Явдат Ильясов. Заклинатель змей

страница №5

- Разве? - сказал он с недоумением. И радостно: - Да, и вправду! Но...
как же раньше не догадались? Так просто...
- Ждали тебя. Не каждый год совершаются открытия.
- Да, да, конечно, - произнес рассеянно Хайям, опять переключаясь
мыслью на свой трактат.
...Через десять-пятнадцать дней он выйдет во двор и с равнодушным, как
у слепого, безмятежно-тупым выражением на лице, не стесняясь судьи, скажет
Али Джафару:
- Сбегай к мугу, принеси большой кувшин вина. Самого лучшего! Будем
пировать.
Подойдет, как больной, к помосту под вязом, растянется на спине,
закинет руки за голову - и с мучительным стоном замотает ею.
- Что с тобой? - всполошится Абу-Тахир.
И дворецкий Юнус, навострив слух, услышит отрешенное, даже враждебное,
- так иной с тихим отчаянием, покорностью судьбе и готовностью понести любое
наказание сказал бы, что убил жену:
- Я... закончил свой трактат. Алгебра, алгебра. Альмукабала...

- Омар, вставай! Омар...
Молодой математик, проснувшись от крика во дворе, поплелся, еще не
совсем отрезвевший, на террасу-айван, изумленно уставился на Али Джафара и
Юнуса, сцепившихся в безобразной драке. Вокруг них суетился, ругаясь, Алак.
- Он украл твой трактат! - Али Джафар свирепо рванул дворецкого за
рубаху, - на землю, разлетаясь, с шорохом посыпались исписанные листы. - Я
все утро следил за ним. Ты спал, он залез и украл твой трактат! За пазуху
спрятал, проклятый.
Дворецкий, затравленно озираясь, резко нырнул вниз, живо сгреб листы -
и кинулся в сторону. У ворот - стража. Отрывисто, по-крысиному вереща, он
заметался по двору. Ни злобы, ни даже страха нет у него в глазах, только
какая-то мутная, непонятная возбужденность и поспешность.
"Зачем это он? - подумал Омар. - Зачем?"
Настигаемый Али Джафаром, дворецкий прыгнул под навес летней кухни и
швырнул рукопись в огонь открытого очага...
Высоко взлетело пламя!
Обернувшись к Омару, дворецкий мстительно усмехнулся.
"Зачем?"
Бумага, в отличие от дров, горит без особого шума и треска. Но какой
беззвучно-страшный вопль взметнулся к небу от этих листов, испещренных вязью
четких строк! На глазах у всех обращались в дым и пепел расчеты и траты
Абу-Тахира. Упования безземельных селян, нежный лепет их детей. Мечты Омара
Хайяма. Надежды Али Джафара на лучшую жизнь.
- Зарублю! - Али Джафар, сумасшедше сверкая глазами, схватил топор и
широко замахнулся им на преступника.
И, видит бог, зарубил бы, если б судья не успел крепко схватить его за
плечи.
- Пропал твой труд! - заплакал Али Джафар, отбросив топор. - Столько
сил, столько времени...
- Не пропал, - зевнул полусонный Омар. - Он украл и сжег черновик.
Трактат - под замком, в сундуке.
- А? - Юнус опешил.
Он отчужденно взглянул на очаг, где листы уже превратились в черные
хлопья, вновь обернулся к Омару - и вдруг, по-крысиному тонко взвизгнув,
ринулся к нему с кулаками. Уж тут-то отрезвел Омар Хайям.
В математически четкий строй его мыслей, где следствие неразрывно
связано с причиной, никак не мог уложиться бессмысленно-нелепый поступок
Юнуса. Ах, негодяй! С чего тебе вздумалось вредить Омару? Что плохого тебе
сделал Омар, - мало денег давал на хашиш? Давал каждый день, сколько мог.
Вся ненависть к темному миру, воплотившемуся в этом дурном человеке, горячей
волной хлынула Омару в грудь и голову, - и он, закипев, с готовностью
рванулся навстречу:
- Давай! Я тебе кости переломаю...
Удар! - и нет у Юнуса передних зубов. Обливаясь кровью, он упал на
колени. Ногою - удар!! - и повержен Юнус на щербатые плиты двора.
- Хватит, убьешь! - вопит Алак.
Вдвоем с Али Джафаром они кое-как оттащили озверевшего молодца от
жертвы.
Омар, весь дрожа, задыхаясь:
- Долго ты будешь, собачий сын, помнить Омара Хайяма!
- Успокойся, родной, успокойся, - гладил его по плечу Абу-Тахир. - Я
сам с ним разделаюсь. Эй! - крикнул он безмолвной страже у ворот. -
Отволоките его в темницу.
- Не надо, - переводит дух Омар. - Довольно с него! Пусть отведут
домой.
Судья - с удивлением:
- Жалеешь?
- Жалею. - Омар вытирает слезы. - Я... больше никогда... не буду бить
человека.
- Ох, сын мой! Будешь. Иначе - затопчут. Ладно, сделаем по-твоему. Эй,
отведите дурака к жене! Он более не служит в этом доме. Идем, Омар, мне
нужно с тобою поговорить. - Губы у него белые, руки трясутся.
И Омар подумал, что судья судей со всем своим могуществом совершенно
беспомощен в этом неумолимо жестоком мире и ничего по существу не решает в
нем. И его, Омаров, трактат, пожалуй, никому ничего не даст.
- О чем разговор? - спросил Хайям угрюмо. Какой еще подвох ему
приготовила жизнь? Теперь он никому и ничему не верит.
- Сейчас узнаешь, - ответил Алак загадочно. - Разговор очень важный.
Очень. Большой разговор.
- Ну... что ж. Пойдем. - Омар сосредоточенно потер ушибленные пальцы. -
Я-то хотел сбегать на базар, в книжный ряд, к переплетчику.
- Ни боже мой! Из дому не выходи. Опасно. Кто их знает. Сейчас же отдай
рукопись мне. Я призову переписчиков и переплетчиков сюда, ко мне в жилье, и
здесь, на моих глазах, они сделают все, что нужно.
Уселись. "Сейчас он меня ошарашит". Судья - осторожно:
- Сын мой, не наскучил ли тебе Самарканд?
"Он хочет меня прогнать! - похолодел Омар. - Отнимет рукопись и
выбросит меня на улицу. Из-за Рейхан. Его достояние, может - любовь. Эх,
навязалась девка на мою голову! Куда я денусь, если судья откажется уплатить
за трактат? Ну, что за жизнь! Когда мне дадут быть самим собою,
распоряжаться собой по своему усмотрению?"
- Самарканд - город прекрасный, - не менее осторожно ответил Омар. - Он
никому никогда не может наскучить.
Судья, помедлив, твердо сказал:
- И все же тебе придется его покинуть! Очень скоро. На днях.
- Почему? Чем я тут не угодил?
- Угодил. Хорошо угодил! Потому и уедешь.
- Это как же? Не понимаю.
Судья все медлил, тянул, предвкушая, видно, яркий всплеск восторга,
который должен был последовать сейчас со стороны подопечного, и,
насладившись его нетерпением, объявил торжественно и снисходительно, как
помилование преступнику:
- Его величество хакан Шамс аль-Мульк Наср требует тебя к себе, в
Бухару!
Но у Омара это вызвало лишь удивление:
- Зачем?
- Ему нужен при дворе хороший математик, ученый собеседник,
бескорыстный советчик в сложных делах.
- Откуда он знает обо мне?
- Знает, - усмехнулся Абу-Тахир.
Похоже, он сам написал об Омаре хакану. Очень похоже.
- Я - при дворе?! - У Омара низко, сутуло прогнулись плечи, будто на
них взгромоздили тяжелый камень. И он, казалось, растерянно озирается из-под
него. - Приживусь ли? В математике, положим, я кое-как еще разбираюсь. Но
при дворе, говорят, надо хитрить, угождать, потакать правителю в его
причудах. Я не сумею...
- Юнец! - рассердился судья. - Поедешь - и все тут, хочешь не хочешь.
Посланец хакана ждет во дворце городского правителя. Между прочим, - Алак
исподлобья сверкнул на Омара степными узкими глазами, - он взял с собою
отличную стражу. - И заворчал оскорбленно: - Смотрите, сколь привередлив...
Другой бы от радости рыдал! Какой-нибудь несчастный Зубейр мечтать не смеет
о такой удаче. Все! Собирайся полегоньку. Завтра я произведу с тобою расчет
за трактат. Скажи хоть спасибо, неблагодарный!
Омар - уныло:
- Спасибо! Дай бог тебе всяческих благ...

- Говорят, уезжаешь? - Она поднялась к нему на крышу, где Омар
расположился на ночь, поскольку внизу, в жилье, чуть не свихнулся от духоты.
На сей раз Рейхан забыла, - или не хотела, - облиться водой и натереться
листьями базилика и пахла тем, чем и надлежит пахнуть служанке: пылью,
потом, золою.
- Уже говорят?
- У нас, на женской половине, все жалеют, что ты уезжаешь. Всегда
любовались сквозь щель в калитке: пригожий, тихий, задумчивый. И судья из-за
тебя стал добрее.
- И ты... жалеешь?
- Я? - Он услышал ее резкий смех, сухой и злой. - Мне-то что? Я
невольница, ты человек свободный, едешь, куда хочешь. А я родную мать не
могу повидать. - Она заплакала, так же сухо и зло, без слез.
- Ну, не надо. - Он присел рядом с нею.
- Ты! - Рейхан внезапно накинулась на него, принялась колотить по
голове легкими детскими кулачками. - Откуда ты взялся на мою беду? Жила я
себе, как во сне... спокойно, без дум, без мечты... Терпела... Ты мне душу
всколыхнул! Разбудил... заронил в сердце звезду... и теперь бросаешь. Что
делать теперь? Я же не сумею жить как прежде. Тут горит. - Она провела
ладонью по груди. - Эх! Отравилась бы я... отравилась, да жаль умереть, не
проведав родных...
- Успокойся, Рейхан, смирись, - бормотал Омар обескураженно. - Я -
свободный? Я тоже раб. Раб своих знаний. Взгляни-ка на небо. Ну, хватит
беситься, взгляни! Вот так. Видишь, на юге, над горами, высоко над
горизонтом, ту причудливую россыпь ярких звезд? Это Аль-Хавва, Заклинатель
змей. В западных странах его зовут Змееносцем. Приглядись. Если крупные
звезды соединить между собою черточками, получится человек с острой головой
и тонкими ногами. Он держит в руках огромную, яростно извивающуюся змею.
Какое дикое напряжение во всей угловатой фигуре! Как дрожат от усилия тонкие
ноги. Он бьется, стиснув ее изо всех своих сил, с исполинской царской коброй
невежества и мракобесия. Стоит ему зазеваться на миг, ослабить хватку, кобра
вырвется из рук - и впрыснет в него весь страшный заряд смертоносного яда. И
так - всегда. Он обречен вечно бороться с нею. Именно так бы и надо его
называть - не Змееносцем, а Змееборцем. Понимаешь?
Разглядела она что-нибудь, поняла, не поняла - бог весть, но Рейхан,
как-то странно притихнув, медленно стянула с себя одежду и со вздохом
припала к нему. Золотые глаза ее мерцали, точно далекие, очень далекие
звезды. Они и будут мерещиться до конца его дней, чем дальше, тем ярче, в
ночных небесах средь недосягаемых созвездий...

- Уезжаешь? - встретил его наутро Али Джафар во дворе.
Омар скользнул по нему отрешенным взглядом и, ничего не сказав, побрел
к саду, сосредоточенный, весь углубленный в себя. Три часа он слонялся по
саду, недоступный, далекий от окружающих. Казалось, он уже обдумывает новый
трактат.
"Не хочет, - подумал огорченный Али Джафар. - Не хочет уезжать. Из-за
Рейхан. Или, сделавшись приближенным хакана, он теперь брезгует со мною
разговаривать? Нет, не может быть. Просто оглушен человек".
- Здесь тысяча двести дирхемов, - положил перед юным ученым тяжелый
кошель судья Абу-Тахир Алак. - Это плата за твой трактат. Хватит, надеюсь?
Но Хайям не спешил взять кошель. Он рассеянно глядел по сторонам, но
видел не стены, ковры, резные столбы, а что-то совсем другое.
Судья - нетерпеливо:
- Ну?
- Сколько стоит... служанка? - глухо сказал Омар, преодолев смущение.
Судья - удивленно:
- Служанка служанке рознь. Иная может потянуть и на тысячу золотых
динаров.
- Такая... как Рейхан.
- Рейхан? - разинул рот Абу-Тахир. - На что она тебе, чудак? Тысячу
дирхемов.
- Хорошо. У тебя... достаточно слуг. Ты дашь мне двести дирхемов, а за
тысячу - Рейхан. И мы будем квиты.
- Н-да-а, - протянул судья озадаченно, не найдясь, что сказать. Никогда
не знаешь наперед, что может выкинуть такой вот умник. - Странный ты
человек. Разве в Бухаре...
Омар - грубо:
- Я хочу Рейхан!
- Ну, что ж. - Сделка, честно сказать, пришлась судье по душе. Рейхан,
у которой нет ни особой красоты, ни редкостного телосложения, досталась ему
три года назад всего за триста дирхемов. - Будь по-твоему. Эй! - позвал он
писца. - Строчи дарственную. С этого дня невольница Рейхан из Ходжента
переходит в полную собственность Абуль-Фатха Омара ибн Ибрахима Хайяма
Нишапурского. И он волен делать с нею все, что пожелает. - И вновь Омару: -
Странный человек! Не могу представить, как дальше ты будешь жить.
- Проживу как-нибудь.
- "Как-нибудь" - это не жизнь.
- Мы ее, господин, понимаем по-разному.
Судья приложил к бумаге печать. Омар, свернув ее, спрятал за пазуху
вместе с дирхемами, низко поклонился судье. Выйдя во двор, кивнул Али
Джафару:
- Пойдешь со мною?
Али Джафар, обрадованный, не стал расспрашивать, куда, зачем. Всю
дорогу Омар молчал, угрюмый, холодный, и Али Джафар не донимал его
любопытством. В караван-сарае у Ходжентских ворот они разыскали руса
Светозара. Похудел, почернел, - видно, трудно здесь жилось беглецу.
- Есть народ из Ходжента?
- Да. Сегодня туда идет караван.
Омар переговорил с главою каравана, вручил ему сто пятьдесят монет,
велел Али Джафару:
- Беги домой, вмиг собери Рейхан - и скорее с нею сюда.
...Джафар не узнал усадьбы. Ему показалось даже, что он забрел по
ошибке в чужой двор. Нет, это дом Абу-Тахира. Все будто на месте - крыша,
стены, навес и метла, которую он бросил давеча у летней кухни. И все же это
уже другой дом. Душа дома - близкий тебе человек, нету его - и дом стал
чужим, незнакомым.
- Едем? - всполошилась Рейхан. - Омар ждет? Ох! Я сейчас. Долго ли мне
собраться? Завяжу в узелочек обувь, платья, платки, и хоть в Хиндустан! -
Она рассмеялась сквозь слезы. - Ты посиди, я сейчас... - Рейхан кинулась на
женскую половину, но тут же выскочила обратно, боясь, что Джафар уйдет, не
дождавшись ее. - Я сейчас! Ох, сейчас...
Голос ее напряженно звенел, переливался от волнения. Разве что у
пастушьей свирели бывает этакий легкий, особый, сверляще-певучий и нежный
голос. "Чистый жаворонок, - подумал с горечью Джафар. - Эх, собачья жизнь!
Мне бы... эту Рейхан. Молился бы на нее".
Второпях ни с кем не простившись и бросив во дворе половину своего
убогого имущества, она с легким сердцем покинула постылый двор и в пути
щебетала, не умолкая:
- О аллах! Я, когда первый раз увидела Омара сквозь щель в калитке,
сразу почуяла, что у меня с ним что-то будет. И не ошиблась, а? Сердце - оно
не обманет. Он добрый, правда? Умный. Красивый. А где его вещи - ты уже
отнес их в караван-сарай? - И вдруг, потемнев, остановилась. - Почему мы
идем к Ходжентским воротам, - почему не к Бухарским?
- Идем, куда надо, - хмуро сказал Джафар.
Она стихла, понурив голову. Подбили жаворонку крылышко! Рейхан с
недоумением взглянула на свой узел и, бурно разрыдавшись, швырнула его через
ограду в чей-то двор. Джафар, пошумев, вынес узел, крепко схватил девчонку
за локоть и не отпускал до самых Ходжентских ворот.
Бедняжка Рейхан. Как она плакала, кричала у тех злосчастных ворот.
Билась лбом о глинобитную ограду, во весь рост кидалась на землю,
поднималась - и вновь бросалась в пыль. Целовала Омару ступни, обнимала
колени.
- Не вопи, глупая! На днях, бог даст, увидишь мать.
- Не отсылай! Что мне мать? Возьми с собою.
- Куда?! Я сегодня не знаю, что будет со мною завтра. Пропадешь со
мною.
- Без тебя скорее пропаду.
- Не дури! Вернешься домой, выйдешь замуж (я разрешаю) - тотчас
забудешь о несчастном Омаре Хайяме.
- Вовек не забуду!
- Ну, и ладно. Буду жив - как-нибудь заеду к тебе в Ходжент...
Поручив девчонку заботам пожилых степенных женщин, отъезжавших в город
на Сейхуне, сунув ей в узел дарственную запись и отпускную, а также тридцать
дирхемов на еду и прочее, Омар проводил безутешную Рейхан далеко в поле и
вернулся безмолвный, с каменным лицом. Что творилось у него в душе, то
никому неведомо. И никому неведомо, отчего, зайдя в харчевню при
караван-сарае, он вдруг развеселился, взял медный поднос и, стуча в него,
как в бубен, приказал мальчишке-прислужнику плясать.
Двадцать последних дирхемов они втроем: Омар, Светозар, Али Джафар -
честно пропили в дымной харчевне. Ибо эта их встреча была последней.

Мы больше в этот мир вовек не попадем,
Вовек не встретимся с друзьями за столом.
Лови же каждое летящее мгновенье, -
Его не подстеречь уж никогда потом...

"Итак, похоже, мы мало-помалу выбиваемся в люди?
Жизнь - великолепна!
Однако...
Если я поеду в Бухару служить хакану, дадут ли мне думать? Быть самим
собою? Или я стану одним из тех бесчестных людишек, что продают разум и
совесть за царскую жирную похлебку?
Плохо! Лучше я сбегу по дороге. Куда-нибудь в Баласагун, а то и дальше,
в Кашгар...
Но ведь и без них, высоких этих покровителей, бедный ученый нигде
ничего не может создать. Ему надо есть. Надо пить. Надо где-то жить, на
чем-то спать. И посему - кому-то служить. Проклятье! Жаль, что человек, с
его-то разумом, остается все-таки животным. Я не ел бы, не пил и не спал,
если б можно было и так обойтись. Зачем все это бродяге-поэту?
Фердоуси - тот мог, ни о чем не тревожась, не торопясь, четверть века
писать свою "Книгу царей". Богатый помещик, знатный дехкан, он не нуждался в
чьей-либо опеке и способен был сам содержать слуг, переписчиков и чтецов
своих стихов. А как быть, куда деваться человеку, у которого всего-то добра
- пять-шесть истрепанных книг?
Смирись, бездомный! Необходимость.
Жизнь - торг. Ты нужен хакану, хакан нужен тебе. Поедешь в Бухару. Это
и впрямь удача, о которой подлый Зубейр не смеет и мечтать. Хотелось бы мне
сейчас взглянуть в его дурные глаза. Ну, погодите, неучи! Я вам покажу.
Э, в том-то и горе, что сколько глупцу ни показывай - ничего не
докажешь. Его надо просто избегать. Или, лучше всего, подражать ему? Тьфу!
Нет, прав судья: я и вправду странный человек. Сам не знаю, чего хочу.
То есть знать-то знаю, однако... Эти "но" и "однако"! В них вся пагуба
человеку".

Бухара. Что сказать о ней? Удивительный город. Единственный в своем
роде. Город ученых, поэтов, искусных зодчих. Омар мог часами, не отрываясь,
взирать на гробницу Исмаила Самани. Нет нигде больше в мире подобных
строений. В плане - проще не может быть: полусфера на кубе. И кирпич -
обычный кирпич, тяжелый и твердый, как всякий другой. Но уложен он так
хитроумно, затейливо, разнообразно, что видишь перед собой нечто воздушное,
легкое, вроде резной шкатулки из слоновой кости.
Здесь и теперь кое-что воздвигалось: медресе, мечети, ханаки. Но знал
Омар - при всей красоте высоких зданий, они, будучи опорой духовенства,
утверждают не красоту человека, создавшего их, а его ничтожность, бренность,
возвеличивая то, чего нет на самом деле - божью премудрость. Это нелепо и
потому обидно. За человека.
Может быть, через тысячу лет они и станут народной гордостью, всеобщим
достоянием, как пирамиды в Египте, но пока что в них - лишь оплот
мракобесия. Сколько сил человеческих, ума, умения, душевной тонкости уходит,
по чьей-то неразумной воле, на химеру. Между тем, как нет просторных жилых
домов, настоящих школ, светлых лечебниц.
...Говорят, хакан Шамс аль-Мульк крайне возносил Омара, сажая его с
собою на трон. Не очень-то похоже на правду, а? Цари, как известно, весьма
неохотно подпускают к престолу чужих. Даже своих - сын отца, отец сына, брат
брата - безжалостно режут из-за уютного места на троне.
Не вызывает сомнений одно: эти три года при дворе хакана прошли для
Омара Хайяма впустую, если не считать, конечно, частых попоек, собачьих драк
и прочих, обычных тут, никчемных развлечений. Ну, и горьких раздумий. Хотя
они как будто и не относятся к делу?
Что угнетало его? Окружение? Низость, наглость и какая-то необъяснимая,
прямо-таки фатальная склонность к предательству у царских прихлебателей,
всех этих горе-поэтов, лживых звездочетов, бездарных врачей? Пожалуй. Вместе
едят, вместе пьют. Вместе злословят о правителе и его женах. И, едва
разойдясь, бегут, сломя голову, к хакану: кто первый, в экстазе
подобострастия, успеет донести.
Но жил же на свете честный Авиценна, который рожден был именно здесь,
дышал здешним воздухом? Устыдились бы, вспомнив о нем? Где уж. Ведь как раз
им подобные и свели его в могилу.
Зависть, спесь, явная и тайная паскудная грызня, удар в спину - разве
это могло быть по душе Омару Хайяму? Не потому ли, находясь в священной
Бухаре, он написал:

Лучше впасть в нищету, голодать или красть,
Чем в число блюдолизов презренных попасть.
Лучше кости глодать, чем прельститься сластями
За столом у мерзавцев, имеющих власть.

...Сто лет лежит огромный камень на круче. Ни дождь его не может смыть,
ни ветер свалить. Но вот однажды, где-то внутри земли, что-то колыхнулось. И
камень, качнувшись, падает - точнехонько на голову одинокого путника, что
идет себе тихо, ни о чем дурном не думая, из одной зеленой долины в другую.
Пока Омар пребывал при хакане, в Иране и Туране произошли крутые
перемены. К ним он вовсе не был причастен, но они, тем не менее, прямо
отразились на его судьбе. Наверное, ни у кого еще жизнь не зависела так
резко и грубо от внешних причин, от чьей-то злой или доброй воли.
От чьей? Художники, ученые, поэты несут в мир благо, покой и радость.
Поэт дрожит над розой, над каждой сочной травинкой, боясь на нее наступить.
Не было в мире поэта, что призвал бы в стихах к насилию, убийству, грабежу.
Если же был такой, то он не поэт. Это жулик, мерзкий стихоплет. Смуту и
смерть несут народу болтуны-лицемеры, самозваные пророки да полководцы,
которых до желтизны изнуряет жажда славы и почестей.
Султан Алп-Арслан погиб в бою с караханидами. Но сын его, новый султан
Меликшах, разбив Шамс аль-Мулька, заставил его признать сельджукское
превосходство. После многих лет яростной вражды наступило как будто затишье.
Шамс аль-Мульк женился на одной из туркменских царевен, Меликшах - на
племяннице хакана, юной красавице Туркан-Хатун, той самой, что в свое время
отравит Омару Хайяму жизнь. И не ему одному.
Новый султан перенес столицу из Мерва в далекий Исфахан. Визирем при
нем - его воспитатель, уроженец счастливого Туса, мудрый Низам аль-Мульк...
- Отчего, - спросил визиря Меликшах, безбожно мешая персидскую речь с
родной, огузской (до того, как стать мусульманами, туркмены назывались
огузами), - в нашей стране столько нищих?
Низам аль-Мульк, отодвинув книгу, вскинул на тюрка внимательный взгляд.
Прежде, еще ходя в наследниках, Меликшах не задавал таких вопросов. Что ж,
видно, разум его, слава богу, созрел для забот о государстве.
- Мало чести - слыть царем голодранцев! - продолжал сердито Меликшах. -
Или у нас перестали пахать и сеять? Нет, я видел: ковыряют землю. Где же
хлеб, где плоды? В селениях великий шум. Крестьяне ропщут на вельмож,
вельможи - на крестьян. Когда б ни приехали сборщики податей, один ответ:
или еще, или уже нечем платить. Кто и что тому виною?
- Виноватых много, - тихо сказал визирь. - Но прежде всего - календарь.
- Календарь? - Удивлен Меликшах! Вот уж не думал новый султан, что
благополучие огромной страны может зависеть от каких-то ничтожных бумажек.
Но, хвала всевышнему, он, в отличие от своих предшественников, если и не
ахти как учен, то хоть грамотен. Что само по себе уже немало. Для тех, кто
сидит на троне. И ему захотелось узнать: - Почему?
- Вот, государь, - визирь положил на книгу ладонь, - "Кудатгу-билиг",
сочинение Юсуфа Хас-хаджиба Баласагунского. Он пишет о земледельцах: "Они -
нужные люди, это ясно. С ними ты общайся и хорошо обходись. Пользу от них
видит всякий".
Просвещенному правителю, о государь, должно быть известно: жизнь траве,
хлебному злаку - и, значит, скоту, дает, по милости божьей, не луна, а
солнце. И крестьяне Ирана и Турана издревле привыкли рассчитывать полевые
работы по старому, давно проверенному, солнечному календарю. Ибо каждое
растение знает свое время, - и пахарь должен знать время каждого растения.
Ячмень не заставишь зеленеть в стужу, вишня цветет по весне, а сорго
созревает лишь осенью.
Однако теперь, - продолжал визирь, - календарь у нас лунный, чужой,
который сюда занесли мусульмане. Я не спорю, - может, он весьма удобен в
горячих песках, где живут племена кочевых бедуинов, - он хорошо приспособлен
к их сонному быту. Но у нас, в стране земледельцев, где, как говорится,
летний день год кормит, видит бог, непригоден лунный календарь. Ибо лунный
год не совпадает с истинным, солнечным. Он гораздо короче. Между ними
разница в одиннадцать с чем-то дней. Повелитель может представить, какой
разрыв нарастает в календаре за долгие годы! Отсюда и раздоры при сборе
податей: урожай-то еще на корню, скот далеко от хлебных полей, а по новому
календарю уже пора взимать налоги. Не все новое, как видите, полезно...
Султан - весь внимание:
- И что же из этого следует?
Уж теперь-то, кажется, уразумел правитель, что ничтожные листы,
составляющие календарь, да и любой клочок исписанной бумаги, способны
отразить, как медные щиты - ночной небосвод с луной и звездами, весь сложный
век с его победами и поражениями, несчастьем ошибок и заблуждений, успехами,
неудачами, невероятной смесью правильных и ложных представлений. Отразить и
даже - преобразить.
- Нужен другой календарь. Подлинно новый. Потому что и в солнечный,
старый, всякий, кто мог из царей, вносил ералаш, то запрещая, то отменяя
високосы. Короче, следует год вернуть на место. Лишь тогда в стране наступит
мир. Не будет восстаний. Будет прибыль и земледельцу, и царскому дому, и
войску.
- Да, войско надо кормить, - вздохнул Меликшах озабоченно. - А кормить
нечем. Что станет с нашими владениями далеко на восходе и на закате? Новый
календарь. Кто в силах оный создать?
- Астрономы, ученые люди,
- Где они? Я их что-то не вижу в нашей стране.
- Были! Но ваш покойный родитель, да освятит аллах его могилу...
Царь - строго:
- То совершалось ради истинной веры.
Визирь - смиренно:
- Кто знает ее, кроме бога? У людей: что вчера считалось ложью, нынче
правда, что сегодня правда, то завтра - ложь. Ежели государь дозволит, я
расскажу старую притчу. Она поучительна. Можно? Так вот, некий весьма
благочестивый шах решил истребить всех смутьянов, дабы они не сбивали с
толку правоверный народ.
- Всех?
- До одного.
- Хорошо сделал.
- Послушные слуги шаха разбрелись по стране, хватали смутьянов и тут же
рубили им голову. Шах доволен: уж теперь-то в его державе наступит век
благоденствия! Он торопил уставших слуг и наказывал нерадивых. И вот однажды
они, заляпанные кровью, донесли: "Повеление ваше исполнено, о государь!" -
"Хорошо! - воскликнул шах. - Я награжу вас за верную службу. Но где же
народ, почему я не слышу ликующих кликов?" - "Некому ликовать, государь. У
нас больше нет народа". - "То есть как?" - "Все обезглавлены"...
- Хм. Злая притча! Но это... похоже на нас?
- Тем хуже для нас! Где это видано, государь, чтобы тридцать-сорок или
все пятьдесят миллионов людей, живущих в огромной стране, - людей разных
обычаев и преданий, языков, происхождения, навыков и способностей, - думали
все, как один, до мелочей, совершенно одинаково? Это невозможно. Не бывало и
никогда не будет. Тогда бы зачем они все? Их бы надо и впрямь истребить и
оставить в живых лишь одного законника, который может всех заменить. Ибо он
непогрешим. Пусть сидит один, любуется самим собою и радуется своему
единомыслию... Нет, повелитель! Сколько людей, столько характеров. Сколько
характеров, столько и судеб. Сколько судеб, столько мировоззрений. Лишь бы
они не нарушали общих правил поведения. А думать всяк волен, что хочет...
Ученых найдем, государь. Хвала всевышнему, они народ живучий. В Бухаре,
я слыхал, служит хакану некий Омар Хайям. Наш, нишапурский. Большого ума
человек. И к тому же - блестящий поэт. Не чета Абдаллаху, сыну Бурхани,
пустослову (простите), пригретому вами, - подкинул приманку визирь, который
сам терпеть не мог ни бойких рифмоплетов, ни всяких суфиев с имамами, считая
их дармоедами, но хорошо знал, что новый царь как и все из рода
Сельджукидов, весьма охоч до хвалебных касыд.
- Наш? Поэт? Служит хакану? Почему он оказался в Бухаре, у чужих?
- Но, государь, - да не сочтет его августейшее мнение речь мою за
глупую дерзость, - это всякому ясно! Уж коль человек, умный и честный, бежит
от своих к чужим, то значит свои - хуже чужих. О повелитель! Верхом на коне
можно взять страну, править ею с коня - невозможно. Хватит набегов и
грабежей! Власть надо ставить на мудрую основу. Иначе ее - не дай господь! -
так легко потерять. Вместе с жизнью. Пусть повелитель вспомнит: его
родитель, грозный Алп-Арслан, храбро, как лев, одолев (я, как видите - хе! -
тоже поэт) железных румийцев и благополучно, со славой, вернувшись домой,
пал, едва перейдя через мутный Джейхун, от случайной стрелы.

- В Исфахан? - встрепенулся Омар. - Строить обсерваторию? О боже!
Это... по мне. Низам аль-Мульк... О, мы поймем с ним друг друга!
Хакан - угрюмо:
- Нам самим тут нужны астрономы. Разве мы тоже не заблудились меж двух
календарей? - И с горькой обидой: - Высокомерен Меликшах! Заносчив. Нет
отправить в качестве посла вельможу, видного человека, - прислал, в
насмешку, какого-то голодранца. О небо! До чего мы докатились.
- Да не будет огорчено сердце хакана моими словами, но... об этом надо
было думать раньше.
"Такой нигде не приживется, - подумал хакан раздраженно. - Ни в Туране,
ни в Иране, ни в Исфахане, ни в Хамадане. Слишком прям. Как линейка, с
которой он не расстается. И дерзок. Но ведь я сам, - смутился, вспомнив,
хакан, - просил его наедине со мной честно говорить, что он думает обо мне".
- Начинали вы хорошо, государь. Возводили крупные строения. Отражали
врагов. Ограждали селян и горожан от притеснений со стороны ваших буйных
сородичей. Но, простите за горькую правду, шайка крикливых славословов,
угодников, неучей вскружила вам голову: "великий", "солнцеликий",
"бесподобный", и вы - не в обиду будь сказано - обленились. И не заметили,
как попали под Меликшахову пяту...
Хакан, тяжело сгорбившись над своими толстыми ногами, скрещенными на
ковре, и отрешенно постукивая указательным пальцем правой руки по кривому
носку левого сапога, уныло глядел из-под завернутой полы шатра на летний
стан. Человек уже немолодой, суровый, с лицом, дочерна обветренным в степях,
он, к удивлению Омара, сегодня по-юношески тих, задумчив, печален.
Невдалеке, за песчаной ложбиной, поросшей верблюжьей колючкой, тянулся
пологий холм с остатками старых башен и стен. Варахша - так называлась эта
местность.
- У Меликшаха, - глухо сказал Шамс аль-Мульк, - хороший визирь. Человек
государственного ума. А мои угодники... терзают страну, губят меня! Меликшах
недолго будет довольствоваться данью. Он придет и разграбит державу.
Семиреченский Тогрул Карахан Юсуф отобрал у меня Фергану. Еще дальше, в
Туркестане, появились какие-то каракитаи (Туркестаном в ту пору называли
Кашгар, Алтай и Монголию). О боже! Что будет с нами? Я чую, грядут
неисчислимые беды... - Он повернулся к Омару, схватил его за ворот, крикнул
с тюркской горячей яростью: - Оставайся! Будешь при мне визирем. Как твой
земляк - при Меликшахе. Разве ты не сможешь?
- Я? - Омар осторожно оторвал от себя его толстую руку, отвел ее в
сторону. - Опыта нет, но, оглядевшись, смог бы, пожалуй. Смог бы... если б
захотел. Но я, - не гневайтесь, государь, - не хочу.
- Это почему же?
- Ну, не... по душе. Я математик. И поэт. Каждый должен служить своему
призванию. Только ему. И только так, как он умеет, - он, и никто другой.
- "Хочу, не хочу!" Привередлив. Надо жить не так, как хочешь...
- А как?
- Как велит аллах!
- Я и живу, как велит аллах! - вспыхнул ученый. - Разве грех - быть
самим собою, то есть таким, каким тебя сотворил господь? Сказано: все в
руках божьих. Или вы против божьих предначертаний?
Что мог возразить на это степняк, не искушенный в тонких словопрениях?
Он согнулся еще ниже, с досадой сбросил тяжелую, скрученную в жгут чалму,
будто это она придавила его к земле, - и с мучительным вздохом встряхнул
головой.
- Оставайся, а? - сказал он тихо, с мольбою в голосе, как брату; не
поднимая глаз, чтоб, не дай бог, не смутить, не обидеть Омара Хайяма. -
Разогнал бы всех дармоедов. Собрал ученых. Построил обсерваторию. Взял бы
себе в икту любой город с округой - хоть Самарканд, хоть Hyp, хоть Несеф.
Лучше всего бы - Термез, но теперь он у Меликшаха. Ведь это десятки тысяч
золотых динаров...
По медной щеке хакана скатилась слеза. Не понять, о чем он горюет: о
том, что эти десятки тысяч не достались Омару или о том, что ускользнули из
его, хакановых рук. Омар испугался: вот-вот правитель расплачется в голос,
навзрыд, это могут увидеть телохранители. Нехорошо. Цари не плачут. Не
должны плакать.
- Успокойтесь! Я... подумаю.
- Подумай! - вскинулся хакан.
- Но что скажет султан, если я останусь?
- Э! - Хакан махнул рукой. - Отпишем ему, что ты уже был назначен
визирем. Визиря-то он не посмеет забрать у меня?
- Не знаю. Посмотрим. Я поброжу, подумаю. Мне надо побыть одному.
- Ступай... безбожник, - усмехнулся хакан. О аллах! Почему небо дает
одним разум, но не дает им веры, других наделяет верой, но обделяет умом?
Неужто разум и вера несовместимы? А может, разум и есть знак высшего божьего
благоволения? Как же так, ведь пророк...
Тут от бога он перешел в своих мыслях к служителям божьим, к
духовенству. Нет! Хакан боязливо оглянулся, торопливо подцепил рукой и надел
чалму. Как бы прикрываясь ею от меча, незримо занесенного над его головой.
Не нужно никаких затей. Только считается, что царь всем и всему в стране
господин. Если хотите знать, он тоже раб. Раб жестоких обычаев, страшного
времени. Раб жадных священнослужителей, всех этих шейхов, ишанов. И
послушных им эмиров, беков, знатных земледельцев. Попробуй их задеть!
Сметут. Даже собственному скоту-телохранителю - и тому угождай. А то
зарежет, обозлившись.
Омар - он может жить как хочет. Ему-то нечего терять. А Хакану - есть.
Пусть все будет как было. Пусть в Европе, где некуда ногу поставить, мудрят
над числами и звездами. У нас много земли и воды, много хлеба, нам не нужно
спешить. Что касается грядущих бед, аллах оборонит нас от них. Или нет?
Хотя...
Запутавшись в сомнениях, правитель велел слуге подать вина и позвать
Лейлу, его любимую арабскую плясунью. Забавно глядеть, как, танцуя, она
призывно трясет животом и бедрами. Это пока что нам еще доступно. И
радуйтесь, государь, тому, что у вас есть. Никаких новшеств! Пусть едет
Омар. Он опасен. Он здесь не нужен.

Хорошо идти, просто идти куда-то, с удовольствием ощущая свое крепкое
тело, легкую поступь, ясную голову. Бродя между шатрами по стану, Омар
вспомнил о туркменах, приехавших за ним. Надо взглянуть. Опять-таки просто
так, из любопытства. Он еще ничего не решил, но где-то внутри уже знал: в
Исфахан не поедет.
Зачем? В Нишапуре еще не высохла кровь его ученых друзей. И теперь-то,
когда Шамс аль-Мульк дозволяет ему столь неслыханную свободу действий?
Загоревшись, он уже видел гигантский секстант, плавно, отрезком радуги,
уходящий ввысь, к небу. Он построит, - может, на том холме? - лучшую в мире
обсерваторию. И медресе, лучшее в мире, просторное, светлое. Особое, где
молодежь будет заниматься точными науками. Нет, святош он в него не пустит!
Пусть изощряются в словоблудии в своих темных кельях.
Он призовет к себе умных людей со всего Турана: астрономов, художников,
зодчих, врачей. Всех, способных к творчеству. Противно смотреть на города,
похожие на мусорную свалку, с их глухими глинобитными оградами, грязными
каналами, с безобразной путаницей тупиков, закоулков и пустырей. На дороги с
непролазной грязью, на переправы без мостов.
Здесь возникнут иные города и селения. С детства часто видел во сне
Омар исполинское строгое здание, сверху донизу облицованное ярко-синими и
белыми изразцами, изображающими ночное небо и звездный мир, - оно, все как
есть, блестящее, стройное, отражалось в прозрачной голубой воде огромного
мраморного бассейна, за которым, над белой алебастровой решеткой, чернели
густые, в зеленых пятнах, кроны прохладных шелковичных деревьев.
Точно мираж, безмолвно вставало оно, то синее звездное здание у
голубого бассейна, в красочных снах.
Иные люди - здоровые, сытые, знающие грамоту, люди, свободные духом,
будут с песней трудиться в полях и мастерских. Наука - только она! -
способна возродить к новой жизни эту многострадальную землю...
- Сто динаров и три фельса! Грох в грох, трах в прах вашу мать. Хорошо
тут встречают гостей. Туркмен без мяса - не туркмен! Нас же кормят пустой
просяной похлебкой...
Омар нашел приезжих поодаль, с краю стана, в отдельной палатке.
При виде молодого человека в дорогой парчовой одежде сообразили: перед
ними - важное лицо, вскочили, согнулись в низком поклоне.
- Кто предводитель?
- Ваш покорный слуга, - неуклюже выступил вперед рослый воин средних
лет в полосатом длинном халате. - Что прикажете, господин?
- Э! - воскликнул Омар удивленно. - Я тебя знаю.
Туркмен оробел, попятился.
- Я... вы... - бормочет смущенно, - не припомню, чтоб мы... где-нибудь
встречались.
- Встречались! Шестнадцать лет назад на Фирузгондской дороге. Ты - Ораз
из племени кынык. Ты просил не забыть о тебе, если я стану большим
человеком. Вот я стал им! И не забыл о тебе.
- О боже! - У туркмена подкосились ноги. Он повалился на колени, припал
головой к Омаровым сапогам. - Смилуйтесь! Не велите казнить. По глупости...
- Встань! Не таким смиренным ты был тогда на Фирузгондской горной
дороге, где зарезал нашего Ахмеда.
Ораз тяжело встал и, не поднимая глаз, сокрушенно развел руками.
- Я тот самый ученый, за которым ты приехал, - добил его Омар.
"Пропал! - похолодел Ораз. - Я пропал, уже умер, будь я проклят!"
- Прикажете... собираться в путь?
- Нет еще, - вздохнул Омар.
Голубой Нишапур, Баге-Санг в цвету. Печальный старик Мохамед. Родные.
По пути в Исфахан он мог бы проведать их...
- Пойдем со мною, пройдемся, - тихо сказал Омар.
Ораз несмело тащился подле, боязливо поглядывая сбоку, не узнавая его -
и уже узнавая.
"Пожалел на свою голову. Прибил бы тогда на Фирузгондской дороге, и не
было б нынче хлопот, давно все забылось. Теперь житья не даст".
- Ну, что в Хорасане?
- Все то же. Богатые богатеют, бедные пуще беднеют.
Эх, тоска! Она, давно уже было заглохшая, взметнулась в клубах черного
дыма, как из еле тлеющего уголька вдруг вырывается пламя в костре. Даже сей
головорез Ораз показался Омару до слез родным. Потому что внезапно, так
грубо и зримо, живой и здоровый, с ясными глазами, крепким голосом, явился к
нему прямо из детства.
"Убить по дороге в Исфахан! И сказать султану: заболел и умер. Друзья
не выдадут. Или - кто знает? Могут продать".
- Ступай назад. - Омар, далекий, как на другой планете, сунул ему, не
глядя, золотой. - Купи барана. Зарежь, зажарь, накорми друзей. И собери их в
дорогу. Будьте готовы в любой миг выступить в путь. Поеду я с вами, не поеду
- тебе тут незачем торчать.
"Э! Ему не до меня. У него своих забот сверх головы. Не станет мстить?
Ладно, там будет видно".
По еле заметному, в кустах и песке, руслу древнего канала Омар вышел к
холму, влез на обломок стены. Тишина. Черепки. Битый кирпич.
Золотисто-белесая охра, глубокие синие тени. И вездесущий янтак, верблюжья
колючка. Здесь, говорят, находилось летнее жилье бухар-худаков, славных
таджикских правителей. Стояли дворцы, красота которых вошла в поговорку.
Теперь тут пристанище черепах и змей - людоедов-гулей, если верить
россказням, бытующим в окрестностях.
И этот город был уничтожен, как многие другие, свирепыми пришельцами.
Ради чего? Ради истинной веры, конечно. Омар подобрал в расселине крупный
обломок - косо отбитый верх кувшина с горлом, ручкой и частью корпуса. Стер
ладонью пыль с глазури, и луч солнца, отразившись от гладкой блестящей
поверхности, ударил ему в глаза.
Он сел на щербатый выступ стены и впал в оцепенение. Будто сквозь мозг
и сердце, вместе с горячим ветром, дующим с песчаных равнин, заструилось
само безжалостное время, что грозно течет по вселенной, оставляя повсюду
груды развалин. Нигде так явственно не ощущаешь его жестокой неумолимости,
как в руинах.
Почему-то вспомнилась Рейхан. Захотелось плакать. По себе, по Рейхан,
по людям, женщинам и умершим здесь, по их давным-давно отзвучавшему смеху,
угасшим глазам и мечтам. По всему человечеству с обломками его несбывшихся
надежд...

Кувшин мой, некогда терзался от любви ты:
Тебя, как и меня, пленяли кудри чьи-то,
И ручка, к горлышку протянутая вверх,
Была ее рукой, вкруг плеч твоих обвитой.

...Очнулся он от чьих-то голосов. Кого еще занесло в столь печальное
место, кто, кроме Омара Хайяма, может что-то искать в угрюмых развалинах? Он
бережно положил обломок в размытую нишу, побрел по откосу из слежавшегося
битого кирпича к неплохо сохранившейся башне. Под ногами мелькали ящерицы. С
хрустом провалилась глинистая, с солью, корка.
Вот он уже наверху. Вокруг такой простор - хочется голосить во всю
мощь! Вдали белеют шатры ханского летнего стана. Справа, внизу, в тени
городища, залегло на отдых овечье стадо. У ног, под башней, провал; по ту
его сторону, на длинной стене, зачем-то висит яркий ковер, отрезанный по
диагонали.
И какой-то человек на корточках сосредоточенно ковыряет палкой в ковре.
Еще двое уселись позади, наблюдая за действиями товарища, непонятными Омару.
Что тут происходит? Омар спустился к ним по сыпучей тропинке и ахнул:
- Что ты делаешь?

...Пятьсот с чем-то лет назад, после того, как был построен роскошный
дворец бухар-худата, здесь, - именно здесь, но в другую эпоху, и потому-то
кажется, что где-то в чужих краях, - художник (его имени уже никто не
помнит) нанес на сырую штукатурку последний мазок, бросил кисть, облегченно
вздохнул:
- Все! Одолел. В углу, в стороне от царей и цариц, от придворных
вельмож, я изобразил себя с цветком в руке. Может, и обо мне кто-нибудь
когда-нибудь скажет доброе слово? Он был высоко одарен, молод, прекрасен.
Стена составляла когда-то часть одного из залов дворца. Роспись на ней, косо
засыпанной сверху, слева, обломками смежной стены, с тех пор безнадежно
испортилась. В красочных пятнах с трудом угадаешь бегущих слонов и гепардов,
женщин, мужчин в богатых одеждах. Изображения лучше всего сохранились
справа, в широком месте стены, в устье провала, - и сей молодой человек в
рваной рубахе деловито колупает их острым железным наконечником пастушьего
посоха.
Он добрался как раз до больших темных глаз юноши в белом тюрбане, -
подперев подбородок левой рукой, художник задумчиво, с горькой печалью
глядит на желтый цветок в правой руке...
- Что ты делаешь? - Омар схватил пастуха за шиворот. - Перестань!
- Разве нельзя? - В больших и темных, как на фреске, красивых глазах
пастуха - недоумение. - Это осталось от неверных. Пророк запретил изображать
людей.
- Ты кто?
- Мусульманин.
- Вижу, что мусульманин! Тюрк, араб?
- Нет. Я из исконных бухарцев. Таджик.
- Ага! И, возможно, твой пращур чертил эти изображения?
- Нет, - тупо ответил пастух. - Я мусульманин.
Экая непоколебимость, стальная вера в свою правоту! При всем-то его
невежестве. Жуть. Это и есть фанатизм.
- Но предки твои отдаленные - они-то не были мусульманами?
- Что?! - вскипел пастух. - Как ты смеешь меня оскорблять?
Поди, растолкуй такому, что прежде, чем их обратили в новую веру,
бухарцы поплатились за приверженность к старой десятками, сотнями тысяч
жизней...
- Ты кто такой, чего ты пристал ко мне? - вскричал пастух.
"И впрямь, чего я пристал к нему? Что мне до того, что было здесь
когда-то? Пусть мир загорится со всех четырех сторон. Если ему так угодно".
- Я совершаю богоугодное дело. Разве не так? - обратился молодой пастух
к друзьям.
- Истинно так!
- А! Губить сокровище, наследие предков - богоугодное дело? - Омар
отобрал у пастуха тяжелый посох и перетянул его поперек спины. - Приглядись
получше, дурак, - ты исковеркал свое лицо!
Пастух взглянул, оторопел - и взвыл со страху: на фреске был изображен
не кто иной, как он сам...
- Беги в ханский стан за стражей, - шепнул один чабан другому. - Это
неверный, муг, злодей.
Эх! Как трудно с такими. Хашишу, что ли, они накурились?
- Я джинн, гуль-людоед! - заулюлюкал Омар, обернувшись. - Сейчас я
вырасту выше этой башни - и проглочу вас живьем! - И, слепой от ярости, не
зная, как выразить гнев, клокотавший в нем, всю досаду свою, возмущение, он
громогласно мяукнул - раздирающе-хрипло, с воплем и визгом, как дикий
барханный кот: - Мя-я-яу!!
Их будто смерч подхватил! Все трое вмиг очутились за тридцать шагов от
него, на пути к бархану, громоздившемуся неподалеку. Робко, дрожа,
обернулись.
- Мя-я-яу!!
О аллах! Они уже на вершине бархана. Уже за барханом. Лишь один, самый
храбрый, выглянул, укрывшись за кустом, - и разом исчез, растворился в
пустыне, подхлеснутый свирепым:
- Мя-я-я-яу!!!
Ну, что за люди! Не знаешь, смеяться или плакать. Тьфу! Омар бросил
посох, потащился к стану. "Они и мне глаза отколупают..."
Из ханского шатра до него донеслось пронзительное верещание зурны.
Опять развлекаемся? Да-а. Может, не зря даже в среде кочевых отсталых
народностей светлых тюркских степей племя Ягма, из которого вышли
ханы-караханиды, считается самым темным? Что ж. Развлекайтесь.
Он поплелся к Оразу. За ханским шатром Омар увидел давешних пастухов.
Они лихорадочно что-то втолковывали недоверчиво усмехавшемуся воину.
- Мя-яу! - дико рявкнул Омар.
Все трое, дружно закатив глаза, рухнули без чувств. Будто их пробило
одной стрелой.
Придя к Оразу, усталый поэт присел у входа в палатку. Его печальный
взгляд, бесцельно, как блуждающий луч, скользя вокруг, набрел на отвернутый
угол: знакомые с детства четыре зубчатых листа, вышитые зеленым шелком.
Цеховой герб его отца Ибрахима...
- Снимайтесь! Едем, - сказал он туркменам.
- Эй! - окликнул их Омар. Он надумал просить у них прощение за свою
дурную шутку. Но, завидев зеленоглазое чудище, пастухи, молитвенно воздев
трясущиеся руки, повалились на колени.
- Юродивые? - предположил Ораз.
- Правоверные, - уточнил Омар.

Он сытно кормил туркмен в дороге, на стоянках - проникновенно,
по-доброму, не кичась высокой ученостью, говорил о земле, о народах, живущих
на ней, о планетах и звездах, свойствах вещей, - словом, был своим средь
своих, - и у Ораза, заметно пробившись сквозь камень настороженности,
расцвел на зеленом стебельке доверия алый мак уважения.
- Великий аллах! Он удержал руку мою. Какую светлую голову я погубил
бы, если б тогда тронул тебя! Жутко подумать, сто динаров и три фельса...
- Спасибо. Но... сколько таких светлых голов ты все-таки... тронул?
- Увы мне! Теперь понимаю: напрасно. Султану хорошо. А я, как был
голодный и рваный, и нынче такой. Гоняют туда-сюда, кому не лень. Брат мой
младший пал в бою. Чем виноват был мой брат? Он умер в девятнадцать лет...
Джейхун. Решив позабавить спутников, Омар окинул сверкающий водный
простор мутным взглядом, втянул голову в плечи.
- Не сяду в лодку.
- Боишься? - удивился Ораз. - Вот тебе на! Двадцать тысяч человек
каждый год переправляются здесь, и никто не тонет. Садись.
На реке туркмены, хитро переглядываясь, принялись подтрунивать над
поэтом:
- Верно, что для утопающего и соломинка - бревно?
- Да. Если утопающий - клоп.
- У одного человека дочь упала в бурный поток. Он ей кричит: "Не
трогайся с места, пока я не найду кого-нибудь, кто сумеет вытащить тебя!"
Благополучно пристали к другому берегу.
Туркмены:
- Неужто и вправду струсил? Эх, грамотей! Выходит, ты не из храбрых,
хоть и учен, а?
"И далась же всем моя ученость! Не преминут ею попрекнуть. А еще -
ученый. А еще - поэт... Нет, спасибо сказать! Разве мало человеку, такому
же, как все - с двумя руками, с двумя ногами, с двумя дырками в носу, одной
учености? Золотые рога, что ли, вдобавок к ней я должен носить на лбу, как
сказочный олень? Я-то хоть учен..."
- Утонуть не страшно, - ответил Омар невозмутимо. - Страшно, что скажут
потомки: "Такой-то бродяга-поэт, вольнодумец, в таком-то году утонул в
Джейхуне". Позор!
- Отчего же?
- Поэту больше к лицу захлебнуться вином в кабаке, чем водою в реке.
Покатились туркмены со смеху. Лишь Оразу это не понравилось. Он отвел
Омара в сторону:
- Не оговаривай себя! - сказал сердито. - Людей не знаешь? Ты брякнешь
что-то в шутку, они подхватят всерьез, разнесут по белу свету - и до
потомков, будь уверен, донесут.
- Э! - Омар беспечно махнул рукой. - Поэт не может жить с оглядкой на
злопыхателей. Потому-то он и поэт, что живет согласно своему уму и сердцу
своему.
- Пожалеешь когда-нибудь, что, не подумав, бросался словами.
- Посмотрим...
Ну, все равно - шутка не пропала даром. Омар после нее лучше узнал
новых приятелей. Они раскрылись, как яркие цветы чертополоха под жарким
солнцем. И оказалось, когда им никто не угрожает, никто не велит бить,
хватать, ломать, туркмены - народ веселый, добрый, верный в дружбе. Давно б,
наверное, мир наступил на земле, если б человека не принуждали делать то,
чего он не хочет делать.
Всю дорогу - шутки, смех. Лишь в сыпучих песках между Джейхуном и
Мургобом наш Омар затих.
- Ты чего озираешься? - спросил Ораз. - Бледный, хмурый. Что-нибудь
потерял в здешних местах?
- Да, - вздохнул Омар. - Тебе не доводилось видеть дикой женщины -
нас-нас?
- Нет. Слыхать о ней - слыхал, но, по-моему, люди врут о дивных
пустынных девах.
- Не врут. Они есть! Я встретил одну - вот здесь, на бархане.
Он въехал на бугор, слез с лошади. Пожалуй, не тот бархан. Песок ведь
тоже бродит по пустыне. Занге-Сахро! Где ты? Отз

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися