К.С.Бадигин. Чужие паруса

страница №2

Амос Кондратьевич, — о корабельщине подумать надо.
Носошник Егор Петрович Ченцов, лохматый седой старик, вскочил с лавки.
— Слыхал я, в селе Устьянском приказчик с пильных заводов баял, будто
большие деньги от казны дадены для пользы мореходам: и лес будто для нас
рубить и корабли строить. — Старик подтянул штаны, сползавшие с худого
живота. — Подрядился будто для нас, мужиков, порадеть господин Бак, а на
поверку-то, на поверку, господа кормщики, инако выходит. — Тенорок Ченцова
задрожал. — И лес рубит и корабли строит сей проходимец для иноземной
державы, сиречь Аглицкого королевства... Тридцать ластовых кораблей,
хвалился приказчик, в прошлом годе отправил в заморье господин Бак.
Мореходы переглянулись. Это известие ошеломило их.
— А я, — насупив брови, вступил Амос Кондратьевич, — от верных людей
наслышан, хлопочет господин Бак новое позволение — рубить мезенскую да
онежскую корабельщину противу прежнего не в пример больше.
— Что ж, — басовито рявкнул Афанасий Юшков, — начисто сведет
купчишка Бак ближний строевой лес. А доведется нам лодейку шить, так и
тесины худой не сыщешь.
— Правду говоришь, Афанасий, — вымолвил Фотий Ножкин, старательно
водивший пальцем по гладкой столешнице. — Да ежели такие дела, так не
только детям али внукам нашим, а нам, грешным, не на чем будет в море выйти.
— Обсказать бы про то лесорубам, — пробасил лысый, с огромным синим
носом кормщик Чиракин. — В онежских лесах много устьянских мореходов лес
валит, да и сумских посадских немало. Всех-то не мене сорока артелей
наберется.
— Да уж обсказал я, как есть все обсказал, — снова услышали кормщики
тенорок старика Ченцова. — Ребята и топоры было побросали... Купец Еремей
Окладников, будь он неладен, на те поры случится, в Каргополь по делам
гнал... Ребята его обступили, так и так, говорят, не хотим свой лес
англичанам отдавать, самим сгодится. Дак что Окладников содеял, господа
кормщики, — вынес складень из саней да на иконе пресвятые богородицы
поклялся: в Кронштадт, дескать, лес идет, императорские корабли строить.
Известно, супротив святой иконы не пойдешь, — понизил голос старик, — а
только... врал все Окладников. Ну, а далее вызнал Еремей Панфилыч, от кого
слух, и наклал мне собственной ручкой по шеям, — с обидой закончил Ченцов.
Кормщики, пряча улыбки в бородах, переглянулись. Последние слова
старика носошника развеселили их.
— Ха-ха-ха, — не выдержал смешливый Яков Чиракин. — Собственной
ручкой, говоришь, Окладников ощастливил? Ха-ха-ха! Прости, Егор Петрович,
согрешил, — утирая слезы, говорил он старому носошнику... — А господин Бак
хитер, самому неспособно с мужиками разговоры вести, дак он Еремею
Окладникову подряд на вырубку онежских лесов подсунул.
— Как же нам за лес постоять, за мореходство, за промысел? --
спрашивал товарищей Афанасий Юшков. — Помоги, Амос Кондратьевич, посоветуй.
— У меня про это думано-продумано, — спокойно ответил Корнилов. — В
столицу ехать надо, челобитную царице отвезти. Она Петрова дочь, не должна
нас в нужде оставить. Мы ведь тоже державе-отечеству опора.
— Не допустят мужика низкого звания, хотя бы и кормщика, до матушки...
челобитную в печку, а тебя в железа, в тайную канцелярию, — с горечью
возразил Чиракин.
— Значит, выходит, не мешай их сиятельству из поморов сало топить? А
лесу он тебе оставит сколько надобно... на тесовый гроб? — опять вскочил на
ноги Ченцов
— А может, лучше не они нам, мы им на гроб отпустим, а, господа
кормщики? — с угрозой пробасил Чиракин.
— Не горячись, Яков, — по-прежнему спокойно сказал Корнилов, --
побереги жар, сколь еще тебе по Студеному морю плавать — сгодится. Попадет
наша челобитная к Елизавете Петровне...
— Как же, гуси-лебеди во дворец доставят, — мрачно вставил Савва
Лошкин.
— Не гуси-лебеди, — повысив голос, ответил Амос Кондратьевич, — в
Санкт-Петербурге, в Академии наук состоит Михаило Ломоносов, сын Васьки
Ломоносова, вот он и передаст в собственные руки. Он и есть надежда наша.
— В таком разе поезжай, Амос Кондратьевич, — за всех сказал Чиракин,
— поезжай, друг, авось делу поможешь...
Дружно подписали мореходы челобитную императрице Елизавете Петровне,
собрали Корнилову деньги на дорогу, поклялись держать все в тайне...
Закончив все дела, мужики решили сойти вниз, поглядеть, как веселится
молодежь. Истосковавшийся по табаку Яков Чиракин торопливо набивал трубку.
Но мореходов ждала еще одна неприятность.
Под окнами заскрипел морозный снег. Кто-то торопливо шел к крыльцу...
Хозяин краем уха уловил незнакомый голос, певуче ответила Варвара
Тимофеевна. Затем голоса умолкли, видимо, гость раздевался. В горницу вошла
хозяйка.
— Амос Кондратьевич, гость к тебе пожаловал. — Обернувшись, Варвара
Тимофеевна добавила: — Проходи, милый человек, тут он, хозяин-то.
Корнилов поднялся с места, разглядывая посетителя.
— Да ведь это, кажись, Карла Карлыч, — признал он конторщика купца
Бака. — Садись, милости просим, — и подвинул стул.
— Я не думаль устроить вам помеха, — извинялся нежданный гость.
Он раскланялся со всеми, сел и вытащил большую трубку.
— Батюшко Карла Карлыч! — вдруг раздался голос Варвары Тимофеевны.
Она всегда появлялась словно из-под земли. — Выйди в сени, мил человек,
поохладись. Там и покуришь, а здесь грех — иконы стоят, огонек божий
зажжен.
Карл Бринер рассыпался в извинениях и, повернув трубку, сунул ее в
карман.
— Пива вот нашего отведай, Карла Карлыч, — обратился к немцу хозяин.
— Варварушка, подай гостю пивца! Сами варили, на славу удалось, крепкое да
пенистое.
Неловкое молчание длилось долго. Гость выпил, но разговора не начинал.
Молчали и хозяева. Наконец Корнилов не выдержал:
— С чем пожаловал, Карла Карлыч? Говори, не стесняйся, люди здесь свои
— все приятели дорогие... Вот он, — показал Корнилов на Афанасия Юшкова,
— первый мореход на Мезени, Новую Землю, как свои дом, знает. Этот вот --
Чиракин Яков — грамотей, опись берегам делает, чертежи морские сочиняет. А
эти, что рядом сидят, Лошкин Савва и Откупщиков Алексей, молодые мореходы, а
глядишь, скоро нас, стариков, за пояс заткнут...
— Ты, Амос Кондратьевич, хвали да не захваливай, — вмешался Юшков, --
и получше нас кормщики есть.
— О, ошень допрая компания... — оживился Бринер. — Я пришел для
ошень выгодный сделка. Продайт мне ваш рукописный карт и лоций ланд
Шпицберген. Пуду дафайт сто руплей за один карта, сто руплей один лоций.
Мореходы переглянулись.
— Зачем тебе, Карла Карлыч, карты? Ты ведь по морю ходить негож, тебя,
слышь, море бьет? — осторожно спросил Корнилов.
Бринер замахал руками.
— О да, я море не люпит, много страдал от качка. Это хозяин для
английский шкипер покупайт. Шкипер не хочет Шпицберген плыть, льдов боялся.
Русский карта надо, где лед дорога показана. Мистер Пак желайт сфой корапль
моржи таскать, в Ефропа посылать.
Савва Лошкин тихонько свистнул.
— А губа не дура у твоего мистера Бака — моржей таскать. Много не
натаскает. — И он лукаво подмигнул приятелям.
Амос Кондратьевич сразу посуровел, нахмурился.
— Вот что, Карла Карлыч, продавать мне нечего, своих чертежей да лоций
у меня нет. Я только до времени пользуюсь, пока хозяину надобности нет...
— О, другая хозяин... — Немец удивленно уставился на Корнилова. --
Какая шкипер?
— Не шкипер книгам хозяин, Карла Карлыч, народ русский! От пращуров
множится в книгах знатство народное.
Немец не понимал, он снова твердил свое:
— Пудь допр, копирку делай, а деньги клади карман.
Кормщики весело рассмеялись.
— Хитер ты, я вижу, больно, — ответил настойчивому посетителю
Корнилов, — да не выйдет твое дело, не могу я, Карла Карлыч, книги
продавать... Было время — верили вам, иноземцам, что знали — показывали,
да выходит, на свою голову доверчив русский человек. А теперь мы учены...
— Я даю полше — дфести руплей книга, дфести руплей карта. Ошень
хороший цена, дафай руки пить, ну? — прибавил немец.
— Все равно, сколько ни давай, книгам этим цены нет. Дорого пришлось
знатство студеных морей русскому народу. Нельзя купить кровь, жизнь
человеческую... Много жизней, тысячи... Нет, Карла Карлыч, не проси.
Вдруг Корнилова будто осенило. Он резко повернулся, пригнувшись почти
вплотную к недоумевающему Бринеру.
— А ты, Карла Карлыч, не слыхал, для чего мистеру Баку наши чертежи
понадобились? Без обману скажи, ведь мы с тобой в приятелях ходим, --
покривил он душой.
— Из Лондона письмо мистеру Паку пришел от торговый дом "Вольф и
сыновья". Трепуют срочно рюсский карта и книга.
Карл Карлыч, вспомнив, что недавно говорил иначе, забеспокоился:
— Я по дружпе сказал, Амос Кондратьевич, пудь допр, не выдай, хозяин
пудет меня опвинять.
Бринер заторопился домой. Корнилов не стал его задерживать.
У хозяина да и у гостей-мореходов настроение было испорчено. Проводив
до дверей немца и вернувшись в горницу, Амос Кондратьевич задумался. Смутное
предчувствие беды охватило его.
— Н-да, неспроста им морские чертежи понадобились, — прошептал старый
мореход, — жди беды, не иначе...

Глава четвертая. ПОДКУП



Утром на следующий день Аграфена Петровна робко вошла в лавку купца
Окладникова. Она терпеливо ждала, пока освободится приказчик, отпускавший
товар двум важным покупательницам.
— Тимофей Захарыч, милай, мне бы мучки полпуда да маслица самую
малость, — пропела старуха. — На святой жених вернется, тогда и вернем.
— Полгода, тетка, посулы твои слышим. — Приказчик открыл толстую
книгу, перелистал несколько страниц. — Гляди, под сто рублей за тобой.
— Сто рублей, помилуй, Тимофей Захарыч! — Лопатина побледнела. --
Неужто такие деньги? Откуда бы... Ошибся, милай, посмотри-ка внове.
— Тут все записано. — Приказчик стал мусолить пальцем по странице. --
Муки пшеничной пуд взяла, масла два фунта, круп разных...
— Неграмотная я, Тимофей Захарыч. Обижаешь старуху. — Лопатина
всхлипнула.
— Погоди, тетка, плакать, самому скажу, пусть решает. — Приказчик
взял книгу и скрылся в дверях.
В ожидании Аграфена Петровна застыла у прилавка. Ждать ей пришлось
недолго.
В дверях появился приказчик, лицо его расплывалось в угодливой улыбке.
— Аграфена Петровна, — чуть-чуть склонил он голову, — Еремей
Панфилыч вас к себе просит, пожалуйте, Аграфена Петровна.
— А мучки отпустишь, Тимофей Захарыч? — удивляясь неожиданной
вежливости, допытывалась старуха.
— Да уж иди к хозяину, — распахивая двери перед старухой, ответил
приказчик, — он сам скажет.
Еремей Панфилыч Окладников поднялся навстречу Лопатиной.
— Здравствуй, матушка Аграфена Петровна, давно не виделись, почитай,
как мужа схоронила, — ласково сказал купец. — Садись, дело к тебе.
Лопатина осторожно присела на кончик дубового стула.
— Эй, Тимоха! Подай-ка наливочку дорогой гостье, — распорядился
Окладников. — Да заедков: пряников, орешков поболе. Выкушай, Аграфена
Петровна, хороша наливка. — Купец, разливая в серебряные стаканчики
золотистую жидкость, не спускал внимательных глаз с Лопатиной.
— Спасибо, Еремей Панфилыч, не пью я... да разве с мороза...
морозец-то знатный ныне.
— Жениться хочу, Аграфена Петровна, надоело бобылем жить... Наталью
хочу сватать, — поставив свой стаканчик на стол, сразу перешел к делу
Окладников.
— Что ты, что ты, Еремей Панфилыч, — замахала руками Лопатина, --
засватана Наталья. Жених Иван Химков, на выволочном промысле зверя бьет,
вернется — и свадьба.
— Разве я Химкову ровня? Ему до самой смерти в нищих ходить, а я... а
я... похочу — весь Архангельск мой будет! Тебе-то, Петровна, али не надоело
побираться, на хлебе да на воде жить? С Химковым породнишься — думаешь,
лучше будет? А выдашь Наталью за меня, в шелк да в бархат одену, в холе и
довольстве до гроба проживешь. Наталью отдашь — вся лавка твоя... домой
носить будут.
Окладников налил еще по стаканчику.
— А что сговор был, того не бойся, Петровна, — вкрадчиво говорил
купец. — С деньгами все можно и греха нет.
— Стыдно перед людьми слову отказать... — заколебалась Аграфена
Петровна. — Да пойдет ли Наталья за тебя? Девка-то с норовом — отцовских
кровей!
— Аграфена Петровна, матушка, стыд твой деньгами закрою, а Наталья
против материнского слова не пойдет, — горячо уговаривал Окладников. --
Помоги, матушка, сохну я по Наталье. И богатство ни к чему будто.
На крысиной мордочке Лопатипой выступил пот. Она напряженно думала.
— Помогу, Еремей Панфилыч, заставлю девку слово забыть, — решила
старуха и потянулась к стаканчику.
Рука ее дрожала.
Окладников бросился к двери.
— Тимофей, — закричал он, — Аграфене Петровне все, что прикажет, --
он задыхался от волнения, — все, что прикажут... Одно слово — всем чтоб
были довольны!
Аграфена Петровна выждала, пока купец успокоится.
— Однако ты послушай меня, старуху. — Она скромно опустила глаза. --
Ключницу-то свою, економку Василису, из дома вон, негоже невенчанную
девку-распутницу в доме держать... Не прогневайся, Еремей Панфилыч, а
слых-то в городе есть. Ох, грехи, грехи. Не приведи господь. Прознает
Наталья, тады не взыщи...
— Завтра выгоню, матушка, — стиснув зубы, ответил купец, — и духу ее
завтра не будет. Вот те крест. — Еремей Панфилыч перекрестился двумя
перстами, глянув на темную икону.
— Ладно, — махнула рукой Аграфена Петровна, — верю, не для меня
делаешь... О женишке-то Ваньке Химкове подумал? — Старуха прищурила хитрые
глазки.
— А что мне Химков, — с презрением сказал купец, — тьфу!
— А вот и нет, не так рассудил, — запела Лопатина. — Наталью разом
не обломаешь: глядишь, на полгода девка канитель разведет. Не взял ты того в
расчет. А ежели Ванюшка здеся, в городе, мельтешиться будет? — Старуха
развела руками.
— Молодца от крыльца отвадить надобно, права, матушка. А ты как
смекаешь?
— Да уж по слабому бабьему умишку... — Лопатина задумалась. — Я бы
его поприветила, да на лодью кормщиком, да на Грумант-остров за зверем
покрутила, там-то, — рассуждала старуха, — авось зазимует молодец, а тем
часом мы Наталью окрутим, понял? — Аграфена Петровна захихикала. — А седни
я Наташку обрадую: сватается, мол, Еремей Панфилыч. Посмотрим, что девка
скажет.
— Ну и голова у тебя, матушка, — удивился купец, — ну и хитра!
Отправлю, отправлю молодца за море. А ежели что, и лодьи не жаль.
"С коготком старуха, — подумал он, искоса глянув на Лопатину, — такой
палец в рот не положишь — голову откусит".
Аграфена Петровна вернулась домой в разукрашенном возке, на паре
дорогих рысаков. Приказчик долго таскал из саней мешки, кулечки, свертки.
Уходя, Тимофей Захарыч, осклабясь, низко поклонился Аграфепе Петровне,
словно важной барыне.
Но Лопатина чувствовала себя неспокойно. Оставшись одна среди подарков,
сваленных кучей в горнице, она, волнуясь, вынула из шкафчика пузатую бутылку
своей любимой наливки. Долго раздумывала, как быть, то и дело прикладываясь
к стаканчику... С улицы вбежала раскрасневшаяся с мороза Наталья. Увидев
свертки, она захлопала в ладоши, радостно бросилась на шею матери.
— Мамынька, Ванюшка деньги прислал, вот хорошо!
Пряча глаза, Аграфена Петровна отвернулась.
— Откуда деньги, мамынька, али от тетушки из Вологды подарок? --
допытывалась девушка. Она достала из кулечка медовый пряник и с
удовольствием откусила. — Какой пряник вкусный, мамынька!
Старуха, развязывая и вновь завязывая концы головного платка, думала,
как приступить к делу.
— Натальюшка, — вкрадчиво начала она, — каждый день пряники будут.
Да что пряники, тьфу! Первой барыней в Архангельске сделаешься. У
губернатора на балах танцевать будешь, ежели, ежели...
— Ежели что, мамынька? — не поняла Наталья.
— Ежели за Окладникова замуж пойдешь. Сватался сегодня Еремей
Панфилыч, — торжественно произнесла Аграфена Петровна. — Счастье-то,
счастье привалило... первый купец в Архангельске...
— Как он смел, невеста ведь я! — И, вспыхнув, Наталья с отвращением
бросила пряник на пол. Голос ее дрожал. — Ванюшке слово дадено. Люблю я
его.
— Брось, милая, про любовь говорить, без денег-то какая любовь, --
сердито ответила старуха. — А дети пойдут, нищих плодить будешь?
— Грех, мамынька, вам так говорить. Сами нас с Ванюшкой иконой
благословили, опомнитесь, мамынька. — Наталья с трудом удерживалась от
слез.
— Бог простит нашу бедность, — не слушая дочь, наступала Лопатина. --
Будут деньги, попы за нас молиться станут. Замолим грехи, покаешься, бог
простит.
— Мамынька, — все еще не веря, закричала девушка, — опомнитесь! Что
люди скажут!
— Еремей Панфилыч рты позатыкает.
Наталья опустилась на скамью. Долго, шевеля губами, смотрела она на
почерневшую от времени икону. Вытерев глаза уголком платочка, девушка твердо
сказала матери:
— Не согласна я, мамынька, даже слов ваших слушать. Я Ивану Химкову
обещание дала — за него и взамуж пойду.
— Супротив материнского слова не пойдешь, — рассвирепела старуха, --
у меня разговор короткий, как скажу, так и будет.
В смятении Наталья поднялась к себе в горенку и в чем была, не
раздеваясь, бросилась на постель. Дотемна лежала она, не шевельнувшись, с
открытыми, ничего не видящими глазами. Словно сквозь сон слышала девушка,
как возилась в кухне Аграфена Петровна: топила печь, ставила тесто,
переставляла горшки... Потом зазвонили в церкви, внизу затихло.
Старуха нарядилась в праздничное платье, напялила шубу, повязала
платок.
— Наталья, — громко позвала она, — я в церкву иду, замкнись!
Голос матери заставил очнуться девушку. Когда хлопнула дверь и затихли
скрипучие на морозе шаги, Наталья быстро собралась и выбежала на улицу.
Возвратилась домой она радостная, довольная и сразу же улеглась спать.
Аграфена Петровна долго стучала у дверей.
— Ты что, оглохла, что ли? — войдя в дом, набросилась она на дочь. --
Чуть дверь не сломала стучавши. Мороз-то не свой брат.
— Заспала, прости, мамынька, — смиренно оправдывалась девушка,
притворно зевая и будто со сна протирая глаза.
— Ну, иди, с петухами, дура, в кровать завалилась, иди досыпай.
Других-то насильно в такую рань не уложишь, — ворчала мать.
Скинув шубу, Аграфена Петровна принялась прятать подарки Окладникова,
заглядывая в каждый кулечек, разворачивая каждый сверток.
В дверь постучали.
"Кого это бог не впору несет?" — подумала она, торопливо набросив
скатерку на большой окорок.
— Ефросиньюшка, ах, боже мой, вот уж кого сегодня не ждала! --
затараторила она, притворясь обрадованной. — Входи, входи, милая.
Это была стряпуха Корниловых, давняя подружка Лопатиной. Отряхнув снег
с белых узорчатых валенок, гостья с таинственным видом подошла к Аграфене
Петровне, расцеловалась. Зорким оком окинув кухню, она сразу поняла --
хозяйка разбогатела.
— Дочка дома ли?
— Дома, спит, поди.
— Тес, — зашипела Ефросинья, — тайное хочу сказать, по дружбе, мать
моя, упредить.
— Тайное? — Аграфена Петровна всполошилась. — Говори, Ефросиньюшка.
Кухарка, притянув голову приятельницы, зашептала в самое ухо.
— Твоя-то Наташка к нашему хозяину Амосу Кондратьевичу прибегала,
плакала. Говорила: ты ее, мать моя, сильем за купца Окладникова выдаешь.
— Ах, проклятая девка!
— Тес, — опять зашипела Ефросинья, — молчи, услышит Наталья — не
миновать беды.
— Сказывай дале.
— Христом богом девка твоя кормщиков мезенских просила с собой ее
взять. Хочу-де в Слободу, слово Ванюшке Химкову дала. Кормщики через два дня
в обрат едут.
— Берут ее кормщики?
— Берут, посулились.
— Что же делать?
Аграфена Петровна, схватив платок, бросилась к дверям. Ефросинья
поймала ее за подол.
— Ну и горяча ты, мать моя, поспешишь, дак ведь людей насмешишь.
Видать, крепко девка задумала, от своего не отступит. Откройся мне,
Аграфенушка, поведай, как и что. Вместе подумаем, авось и толк будет.
Приятельницы долго шептались, ахали и охали.
— Ну, мать моя, дело стоящее. В таком разе и словом поступиться можно.
Грехи наши, ах, грехи, все послаще да получше хотим... Пожертвуй на
бедность, Аграфенушка, я помогу, уж такое тебе посоветую.
Аграфена Петровна, развязав уголок цветного платка, достала золотой
десятирублевик.
— Бери, Ефросиньюшка, Еремей Панфилыч одарил. А как дело сделаем, будь
в надеже, не забуду.
Спрятав деньги, кухарка снова что-то зашептала на ухо Лопатиной.
Аграфена Петровна время от времени кивала согласно головой.
— Ну, кажись, все обговорили, — поднялась гостья. — Наталье ни слова
— это перво-наперво. Время не теряй — завтра все свершить надо.
— Спасибо, Ефросиньюшка, спасибо, — благодарила Лопатина.
Приятельницы снова расцеловались. — Я к самому-то утречком побегу, а там
как скажет. На вот орешков еще кулечек, пряничков прихвати.
Старухи распрощались вполне довольные друг другом.


Глава пятая. КУПЕЦ ЕРЕМЕЙ ОКЛАДНИКОВ



К вечеру в городе Архангельске занялась пурга. Ветер посвистывал в
голых ветвях заснувших на зиму березок, неистово кружил белые хлопья и,
наметая сугробы, нес по пустынным улицам тучи снежной пыли. Ветер с воем
врывался в дымовые трубы, выхватывая из топившихся печей снопы огненных
искр, и яростно швырял их в темноту, на притихший город. Он уныло гудел под
куполом недостроенной громады Троицкого собора, без устали перекатывал по
площади прошлогоднее, разлохмаченное воронье гнездо.
В двух окнах нового окладниковского дома, что на Соборной улице, мутнел
свет. В малых покоях Еремея Панфилыча, потрескивая, горели оплывшие свечи.
За окном бушевала вьюга, а здесь, в горнице, было душно от топившейся
большой изразцовой печи. Окладников, в шелковой рубахе с расстегнутым
воротом, беспоясый, сидел, облокотясь на стол и подперев голову руками.
Босые мозолистые ноги с изуродованными кривыми пальцами покоились на мягкой
медвежьей шкуре
Купцу жарко; полуседые волосы растрепались и свисали взмокшими прядями
на лоб.
Не раз и не два прикладывался Еремей Панфилыч к большому граненому
стакану с крепкой водкой. На душе его смутно, невесело. После разговора с
Аграфеной Петровной, казалось бы, радоваться только: добился человек своего.
А вышло не так. Из головы не выходили слова Лопатиной: "Ключницу-то свою,
економку Василису, из дома вон. Негоже невенчанную девку-распутницу при себе
держать... Слых-то в городе есть... Не приведи господь, прознает Наталья,
тады не взыщи..."
И он тогда же накрепко положил в своем сердце развязаться с девицей.
Терзаясь недобрым предчувствием, рядом с купцом сидела ключница
Василиса в ярком цветастом сарафане. Нежное продолговатое лицо ее было
бледно. Глаза, черные, жаркие, обведены темными тенями.
Еремей Панфилыч искоса взглянул на Василису. Что-то похожее на жалость
шевельнулось в его душе. Но тут же перед глазами встала Наталья.
— Для ради того, как я жениться задумал, — нарочито грубо сказал он,
отвернувшись, — м-м-м... — Купец проглотил слюну, жирный подзобник
колыхнулся. — Лопатину Наталью седни сватал...
Василиса ничего не ответила. Она сидела, скрестив на груди руки, низко
склонив голову и как-то странно покачиваясь.
— Ну, ну, — уже мягче, с беспокойством сказал Окладников, снова
взглянув на девицу, — не брошу тебя... А вместях нам боле не быть.
— Воля ваша, Еремей Панфилыч, — едва слышно прошептала Василиса, — а
только... вспомните свои слова: богом ведь клялись, как из петли-то меня
вынули.
Василиса выпрямилась, их взгляды встретились; купец не выдержал,
опустил глаза...
Помнил Еремей Панфилыч, все хорошо помнил, хоть и больше трех лет
прошло. Ездил он однажды в Москву, в пути прихватила непогода, и довелось
ему переждать злую пургу под Ярославлем в графской усадьбе. Разорившийся
аристократ, узнав про богатого купца, показал ему Василису и предложил
купить ее. Запросил он непомерно высокую цену — пятьсот рублей. По прихоти
помещика крепостная девица получила хорошее воспитание, обучилась
французскому языку, играла на клавикордах... В шестнадцать лет она стала
наложницей графа.
Загорелся Еремей Панфилыч, взглянув на Василису. Высокая, грудастая,
статная, она сразу покорила его сердце. Не торгуясь, не сказав ни слова,
купец выложил деньги. Но девица оказалась непокорливой: в ту же ночь она
наложила на себя руки. Перепугавшийся Еремей Панфилыч едва успел вытащить ее
из петли.
"Василиса Андреевна, — умолял он, ползая на коленях, — не для ради
баловства — женюсь, как бог свят, женюсь. А помру, всем достоянием
завладаешь, клянусь, — истово целовал он нательный крест, — бога в
свидетели беру".
Поверила Василиса. Окладников не врал, он хотел жениться на ней. Но шло
время, свадьба откладывалась... Три года промелькнули, словно три дня.
Василиса привыкла, привязалась к Окладникову и даже полюбила его. А Еремей
Панфилыч души не чаял в красивой доброй Василисе.
Но вот как-то раз в церкви увидел купец Наталью Лопатину, и жизнь его
пошла кувырком. И чего только не делал он, чтобы завоевать сердце девушки!
Правда, все делалось исподволь: он подкупал подарками подруг Натальи, и те
нашептывали ей о достоинствах купца. Насылал на нее знахарок и ворожей,
пробовал и Наталью задобрить дорогими подарками. Но все напрасно — девушка
была непреклонна. Она любила Ивана Химкова и терпеливо дожидалась, когда он
скопит денег на свадьбу. Неодолимое чувство все больше и больше овладевало
Окладниковым. И вот решился он подкупить мать Натальи — Аграфену Петровну.
— Не вмолодях вы, Еремей Панфилыч, не будет любви меж вами, обман
один, — нарушив молчание, с тоской сказала Василиса. — Погубите вы ее и
сами згибнете. Жалеючи вас, упреждаю, — махнув рукой, она отвернулась.
Окладников хотел что-то сказать, но смолчал, поджав губы. Видно было,
что ему не по себе.
— Куда мне теперича? — перебирая дрожащими руками конец передника,
жалостливо спросила Василиса. — Одна дорога мне — на погост.
— Сказал, не оставлю, — пробурчал Окладников, хмуро взглянув на нее,
— барыней будешь жить. — Он повернулся к иконам, словно желая призвать в
свидетели многочисленных святых в золоченых ризах.
— Оченно вам благодарна, Еремей Панфилыч. — Василиса поднялась и, не
помня себя, рванулась из-за стола, потянув за собой скатерть. На столе
зазвенела посуда... Ухо Окладникова уловило едва слышный шорох удалявшихся
шагов.
Еремей Панфилыч стер пот с лица подолом рубахи и, тяжело вздохнув,
погрузился в мрачное раздумье.
Широкоплечему, моложавому на вид Окладникову перевалило на шестой
десяток. Роду он простого, мужицкого. Двенадцатилетним мальчишкой отец отдал
его в ученье к односельчанину, мелкому торговцу рыбой. Через три года,
скопив по грошам полтора рубля, мальчик сбежал от хозяина. Трудные были
первые годы самостоятельной жизни. Однако Еремей Панфилыч обладал умом
острым, изворотливым и в тридцать пять лет сумел записаться в архангельское
купечество. А вскоре, втеревшись в доверие к богатому купцу Шухову, увозом
женился на его единственной дочери Катеньке. Правдами и неправдами, а к
сорока годам Окладников стал первостатейным архангельским купцом с капиталом
в сотни тысяч.
Родители Еремея Панфилыча строго держались раскола. Окладникову это
показалось обременительным для дела, и он пошел на обман: открыто ходил в
церковь, нюхал табак, употреблял китайскую траву — чай, дружил с
православным духовенством. При случае Еремей Панфилыч подсмеивался над
ревнителями старины в долгополых кафтанах. Но это была лишь видимость:
Еремей Паифилыч тайком щедрой рукой помогал единоверцам. Он поддерживал
деньгами выгорецкие скиты. В голодные годы посылал раскольникам-беспоповцам
обозы с хлебом, через третьих лиц задаривал взяткой нужных людей, а
случалось — выручал староверов от тюрьмы и ссылки.
Раскольники почитали Окладникова своим благодетелем, прощали ему все,
даже богомерзкое крещение щепотью на людях. И в далеких скитах
"беспоповского Ерусалима" не забывали поминать Окладникова в молитвах.
Еремей Панфилыч владел канатным заведением, где выделывал на продажу
мореходам разное смоленое веревье: от толстых якорных канатов и до самой
мелкой снасти. Да еще два заводишка числились за Окладниковым; топили там
скотское сало на свечи, а жир морских зверей — моржей да тюленей — для
отпуска за море. Но и это не все. Окладников держал зверобойные и рыбные
промысла, брал казенные подряды, держал обширную торговлю съестным и красным
товаром. Все было у Окладникова: здоровье, богатство, почет... Он брал от
жизни полной мерой, всегда был бодр и доволен судьбой.
Пять лет прошло, как похоронил Окладников свою Катерину Алексеевну и
вел привольную холостую жизнь...
На дворе глухо залаял цепной пес. Стукнула щеколда. Скрипнула где-то
дверь... Неслышно к столу подошла Василиса.
— Еремушка, — тихо позвала она. — Еремушка! Купец не шевелился.
Девица присела возле него и осторожно провела маленькой рукой по
склонившейся голове.
— А, что?! Это ты, Василиса? — резко вскинув голову, купец стряхнул
ее руку. — Что тебе?
— К вам Захар Силыч. — Она рукавом незаметно смахнула слезы. — Шибко
просится... Не люба я вам, Еремей Панфилыч, али не потрафила чем, скажите,
бога для... — зашептала девушка.
— Ну, распустила нюни, — рявкнул купец. Он оправил задравшуюся
рубаху, пригладил ладонями волосы. Послюнив пальцы, снял нагар со свечей.
Испуганно отшатнувшись, Василиса выскользнула из горницы. За дверями
послышался негромкий разговор. Осторожно ступая скрипучими сапогами, вошел
высокий худой старик в длинном черном кафтане. Лицо его было бледно, глаза
лихорадочно блестели.
— Садись, Захар Силыч, — поднявшись навстречу гостю, указал на скамью
Окладников, — откушай чем бог послал.
Купец покачнулся, он был в немалом подгуле.
— С просьбой к тебе, Еремей Панфилыч, — кланяясь, ответил старик, --
беда пришла...
— Пей. — Окладников подвинул гостю стакан хмельного. — Знаю твою
беду... Э, нет, пей, Захар Силыч, утешь хозяина, — настойчиво угощал он
отнекивающегося старика. — Ежели не выпьешь, и слушать не буду.
Захар Силыч, сдвинув ершистые седые брови, уселся на покрытую ковром
лавку.
— Будь по-твоему, Еремей Панфилыч, не пью я, да по нашему положению и
отказать нельзя, — с горечью отозвался он. — Здрав буди! — Закусив
хрустящим соленым огурчиком, старик отставил было чару.
Но Окладников налил еще. Захар Силыч не отказался, выпил. Не отстал от
гостя и хозяин.
— Говори, в чем нужда! — икнув, спросил Окладников, тщетно стараясь
ухватить пальцами скользкий грибок.
— Деньги надобны. Ежели к завтрему англичанину Баку долг не представлю
— разор, долговой ямой купчишка грозит.
— Неужто так! А сколь должон?
— Пять тысяч, Еремей Панфилыч, — со вздохом ответил старик.
Всей душой ненавидел Окладников иноземцев. На его глазах разорялась
архангельское старозаветное купечество, уступая свое место и капиталы
пришельцам. Задумался он: "Деньги большие, однако и человек надежный. Не дам
аглицкому купчишке своего, природного купца разорить. Ежели друг другу не
подможем, дак они нас по одному всех в трубу пустят".
Но вдруг новая мысль осенила хозяина.
— Дам, выручу, Захар Силыч, — круто повернулся к гостю купец, --
однако и ты просьбишку уважь. — Купец налил себе еще чарку и жадно выпил.
— Спасибо, благодетель ты наш, — полез целоваться старик, — уважу,
как есть уважу. Ежели надоть, последнюю рубаху для тебя скину.
— На Василисе женись... старуха-то померла у тебя?
Лицо Захара Силыча вытянулось. Он растерянно заморгал глазами.
— Еремей Панфилыч, ты что, — шепотом спросил он, — в своем ли уме?
Старик уж я, семьдесят годков о рождестве стукнуло... Не могу. — Хмель как
рукой сняло. Побледнев еще больше, Захар Силыч поднялся из-за стола.
— Твое дело... А только подумай, — угрюмо сказал Окладников. — Да ты
посмотри девку-то, малина! На старости лет вот как утешит... Василиса, --
позвал он.
Потупив глаза, вошла в горницу Василиса и стала у дверей.
— Смотри, краля какая, — прищурился купец, — тиха, скоропослушна,
другой такой в городе не сыщешь. Нут-ко, нут-ко, подь ближе.
Старик Лушников кинул быстрый взгляд на девицу и отвернулся.
— Не, не могу, от дочерей стыд, своих ведь невест дома четверо. Срам,
срам, Еремей Панфилыч. На людях как покажусь...
Василиса старалась вникнуть в слова, понять, о чем идет речь. Не
поднимая голову, нехотя она сделала несколько шагов. Ноздри ее тонкого носа
раздувались. Бурно вздымалась грудь.
— Чего морду воротишь? — занозисто крикнул старику Еремей Панфилыч.
— Пятьсот рублей за нее графу отдал. Да ты лучше смотри. Василиса, скинь
одежу-то, пусть жених как след товар смотрит... рубаху оставь. Иди, иди! --
строго прикрикнул он.
— Еремей Панфилыч, негоже мне... срамно... — Василиса заплакала. --
Пожалей, милости прошу.
— Ну, — перекосив рот, топнул ногой Окладников, — смотри! В момент
чтобы. — Он приподнялся и сжал кулаки.
Зарыдав, Василиса выбежала из горницы.
— По-хренцюзки лопочет девка, — сказал Окладников, тяжело опустившись
на лавку, — на музыке играет. — Он кивнул на новенькие клавикорды. — А
бабу завсегда в страхе держать надобно, — словно оправдываясь, добавил он.
— На што нам, Еремей Панфилыч, хренцюзкий, только бога гневить, — с
отчаянием ответил старик.-- Нет, не можно мне, и жить осталось...
— Деньги-то у меня, — повел нахмуренной бровью Окладников. — А
почему пекусь — девку жалею, ласковая она, скромная. Да я жениться задумал,
а ежели жена в доме — ключнице невместно. Вот что, Захар Силыч, — он
стукнул волосатым кулаком о стол, — в приданое за девкой деньги даю. И чтоб
завтра свадьба. Ну, как ты меня понимаешь? Каков я человек есть?
Старик Лушников опешил и, выпучив глаза, молча стал теребить седенькую
бороденку. — Эх, Еремей Панфилыч, — сморгнув слезу, сказал он, — позоришь
ты мои седины. Ежели б не разор, да разве я на такое дело... Души у тебя
нет. — Старик с укоризной посмотрел на Окладникова.
Заметив, что брови купца свирепо нахмурились, он поднялся, кланяясь на
иконы, несколько раз истово осенил себя двоеперстным крестом.
— Согласен, — тихо, почти шепотом, произнес он, повернувшись к
Окладникову.
— Давно бы так. — Купец опрокинул новую чару. Поперхнувшись и залив
бороду водкой, он нюхнул кусочек черного хлеба. — Чтоб завтра свадьба,
слышишь?
— Еремушка, зачем? — услышали купцы испуганный дрожащий голос.
Василиса стояла босая, в одной сорочке. На щеках непросохшие ручейки слез.
— Три года с тобой как жена с мужем жили, не губи, смилуйся.
— Снимай рубаху, девка. Пусть жених смотрит, — совсем охмелев, кричал
Окладников.
— Побойся бога, Еремей Панфилыч! — поднялся старик Лушников. Его
трясло словно в лихорадке. — Почто позоришь, человек ведь!.. Василиса
Андреевна! — Он низко поклонился ей. --Не обессудь, прости старика, просил
он, стараясь не смотреть на оголенные матово белые плечи, — уйдите отсель,
Василиса Андреевна. — Выйдя из-за стола, Захар Силыч полегоньку вытолкал ее
из горницы и затворил дверь.
Старик Лушников недолго сидел у Еремея Панфилыча. Поклявшись жениться
на Василисе, он, пьяненький и печальный, пошатываясь, поплелся домой.

— -- --

На другой день, окунув тяжелую голову в ушат с ледяной водой,
Окладников принялся за дела. Приказчик Тимофей Захарыч докладывал ему о
вчерашней выручке в лавке. В дверь заглянула Аграфена Петровна, давненько
дожидавшаяся купца в сенях.
— Еремей Панфилыч, — запела она сладким голоском, — к тебе я, дело
есть.
— Нут-ка, Тимофей Захарыч, — распорядился купец, — выдь-ка, друг,
отсель да двери прикрой... Садись, Аграфена Петровна, сказывай. Не случилось
ли что? — Короткопалыми волосатыми руками он взял жбан с холодным квасом и
с жадностью сделал несколько глотков.
— Случилось, Еремей Панфилыч... Да ты не бойся, дело то поправимое, --
заторопилась старуха, взглянув на Окладникова, и выложила ему все начистоту.
— Вот что, миленький, — закончила она, — хочешь, чтоб девка твоя была,
давай лошадок. Отвезу я ее к братцу в скиты выгорецкие, глядишь, скоро и
свадьбу сыграем.
— Эй, Петька! — гаркнул Окладников.
В горнице, осторожно ступая, появился краснорожий кучер Малыгин в
полушубке, опоясанном кушаком, и теплой шапке
— Закладывай лошадей, — грозно сказал ямщику купец. — В Каргополь и
дальше поедешь — словом, куда Аграфепа Петровна приказать изволят. Ежели
хошь одна душа узнает, куда и зачем ездил, головы не сносить, понял? --
Купец свирепо уставился на него красными с перепоя глазами. — А ты,
матушка, иди домой, готовь дочку к отъезду... Скажи братцу своему да
игумену: отблагодарит, мол, Еремей Панфилыч... Да знают они меня. А ежели,
не дай бог, что случится, — с тебя первый спрос. На вот, — Окладников
вынул кошелек, — на дорогу да скитам подношение. Не скупись, матушка.

Глава шестая. НА КРАЮ ГИБЕЛИ



И откуда только взялся ветер, завыл, заметался по снежным сугробам.
Закурились поземками льды. Порывы снежного вихря тучами вздымали мелкий
морозный снег. К стремительной быстрине палой воды приспела могучая сила
ветра. Загудели идущие на приступ льды. Все новые и новые горы вздымались из
ледяного хаоса. Затряслась, ходуном заходила мощная льдина под ногами
зверобоев.
Отворачиваясь от леденящих ударов ветра, люди сбились в кучу возле
Алексея Химкова. Ужас и растерянность были у всех на лицах
Старый мореход понял: мужики ждут его слова. "Что сказать?" — молнией
пронеслось в голове. Разве он знал, выдержит ли спасительная льдина бешеный
напор льдов? А больше надеяться не на что. Зверобои на острове, а вокруг них
ходили грозные ледяные валы.
И Алексей Химков молчал — сказать было нечего.
Ветер все крепчал и крепчал, гуляя по просторам Белого моря. С новой
силой закружилась пурга. Еще громче затрещали льды, грозно напирая на
стамухи... Вдруг что-то ухнуло под ногами, загрохотало, и мощная льдина,
содрогаясь, медленно поползла в сторону, в гремящий поток, на беспощадные
жернова ледяной мельницы.
Яростный порыв ветра бросил в глаза людей холодное облако мелкого
сухого снега. Дышать стало трудно.
— Лодки, лодки! — раздался чей-то вопль, заглушенный ветром.
Мужики оглянулись; сквозь крутящийся в воздухе снег темнела зловещая
трещина — "двор" раскололся надвое. Меньшая половина, та, где хранились
лодки с запасами зверобоев, стремительно двинулась навстречу ледяному
потоку. В какой-то миг один край ее поднялся и все, что было на ней,
очутилось в ледяном крошеве. Зверобои видели, как обломок, с шумом
всплескивая воду, опрокинулся на деревянные суденышки...
Другая половина, с людьми, недолго постояла на месте. Вращаясь то в
одну, то в другую сторону, льдина медленно сползала с холма, пока ее не
подхватил ледяной поток.
Видя смертельную опасность, зверобои растерялись; одни молились, упав
на колени, другие сидели молча, закрыв глаза. Некоторые плакали, мысленно
прощаясь с ближними.
Никто не думал о спасении; все ждали смертного часа.
Но обломок был крепкий и тяжелый. Оказавшись по другую сторону стамухи,
впереди нее, он избежал сокрушающего сжатия.
Первым это понял Алексей Химков. Но он также знал, как мало надежды на
спасение. Могучие ледяные поля, увлекаемые течениями и ветрами, перевалив
через банки и отмели, превращались в ледяное крошево, где, словно островки,
были вкраплены обломки тяжелого льда, случайно уцелевшие от разрушения.
Одним из таких обломков и была льдина мезенских зверобоев.
"Ежели горние1 ветра падут, — думал Химков, — за неделю в океан
вынесет — смерть. Стихнет ветер — начнут вертеть, таскать воды — то
прибылая, то убылая, закрутят на одном месте — месяц и больше пройдет. Что
тогда?" _______________ 1 Береговые.

— Эх, судьба, судьбишка, подвела ты меня, старика, — не утерпел,
пожаловался Алексей Евстигнеевич.
— Валяй, не гляди, что будет впереди, — сквозь шум пурги услышал он
знакомый голос. — Ну-к что ж, Алексей, и хуже бывало. — Рука Степана нашла
руку товарища и пожала ее.
Потеплело на душе Алексея.
— Спасибо, друг, — откликнулся он. — А надея на бога больше, --
приблизив вплотную к Степана бровастое лицо, добавил юровщик.
— Богу молись, а к берегу гребись, — ответил Степан. — Что говорить,
дело тяжелое, дак ведь не впервой.
— Багор в руке да нож за поясом — и снаряда вся. Дров ни щепки, хлеба
ни крошки и лед ходячий. Ни овчины, ни постели — спать-то как? — Алексей
помолчал. — Страшно, Степа, не за себя страшно, три десятка человеков жизни
лишатся.
— А в мешках харч? — напомнил Шарапов.
— На день кладено, на два растянуть можно — вот и весь запас. Молись
да крестись — тут тебе и аминь. — Химков тяжело вздохнул.
— Ну-к что ж, одно помни, — посуровев, сказал Степан, — доколе жив
человек, должна в нем надея жить. Другим чем пособить не можешь — надею у
людей не губи.
Он повернулся и шагнул к мужикам. Сильный порыв ветра сбил его с ног.
— Врешь, не умрешь, — сказал он себе, поднимаясь, — не умрешь,
Степан. Раз хочешь жить, не умрешь... Что, мужики, пригорюнились? — очищая
лицо и бороду от налипшего снега, сказал он. — На всякую беду страха не
наберешься. Ну-к что ж, юровщик наказал спать валиться. Рядком по два
ложись, один другому ноги в малицу для сугрева. Главное, не робь, --
подбадривал он.
Но стихая, целые сутки дул штормовой ветер. Сутки продолжалось
величественное шествие морских льдов в океан. Но вот стихло — унялась
пурга, сквозь тучи проглянуло солнце.
Как ни присматривались зверобои на все четыре стороны — вокруг один
измельченный лед. Куда делись огромные ледяные поля, покрытые искрящимся на
солнце снегом! Мелкий тертый лед, всплывшие разломанные подсовы1,
перемешанные с мокрым снегом, выглядят серо и грязно. Ежели случатся крепкие
морозы, они быстро скуют воедино это ледяное месиво, но ненадолго. Несколько
теплых дней — и сморози снова распадутся на мелкие куски. ______________ 1
Обломки льда, образующие подводную часть тороса.

Округлая льдина, служившая убежищем зверобоям, была небольшая, поперек
едва двадцать сажен. После многих сжатий она, словно гривой, обросла ледяным
валом высотой в рост человека, превратившись в подобие котла.
Тоскливо было на душе мореходов. Голодные желудки ни минуты не давали
покоя. Люди берегли каждую крошку хлеба — впереди маячила страшная голодная
смерть.
Крикнув Степана и старшего сына, Алексей Евстигнеевич перебрался через
ледяной забор на смерзшееся крошево. Поковырявшись в ледяных завалах,
мореходы нашли тушу зверя, погибшего в тот памятный день.
— Бревнышка бы, щепочек, — с тоской говорил Степан, волоча на льдину
промерзшую утельгу, — огонек бы развести, мяска нажарить, все бы лучше.
Через два дня, когда все было съедено до последней крошки и дальше
терпеть голод было невмочь, Алексей разрубил пополам звериную тушу. Половину
он разделил на двадцать восемь частей и роздал всем поровну. Остальное мясо
и жир припрятал.
— Погань, — с отвращением жуя, сказал Евтроп Лысунов, молодой
семейный мужик, — жую вот, а как сглотну, не ведаю.
А вот как, — показывал Степан: пересиливая отвращение, он с трудом
проглотил несколько кусков. — Ничего, жевать можно, сочное мясо-то, --
попробовал он пошутить.
Но стерпеть Степан не смог. Болезненно морщась, он выблевал все на
снег.
Семен Городков, молодой мужик с крупными угловатыми чертами лица и
суровым взглядом, хищно шевеля челюстями, упорно жевал твердое мясо.
— Кто брезгует, ребята, давай сюда! — крикнул он, проглотив последний
кусок. — У меня шестеро сынов дома ждут... мне загибнуть нельзя... Кто
сирот накормит? — Получив от кого-то еще кусок, он опять с упорством
задвигал челюстями.
Несколько человек съели свою долю без остатка. Другие, пожевав, долго
отплевывались. Артель старовера Василия Зубова от сырой тюленины наотрез
отказалась.
— Не приемлем, — строго сказал Василий, — не запоганим себя, чистыми
умрем.
Прошло еще несколько дней. Ветра дули слабые, но устойчивые, от
юга-запада. Каждые шесть часов неудержимо расходились льды, возникали
большие и малые разводья и снова сходились. Там, где были разводья,
вырастали гряды торосов; многочисленными рубцами покрывали они однообразную
серую поверхность льдов.
А берегов все не видать.
Умер Иван Красильников. Похоронили у тороса, завалив льдом и снегом.
Пели погребальную.
Вскоре Степан Шарапов разыскал во льду еще одного зверя.
— И скудно, да угодливо. Не богато, да кстати, — шутил он,
разглядывая громоздкую тушу тюленя.
Зверь оказался лежалый, с душиной. Съели и его зверобои. Насильно, со
слезами ели, рвало их.
В разводьях изредка показывались тюлени и нерпы; животные выползали на
лед, часами грелись на солнце. Но сил упромыслить зверя у людей не было.
Лежали молча, почти не шевелясь, изредка перебрасываясь словом. У многих
отекли ноги, опухли пальцы на руках. Бредили, в бреду вспоминали родных,
смеялись, плакали.
Староверы готовились помирать. Вынули из мешков заветную смертную
одежду. Надели длинные белые рубахи, саваны, венцы на голову, а малицы
натянули поверх — побоялись холода. Только старик Зубов малицу не надел,
помирать решил крепко. Поклонился на юг, родной земле, покорно попросил
прощения у мужиков, расстелил на лед свою малицу и улегся, замотав тряпкой
голову.
Утром Егор Попов, зверобой из артели Зубова, лишился разума: порывался
куда-то идти, бранился, сквернословил, бросался в полынью. Его схватили и
снова уложили на место. Ночью Алексей Евстигнеевич, спавший с Андрюхои,
спрятав ноги в его малицу, проснулся от истошного вопля. Егор Попов, рыча,
брызгая слюной, колол пикой молодого парня Петруху Белькова. Химков бросился
к обезумевшему мужику и схватил его за руки. Попов кусался, хрипел, плакал.
На помощь Алексею Евстигнеевичу подоспел Степан и старший сын Ваня.
— Посторонитесь, доброчестивые люди! — Василий Зубов в саване, с
венком на голове и с топором, пошатываясь, подошел к Егору. — Не даст он
нам замереть спокойно, — лязгая зобами от холода, сказал старик, — порешу
его. — Он поднял топор.
— Крест на вороту есть у тебя, а? — кинулся к Зубову Алексей
Евстигнеевич. — Ваня, Степан, держи!..
— За такие дела, не говоря худого слова, да в рожу, — отбирая топор у
старика, пробасил Степан. — Ишь праведник — покойником нарядился!
Старик был лыс. Узкая полоска изжелта-белых волос обрамляла голый
шишковатый череп. Вместо бороды седой волос торчал кое-где жидкими космами.
Синий бугристый нос огурцом повис над губой. Саван, длинная рубаха, смертный
венец придавали старику отталкивающий, дурацкий вид.
Собравшиеся мужики с отвращением и ужасом глядели на Василия Зубова.
— Рылом не вышел меня учить, — дрожа всем телом, бормотал Зубов, --
юровщи-и-ик, нет таперя твоей власти, кончилась, что похочу, то и сделаю.
— Не моги так говорить, — сжав кулаки, закричали разом зверобои. --
Самовольно одежу смертную вздел... не по уставу.
— Юровщику перечить не моги, — шагнул вперед Степан. — Ежели совет
хочешь дать, давай учтиво и не спорно. А по морскому обыкновению за такие
слова вот что положено. — И Степан поднес кулак к носу Зубова. — Не седые
б твои волосья!
— Табашники, погань! — Зубов злобно плюнул и отошел к своему месту.
Отбросив малицу, он лег прямо на голый лед. В неудержимом ознобе забилось
худое тело.
— Упрямый старик, — сожалея, сказал Химков, — раньше времени на тот
свет собрался. Помирать-то не в помирушки играть. — Он вздохнул.
А небо было все такое же ясное, светлое. Короткими днями ярко светило
солнце, а по ночам мерцали извечные таинственные звезды. Иногда небо пылало
сполохами, переливаясь разноцветными огнями.
В одну из таких ночей молодому мужику Евтропу Лысунову, тому, что жалел
на стамухе зверей, стало совсем плохо.
— Алексей Евстигнеевич, подойди, — тихо попросил он.
— Что, Тропа, занемог? — склонившись к больному, участливо говорил
Химков. — Ничего, выдюжишь. Берег скоро увидим, там люди.
Лысунов молчал, слушал и блаженно чему-то улыбался.
— И мне, Тропа, тяжело. Сил нет. Ноги не держат, отяжелели, страсть,
— пожаловался Химков. — Дак я старик, а тебе...
— Мужики на тебя, как малые дети на матку, глядят, — еще тише ответил
Евтроп, — а мне, а я... — он гулко кашлянул, — опух, кровь изо рта
сочится, гляди. — Он провел по губам ладонью. — Алексей Евстигнеевич, --
вдруг взволновался Евтроп, — прими. — Он сорвал с шеи простой медный
крест. — Сыну, Федюнь-ке... благословение мое... Еще Ружников старшой мне
за якорь рупь должон... жене пусть отдаст.
Евтроп закрыл глаза и затих.
— Евтропушка, милый, — взял его за руку Алексей, — очнись!
Лысунов открыл на миг глаза, зашевелил губами.
— Шепчет, а что? — Химков наклонился.
— Молитву пролию... ко господу... и тому возвещу... печаль мою.
— По умершему молится, — отшатнулся Алексей, — по себе молитву
читает.
Губы перестали шевелиться, затих навеки Евтроп, без жалоб, словно
заснул.
Алексеи перекрестился и закрыл ему глаза.
— С

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися