Шарлотта Бронте. Городок
страница №22
...и впрямь существовавших мучеников отмечается и поныне каждый год,причем утром в храме Иоанна Крестителя служат по ним панихиду, а вечер
посвящается зрелищам, иллюминации и гуляньям, какие и открылись сейчас моему
взору.
Пока я разглядывала изображение белого ибиса{437} на верхушке колонны,
пока прикидывала длину озаренной факелами аллеи, в конце которой покоился
сфинкс, общество, привлекшее мое внимание, вдруг скрылось, верней растаяло,
словно видение. Да и все происходило будто во сне; очертания расплывались,
движения порхали, голоса звучали эхом, смутно и будто дразнясь. Вот Полина с
друзьями исчезла, и я уже не знала, точно ли я видела их; и я не жалела, что
теперь мне больше не за кем пробираться в толпе; я не горевала о том, что
теперь мне не у кого искать защиты.
И ребенку нечего было бояться в этой праздничной толчее. Из
окрестностей Виллета съехались чуть не все крестьяне, и достойные горожане,
разодетые в пух и прах, высыпали на улицы. Моя соломенная шляпа мелькала
незамеченная среди капоров и жакетов, легоньких юбочек и миткалевых
мантилек; правда, я, предосторожности ради, хитро пригнула поля с помощью
лишней ленты и чувствовала себя безопасно, как под маской.
Я благополучно прошла по улицам и благополучно вмешалась в самую гущу
толпы. Не в моей власти было удержаться на месте и спокойно наблюдать; общий
стих веселого буйства мне передался; я глотала ночной воздух, полнившийся
внезапными вспышками света и взрывами звуков. Что до Надежды и Счастья - я с
ними уже распростилась, но нынче я презрела Отчаяние.
Смутной целью моей было отыскать каменную чашу водоема с ясной водой и
зеленым тростником; эта зелень и прохлада манили меня, как родник манит
путника, изнывающего от жажды. Посреди грохота, блеска, толчеи и спешки я
тайно мечтала приблизиться к круглому зеркалу, в которое смотрится тихая
бледная луна.
Я хорошо знала дорогу, но внезапный шум или зрелище то и дело отвлекали
меня, и я все время сворачивала то в одну, то в другую аллею. Вот я уже
увидела густые деревья, окаймляющие зыбкую гладь, как вдруг над поляною
справа грянул такой звук, словно разверзлись небеса, - верно, такой же точно
звук грянул над Вифлеемом{438} в ночь благих известий.
Песнь, сладкая музыка родилась где-то вдали, но неслась на
стремительных крылах, неся сквозь ночные тени гармонию, столь мощную и
сокрушительную, что, не будь у меня под боком дерева, я бы, верно, свалилась
на землю. Голосов было без счета; пели разные и многие инструменты - я
различила только рог. Словно само море завело дружную песнь волн.
Прибой накатил, а потом отхлынул, и я пошла следом за ним. Я пришла к
постройке в византийском духе, вроде беседки, почти в самом центре парка.
Вокруг стояла тысячная толпа, собравшаяся слушать музыку под открытым небом.
Кажется, то был "Хор охотников"; ночь, парк, луна и собственное мое
настроение удесятеряли силу звуков и впечатление от них.
Здесь собрались знатные дамы, и при этом освещении все они казались
очень красивыми; на одних были одежды из газа, на других из сверкающего
атласа. Дрожали цветы и блонды и колыхались вуали, когда раскаты могучего
хора сотрясали воздух. Большинство дам сидело в легких креслах, а у них за
спиной и рядом стояли их спутники. Остальную толпу составляли горожане,
простонародье и блюстители порядка. Среди них-то я и встала. Я с радостью
поместилась рядом с коротенькой юбчонкой и сабо, не будучи знакома с их
владелицей, а потому не рискуя разделить ее шумные впечатления; я могла
спокойно издали поглядывать на шелковые платья, бархатные мантильи и перья
на шляпах. Мне нравилось быть одной, совсем одной посреди всего этого
оживления и гама. Не имея ни сил, ни желания проталкиваться сквозь плотную
людскую массу, я осталась в самом заднем ряду, откуда мне все было слышно,
но видно немногое.
- Мадемуазель очень неудобно встали, - произнес голос у меня над ухом.
Кто это осмелился заговорить со мной, когда я вовсе не расположена к беседе?
Я оглянулась довольно сердито. Я увидела господина, совершенно мне
незнакомого, как мне сперва показалось; но уже через мгновение я узнала в
нем книгопродавца, снабжавшего улицу Фоссет книгами и тетрадями; в пансионе
знали его за человека вздорного и резкого, даже с нами, оптовыми
покупателями; я же была к нему скорей расположена и находила учтивым, а
иногда и любезным; однажды он даже оказал мне услугу, взяв на себя труд
разобраться вместо меня в скучной операции обмена иностранных денег. Он был
неглуп; за суровостью его скрывалось доброе сердце; иной раз меня посещала
мысль, что кое-что в нем схоже с кое-какими чертами мосье Эманюеля (который
был с ним коротко знаком и которого я нередко заставала у него за конторкой
листающим свежие нумера журналов); этим-то сходством и объясняю я свою
снисходительность к мосье Мире.
Странно сказать, но он узнал меня под соломенной шляпой и шалью; и,
несмотря на мои протесты, он тотчас провел меня сквозь толпу и нашел для
меня место поудобней; на этом не кончились его бескорыстные заботы;
откуда-то он раздобыл мне стул. Я лишний раз убедилась в том, что люди
суровые - часто отнюдь не худшие представители рода человеческого, и
скромное положение в обществе отнюдь не доказательство грубости чувств.
Мосье Мире, например, нисколько не удивился, повстречав меня здесь одну; и
счел это лишь поводом оказывать мне ненавязчивые, но деятельные знаки
внимания. Подыскав для меня место и стул, он удалился, не задавая вопросов,
не отпуская замечаний и вообще больше ничем не докучая мне. Недаром
профессор Эманюель любил расположиться с сигарой в кресле у мосье Мире и
листать журналы - эти двое подходили друг к другу.
Я не просидела и пяти минут, как обнаружила, что случай и достойный
буржуа вновь свели меня с уже знакомой семейной группой. Прямо напротив
сидели Бреттоны и де Бассомпьеры. Рядом со мной - рукой подать -
располагалась сказочная фея, чей снежно-белый и нежно-зеленый наряд был
словно соткан из лилий и листвы. Крестная моя сидела тут же, и подайся я
вперед, ленты на ее капоре задрожали бы от моего дыхания. Совсем рядом
сидели они; меня узнал человек почти чужой, и мне сделалось не по себе от
соседства близких друзей.
Я вздрогнула, когда миссис Бреттон обернулась к мистеру Хоуму и, словно
вдруг что-то припомнив, сказала:
- Интересно, как понравился бы праздник моей неколебимой Люси, если бы
она тут оказалась? Надо бы нам захватить ее сюда, она бы порадовалась.
- Да, конечно, конечно, порадовалась бы на свой манер; жаль, мы ее не
позвали, - возразил добрый господин и добавил: - Я люблю смотреть, как она
радуется; сдержанно, тихо, но от души.
О милые, как я любила их тогда, как люблю и поныне, вспоминая их
трогательное участие. Если б они знали, какая пытка согнала Люси с постели,
довела чуть не до исступления. Я готова была повернуться к ним и ответить на
их доброту благодарным взглядом. Мосье де Бассомпьер почти не знал меня,
зато я его знала и ценила его душу, ее простую искренность, живую нежность и
способность зажигаться. Возможно, я бы и заговорила, но тут как раз Грэм
повернулся; он повернулся пружинисто и твердо, движение это было столь
отлично от суетливых движений низкорослых людей; за ним гудела огромная
толпа; сотни глаз могли встретить и поймать его взгляд - отчего же он
устремил на меня всю силу синего, пристального взора? И отчего, если уж ему
так хотелось на меня посмотреть, не довольствовался он беглым наблюдением?
Отчего откинулся он в кресле, упер локоть в его спинку и принялся меня
изучать? Лица моего он не видел, я прятала его; он не мог меня узнать; я
наклонилась, отвернулась, я мечтала остаться неопознанной. Он встал, хотел
было пробраться ко мне, еще бы минута - и он бы меня разоблачил; и мне бы
никуда от него не деться. Мне оставалось одно только средство - я всем своим
видом выразила страстное желание, чтобы меня не тревожили; если б он настоял
на своем, он, быть может, увидел бы наконец-то разъяренную Люси. Тут вся его
доброта, прелесть и величие (а уж кто-кто, а Люси отдавала им должное) не
усмирили бы ее, не превратили в покорную рабу. Он посмотрел и отступился. Он
покачал красивой головой, но не произнес ни звука. Он снова сел и больше уж
меня не тревожил, лишь один-единственный раз посмотрел на меня скорей
просительно, нежели любопытно, пролил бальзам на все мои раны, и я
совершенно успокоилась. Отношение Грэма ко мне ведь не было, в сущности,
каменно равнодушным. Наверное, в солидном особняке его сердца было местечко
на чердаке, где Люси мило приняли бы, вздумай она нагрянуть в гости. Нечего
и сравнивать эту клетушку с уютными покоями, где привечал он приятелей; ни с
залой, где он занимался своей филантропией, ни с библиотекой, где царила его
наука; еще менее походил этот закуток на пышный чертог, где уже он готовил
свой брачный пир; но постепенно долгое и ровное его участие убедило меня в
том, что в его обиталище имеется кладовка, на двери которой значится
"Комната Люси". В моем сердце тоже хранилось для него место, но точных
размеров его мне не определить - что-то вроде шатра Пери-Бану{440}. Всю
жизнь свою я сжимала его в кулаке - а расслабь я кулак, кто знает, во что бы
он разросся, быть может, в кущи для сонмов.
Несмотря на всю сдержанность Грэма, мне не хотелось оставаться рядом;
мне следовало уйти подальше от опасного соседства; я дождалась удобной
минуты, встала и ушла. Возможно, он подумал, возможно, он даже понял, что за
шляпой и шалью скрывается Люси; уверенно сказать этого он не мог, раз он не
видел моего лица.
Кажется, духу перемен и беспокойства пора бы угомониться? А мне самой
не пора ли было сдаться и отправиться обратно домой, под надежную крышу?
Ничуть не бывало. Одна мысль о моем ложе повергала меня в дрожь отвращения;
я старалась всеми средствами от нее отвлечься. К тому же я сознавала, что
нынешний спектакль далеко не кончился; едва лишь прочитан пролог; на
устланной травою сцене царила тайна; новые актеры прятались за кулисами и
ждали выхода; так думала я; так мне подсказывало предчувствие.
Я брела без цели, куда ни толкало меня безучастное сборище, и наконец
вышла на поляну, где деревья стояли группками или поодиночке и поредела
толпа. До поляны едва долетала музыка, почти не достигал свет фонарей; но
звуки ночи заменяли музыку, а полная яркая луна делала ненужными фонари.
Здесь располагались, больше семьями, почтенные буржуа; к иным жались выводки
детей, которых они не отваживались вести в толчею.
Три стройных вяза, почти сплетаясь стволами, столь близко стояли они
друг к другу, распростерли шатер листвы над зеленым холмом, где стояла
довольно большая скамья, занятая, однако, лишь одной особой, тогда как
остальные, пренебрегая счастливой возможностью усесться, почтительно стояли
рядом; в их числе была и дама, державшая за руку девочку.
Девочка вертелась на каблуках, тянула спутницу за руку, немыслимо
дергалась и ломалась. Ее выходки привлекли мое вниманье и показались
знакомыми; я вгляделась попристальней, знакомым показалось мне и ее платье;
лиловая шелковая пелеринка, боа лебяжьего пуха, белый капор - все это
составляло праздничный наряд слишком хорошо известного мне херувимчика и
головастика - Дезире Бек, - и предо мной была именно Дезире Бек либо
бесенок, принявший ее облик.
Открытие поразило бы меня словно гром с ясного неба, если бы мне не
пришлось чуть попридержать эту гиперболу; потрясение мое тотчас достигло еще
больших размеров. Чьи же пальцы так нещадно терзала прелестная Дезире, чью
так беспечно рвала перчатку, чью руку так безнаказанно дергала и чей подол
так бессовестно топтала, если не пальцы, перчатку, руку и подол своей
достопочтенной матушки? В индийской шали и зеленом капоре, свежая,
осанистая, безмятежная, рядом с ней стояла собственной персоной мадам Бек.
Любопытно! А я-то была уверена, что мадам Бек и Дезире вкушают сон
праведниц в священных стенах пансиона в глубокой тиши улицы Фоссет. Без
сомнения, точно то же думали и они про "мисс Люси"; и вот, однако ж, мы, все
три, вкушали забавы в полуночном, залитом светом парке!
Но мадам уступала лишь давней привычке. Я вдруг вспомнила, как про нее
говорили учительницы (просто я не придавала значения этим сплетням), что
нередко, когда все полагают, будто мадам крепко спит в своей постели, она
наряжается в пух и прах и уходит наслаждаться оперой, драмой или балом.
Монашеский уклад был ей не по нутру, и она украшала существование с помощью
мирских сует.
Вокруг нее стояла горстка господ - ее друзей; кое-кого из них я тотчас
узнала. Один был брат ее, мосье Виктор Кинт; в чертах другого господина -
усатого, длинноволосого, спокойного и молчаливого - я заметила печать
сходства с другим человеком. Невозмутимое, неподвижное, лицо это все же
напоминало другое лицо - нервное, живое, чуткое, лицо переменчивое, то
мрачное, то сияющее, лицо, исчезнувшее с моих глаз долой, но освещавшее и
омрачавшее лучшие дни моей жизни, лицо, в котором часто замечала я проблески
таланта, которое таило его жар и секрет. Да, Жозеф Эманюель, сей спокойный
господин, - напомнил мне своего неистового брата.
Рядом с Виктором и Жозефом я заметила еще одного знакомца. Он стоял в
тени и сутулился, но больше других кидался в глаза благодаря своему платью и
сверкающей лысине. То была духовная особа - отец Силас. Не вздумайте,
читатель, искать в его присутствии на празднике несообразность. Не Ярмаркой
тщеславия{442}, но данью героям-патриотам почитала это гулянье святая
церковь и решительно его поощряла. Парк так и кишел священнослужителями.
Отец Силас склонился над сельской скамьей и покоящейся на ней
единственной фигурой; фигура была странная - бесформенная, но величавая.
Правда, лицо и черты вырисовывались довольно отчетливо, но казались столь
мертвенными и столь странно располагались, что впору предположить, будто
голову отделили от корпуса и наобум приткнули к жерди, увешанной богатым
товаром. Лучи фонарей высвечивали издалека яркие подвески и толстые кольца;
ни стыдливость луны, ни отдаленность факелов не могли унять полыхающих
красок убора. Здравствуйте, мадам Уолревенс! Вот уж подлинно исчадье ада! Но
сия дама скоро сумела доказать, что она не выходец с того света; ибо, когда
Дезире Бек слишком уж шумно потребовала, чтобы мать повела ее лакомиться в
киоск, горбунья вдруг урезонила ее, вытянув тросточкой с золотым
набалдашником.
Итак, мадам Уолревенс, мадам Бек, отец Силас - весь заговор, вся тайная
хунта. Вид этой троицы доставил мне удовольствие. Я не дрогнула, не испытала
ни смятения, ни испуга. Они превосходили меня в числе, и я была повержена к
их ногам; но покуда не растоптана и жива.
Глава XXXIX
СТАРЫЕ И НОВЫЕ ЗНАКОМЦЫ
Завороженная этими тремя головами, словно взором василиска, я не могла
сдвинуться с места; они точно притягивали меня. Кроны деревьев укрывали меня
своей тенью, ночь шепотом обещала не давать меня в обиду, пламя факела в
руке служителя выбросило длинный язык, указав мне укромное место, и тотчас
уплыло прочь. Но пора коротко рассказать читателю о том, какие мне в
последние смутные недели удалось вывести заключения об отъезде мосье
Эманюеля. Повесть будет недолгая, да она и не нова: маммона и корысть - ее
альфа и омега.
Мадам Уолревенс, страшная, как индийский идол, пользовалась, кажется,
подобающим идолу жреческим поклонением своих приспешников; и неспроста.
Некогда она была богата, очень богата; ныне она не располагала средствами,
но могла в один прекрасный день снова разбогатеть. В Бас-Тере в Гваделупе
лежали обширные земли, которые она шестьдесят лет тому назад получила в
приданое; после того как муж ее разорился, на них наложили арест; теперь
арест сняли, и если бы за дело взялся с умом честный управляющий, они еще
могли принести солидный доход.
Отец Силас вдохновился этими видами в интересах религии и церкви,
которой мадам Уолревенс была преданной дочерью. Мадам Бек, дальняя
родственница горбуньи, зная, что у той нет прямых наследников, здраво
взвесила все возможности и с предусмотрительностью любящей матери, корысти
ради, заискивала перед нелюбезной с ней старухой. Мадам Бек и священник,
стало быть, равно искренне и живо интересовались участью вест-индских
богатств.
Но доходные земли далеко, и климат там опасный, а потому на роль умного
управляющего подходил лишь человек преданный. Такого-то человека и держала
двадцать лет на посылках мадам Уолревенс, сперва загубила его жизнь, а потом
сосала из него соки; такого-то человека выучил и наставил на путь истинный
отец Силас, опутав узами привычки, благодарности и убеждений. Этого человека
знала и умела использовать мадам Бек. "Мой ученик, - решил отец Силас, -
буде он останется в Европе, может стать отступником, ибо связался с
еретичкой". У мадам Бек были свои причины желать, чтобы его услали подальше,
которые она предпочла не высказывать: то, что не давалось ей в руки, она не
хотела уступать никому. А мадам Уолревенс попросту желала вернуть свои земли
и свои деньги и знала, что Поль, если захочет, сможет, как никто, сослужить
ей эту службу; так трое себялюбцев взяли в оборот одного самоотверженного.
Они уговаривали, они заклинали, они увещевали его, они покорно вручали ему
свою судьбу. Они просили, чтобы он посвятил им всего-навсего три каких-то
года - а потом пусть живет в свое удовольствие; а уж одна особа из троих,
быть может, втайне желала ему живым не вернуться. А кто бы ни испрашивал его
содействия, кто бы ни вверялся его заботам, мосье Поль попросту не мог
отринуть ничьего ходатайства, ничьей доверенности не мог обмануть. Страдал
ли он от необходимости покинуть Европу, каковы были собственные его виды и
мечты - никто не знал, не задумывался, не спрашивал. Сама я ничего не
понимала. Я могла только предполагать, о чем ведется речь на исповеди; я
могла воображать, как духовный отец напирает на веру и долг, выставляя их
главными доводами. Он исчез, не подав мне знака. Я осталась в неизвестности.
Опустив голову и уткнувшись лбом в ладони, я сидела среди кустов. Мне
было слышно все, что говорилось по соседству; я сидела совсем близко; но
долгое время ничего интересного они не говорили. Болтали о нарядах, о
музыке, иллюминации, о погоде. То и дело кто-нибудь произносил: "Отличная
погода, ему повезло; "Антига" (его судно) поплывет прекрасно". Но что это за
"Антига", и куда направляется, и кого везет, не упоминалось.
Эта приятная беседа, кажется, занимала мадам Уолревенс не более, чем
меня; она ерзала, беспокойно озиралась, вытягивала шею, вертела головой,
вглядывалась в толпу, словно кого-то ожидая и досадуя на промедление.
- Ou sont-ils? Pourquoi ne viennent-ils?* - то и дело бормотала она
себе под нос; и вот, будто решившись наконец добиться ответа на свой вопрос
- она громко выговорила одну фразу и довольно короткую, но фраза эта
заставила меня вздрогнуть. - Messieurs et mesdames, - сказала она, - ou donc
est Justine Marie?**
______________
* Где же они? Почему не идут? (фр.)
** Дамы и господа, где же Жюстин Мари? (фр.)
Жюстин Мари? Как? Где Жюстин Мари - мертвая монахиня? Да в могиле,
конечно, мадам Уолревенс, - вам ли этого не знать? Вы-то к ней скоро
отправитесь, но она к вам уж никогда не вернется.
Так отвечала бы я ей, если бы от меня ждали ответа; но никто, кажется,
не разделял моих мыслей; никто не удивился, не растерялся, никого не
покоробило. На сей удивительный, кощунственный, достойный аэндорской
волшебницы{445} вопрос горбунье ответили преспокойно и буднично.
- Жюстин Мари, - сказал кто-то, - сейчас будет здесь. Она в киоске. Она
вот-вот придет.
После этого вопроса и ответа перешли к новой теме, но болтовня осталась
обычной болтовней, легкой, рассеянной, небрежной. Все обменивались намеками,
замечаниями, столь отрывочными, столь неясными, ибо касались они людей,
которых не называли, и обстоятельств, о которых не рассказывали, что, как ни
вслушивалась я в разговор (а я теперь вслушивалась в него с живым
интересом), я поняла только одно, что затевается какой-то план, связанный с
призрачной Жюстин Мари - живой или мертвой. Семейная хунта, верно, всерьез
занялась ею; речь шла о браке, о состоянии, но за кого ее прочили, я так и
не поняла, возможно, за Виктора Кинта, возможно, за Жозефа Эманюеля, оба
были холостяки. Потом мне было показалось, будто намеки метят в
находившегося тут же молодого белокурого иностранца, которого называли
Генрихом Миллером. Посреди всеобщего веселья и шуток мадам Уолревенс время
от времени вдруг подымала ворчливый, недовольный голос; правда, нетерпенье
ее несколько умерял неусыпный надзор упрямой Дезире, которая отступала от
старухи лишь тогда, когда та замахивалась на нее палкой.
- La voila! - вдруг закричал один из собравшихся, - voila Justine Marie
qui arrive!*
______________
* А вот и она, вот и Жюстин Мари! (фр.)
Сердце во мне замерло. Я припомнила портрет монахини; вспомнила
печальную любовную повесть; перед моим внутренним взором прошли смутный
образ на чердаке, призрак в аллее, странная встреча подле berceau; я
предвкушала разгадку, предчувствовала открытие. Ах, когда уж разгуляется
наша фантазия, как нам ее удержать? Найдется ль зимнее дерево, столь нагое,
или столь унылое жвачное, жующее ограду, которое мечта наша, скользящее
облако и лунный луч не обратят в таинственное видение?
С тяжелой душой ожидала я чуда; дотоле я видела как бы сквозь тусклое
стекло, гадательно, теперь же увижу лицом к лицу. Я вся подалась вперед; я
смотрела.
- Идет! - крикнул Жозеф Эманюель.
Все расступились, пропуская долгожданную Жюстин Мари. В эту минуту как
раз мимо проносили светильник; пламя его, затмив бледный месяц, отчетливо
высветило решительную сцену. Верно, стоявшие рядом со мной тоже ощущали
нетерпенье, хоть и не в такой степени, как я. Верно, даже самые сдержанные
тут затаили дыханье. У меня же все оборвалось внутри.
Все кончено. Монахиня пришла. Свершилось.
Факел горит совсем рядом в руке у служителя; длинный язык пламени чуть
не лижет фигуру пришелицы. Какое у нее лицо? В каком она наряде? Кто она
такая?
В парке нынче столько масок, часы бегут и всеми до того овладел дух
веселья и тайны, что объяви я, будто она оказалась вылитой монахиней с
чердака, что на ней черная юбка, а на голове белый покров, что она похожа на
видение из потустороннего мира - объяви я такое, и вы бы мне поверили, не
так ли, любезный читатель?
Но к чему уловки? Мы не станем к ним прибегать. Будемте же и далее
честно придерживаться бесхитростной правды.
Слово "бесхитростная" тут, однако, и не очень подходит. Моим глазам
открылось зрелище не совсем простое. Вот она - юная жительница Виллета,
девушка только что из пансиона. Она хороша собой и похожа на множество
других здешних девиц. Она пышнотела, откормлена, свежа, у нее круглые щеки,
добрые глазки, густые волосы. На ней обдуманный наряд. Она не одна; ее свита
состоит из трех человек, двое из них стары, и к ним она обращается "mon
oncle", "ma tante"*. Она смеется, она щебечет; резвая, веселая, цветущая -
она, что называется, настоящая буржуазная красотка.
______________
* Дядюшка, тетушка (фр.).
И довольно о "Жюстин Мари"; довольно о призраках и тайне; не то чтоб я
разгадала эту последнюю; девушка эта безусловно не моя монахиня; та, кого я
видела на чердаке и в саду, была на голову выше ее ростом.
Мы насмотрелись на городскую красотку; мы с любопытством взглянули на
почтенных тетушку и дядюшку. Не пора ли бросить взор на третье лицо в ее
свите? Не пора ли удостоить его внимания? Займемся же им, мой читатель; он
имеет на то права; нам с вами встречать его не впервой. Я изо всех сил сжала
руки и глубоко заглотнула воздух; я сдержала крик, так и рвавшийся из моей
груди; я молчала, как каменная; но я его узнала; хоть глаза мои плохо видели
после стольких пролитых слез, я узнала его. Говорили, что он отплывает на
"Антиге". Мадам Бек так говорила. Она солгала или сказала в свое время
правду, но когда обстоятельства переменились, не удосужилась о том сообщить.
"Антига" ушла, а Поль Эманюель стоял тут как тут.
Обрадовалась ли я? У меня словно гора с плеч свалилась. Но стоило ли
мне радоваться? Не знаю. Какими обстоятельствами вызвана эта оттяжка? Из-за
меня ли отсрочил он свой отъезд? А вдруг из-за кого-то другого?
Да, но кто же такая, однако, Жюстин Мари? Вы уже знакомы с ней, мой
читатель, я видывала ее и прежде; она посещает улицу Фоссет; она частый
гость на воскресных приемах у мадам Бек. Она родственница и ей и
Уолревенсам; окрестили ее в честь святой монахини, которая, будь она жива,
стала бы ей всего лишь тетушкой; фамилия ее Совер; она сирота и наследница
большого состояния, а мосье Эманюель ее опекун; говорят, он вдобавок ее
крестный. Семейная хунта прочит ее замуж за своего же - но за кого? Вопрос
насущный - за кого?
Как же я теперь обрадовалась, что снадобье, подмешанное в сладкое
питье, возбудило меня и выгнало вон из дому. Всегда, всю жизнь мою я любила
правду; я безбоязненно вхожу к ней в храм, я бесстрашно встречаю ее грозный
взгляд. О могучая богиня! Облик твой, неясно различимый под покровами, часто
пугает нас неопределенностью, но приоткрой свои черты, покажи свое лицо,
слепящее безжалостной искренностью, - и мы задохнемся в несказанном ужасе, а
задохнувшись, припадем к истокам твоей чистоты; сердца наши содрогнутся,
кровь застынет в жилах, но мы сделаемся сильней. Увидеть и узнать худшее -
значит победить Страх.
Компания, умножась в числе, совсем развеселилась. Мужчины принесли из
киоска вина и закуски, все уселись на траве под деревьями; провозглашались
тосты; смеялись, острили. Шутили над мосье Эманюелем, больше добродушно, но
кое-кто и зло, особенно мадам Бек. Я скоро поняла, что путешествие отложено
по собственной его воле, без согласия и даже против желания друзей; "Антига"
ушла, и он заказал билет на "Поля и Виргинию", который отправится только
через две недели. Они, труня, пытались выведать у него причину задержки,
которую он обозначил весьма туманно, как "одно дело, очень для него важное".
Но что за дело? Этого не знал никто. Впрочем, одно лицо, кажется, было в
него посвящено, хотя бы отчасти. Мосье Поль обменивался значительными
взглядами с Жюстин Мари.
- La petite va m'aider-n'est ce pas?* - спросил он.
______________
* Малышка мне поможет, правда ведь? (фр.)
О господи, и с какой готовностью она ему ответила:
- Mais oui, je vous aiderai de tout mon coeur. Vous ferez de moi tout
ce que vous voudrez, mon parrain*.
______________
* Конечно, я с радостью вам помогу. Располагайте мною, как вам будет
угодно, крестный (фр.).
И милый "parrain" взял ее ручку и поднес к своим губам. Я заметила, что
юному тевтонцу Генриху Миллеру сцена эта не очень понравилась. Он даже
проворчал несколько жалких слов, но мосье Эманюель засмеялся ему в лицо и с
безжалостным торжеством победителя притянул к себе свою крестницу.
Мосье Эманюель в ту ночь веселился вовсю. Казалось, будущие перемены
нисколько не заботили его и не тяготили. Он был душой общества; пожалуй, он
даже тиранически направлял других в развлечениях, как и в трудах, но ему
охотно уступали пальму первенства. Он всех острее шутил, всех смешней
рассказывал забавные случаи, всех заразительней смеялся. Он лез из кожи вон,
чтобы всех развлечь, всем угодить; но - о господи! - я заметила, для кого он
особенно старался, я видела, у чьих ног лежал он на траве, я видела, чьи
плечи он заботливо кутал в шаль, защищая от ночного холода, кого он охранял,
лелеял, берег как зеницу ока.
Намеки все сыпались, и наконец я поняла, что покуда мосье Поль будет
вдалеке, трудясь на благо других, другие, не чуждые благодарности, будут
стеречь сокровище, оставляемое им в Европе. Пусть привезет он им из Индии
золотые россыпи; в ответ он получит юную невесту с богатым приданым. Что же
до святых обетов и постоянства - это позади: цветущее милое Настоящее
восторжествовало над Прошлым; и монахиня ведь в конце концов действительно
погребена.
Да, вот оно как все разрешилось. Предчувствие меня не обмануло; есть
предчувствия, какие нас никогда не обманывают; просто сама я ошиблась было в
расчетах; не поняв предсказаний оракула, я подумала, что речь в них идет о
провидении, тогда как они касались жизни действительной.
Я могла бы и дольше наблюдать это зрелище; я могла бы помедлить, покуда
не сделаю точных выводов. Иная, пожалуй, сочла бы посылки сомнительными,
доказательства скудными; иной скептический ум отнесся бы с недоверием к
намеренью человека бедного, бескорыстного и немолодого жениться на своей
собственной богатой и юной крестнице; но прочь сомнения, прочь трусливые
уловки. Довольно! Пора покориться всесильному факту, единственному нашему
властелину, и склонить голову перед неопровержимой Истиной.
Я поспешила довериться своим выводам. Я даже судорожно уцепилась за
них, как сраженный на поле боя солдат цепляется за рухнувшее рядом с ним
знамя. Я отгоняла сомненья, призывала уверенность, и, когда она острыми
гвоздями вонзилась мне в сердце, я поднялась, как показалось мне, совершенно
обессиленная.
Я твердила в ослеплении: "Правда, - ты добрая госпожа для верных своих
слуг! Покуда меня угнетала Ложь, как же я страдала! Даже когда притворство
сладко льстило моему воображению, и то я казнилась всечасной пыткой. Тешась
мыслью, что завоевала его привязанность, я не могла избавиться от ужаса, что
вот-вот ее потеряю. Но вот Правда прогнала Притворство, и Лесть, и Надежды,
и, наконец-то, я снова свободна!"
Свободной женщине оставалось только отправиться к себе, потащить домой
свою свободу и начать думать о том, как этой свободой распорядиться. Комедию
пока не сыграли до конца. Можно было бы еще полюбоваться на эти милые
сельские радости, на нежности в тени дерев. Воображенье мое в тот час
работало щедро, напряженно и живо и нарисовало картину самой горячей любви
там, где иной, быть может, вообще ничего бы не заметил. Больше я смотреть не
хотела. Я собрала всю свою решимость и более не собиралась себя
переламывать. К тому же сердце мне когтил такой страшный коршун, что я уже
не могла оставаться на людях. До той поры, думаю, я не изведала ревности. Я
закрывала глаза и затыкала уши, чтобы не наблюдать любви Джона и Полины, но
все равно не могла не признать в ней прелести и гармонии. Нынешнее же
зрелище оскорбляло меня. Любовь, рожденная лишь красотою, - не по моей
части; я ее не понимаю; все это просто не касается до меня; но иная любовь,
робко пробудившаяся к жизни после долгой дружбы, закаленная болью,
сплавленная с чистой и прочной привязанностью, отчеканенная постоянством,
подчинившаяся уму и его законам и достигшая безупречной полноты, Любовь,
насмеявшаяся над быстрой и переменчивой Страстью, - такая любовь мне дорога;
и я не могу оставаться безучастным свидетелем ни торжества ее, ни того, как
ее попирают. Я покинула общество под деревьями, веселую компанию. Было
далеко за полночь, концерт окончился, толпа редела. Я вместе с другими
направилась к выходу. Оставив озаренный огнями парк и залитый светом Верхний
город (до того светлый, будто в Виллете настали белые ночи), я углубилась в
темную улочку.
Она была даже не совсем темная, ибо ясная луна, такая незаметная среди
огней, здесь снова щедро изливала ласковое сияние. Она плыла в высоком небе
и спокойно светила оттуда. Музыка и веселье праздника, пламя факелов и блеск
фонарей заглушили было ее и затмили, но вот тихость лунного лика вновь
восторжествовала над сверканьем и гамом. Гасли фонари; а она, как белая
парка{449}, смеялась в вышине. Барабаны и трубы отдудели, отгремели свое, и
о них забыли; она же вычерчивала по небу острым лучом свою вечную повесть.
Она да еще звезды вдруг показались мне единственными свидетелями и
провозвестниками Правды. Ночные небеса озаряли ее царство; неспешно
вращались они, медленно приближая ее торжество, и движенье это всегда было,
есть и пребудет отныне и до века.
Узкие улочки словно замерли; я радуюсь тишине и покою. Время от времени
меня обгоняют направляющиеся по домам горожане, но они идут пешком, без
грохота и скоро проходят. Ночной пустынный Виллет так нравится мне, что
впору и не спешить под крышу, однако же мне надо незаметно лечь в постель до
возвращения мадам Бек.
Вот всего одна улочка отделяет меня от улицы Фоссет; я сворачиваю в
нее, и тут впервые грохот колес нарушает глубокий мирный сон квартала.
Карета катит очень быстро. Как громко стучат колеса по булыжной мостовой!
Улица узкая, и я осторожно жмусь к стене. Карета мчит мимо, но что же я вижу
- или мне это почудилось? Но нет, что-то белое, и точно, мелькнуло в окошке,
словно из кареты помахали платочком. Не мне ли предназначался этот привет?
Значит, меня узнали? Но кто же мог узнать меня? Это карета ни мосье де
Бассомпьера, ни миссис Бреттон; да и улица Крести и "Терраса" совсем в
другой стороне, далеко отсюда. Впрочем, у меня уже нет времени строить
догадки; надо спешить домой.
Я добралась до улицы Фоссет, до пансиона; все тихо; мадам Бек с Дезире
еще не вернулись. Я оставила незапертой входную дверь, а вдруг ее заперли?
Вдруг ее захлопнуло ветром и щеколда защелкнулась? Тогда уж ничего не
поделаешь, тогда - полный провал. Я легонько толкнула дверь; подается ли
она? Да, и она подалась, беззвучно, послушно, словно благие силы только и
дожидались моего возвращения. Затаив дыханье, я сняла туфли и бесшумно
поднялась по лестнице, вошла в спальню и направилась к своей постели.
Ах! Я направилась к ней и чуть не вскрикнула - но сдержалась, слава
богу!
В спальне, во всем доме в тот час царила мертвая тишина. Все спали, и
даже дыханья не было слышно. На девятнадцати постелях лежало девятнадцать
тел, простертых, недвижных. На моей - двадцатой по счету - никому бы не
следовало лежать; я оставила ее пустой и пустой намеревалась найти. Но что
же увидела я в тусклом луче, пробивавшемся сквозь плохо задернутые шторы?
Что за существо - длинное, плоское, странное - нагло заняло мое ложе? Не
грабитель ли пробрался с улицы и затаился, выжидая удобного часа? Черное
что-то и - кажется, - даже непохожее на человека! Уж не бродячая ли собака
забрела к нам ненароком? Сейчас вскочит, залает на меня! Подойду-ка я.
Смелее!
Но тут голова у меня закружилась, ибо в свете ночника я различила на
своей кровати образ монахини.
Крик в ту минуту погубил бы меня. Что бы ни случилось, мне нельзя было
ужасаться, кричать, падать в обморок. Я овладела собой; да и нервы мои
закалились после последних событий. Еще разгоряченная музыкой, огнями, шумом
толпы и подстегнутая новым испытанием, я смело двинулась к призраку. Не
проронив ни звука, я бросилась к своей постели; загадочное существо не
вскочило, не прыгнуло, не шелохнулось; шевелилась, двигалась и чувствовала
лишь одна я, это вдруг подсказал мне безошибочный инстинкт. Я схватила ее -
инкубу{451}! Я стащила ее с постели - ведьму! Я тряхнула ее - тайну! И она
рухнула на пол и рассыпалась лоскутами и клочьями, и вот уже я попирала ее
ногами. Ну полюбуйтесь-ка, опять - голое дерево, Росинант, выведенный из
стойла; и обрывки облаков, зыбкий лунный луч. Высокая монахиня оказалась
длинным бруском, окутанным длинной черной робой и искусно украшенным белой
вуалью. Одежда, как ни странно, была подлинная монашеская одежда, и чья-то
ловкая рука хитро приладила ее на брусе, обманывая взоры. Откуда взялась эта
одежда? Кто все подстроил? Я терялась в догадках. К вуали был пришпилен
листок бумаги, на котором чье-то насмешливое перо вывело следующие слова:
"Монахиня с чердака завещает Люси Сноу свой гардероб. Больше ее на
улице Фоссет не увидят".
Но кто же такая была она, мучившая мое воображенье? Кого трижды видела
я воочию? Ни одна из знакомых мне женщин не обладала столь высоким ростом.
Рост был не женский. И ни одного из знакомых мне мужчин я не могла
заподозрить в подобном коварстве.
Все еще теряясь в догадках, но внезапно полностью освободясь от
мистических и суеверных мыслей, положив за благо не ломать себе голову над
глупой да и неразрешимой тайной, я, не долго думая, собрала робу и вуаль,
сунула их под подушку, легла в постель и, когда услышала скрип колес
воротившейся кареты мадам Бек, повернулась на другой бок и, истомленная
многими бессонными ночами и, возможно, сраженная наконец-то злополучным
зельем, крепко заснула.
Глава XL
СЧАСТЛИВАЯ ЧЕТА
День, последовавший за этой фантастической ночью, тоже был днем
необычным. Я не хочу сказать, что он принес великие знаменья с неба и чудеса
земные; я не намекаю и на потрясения метеорологические - бури, вихри,
потопы, ураганы. Напротив того, солнце сияло весело, как ему и подобает
сиять в июле. Заря украсилась рубинами, набрала полный подол роз и сыпала их
оттуда, как из рога изобилия; часы, свежие, словно нимфы, излили на ранние
холмы чаши росы и, стряхнув с себя туманы, лазоревые, яркие, светлые,
повлекли колесницу Феба по безмятежным вышним просторам.
Короче говоря, стоял ясный летний день, прекрасный, лучше и пожелать
нельзя; но боюсь, что кроме меня на улице Фоссет ни одна душа этого даже не
заметила. Всех занимали другие мысли; я тоже не совсем осталась им чужда; но
коль скоро они не содержали для меня той неожиданности, новизны и
странности, а главное таинственности, какою ошеломили других обитателей
пансиона, я одна и могла предаваться побочным рассужденьям.
Однако ж, гуляя по саду, любуясь солнцем и цветами, я невольно думала о
занимавшем всех в доме происшествии.
Каком же?
Да вот о каком. Когда читали утренние молитвы, одно место среди
молельщиц оказалось незанятым. Когда отзавтракали, на столе осталась
нетронутая чашка кофе. Когда служанка стелила постели, в одной она
обнаружила брус, одетый в ночную рубашку и чепчик; а когда учительница
музыки пришла, как всегда в ранний час, дать урок Джиневре Фэншо, ей отнюдь
не удалось обнаружить присутствия этой многообещающей и блистательной особы.
Мисс Джиневру Фэншо искали повсюду; обшарили весь дом; тщетно; ни
следа, ни знака, нигде не нашли даже записки; прелестная нимфа исчезла,
пропала прошлой ночью, словно падучая звезда, растаявшая во тьме.
Классные дамы ужасались, еще более ужасалась оплошавшая директриса.
Никогда не видывала я мадам Бек столь бледной и потерянной. Ее задели за
живое, ее интересам нанесли урон. Как могла произойти такая нелепица? Как
удалось ускользнуть беглянке? Окна все закрыты, не разбиты стекла, двери
надежно заперты! Мадам Бек и по сей день не удалось разрешить эту загадку,
да и никто ее не разгадал, если не считать некоей Люси Сноу, которая не
забыла, каким образом ради одного предприятия парадная дверь была отворена,
а затем тщательно прикрыта, но уж какое там надежно заперта! Тут кстати
вспоминалась и грохочущая карета, запряженная парой, и нежданное приветствие
- взмах платочка из окна.
Из этих и еще двух-трех посылок, недоступных никому, кроме меня, я
делала единственный вывод. Джиневра сбежала с женихом. Будучи в этом уверена
и видя глубокое недоуменье мадам Бек, я в конце концов поделилась с ней
своими соображениями. Коснувшись сватовства мосье де Амаля, я убедилась, как
и ожидала, что мадам Бек знала о нем сама. Она давно уже обсуждала событие с
миссис Чамли и переложила всю ответственность за дальнейшее на плечи сей
почтенной особы. И сейчас она бросилась за помощью к миссис Чамли и мосье де
Бассомпьеру.
В особняке Креси уже обо всем было известно. Джиневра написала к кузине
Полли, туманно намекая на свои брачные виды; семейство Амаль подняло
тревогу; мосье де Бассомпьер взялся поймать беглецов. Но он настиг их
слишком поздно.
Через неделю почтальон доставил мне письмо. Приведу его полностью; оно
на многое проливает свет:
"Милый старый Тим (сокращенное от Тимон), - как видите, я - того -
исчезла. Мы с Альфредом почти с самого начала решили улепетнуть; пусть
других окручивают по всем правилам; Альфред не такой дурак, да и я - грех
жаловаться, кажется, тоже. Между прочим, Альфред, который прежде называл Вас
"Дуэньей", в последнее время так часто видел Вас, что от души к Вам
привязался. Он надеется, Вы не будете слишком страдать от разлуки с ним; он
просит у Вас прощенья, если невольно чем-нибудь Вам досадил. Он боится, что
некстати нагрянул к Вам на чердак, когда Вы читали посланье, кажется, для
Вас весьма важное; но уж очень ему хотелось Вас напугать в ту минуту, когда
Вы забыли обо всем на свете, кроме автора письма. Правда, и вы нагнали на
него страху, когда вбежали за платьем, или шалью, словом, за каким-то
тряпьем, а он как раз зажег свет и собрался уютно подымить сигарой, пока я
не вернусь домой.
Начали ли Вы наконец постигать, что граф де Амаль и есть монахиня с
чердака и что он навещал Вашу покорную слугу? Сейчас расскажу, как он все
это устроил. Понимаете ли, он вхож в Атеней, где обучается кое-кто из его
племянников, сыновья его старшей сестры, мадам де Мельси. А двор Атенея
расположен по другую сторону стены, высящейся вдоль allee defendue, где Вы
так любите прогуливаться. Альфред взбирается на высокие стены с той же
ловкостью, с какой он танцует и дерется на шпагах; он штурмовал наш пансион,
сперва взбираясь на стену, затем с помощью большого грушевого дерева,
развесившего ветви над betceau и упирающегося сучьями в нижний этаж нашего
дома, он проникал в старший класс и в столовую. Между прочим, как-то ночью
он свалился с этой груши, сломал ветки и чуть не сломал себе шею, и потом,
удирая, до смерти перепугался потому, что чуть не попался в лапы к мадам Бек
и мосье Эманюелю, которые шли по аллее. Ну, а уж из столовой проще простого
забраться этажом выше и наконец на чердак; стеклянную крышу, сами знаете,
из-за духоты не закрывают ни днем ни ночью; через нее-то он и влезал.
Примерно год назад я передала ему россказни про монахиню; и у него родилась
романтическая затея загробного маскарада, которую, согласитесь, он очень
мило осуществил.
Если б не черная роба и не белая вуаль, его бы уж давно сцапали Вы или
этот жуткий иезуит мосье Поль. Вас обоих он считает тонкими спиритами и
отдает должное Вашей отваге. Я-то лично дивлюсь не столько Вашей храбрости,
сколько скрытности. Как это Вы сносили посещенье длинного призрака и ни разу
себя не выдали, никому ничего не сказали, не подняли на ноги весь дом?
Ну, а понравилась ли Вам монахиня в постели? Тут уж я сама ее нарядила.
Что Вы на это скажете, а? Небось закричали, когда ее увидели? Я бы на Вашем
месте просто рехнулась! Ну, да ведь у Вас какие нервы! Железные нервы. Вы,
верно, вообще ничегошеньки не ощущаете. Разве можно Вашу чувствительность
сравнить, например, с моей? Вы, по-моему, не знаете ни боли, ни страха, ни
печали. Вы настоящий старик Диоген.
Ну хорошо, ходячая добродетель! Надеюсь, Вы не очень сердитесь, что я
выкинула такую штуку? Уверяю Вас, мы отлично позабавились, я вдобавок
насолила несносной жеманнице Полине и глупому увальню доктору Джону; я
доказала им, что напрасно они дерут нос, я не хуже них могу замуж выйти!
Мосье де Бассомпьер сперва почему-то ужасно рассвирепел; кричал на Альфреда,
грозился поднять дело о "detournement de mineur"* и бог знает чем еще
грозился; словом, такую трагедию разыграл, что мне пришлось тоже к нему
подлаживаться, падать на колени, плакать, рыдать, выжимать три носовых
платка. Разумеется, "mon oncle"** скоро сдался; да и что толку поднимать
шум! Я замужем - и баста. Он мне толкует, что брак незаконный, потому что я,
мол, слишком молода, вот умора! Я замужем, и какая разница, сколько мне лет!
К тому же мы еще раз поженимся, и я получу свое trousseau***, и миссис Чамли
им распорядится; надо надеяться, мосье де Бассомпьер меня не обделит, да и
как же иначе, ведь у бедняжки Альфреда за душой ничего, кроме знатности,
родословной и жалованья. Если бы дядюшка повел себя, наконец, как
благородный человек! А то, представьте, он требует от Альфреда письменного
обещанья не притрагиваться к картам с того дня, как он выдаст мне приданое.
Моего ангела обвиняют в пристрастии к картам; я про это ничего не знаю, зато
знаю, что он чудо как мил.
______________
* Развращении малолетних (фр.).
** Дядюшка (фр.).
*** Приданое (фр.).
У меня не хватает слов достойно описать изобретательность де Амаля при
нашем побеге. Какой он умница, что выбрал праздничную ночь, когда мадам (а
он ее обычаи знает) не могла не отправиться в парк. Ну, а Вы, верно, ее
сопровождали. Часов в одиннадцать Вы встали и вышли из спальни. Не пойму
только, отчего Вы вернулись пешком и одна. Ведь это Вас встретили мы на
узкой старой улочке святого Иоанна? Видали Вы, как я помахала Вам платочком?
Adieu! Порадуйтесь же моей удаче; поздравьте меня с совершеннейшим
счастьем и, милый циник и мизантроп, примите мои искренние и нежные
пожеланья. Ваша Джиневра Лаура де Амаль, урожденная Фэншо.
P.S. Не забудьте, я теперь графиня. Как обрадуются папа, мама и
девчонки! "Моя дочь графиня! Моя сестра графиня!" Браво! звучит получше, чем
миссис Бреттон, hein?"*
______________
* Ну как? (фр.).
Приближаясь к концу жизнеописания мисс Фэншо, читатель, без сомненья,
ждет, когда же она горько расплатится за беспечные грехи юности. Разумеется,
не весь путь ее усеян розами.
То, что мне известно о дальнейшей ее участи, можно пересказать в
немногих словах.
Я увидела ее в конце ее медового месяца. Она посетила мадам Бек и
вызвала меня в гостиную. Она с хохотом бросилась ко мне в объятья. Выглядела
она премило; еще длинней стали локоны, еще ярче румянец; белая шапочка и
вуаль из фламандских кружев, флердоранж и подвенечное платье послужили ей к
украшенью.
- Я получила свою долю! - тотчас выпалила она. (Джиневра всегда
тяготела к существенному; по-моему, она отличалась коммерческим складом ума,
несмотря на все свое презрение к "буржуазии".) - Дядя де Бассомпьер
совершенно смирился. Пусть его называет Альфреда лоботрясом, это он от
грубого шотландского воспитания; Полина, верно, мне завидует, доктор Джон
умирает от ревности, того гляди, пустит себе пулю в лоб - а я так счастлива!
Больше мне и желать нечего, разве что карету, но ах - я же Вам еще не
представила "mon mari"*. Альфред, поди-ка сюда!
______________
* Моего мужа (фр.).
И Альфред явился в дверях задней гостиной, где он беседовал с мадам
Бек, осыпавшей его поздравленьями и упреками вместе. Меня рекомендовали ему
под разными именами - Дуэньи, Диогена, Тимона. Юный полковник держался
весьма любезно. Он принес мне учтивейшие и ловкие извиненья за монахиню и
прочее, заключив свои слова жестом в сторону молодой жены и восклицаньем:
"Кто, глядя на нее, не простит мне моих прегрешений!"
Затем молодая жена отослала его снова к мадам Бек, а сама завладела
мною и обрушила на меня безудержные описания своих настроений и прочий
пустой девичий вздор. Она хвасталась своим кольцом, она называла себя
госпожой графиней де Амаль и сто раз спрашивала, каково это на слух. Я
больше молчала. С ней я держалась сурово. Не беда; она и не ждала от меня
ласковостей, мои колкости доставляли ей удовольствие, и чем моя мина
делалась натянутей и скучней, тем безмятежней хохотала Джиневра.
Вскоре после женитьбы мосье де Амаля, чтобы отлучить его от
сомнительных связей и привычек, убедили выйти в отставку; ему доставили
место атташе, и они с женой отправились за границу. Я думала, что теперь
она, наконец, забудет обо мне, но не тут-то было. Много лет она время от
времени ни с того ни с сего вдруг посылала мне письма. Первые года два речь
в них шла лишь о ней самой и об Альфреде; затем Альфред отступил в тень;
осталась она и некая новая особа; Альфред Фэншо де Бассомпьер де Амаль
прочно воцарился на месте отца; она на все лады превозносила это близкое ей
лицо; пространно живописала проявленные им чудеса сообразительности и
осыпала меня пылкими укоризнами, когда я в ответ отваживалась выражать
скромные сомненья. Я-де не понимаю, "что такое любовь к ребенку", я, мол,
"бесчувственное существо и радости материнства для меня китайская грамота" и
прочее. Сей юный господин подвергался, разумеется, всем испытаньям,
положенным ребенку природой, - у него резались зубки, он болел корью и
коклюшем; но чего только в ту пору не претерпела я, бедная. Письма любящей
маменьки стали просто сигналами бедствия; ни на одну женщину не сыпались
такие невзгоды; никто никогда так не нуждался в сочувствии; скоро я, однако
же, поняла, что не так страшен черт, как его малюют, и погрязла в своей
обычной сухой бесчувственности. А юный страдалец каждую бурю сносил как
герой. Пять раз был этот несчастный "in articulo mortis"* и чудом выжил все
пять раз.
______________
* На краю гибели (лат.).
Через несколько лет началось недовольство Альфредом Первым; мосье де
Бассомпьеру приходилось вмешиваться, платить долги, из которых часть
принадлежала к числу давящих и сомнительных "долгов чести"; сетованья и
затрудненья все учащались. И каковы бы ни были ее неприятности, Джиневра,
как и встарь, истово взывала о помощи и поддержке. Ей и в голову не
приходило самой бороться с волнами житейского моря. Она знала, что так или
иначе своего добьется, загребала жар чужими руками и продолжала жить
припеваючи, как никто.
Глава XLI
ПРЕДМЕСТЪЕ "КЛОТИЛЬДА"
Не пора ли, однако, вернуться к Духам Сво...


