесь на меня, как положились бы на отца
Силаса. Возможно, я даже лучший хранитель тайн, хоть не дожил покамест до
седых волос.
- И смеяться не будете?
- Возможно, и посмеюсь, ради вашей же пользы. Не издевки ради. Люси, я
ведь вам друг, только вы по своей робости не хотите этому поверить.
Он правда смотрел на меня дружески; странная улыбка исчезла, погасли те
искорки в глазах, сгладились странные складки у губ, глаз и носа, лицо
выражало участие. Я успокоилась, прониклась к нему доверием и рассказала в
точности все что видела. Еще прежде я поведала ему легенду об этом доме -
коротая время в тот октябрьский денек, когда мы с ним скакали верхом по Bois
L'Etang.
Он задумался, и тогда мы услышали шаги на лестнице - все спускались.
- Они нам не помешают? - осведомился он, недовольно оглядываясь на
дверь.
- Нет, они сюда не войдут, - ответила я. Мы сидели в малой гостиной,
куда мадам не заходила вечерами и где просто каким-то чудом еще не погас
огонь в камине. Все прошли мимо нас в столовую.
- Ну вот, - продолжал он. - Они станут толковать о ворах, грабителях и
прочее. И пусть их. Ничего им не объясняйте, не рассказывайте никому о своей
монахине. Она может снова вас посетить. Не пугайтесь.
- Стало быть, вы считаете ее, - сказала я в тайном ужасе, - плодом
моего воображенья? И она может нежданно-негаданно явиться снова?
- Я считаю ее обманом зренья. И боюсь, ей помогло дурное состояние
вашего духа.
- Ох, доктор Джон. Неужто мне могло привидеться такое? Она была совсем
как настоящая. А можно это лечить? Предотвратить?
- Лечить это надобно счастьем, предотвратить можно веселостью нрава -
взращивайте в себе и то и другое.
Взращивать счастье? Я не слыхивала более нелепой насмешки. И что
означает подобный совет? Счастье ведь не картофель, который сажают и
удобряют навозом. Оно сияет нам с небес. Оно - как божья роса, которую душа
наша неким прекрасным утром вдруг пьет с чудесных трав рая.
- Взращивать счастье? - выпалила я. - А вы-то сами его взращиваете? И
удается это вам?
- Я от природы веселый. Да и беды меня пока минуют. Нам с матушкой было
пригрозила одна напасть, но мы над ней насмеялись, отмахнулись от нее, и она
прошла стороной.
- И это называете вы взращивать счастье?
- Я не поддаюсь тоске.
- А я сама видела, как она вас одолела.
- Уж не из-за Джиневры ли Фэншо?
- Будто она не сделала вас несчастным!
- Вздор, какие глупости! Вы же видите, теперь мне хорошо.
Если веселые глаза и лицо, излучающее бодрость и силу, могут
свидетельствовать о радости - то ему и впрямь было хорошо.
- Да, вы не кажетесь унылым и растерянным, - согласилась я.
- Но почему же, Люси, и вам не глядеть и не чувствовать себя, как я, -
весело, смело, и тогда никаким монахиням и кокеткам во всем крещеном мире не
подступиться к вам. Дорого б я дал, чтоб вы ободрились. Попробуйте.
- Ну, а что, если я вот сейчас приведу к вам мисс Фэншо?
- Клянусь вам, Люси, она не тронет моего сердца. Разве что
одним-единственным средством - истинной, о да! - и страстной любовью.
Меньшей ценой ей прощенья не заслужить.
- Полноте! Да вы готовы были умереть за одну ее улыбку!
- Переродился, Люси, переродился! Помните, вы называли меня рабом. А
теперь я свободен!
Он встал; в посадке головы, осанке его, в сияющих глазах, во всей
манере, во всем - была свобода, не простая непринужденность, но прямое
презренье к прежним узам.
- Мисс Фэншо, - продолжал он, - заставила меня пережить чувства, какие
теперь мне уж не свойственны. Теперь уж я не тот и готов платить любовью за
любовь, нежностью за нежность, и притом доброй мерой.
- Ах, доктор, доктор! Не вы ли сами говорили, что в натуре вашей искать
препятствий в любви, попадаться в сети гордой бесчувственности?
Он засмеялся и ответил:
- Натура моя переменчива. Часто я сам же смеюсь над тем, что недавно
поглощало все мои помыслы. А как вы думаете, Люси (это уже натягивая
перчатки), придет еще ваша монахиня?
- Думаю, не придет.
- Если придет, передайте ей от меня поклон, поклон от доктора Джона, и
умолите ее подождать его визита. Люси, а монахиня хорошенькая? Хорошенькое у
нее лицо? Вы не сказали. А ведь это очень важно.
- У нее лицо было закутано белым, - сказала я. - Правда, глаза
блестели.
- Неполадки в ведьминой оснастке! - непочтительно закричал он. - Но
глаза-то хоть красивые - яркие, нежные?
- Холодные и неподвижные, - был ответ.
- Ну и господь с ней совсем. Она не будет вам докучать, Люси. А если
придет, пожмите ей руку - вот так. Как вы думаете - она стерпит?
Нет, рукопожатье было, пожалуй, чересчур нежное и сердечное, так что
призраку не стерпеть; такова же была и улыбка, которой сопровождались
рукопожатье и два слова: "покойной ночи".
Что же было на чердаке? Что нашли они там? Боюсь, они обнаружили
немногое. Сначала говорили о переворошенных плащах; но потом мадам Бек мне
сказала, что висели они как всегда. Что же до разбитого стекла на крыше, то
она утверждала, будто стекла там вечно бьются и трескаются; вдобавок,
недавно прошел ужасный ливень и град. Мадам с пристрастием допросила меня о
причине моего испуга, но я рассказала ей только про смутную фигуру в черном.
Слова "монахиня" я избегала тщательно, опасаясь, как бы оно тотчас не навело
ее на мысль о романтических бреднях. Она велела мне молчать о происшедшем,
ничего не говорить воспитанницам, учителям, служанкам; я удостоилась похвал
за то, что благоразумно явилась сразу к ней в гостиную, а не побежала в
столовую с ужасной вестью. На том и оставили разговоры о событии. Я же тайно
и грустно размышляла наедине сама с собою о том, явилось ли странное
существо из сего мира или из края вечного упокоенья; или оно и впрямь всего
лишь порожденье болезни, которой я стала жертвой.


Глава XXIII

ВАШТИ



Грустно размышляла, сказала я? Нет! Новые впечатления мною завладели и
прогнали мою грусть прочь. Вообразите овраг, глубоко упрятанный в лесной
чащобе; он таится в туманной мгле. Его покрывает сырой дерн, бледные, тощие
травы; но вот гроза или топор дровосека открывают простор меж дубов; свежий
ветерок залетает в овраг; туда заглядывает солнце; и грустный холодный овраг
оживает, и жаркое лето затопляет его сияньем блаженных небес, которых бедный
овраг прежде и не видывал.
Я перешла в новую веру - я поверила в счастье.
Три недели минуло с события на чердаке, а в мой ларец, мою шкатулку,
вернее, в ящик комода вдобавок к первому письму легли четыре ему подобных,
начертанные той же твердой рукой, запечатанные той же отчетливой печатью,
полные той же живой отрадой. Живой отрадой дарили они меня тогда; спустя
годы я перечла их; милые письма, приятные письма, ибо тому, кто писал их,
все было приятно в ту пору; два последних содержат несколько заключительных
строк полувеселых-полунежных, - "в них чувств тепло, но не огонь". Со
временем, любезный читатель, напиток сей отстоялся и стал весьма некрепким
питьем. Но когда я отведала его впервые из источника, столь дорогого моему
сердцу, он показался мне соком небесной лозы из кубка, который сама
Геба{263} наполнила на пиру богов.
Припомнив, о чем я говорила немного ранее, читатель, верно, захочет
узнать, как отвечала я на эти письма: повинуясь ли холодной строгой узде
Рассудка или свободному веленью Чувства?
Сказать по правде, я отдавала должное обоим. Я служила двум господам: я
поклонялась в доме Риммона{263} и возносила сердце к иной святыне. На каждое
письмо я писала два ответа: один - чтоб излить душу, второй - для глаз
Грэма.
Сначала мы вдвоем с Чувством изгоняли Рассудок за дверь, запирались от
него на все замки и засовы, садились, клали перед собой бумагу, макали в
чернильницу резвое перо и строчили о том, что лежало на сердце. Две страницы
наполнялись завереньями в истинной склонности, в глубокой, горячей
признательности (раз и навсегда замечу в скобках, что с презрением отвергаю
всякое подозрение в "пылких чувствах"; никакая женщина себе их не позволит,
ежели на всем протяжении знакомства ее никогда не разуверяли в том, что им
предаться было бы прямым безумием: никто не пускается в плаванье по морю
Любви, если только не различит или не вообразит звезды Надежды над его
бурными волнами); далее речь велась о трепетном почтении и привязанности,
готовой принять на себя все беды и напасти, уготованные судьбою ее предмету,
взвалить на себя все тяготы, лишь бы они миновали существо, достойное забот
самых горячих, - и вот тут-то Рассудок ломился в дверь, сбивал все замки и
засовы, мстительно хватал исписанные листы, читал, насмешничал, вымарывал,
рвал, переписывал заново, складывал, запечатывал и отправлял адресату
короткое, сдержанное посланье. И правильно делал.
Мне доставались не одни только письма; меня навещали, меня проведывали;
всякую неделю меня приглашали на "Террасу"; со мной носились. Доктор Бреттон
не преминул объяснить, отчего он так мил: "Чтоб прогнать монахиню". Он
взялся отвоевать у ней ее жертву. Ему, по его словам, она решительно не
нравилась, особенно из-за белого покрова на лице и холодных серых глаз; лишь
только он услыхал об отвратительных этих подробностях, он зажегся желаньем
ее побороть; он задался целью проверить, кто из них двоих умнее, он или она,
и мечтал лишь о том, чтоб она посетила меня в его присутствии; этого, однако
же, не случалось. Словом, я была для него пациенткой, предметом научного
интереса и средством проявить природное добродушие, заботливо и внимательно
пользуя больную.
Однажды, вечером первого декабря, я одна бродила по carre; было шесть
часов, двери классов стояли закрытые, но за ними воспитанницы, пользуясь
вечерней переменой, воссоздавали в миниатюре картину всемирного хаоса. Carre
тонуло во тьме, и лишь в камине сиял красный огонь; широкие стеклянные двери
и высокие окна все замерзли; то и дело острый звездный луч прорезал
выбеленную зимнюю завесть, расцвечивая бледные ее кружева и доказывая, что
ночь ясна, хоть и безлунна. Я спокойно оставалась одна в темноте, и стало
быть, нервы мои были уже не так расстроены; я думала о монахине, но ее не
боялась, хоть лестница рядом со мною ступенька за ступенькой вела в черной
слепой ночи на страшный чердак. Однако признаюсь, сердце во мне замерло и
кровь застучала в висках, когда я вдруг различила шелест, дыханье и,
обернувшись, увидела в густой тени лестницы тень еще более густую, и тень
эта двигалась и спускалась. На миг она замерла у двери класса и скользнула
мимо меня. И тотчас задребезжал колокольчик у входа; живой звук вернул меня
к жизни; смутная фигура была чересчур кругла и приземиста для моей
изможденной монахини; то мадам Бек спустилась исполнять свои обязанности.
- Мадемуазель Люси! - с таким криком Розина явилась из тьмы коридора с
лампой в руке. - on est la pour vous en salon*.
______________
* Вас ждут в гостиной (фр.).

Мадам видела меня, я видела мадам, Розина видела нас обеих; взаимных
приветствий не последовало. Я бросилась в гостиную. Там нашла я того, кого,
признаюсь, и ожидала найти, - доктора Бреттона; но он был в вечернем
костюме.
- У дверей стоит карета, - объявил он. - Мама послала за вами везти вас
в театр; она сама туда собиралась, но к ней приехали гости; и она сказала
мне - возьми с собой Люси. Вы поедете?
- Сейчас? Но я не одета! - воскликнула я, невольно оглядывая свою
темную кофту.
- У вас остается еще целых полчаса. Я бы вас предупредил, да сам
надумал ехать только в пять часов, когда узнал, что спектакль ожидается
удивительный, с участием великой актрисы.
И он назвал имя, которое привело меня в трепет, которое в те дни
привело бы в трепет всякого. Теперь его замалчивают, утихло некогда
неугомонное его эхо, та, что его носила, давно лежит в земле, над ней давно
сомкнулись ночь и забвенье; но тогда солнце ее славы стояло в жарком зените.
- Я иду. Я через десять минут буду готова, - пообещала я. И я убежала,
даже и не подумавши о том, о чем, верно, подумали сейчас вы, мой читатель, -
что являться на люди с Грэмом без сопровождения мадам Бреттон мне, быть
может, и не следовало. Такая мысль не могла даже родиться у меня в голове,
тем более не могла я высказать ее Грэму, иначе бы я стала жертвой
собственного презренья, меня бы стал жечь огонь стыда, столь неугасимый и
пожирающий, что я бы его не вынесла. Да и крестной моей, знавшей меня,
знавшей своего сына, следить в роли дуэнья за братом и сестрой показалось бы
так же нелепо, как держать платного шпиона, стерегущего наш каждый шаг.
Нынешний случай был не такой, чтоб наряжаться в пух и прах; я решила
надеть мое дымчатое платье и стала искать его в дубовом шкафу в спальне, где
висело не меньше сорока вещей. Но в шкафу произвели реформы и нововведенья,
чья-то прилежная рука кропотливо расчистила ряды одежд и кое-что перенесла
на чердак, в том числе и мой наряд. Я отправилась туда. Я взяла ключ и пошла
наверх бесстрашно, почти бездумно. Я открыла дверь и вошла. И что же! Вы,
быть может, не поверите, мой читатель, но я нашла на чердаке не ту темноту,
какой ожидала. Откуда-то его озарял торжественный свет, словно от огромной
звезды. Он светил так ясно, что я различила глубокий альков, задернутый
красным линялым пологом; и вдруг, на глазах у меня, все исчезло - и звезда,
и полог, и альков; на чердаке сгустилась тьма; у меня не было ни времени, ни
охоты расследовать причины этого дива. Быстро сдернула я с крюка на стене
свое платье, дрожащей рукой заперла дверь и опрометью кинулась вниз, в
спальню.
Однако меня так трясло, что я не могла одеться сама. Такими руками не
уберешь волосы, не застегнешь крючки. Потому я призвала Розину и дала ей
взятку. Взятка пришлась по душе Розине, и уж она постаралась мне угодить:
расчесала и убрала мои волосы, не хуже любого парикмахера, кружевной ворот
приладила с математической точностью, красиво повязала бархотку - словом,
сделала свое дело, как проворная Филлида{265}, какой она умела стать, когда
пожелает. Дав мне в руки платочек и перчатки, она со свечой сопроводила меня
вниз; я позабыла шаль, она кинулась за нею; и вот мы с доктором Джоном
стояли внизу, ожидая ее.
- Что с вами, Люси? - спросил он, пристально в меня вглядываясь. -
Опять вам не по себе. О! Снова монахиня?
Я горячо отрицала его подозренья. Он уличал меня в том, что я снова
поддалась обману чувств, и раздосадовал меня. Он не хотел мне верить.
- Она приходила, клянусь, - сказал он. - Являясь к вам на глаза, она
оставляет в них отблеск, какой ни с чем не смешаешь.
- Но ее не было, - настаивала я; и ведь я не лгала.
- Вернулись прежние признаки болезни, - утверждал он, - особенная
бледность и то, что француз назвал бы "опрокинутое лицо".
Его было не переспорить, и я сочла за благо рассказать ему обо всем,
что увидела. Разумеется, он рассудил по-своему: мол, все порожденье тех же
причин, обман зренья, расстроенные нервы и прочее. Я ни на йоту ему не
поверила; но противоречить ему не решилась - доктора все такие упрямцы, так
неколебимы в своих сухих материалистических воззреньях.
Розина принесла шаль, и меня усадили в карету.
Театр был полон, набит битком, явилась придворная и знатная публика,
обитатели дворца и особняков хлынули в партер и кресла, заполняя зал
сдержанным говором. Я радовалась чести сидеть перед этим занавесом и ждала
увидеть существо, чья слава наполняла меня таким нетерпеньем. Оправдает ли
она мои надежды? Готовясь судить ее строго и беспристрастно, я, однако ж, не
могла оторвать глаз от сцены. Я еще не видывала людей столь необыкновенных и
хотела воочию удостовериться в том, что являет собой великая и яркая звезда.
Я ждала, когда же она взойдет.
Она взошла в девять часов в тот декабрьский вечер. Над горизонтом
засияли ее лучи. Свет их еще был полон ровной силы; но эта звезда уже
клонилась к закату; вблизи различались в ней признаки близкой погибели,
упадка. Так яркий костер еще догорает, но вот-вот рассыплется темной золой.
Мне говорили, будто эта женщина дурна собою, и я ожидала увидеть черты
грубые и резкие, нечто большое, угловатое, желтое. Увидела же я тень
царственной Вашти: королева, некогда прекрасная, как ясный день, потускнела,
как сумерки, истаяла, как восковая свеча.
Сперва, и даже долго, она мне казалась всего лишь женщиной, хоть и
удивительной женщиной, в силе и славе двигавшейся перед пестрым собраньем.
Скоро я поняла свое заблужденье. Как я ошиблась в ней! Я увидела перед собой
не женщину, вообще не человека; в обоих глазах сидело у ней по черту.
Исчадья тьмы питали ее слабые силы - ибо она была хрупким созданьем;
действие шло, росло волненье, и они все более сотрясали ее страстями
преисподней. Они начертали на ее высоком челе слово "Ад". Они придали голосу
ее мучительные звуки. Они обратили величавое лицо в сатанинскую маску. Они
сделали ее живым воплощеньем Ненависти, Безумия, Убийства.
Удивительный вид - тоска смотреть. На сцене творилось нечто низкое,
грубое, ужасное.
Пронзенный шпагой фехтовальщик, умирающий в своей крови на песке арены,
конь, вспоротый рогами быка, - не так возбуждали охочую до острых приправ
публику, как Вашти, одержимая сотней демонов - вопящих, ревущих,
неотступных.
Страданья осаждали царицу сцены; и она не покорялась им, не сдавалась,
ими не возмущалась, нет, - неуязвимая, она жаждала борьбы, ждала новых
ударов. Она стояла не в платье, но окутанная античным плащом, прямая и
стройная, подобно статуе. На пурпурном фоне задника и пола она выделялась,
белая, как алебастр, как серебро, - нет, как сама Смерть.
Где создатель Клеопатры? Пусть бы явился он сюда, сел и поглядел на
существо, столь непохожее на его творенье. Он не нашел бы в нем мощи, силы,
полнокровия, плоти, столь им боготворимой; пусть бы пришли все материалисты,
пусть бы полюбовались.
Я сказала, что муки ее не возмущают. Нет, слово это чересчур слабо,
неточно и оттого не выражает истины. Она словно видит источник скорбей и
готова тотчас ринуться с ними в бой, одолеть их, низвергнуть. Сама почти
бесплотная, она устремляется на войну с отвлеченностями. В борьбе с бедой
она тигрица, она рвет на себе напасти, как силок. Боль не ведет ее к добру,
слезы не приносят ей благой мудрости, на болезни, на самое смерть смотрит
она глазами мятежницы. Дурная, быть может, но сильная, она силой покорила
Красоту, одолела Грацию, и обе пленницы, прекрасные вне сравненья, столь же
несравненно ей послушны. Даже в минуты совершенного неистовства все движения
ее царственны, величавы, благородны. Волосы, растрепавшиеся, как у бражницы
или всадницы, - все же волосы ангела, сияющие под нимбом. Бунтующая,
поверженная, сраженная, она все же помнит небеса. Свет небес следует за нею
в изгнанье, проникает его пределы и озаряет их печальную оставленность.
Поставьте перед ней препятствием ту Клеопатру или иную ей подобную
особу, и она пройдет ее насквозь, как сабля Саладина вспарывает пуховую
подушку. Воскресите Пауля Петера Рубенса, поднимите из гроба, поставьте
перед нею вместе с полчищами пышнотелых жен - и она, этот слабый жезл
Моисеев, одаренный волшебной властью, освободит очарованные воды, и они
хлынут из берегов и затопят все их тяжкие сопмы.
Мне говорили, что Вашти недобра; и я уже сказала, что сама в этом
убедилась; хоть и дух, однако ж дух страшного Тофета{267}. Но коли ад
порождает нечестивую силу, такую могучую, не прольется ли однажды ей в ответ
столь же сильная благодать свыше?
Что думал о ней доктор Грэм? Я надолго забыла на него смотреть,
предлагать ему вопросы. Власть таланта вырвала меня из привычной орбиты;
подсолнух отвернулся от юга и повернулся к свету более яркому, не
солнечному, - к красной, раскаленной слепящей комете. Я и прежде видывала
актерскую игру, но не предполагала, что она может быть такой - так сбивать с
толку Надежду, так ставить в тупик Желанье, обгонять Порыв, затмевать
Догадку; вы не успели еще вообразить, что покажут вам через мгновенье, не
успели ощутить досаду, оттого что вам этого не показали, а уж душу вашу
захватил восторг, будто бурный поток низвергся шумным водопадом и подхватил
ее, словно легкий лист.
Мисс Фэншо с присущей ей зрелостью суждений объявила доктора Бреттона
человеком серьезным, чувствительным, слишком мрачным и слишком внушаемым.
Мне он никогда не являлся в таком свете, подобных недостатков я не могу ему
приписать. Он не склонен был ни к задумчивости, ни к излияниям;
впечатлительный, как текучая вода, он почти как вода не был внушаем - легкий
ветерок мог его всколыхнуть и он мог выстоять в языках пламени.
Доктор Джон умел думать, и думать хорошо, но он был человек действия,
не мысли; он умел чувствовать, и чувствовать живо, но он не отдавался
порывам; глаза его и губы вбирали светлые, нежные, добрые впечатленья, как
летние облака вбирают багрец и серебро, зато все, что несет грозу, бурю,
пламя, опасность, оставляло его чуждым и безучастным. Когда я наконец-то
взглянула на него, я, к облегчению своему, обнаружила, что он следит за
мрачной, всесильной Вашти не с изумленьем, не с восхищеньем и не со страхом
даже, а лишь с большим любопытством. Ее муки его не задевали, ее стоны -
хуже всяких воплей - его не трогали, неистовство ее, пожалуй, его
отталкивало, но не внушало ему ужаса. Холодный юный бритт! Бледные скалы его
родного Альбиона не так спокойно смотрят в воды канала, как он смотрел
сейчас на жреческий огонь искусства!
Глядя на его лицо, я захотела узнать его точное сужденье и наконец
спросила, что он думает о Вашти. Звук моего голоса словно разбудил его ото
сна, ибо он глубоко погрузился в собственные думы.
- M-м, - был его первый, не вполне внятный, зато выразительный ответ; а
затем на губах его заиграла странная усмешка, холодная, почти бессердечная.
Полагаю, как подо

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися