Мишель Монтень. Опыты. Том I
страница №14
... puellaeHunc rapiant: quicquid calcaverit hic, rosa fiat
{Пусть девы отнимают его одна у другой, и пусть везде, где бы он ни
ступил, распускаются розы [16] (лат.).}
Что толку от всего этого, если как человек он душевно ничтожен и груб?
Для наслаждения и счастья необходимы и душевные силы и разум:
haec perinde sunt, ut lilius animus qui ea possidet,
Qui uti acit, ei bona: illi qui non utitur recte, mala .
{...все вещи таковы, каков дух того, кто ими владеет; для того, кто
умеет ими пользоваться, они хороши; а для того, кто пользуется ими
неправильно, они плохи [17](лат.).}
Каковы бы ни были блага, дарованные вам судьбой, надо еще обладать
способностью ощущать их прелесть. Не владение чем-либо, а наслаждение делает
нас счастливыми:
Non domus et fundus, non aeris acervus et auri
Aegroto dominl deduxit corpore febres,
Non animo curas: valeat possessor oportet,
Qui comportatis rebus bene cogitat uti.
Qul cupit aut metuit, iuvat illum sic domus aut res,
Ut lippum pictae tabulae, fomenta podagram .
{Ни дом, ни поместье, ни груды бронзы и золота не изгонят из больного
тела их владельца горячку, и из духа его - печали; если обладатель всей этой
груды вещей хочет хорошо ими пользоваться, ему нужно быть здоровым. Кто же
жадничает или боится, тому его дом и богатства принесут столько же пользы,
сколько картины тому, у кого гноятся глаза, или припарки - страдающему
подагрой [18] (лат.).}
Кто глуп, чьи вкусы грубы и притуплены, тот способен наслаждаться ими
не более, чем утративший обоняние и вкус - сладостью греческих вин или
лошадь - роскошью сбруи, которой ее украсили. Верно говорит Платон,
утверждая, что здоровье, красота, сила, богатство и все, что называется
благом, для неразумного столь же плохо, как для разумного хорошо, и наоборот
[10]. К тому же если тело и душа недужны, к чему все эти внешние удобства
жизни? Ведь малейшего укола булавки, малейшего душевного волнения достаточно
для того, чтобы отнять у человека всякую радость обладания всемирной
властью. При первом же приступе подагрических болей, каким бы он там ни был
государем или величеством,
Totus et argento conflatus, totus et auro, -
{Весь обряженный в серебро, обряженный в золото [20] (лат.).}
разве не забывает он о своих дворцах и о своем величии? А если он в
ярости, то разве его царское достоинство поможет ему не краснеть, не
бледнеть и не скрипеть зубами, как безумцу? Если же это человек благородный
и обладающий разумом, царский престол едва ли добавит что-нибудь к его
счастью.
Si ventri bene, si lateri est pedibusque tuis, nil
Divitiae poterunt regales addere maius .
{Если у тебя все в порядке с желудком, грудью, ногами, никакие царские
сокровища не смогут ничего прибавить [к твоему благоденствию] [21] (лат.)}
Он видит, что это только обманчивая личина. Быть может, он даже
согласится с мнением царя Селевка, что "тот, кто знает, как тяжел царский
скипетр, не стал бы его поднимать, когда бы нашел его валяющимся на земле"
[22]; он говорил так из-за великого и тягостного бремени, выпадающего на
долю хорошего царя. И действительно, управлять другими не легкое дело, когда
и самим собою управлять нам достаточно трудно. Что же касается возможности
повелевать, которая представляется столь сладостной, то, принимая во
внимание жалкую слабость человеческого разумения и трудность выбора между
вещами новыми и сомнительными, я придерживаюсь того мнения, что легче и
приятнее следовать за кем-либо, чем предводительствовать, и что великое
облегчение для души - придерживаться уже предписанного пути и отвечать лишь
за себя:
Ut satius multo iam sit parere quietum,
Quam regere imperio res velle.
{Таким образом, лучше спокойно подчиняться, чем желать властвовать
cамому [23] (лат.)}
К тому же Кир говорил, что повелевать может только такой человек,
который лучше тех, кем он повелевает. Но царь Гиерон у Ксенофонта
утверждает, что даже в наслаждениях своих цари находятся в худшем положении,
чем простые люди: ибо, с удобством и легкостью предаваясь удовольствиям, они
не находят в них той сладостно-терпкой остроты, которую ощущаем мы [24].
Pinguis amor nimiumque potens in taedia nobis
Vertitur, et stomacho dulcis ut esca nocet.
{Слишком горячая и пылкая любовь нагоняет на нас, в конце концов, скуку
и вредна точно так же, как слишком вкусная пища вредна для желудка
[25](лат.).}
Разве детям, поющим в церковном хоре, музыка доставляет большое
удовольствие? Пресыщенность ею вызывает у них скорее скуку. Празднества,
танцы, маскарады, турниры радуют тех, кто не часто бывает на них и кого туда
влечет. Но человеку, привычному к ним, они кажутся нелюбопытними и пресными.
И общество дам не возбуждает того, кто может насладиться им до пресыщения;
кому не приходится испытывать жажды, тот не станет пить с удовольствием.
Выходки фигляров веселят нас, а для них они - тяжелая работа. Так и
получается, что для высоких особ - праздник, наслаждение, если иногда они,
переодевшись, могут предаться на некоторое время простонародному и грубому
образу жизни:
Plerumque gratae principibus vices,
Mundaeque parvo sub lare pauperum Cenae, sine aulaeis et ostro,
Sollicitam explicuere frontem.
{Любая изысканность великим мира сего; меж тем нередко разглаживала
морщины на их челе простая еда в скромном жилище бедняков, без ковров и без
пурпура [26] (лат.).}
Ничто так не раздражает и не вызывает такого пресыщения, как изобилие.
Какой сладострастник не почувствует отвращения, если во власти его окажутся
триста женщин, как у султана в его серале? И какое влечение, какой вкус к
охоте мог быть у того из его предков, который выезжал в поле, сопровождаемый
не менее чем семью тысячами сокольничих? Помимо этого я полагаю, что самый
блеск величия привносит немалые неудобства в наслаждении наиболее
сладостными удовольствиями: владыки мира слишком освещены отовсюду, слишком
на виду. И я не понимаю, как можно обвинять их больше, чем других людей, за
старания скрыть или утаить свои прегрешения. Ибо то, что для нас только
слабость, у них, по мнению народа, есть проявление тирании, презрение и
пренебрежение к законам: кажется, что, кроме удовлетворения своих порочных
склонностей, они еще тешатся тем, что оскорбляют и попирают ногами
общественные установления. Действительно, Платон в "Горгии" [27] определяет
тирана как того, кто имеет возможность в государстве делать все, что ему
угодно. И часто по этой причине открытое выставление напоказ их пороков
оскорбляет больше, чем самый порок. Никому не нравится, чтобы за ним следили
и проверяли его поступки. С них не спускают глаз, отмечая их манеру
держаться и стараясь проникнуть даже в их мысли, ибо весь народ считает, что
судить об этом - его право и его законный интерес. Я уже не говорю о том,
что пятна кажутся больше на поверхности выдающейся и ярко освещенной, и что
царапина или бородавка на лбу сильнее бросается в глаза, чем шрам в месте не
столь заметном.
Вот почему поэты изображают, будто Юпитер в своих любовных похождениях
принимал различные обличиz; и из всех любовных историй, которые ему
приписываются, есть, мне кажется, только одна, где он выступает во всем
своем царственном величии.
Но вернемся к Гиерону. Он также свидетельствует и о том, какие
неудобства приходится испытывать от царской власти не позволяющей ему
свободно путешествовать и вынуждающей его, подобно пленнику, оставаться в
пределах своей страны, и о том, что во всех своих действиях он подвергается
самым досадным стеснениям. И по правде сказать, видя, как наши короли сидят
совсем одни за столом, а кругом толпится столько посторонних, которые
глазеют на них и судачат, я часто испытываю больше жалости, чем зависти.
Король Альфонс [28] говорил, что в этом отношении даже ослы находятся в
лучшем положении, чем властители: хозяева дают им пастись на свободе, где им
угодно, чего короли никак не могут добиться от своих слуг.
Я же никогда не воображал, что разумному человеку может показаться
каким-либо особым удобством иметь двадцать надсмотрщиков за своим
стульчаком, и не считал, что услуги человека, имеющего десять тысяч ливров
дохода, либо взявшего Казале или отстоявшего Сиену [20], для него более
удобны и приемлемы, чем услуги хорошего опытного лакея.
Преимущества царского сана - в значительной степени мнимые: на любой
ступени богатства и власти можно ощущать себя царем. Цезарь называл царьками
всех владетельных лиц, которые в его время пользовались во Франции правом
суда и расправы. В самом деле, за исключением титула "величество" положение
любого сеньора, в сущности, мало уступает королевскому. А посмотрите, в
провинциях, отдаленных от двора - назовем, к примеру, Бретань, - как живет
там, уединившись в своем поместье, сеньор, окруженный слугами, посмотрите на
его свиту, его подчиненных, на то, каким церемониалом он окружен, и
посмотрите, куда заносит его полет воображения, - нет ничего более
царственного: он слышит о своем короле и повелителе едва ли раз в год,
словно о персидском царе, и признает лишь свое старинное родство с ним,
которое удостоверено в бумагах, хранящихся у секретаря. По правде сказать,
законы наши достаточно свободны, и верховная власть дает себя чувствовать
французскому дворянину, может быть, раза два за всю его жизнь. Из нас всех
подчиненное положение ощущают по настоящему, в действительности, только те,
кто сам на это идет, желая своей службой достичь почестей и богатств. Ибо
тот, кто хочет тихо сидеть у себя дома и умеет вести свое хозяйство без ссор
и судебных тяжб, так же свободен, как венецианский дож. Paucos servitus,
plures servitutem tenent {Рабство связывает немногих, в большинстве люди
сами держатся за рабскую долю [80] (лат.).}.
Сверх того, Гиерон особо подчеркивает, что царское достоинство
совершенно лишает государя дружеских связей и живого общения с людьми, а
ведь именно в этом величайшая радость человеческой жизни. Ибо как я могу
рассчитывать на выражение искренней приязни и доброй воли от того, кто -
хочет он этого или нет - во всем от меня зависит? Могу ли я доверять его
смиренным речам и учтивым приветствиям, раз он вообще не имеет возможности
вести себя иначе? Почести, воздаваемые нам теми, кто нас боится, не почести:
уважение в данном случае воздается не мне, а царскому сану:
maximum hoc regni bonum est,
Quod facta dominl cogitur populus sui
Quam ferre tam laudare.
{Наибольшее преимущество обладания царской властью - это то, что
народам приходится не только терпеть, но и прославлять любые поступки своих
властителей [31] (лат.).}
Разве мы не видим, что и доброму и злому владыке, и тому, кого
ненавидят, и тому, кого любят, воздается одно и то же? С такими же высшими
знаками почтения, с тем же церемониалом служили моему предшественнику и
будут служить моему преемнику. Если подданные не оскорбляют меня, это не
является выражением их привязанности: какое право имел бы я думать, что это
привязанность, когда они не могут быть иными, даже если бы захотели? Никто
не следует за мной в силу дружеского чувства, возникшего между нами; ибо не
может завязаться дружбы там, где так мало взаимных связей и соответствия в
положении. Высота, на которой я пребываю, поставила меня вне общения с
людьми. Они следуют за мной по обычаю или по привычке, или, точнее, не за
мной, а за моим счастьем, чтобы приумножить свое. Все, что они мне говорят и
для меня делают, - только прикрасы, ибо их свобода со всех сторон ограничена
моей великой властью над ними. Все, что я вижу вокруг себя, прикрыто
личинами.
Однажды придворные восхваляли императора Юлиана за справедливость. "Я
охотно гордился бы, - сказал он, - этими похвалами, если бы они исходили от
лиц, которые осмелились бы осудить или подвергнуть порицанию противоположные
действия, буде я их совершил бы".
Все подлинные блага, которыми пользуются государи, общи у них с людьми
среднего состояния: только богам дано ездить верхом на крылатых конях и
питаться амброзией. Сон и аппетит у них такой же, как у нас; их сталь не
лучшего закала, чем та, которой вооружаемся мы; венец не предохраняет их от
солнца и дождя. Диоклетиан, царствовавший так счастливо и столь почитавшийся
всеми, в конце концов отказался от власти и предпочел радости частной жизни;
когда же через некоторое время обстоятельства стали требовать, чтобы он
вернулся к государственным делам, он отвечал тем, кто просил его об этом:
"Вы бы не решились уговаривать меня, если бы видели прекрасные ряды
деревьев, которые я сам посадил у себя в саду, и чудесные дыни, которые я
вырастил".
По мнению Анахарсиса, лучшим управлением было бы такое, в котором при
всеобщем равенстве во всем прочем, первые места были бы обеспечены
добродетели, а последние - пороку [32].
Когда царь Пирр намеревался двинуться на Италию, Кинеад, его мудрый
советчик, спросил, желая дать ему почувствовать всю суетность его тщеславия:
"Ради чего, государь, затеял ты это великое предприятие?" - "Чтобы завоевать
Италию", - сразу же ответил царь. - "А потом, - продолжал Кинеад, - когда
это будет достигнуто?" - "Я двинусь, - сказал тот, - в Галлию и Испанию". -
"Ну, а потом?" - "Я покорю Африку, и наконец, подчинив себе весь мир, буду
отдыхать и жить в свое полное удовольствие". - "Клянусь богами, государь, -
продолжал Кинеад, - что же мешает тебе и сейчас, если ты хочешь,
наслаждаться всем этим? Почему бы тебе сразу не поселиться там, куда ты, по
твоим увереньям, стремишься, и не избежать всех тяжелых трудов и всех
случайностей, стоящих на пути к твоей цели?" [33].
Nimirum, quia non bene norat quae esset habendi
Finis, et omnino quoad crescat vera voluptas.
{И не удивительно, ибо он не знал точно, где следует остановиться, и не
знал совершенно, доколе может возрастать наслаждение [34](лат.).}
Закончу это рассуждение кратким изречением одного древнего автора,
поразительно, на мой взгляд, подходящим для данного случая: Mores cuique sui
fingunt fortunam {Наша судьба зависит от наших нравов [35] (лат.).}.
Глава XLIII
О ЗАКОНАХ ПРОТИВ РОСКОШИ
Тот способ, которым законы наши стараются ограничить безумные и суетные
траты на стол и одежду, на мой взгляд, ведет к совершенно противоположной
цели. Правильнее было бы внушить людям презрение к золоту и шелкам, как
вещам суетным и бесполезным. Мы же вместо этого увеличиваем их ценность и
заманчивость, а это самый нелепый способ вызвать к ним отвращение. Ибо
объявить, что только особы царской крови могут есть палтуса или носить
бархат и золотую тесьму, и запретить это простым людям, разве не означает
повысить ценность этих вещей и вызвать в каждом желание пользоваться ими?
Пусть короли смело откажутся от таких знаков величия - у них довольно
других; подобные же излишества извинительны кому другому, только не
государю. Взяв пример с других народов, мы можем научиться гораздо лучшим
способом внешне отличать людей по рангу (что, по-моему, в государстве
действительно необходимо), не насаждая столь явной испорченности и
изнеженности нравов. Удивительно, как в этих, по существу безразличных,
вещах легко и быстро сказывается власть привычки. И года не прошло с тех
пор, как мы, следуя примеру двора, стали носить сукно в знак траура по
короле Генрихе II1, а шелка настолько упали во всеобщем мнении, что,
встречая кого-либо в шелковой одежде, вы тотчас же решали, что это не
дворянин, а горожанин. Шелковые ткани достались в удел врачам и хирургам. И
хотя все были одеты более или менее одинаково, оставалось достаточно внешних
различий в положении людей.
Как быстро в наших войсках входят в честь засаленные куртки из замши и
холста, а чистая и богатая одежда вызывает упреки и презрение!
Пусть короли прекратят это мотовство, и все будет сделано в один месяц,
без постановлений и указов: мы сразу же последуем за ними.
Наоборот, закон должен бы объявлять, что красный цвет и ювелирные
украшения запрещены людям всех состояний, за исключением комедиантов и
куртизанок. Такими законами Залевк [2] исправил развращенные нравы локрийцев.
Его указы были таковы: "Женщине свободного состояния запрещается выходить в
сопровождении более чем одной служанки, разве что она пьяна. Запрещается ей
также выходить из города по ночам, носить золотые драгоценности на своей
особе и украшенные вышивкой одежды, если она не девка и не блудница. Ни
одному мужчине, кроме распутников, не разрешается носить на пальцах золотые
перстни и одеваться в тонкие одежды, как, например, сшитые из шерсти,
вытканной в городе Милете". Благодаря таким постыдным исключениям он
искусным образом отвратил граждан от излишеств и гибельной изнеженности.
Это было очень разумное средство - привлечь людей к выполнению долга и
повиновению, соблазняя их почетом, и удовлетворением честолюбивых
стремлений. Короли наши всемогущи в области таких внешних преобразований.
Quidquid principes faciunt, praecipere videntur. {Что бы ни делали государи,
кажется, будто они это предписывают и всем остальным [3] (лат.)} Вся Франция
принимает за правило то, что является правилом при дворе. Пусть они
откажутся от этих безобразных панталон, которые выставляют напоказ наши
обычно скрываемые части тела; от камзолов на толстой подкладке, придающих
нам вид, какого на самом деле мы не имеем, и очень неудобных для ношения
оружия; от длинных, как у женщин, кудрей; от обычая целовать предметы,
которые мы передаем своим друзьям, или наши пальцы, перед тем, как сделать
приветственный жест,- в старину эта церемония была в ходу лишь в отношении
принцев; от требования, чтобы дворянин находился в местах, в которых ему
подобает держать себя достойно, без шпаги на боку, в расстегнутом камзоле,
словно он только что вышел из нужника; от того, чтобы вопреки обычаю наших
отцов и особым вольностям дворян нашего королевства, мы снимали головные
уборы, даже стоя очень далеко от королевской особы, где бы она не
находилась, и даже не только в ее окружении, но и вблизи сотен других, ибо
сейчас у нас развелось множество королей на одну треть или даже не одну
четверть. Так обстоит и с другими подобными вредными нововведениями: они
сразу потеряли бы всякую привлекательность и исчезли бы. Все это заблуждения
поверхностные, но не предвещающие ничего доброго; ведь хорошо известно, что
самая основа стен повергается порче, когда начинают трескаться краска и
штукатурка.
Платон в своих "Законах" считает, что нет более гибельной для
государства чумы, чем предоставление молодым людям свободы постоянно
переходить - и в манере одеваться, и в жестах, и в танцах, и в
гимнастических упражнениях, и в песнях - от одной формы к другой, колебаться
в своих мнениях то в одну сторону, то в другую, стремиться ко всяческим
новшествам и почитать их изобретателей; ибо таким путем происходит порча
нравов, и все древние установления начинают презираться и забываться [4]. Во
всем, что не является явно плохим, перемен следует опасаться: это относится
и к временам года, и к ветрам, и к пище, и к настроениям. И только те законы
заслуживают истинного почитания, которым бог обеспечил существование
настолько длительное, что никто уже того не знает, когда они возникли и были
ли до них какие-либо другие.
ГЛАВА XLIV
О СНЕ
Разум повелевает нам идти все одним и тем же путем, но не всегда с
одинаковой быстротой; и хотя мудрый человек не должен позволять страстям
своим отклонять его от правого пути, он может, не поступясь долгом,
разрешить им то убыстрять, то умерять его шаг, и ему не подобает стоять на
месте, словно он колосс, неподвижный и бесстрастный. Даже у
добродетельнейшего из людей, я полагаю, пульс бьется сильнее, когда он идет
на приступ, чем когда он направляется к обеденному столу; необходимо даже,
чтобы он иногда погорячился и разволновался. По этому поводу я заметил как
явление редкое, что иногда великие люди в своих возвышенных предприятиях в и
важнейших делах так хорошо сохраняют хладнокровие, что даже не укорачивают
времени, предназначенного для сна.
Александр Великий в день, когда была назначена решающая битва с Дарием,
спал таким глубоким сном и так долго, что Пармениону пришлось зайти в его
опочивальню и, подойдя к ложу, два или три раза окликнуть царя, чтобы
разбудить его, ибо уже наступило время начинать битву.
Император Огон [1], задумавший покончить жизнь самоубийством, в ту
самую ночь, когда он решил умереть, приведя в порядок свои домашние дела,
разделив свои деньги между слугами, наточив лезвие меча и ожидая только
известий о том, что все его сторонники успели укрыться в безопасных местах,
погрузился в такой глубокий сон, что его приближенные слуги слышали, как он
храпит.
Смерть этого императора имеет много общего со смертью великого Катона
даже в подробностях: ибо Катон, собиравшийся покончить с собой и ожидавший
сообщения, что сенаторы, которым он хотел обеспечить спасение, уже отплыли
из гавани Утики, так крепко заснул, что из соседней комнаты было слышно его
дыхание. И когда тот, кого он послал в гавань, разбудил его, чтобы сообщить,
что сенаторы не могут выйти в открытое море из-за поднявшегося сильного
ветра, он отправил в гавань другого, а сам, снова улегшись в постель, опять
начал дремать, пока посланец не известил его об отъезде сенаторов.
Мы имеем право сравнить того же Катона с Александром, когда в дни
заговора Катилины над Катоном нависла великая и грозная опасность вследствие
мятежа, поднятого трибуном Метеллом, который хотел обнародовать
постановление о возвращении Помпея с его войсками. Так как один лишь Катон
возражал против этого, у него с Метеллом в сенате дело дошло до резких слов
и грубых угроз. Но окончательно решение надлежало принять лишь на другой
день на площади, куда Метел л, и без того сильный поддержкой народа и
Цезаря, тогда бывшего с ним в заговоре в пользу Помпея, должен был явиться в
сопровождении большого количества рабов-чужеземцев и отчаянных рубак, Катон
же - вооруженный только своей непреклонной твердостью. Поэтому его близкие,
члены семьи и многие достойные люди находились в большой тревоге; среди них
были такие, которые провели ночь вместе с ним, не желая ни спать, ни пить,
ни есть из-за опасности, которой ему предстояло подвергнуться. Даже его жена
и сестры только плакали да тревожились в его доме. Он же, наоборот, всех
успокаивал и, отужинав как обычно, отправился спать и проспал глубоким сном
до утра, пока один из его товарищей по трибунату не разбудил его, чтобы идти
на предстоявшую схватку. То, что мы знаем о величии и мужестве этого
человека по его дальнейшей жизни, позволяет нам с уверенностью сказать, что
все это исходило из души, так высоко вознесенной над подобными
происшествиями, что он и не удостаивал мыслить о них иначе, как о чем-то
самом обыкновенном.
Во время морского сражения у берегов Сицилии, в котором Август одержал
победу над Сектом Помпеем [2], он в тот самый момент, когда надо было
отправляться на битву, оказался погруженным в такой глубокий сон, что его
друзьям пришлось разбудить его, чтобы он дал сигнал к началу сражения; это
позволило Марку Антонию упрекнуть его впоследствии, будто у него не хватило
храбрости своими глазами взглянуть на расположение войск и будто он не смел
предстать перед солдатами, пока Агриппа не пришел к нему объявить о победе,
одержанной над неприятелем. Но что касается Младшего Мария [3], то с ним
вышло и того хуже, ибо в день своей последней битвы с Суллой, расставив
войска и отдав приказ начать сражение, он прилег в тени дерева отдохнуть и
так крепко заснул, что не без труда проснулся, когда его побежденные войска
обратились в бегство, и даже не видел самой битвы; это случилось, говорят,
потому, что он изнемог от трудов и вынужденной бессонницы, и природа в конце
концов взяла свое. Тут врачи должны решить, так ли необходим сон, что от
него может зависеть жизнь: ибо мы знаем, например, что царя Македонского
Персея [4] в римском плену довели до смерти, не давая ему спать; впрочем,
Плиний приводит в качестве примера других, долго живших без сна.
Геродот упоминает о племенах, где люди полгода спят и полгода
бодрствуют [5].
А те, кто описал жизнь мудреца Эпименида, утверждают, что он проспал,
ни разу не пробудившись, пятьдесят семь лет [6].
Глава XLV
О БИТВЕ ПРИ ДРп
В битве при Дре [1] было много замечательных случаев. Но те, кому не по
душе слава господина де Гиза [2], усиленно подчеркивают, что нет никакого
извинения его задержке с починенными ему частями и проявленной им
медлительности в то время, когда с помощью артиллерии был прорван фронт
господина коннетабля, командующего армией; они также утверждают, что лучше
было положиться на случай и ударить неприятелю во фланг, чем, дожидаясь
благоприятного момента, когда он подставит под удар свой тыл, терпеть столь
тяжкие потери. Но, помимо даже того, что показал исход сражения, всякий
рассуждающий беспристрастно признает, по-моему, что целью и стремлением не
только военачальника, но и каждого солдата должна быть окончательная победа
и что любые частные и случайные успехи, какую бы выгоду они для них не
представляли, не могут отвлекать их от этой заботы. Филопемен в одном из
своих столкновений с Маханидом [3] выслал вперед для нападения сильный
отряд, вооруженный луками и дротиками; враги отбросили его, увлеклись
стремительным преследованием и помчались вдоль всего фронта войск, где
находился Филопемен. Хотя солдаты были чрезвычайно возбуждены, он решил не
двигаться с места и не нападать на неприятеля, чтобы помочь своим людям; так
позволил он отогнать их и уничтожить у себя на глазах, а затем напал на
врага, обрушившись на пехоту, как только увидел, что конница оставила ее без
прикрытия; и, поскольку ему удалось захватить врагов в то время, когда они,
уверенные, что битва ими уже выиграна, расстроили свои ряды, он, хотя они и
были лакедемоняне, быстро справился с ними и затем бросился преследовать
Маханида. Этот случай во всем сходен с делом господина де Гиза.
В жестокой битве между Агесилаем и беотийцами, которую участвовавший в
ней Ксенофонт считает самой тяжелой из всех виденных им когда-либо, Агесилай
пренебрег возможностью, которую давало ему военное счастье, - пропустить
мимо себя беотийские войска и ударить по их тылам, полагая, что сделать так
- означало бы проявить больше искусства, чем доблести; чтобы показать свое
геройство, он предпочел с изумительным пылом храбрости атаковать их в лоб,
но, разбитый и раненный в сражении, был вынужден отступить и принять
решение, от которого сперва отказался,расступиться и пропустить весь этот
поток беотийцев между своими частями; затем, после их прихода, убедившись,
что они двигаются без всякого порядка, словно им уже ничто не грозит, он
отдает приказ начать преследование и напасть на них с флангов. Но все же ему
не удалось обратить их в беспорядочное бегство; и они отступали медленно,
все время огрызаясь, до тех пор, пока не оказались в безопасности.
Глава XLVI
ОБ ИМЕНАХ
Сколько бы ни было различных трав, все их можно обозначить одним
словом: "салат". Так и здесь, по видом рассуждения об именах, я устрою
мешанину из всякой всячины.
У каждого народа есть некоторые имена, которые, уж не знаю почему, не в
чести: у нас это - Жан, Гильом, Бенуа.
Далее, в родословных государей есть имена, роковым образом
встречающиеся постоянно: таковы Птолемеи в Египте, Генрихи в Англии, Нарвы
во Франции, Балдуины во Фландрии, а в нашей Аквитании в старину - Гильомы,
откуда даже, как уверяют, произошло название Гиень: словопроизвоство такого
рода следовало бы признать очень натянутым, если бы даже у Платона не
встречались столь же грубые его образчики [1].
Для примера можно привести также случай пустяковый, но все же достойный
быть отмеченным и описанным очевидцем; Генрих, герцог Нормандский, сын
Генриха II, короля Англии, давал однажды во Франции пир, на котором
присутствовало столько знати, что забавы ради она разделилась на отряды по
признаку имен: и в первом отряде - отряде Гильомов - оказалось сто десять
рыцарей этого имени, сидящих за столом, не считая простых дворян и слуг.
Рассадить гостей за столами по именам было столь же забавной выдумкой,
как со стороны императора Геты [4] установить порядок подаваемых на пиру
блюд по первым буквам названий: так, например, слуги подавали подряд блюда,
начинающиеся на "б": баранину, буженину, бекасов, белугу и тому подобное.
Далее, существует выражение: хорошо иметь доброе имя, то есть
пользоваться доверием и хорошей славой. Но ведь, кроме того, приятно
обладать и красивым именем, легко произносимым и запоминающимся. Ибо королям
и вельможам тогда проще запомнить нас и труднее забывать. И мы сами чаще
отдаем распоряжения и даем поручения тем из наших слуг, чьи имена легче
всего слетают с языка.
Я сам наблюдал, как король Генрих II не мог правильно произнести
фамилию некоего гасконского дворянина, и он же решил именовать одну из
фрейлин королевы по названию местности, откуда она была родом, так как
название ее родового поместья представлялось ему слишком трудным.
И Сократ также считал выбор красивого имени ребенку достойной заботой
отца.
Далее, относительно постройки церкви Богоматери в Пуатье рассказывают,
что некий развратный юноша, первоначально живший на том месте, приведя к
себе однажды девку, спросил ее имя, а оно оказалось - Мария; тогда он
внезапно проникся таким религиозным трепетом и уважением к пресвятому имени
Девы, матери нашего Спасителя, что не только тотчас же прогнал блудницу, но
каялся в своем грехе всю остальную жизнь. И в ознаменование этого чуда на
месте, где находился дом юноши, построили часовню Богоматери, а впоследствии
и стоящую сейчас церковь. Здесь благочестивое исправление произошло через
слово и звук, проникший прямо в душу. А вот другой случай, в том же роде,
когда воздействие на телесные вожделения оказали музыкальные звуки. Находясь
однажды в обществе молодых людей, Пифагор почувствовал, что они,
разгоряченные пиршеством, сговариваются пойти и учинить насилие в одном
доме, где процветало целомудрие. Тогда Пифагор приказал флейтистке
настроиться на другой лад и звуками музыки мерной, строгой, выдержанной в
спондейном ритме, понемногу заворожил их пыл и убаюкал его.
Далее, не скажет ли потомство о реформах, современниками которых мы
являемся, что они показали свою проникновенность и правоту не только тем,
что боролись с пороками и заблуждениями, наполнив весь свет благочестием,
смирением, послушанием, миром и всякого рода добродетелями, но дошли и до
того, что восстали против старых имен, которые нам давались при
крещении,Шарля, Луи, Франсуа, чтобы населить мир Мафусаилами, Иезекиилями,
Малахиями, гораздо сильнее отдающими верой? Некий дворянин, мой сосед,
который обычаи прошлого предпочитал нынешним, не забывал сослаться при этом
и на великолепные, горделивые дворянские имена былых времен - дон Грюмедан,
Кадреган, Агезилан - утверждая, что даже по звучанию их чувствуется, что
люди те были иного полета, чем какие-нибудь Пьер, Гильом и Мишель.
Далее, я весьма признателен Жаку Амио за то, что, произнося однажды на
французском языке проповедь, он оставил все латинские имена в
неприкосновенности, а не коверкал их и неизменял так, чтобы они звучали на
французский лад. Сначала это немного резало слух, но затем, благодаря успеху
его перевода "Жизнеописаний" Плутарха, вошло во всеобщее употребление и
перестало представляться нам странным. Я часто высказывал пожелание, чтобы
люди, пишущие исторические труды по-латыни, оставляли наши имена такими,
какими мы знаем их, ибо когда Водемон превращается в Валлемонтануса [3] и
вообще не переиначивается на греческий или латинский лад, мы перестаем уже
разбираться в чем-либо и что-либо понимать.
В заключение скажу, что обыкновением именовать каждого по названию его
поместья или лена - очень дурной обычай, приводящий у нас во Франции к самым
плохим последствиям: ничто на свете не способствует в такой мере
генеалогической путанице и недоразумениям. Младший отпрыск благородного
рода, получив во владение землю, а вместе с нею и имя, по которым он
приобрел известность и почет, не может отказаться от него без ущерба для
своей чести; через десять лет после его смерти земля переходит к совершенно
постороннему человеку, который поступает точно так же; вы сами можете
сообразить, легко ли будет разобраться в их родословной. Незачем далеко
ходить за примерами - вспомним о нашем королевском семействе, где сколько
ветвей, столько и фамильных прозвищ, а корни фамильного древа теряются в
неизвестности.
И все эти изменения происходят так свободно, что в наше время я не
видел ни одного человека, достигшего прихотью судьбы исключительно высокого
положения, который не обретал бы немедленно новых родовых званий, его отцу
неизвестных и взятых из какой-либо знаменитой родословной; и легко понять,
что незнатные фамилии особенно охотно идут на подобную подделку. Сколько у
нас во Франции дворян, заявляющих права на происхождение от королевского
рода! Я полагаю - больше, чем тех, которые на это не притязают. Один из моих
друзей рассказал мне такой весьма забавный случай. Однажды собрались вместе
несколько дворян, н они принялись обсуждать спор, возникший между двумя
сеньорами. Один из этих сеньоров, благодаря своим титулам и брачным связям,
имел известные преимущества перед простыми дворянами. Из-за этого его
преимущества каждый, пытаясь сравняться с ним, приписывал себе - кто то, кто
иное происхождение, ссылаясь на сходство своего фамильного имени с
каким-либо другим, либо на сходство гербов, либо на старую грамоту,
сохранявшуюся у него в доме; и самый ничтожный из этих дворян оказывался
потомком какого-нибудь заморского государя. Так как этот спор происходил за
обедом, тот, кто рассказал мне о нем, вместо того, чтобы занять свое место,
попятился назад с нижайшими поклонами, умоляя собравшихся извинить его за
то, что он до сих пор имел смелость пребывать среди них, как равный; теперь
же, узнав об их высоком происхождении, он будет чтить их, согласно их
рангам, и ему не подобает сидеть в присутствии стольких принцев. После этой
шутовской выходки он крепко отругал их: "Будьте довольны, клянусь богом,
тем, чем довольствовались наши отцы, и тем, чем мы в действительности
являемся; мы и так достаточно много собой представляем - только бы нам уметь
хорошо поддерживать честь своего имени; не будем же отрекаться от доли и от
судеб наших предков и отбросим эти дурацкие выдумки, только вредящие тем,
кто имеет бесстыдство на них ссылаться.
Гербы не более надежны, чем фамильные прозвища. У меня, например,
лазурное поле, усеянное золотыми трилистниками, и золотая львиная лапа
держит щит, пересеченный красной полосой. По какому особому праву эти
изображения должны оставаться только в моей семье? Один из зятьев перенесет
их в другую; какой-нибудь безродный, приобретший землю за деньги, сделает
себе из них новый герб. Ни в чем другом не бывает столько изменений и
путаницы.
Но это рассуждение заставляет меня перейти к другому вопросу. Подумаем
хорошенько, и ради господа бога, приглядимся внимательно, на каких
основаниях зиждутся слава и почет, ради которых мы готовы перевернуть весь
мир; на чем покоится известность, которой мы с таким трудом домогаемся. В
конце концов, какой-нибудь Пьер или Гильом является носителем этой славы, ее
защитником, и она его касается ближе всего. О, полная отваги человеческая
надежда! Зародившись в какое-то мгновенье в ком-то из смертных, она готова
завладеть необъятным, бесконечным, вечным! Природа одарила нас забавной
игрушкой! А что такое эти Пьер или Гильом? Всего-навсего пустой звук, три
или четыре росчерка пера, в которых - заметьте при этом! - так легко
напутать. Право, я готов спросить: кому же в конце-концов, принадлежит честь
стольких побед - Гекену, Глекену или Геакену? [4]. Здесь такой вопрос
уместнее, чем у Лукиана, где S греч. спорит с T, ибо
non levia aut ludicra petuntur
Praemia.
{...здесь речь идет не о дешевой и пустой награде [5] (лат).}
Здесь дело немаловажное: речь идет о том, какой из этих букв воздать
славу стольких осад, битв, ран, дней, проведенных в плену, и услуг,
оказанных французской короне этим ее прославленным конетаблем. Никола Денизо
[6] дал себе труд сохранить лишь самые буквы, составлявшие его имя, но
совершенно изменил их порядок, чтобы путем их перестановки создать себе
новое имя - граф д'Альсинуа, которое и венчал славой своего поэтического и
живописного искусства. А историку Светонию было дорого только значение его
имени, и он сделал Транквилла наследником своей литературной славы, отказав
в этом Ленису, как прозывался его отец [7]. Кто поверил бы, что полководцу
Баярду принадлежит только та честь, которую он заимствовал у деяний Пьера
Террайля?[8]И что Антуан Эскален допустил, чтобы на глазах его капитан Пулен
и барон де Ла-Гард похитили у него славу стольких морских путешествий и
трудных дел, совершенных на море и на суше? [9]
Кроме того, эти начертания пером одинаковы для тысяч людей. Сколько у
того или иного народа носителей одинаковых имен и прозваний! А сколько таких
среди различных народов в различных странах и на протяжении веков? История
знает трех Сократов, пять Платонов, восемь Аристотелей, семь Ксенофонтов,
двадцать Демет-риев, двадцать Феодоров. А сколько еще их не сохранилось в
памяти истории - попробуйте угадать! Кто помешает моему конюху назваться
Помпеем Великим? Но в конце-то концов, какие способы, какие средства
существуют для того, чтобы связать с моим покойным конюхом или тем другим
человеком, которому в Египте отрубили голову, соединить с ними эти
прославленные сочетания звуков и начертания букв так, чтобы они могли ими
гордиться?
Id cinerem et manes credis curare sepultos?
{Неужели ты думаешь, что прах и души покойников пекутся об этом?[10]
(лат.)}
Что знают оба великих мужа, одинаково высоко оцененных людьми,Эпаминонд
о том прославляющем его стихе, который в течение стольких веков передается
из уст в уста:
Consiliis nostris laus est attonsa Laconum?
{Нашими стараниями поубавилась слава спартанцев [11] (лат).}
и Сципион Африканский о другом стихе, относящемся к нему:
А sole exoriente supra Maeotis paludes
Nemo est qul factis me aequirarare queat?
{От самого восхода солнца у Меотийского озера нет никого, кто мог бы
сравниться подвигами со мною [12] (лат).}
Людей, живущих после них, ласкает сладость подобных восхвалений,
возбуждая в них ревность и жажду славы, и бессознательно, игрой воображения,
они переносят на усопших эти собственные свои чувства; а обманчивая надежда
заставляет их верить, что они сами способны на такие же деяния. Богу это
известно. И тем не менее,
ad haec se
Romanus, Graiusque, et Barbarus induperator
Erexit, causas dlscriminis atque laboris
Inde habuit: tanto maior famae sitis est quam
Virtutis
{...вот что воодушевляло полководцев греческих, римских и варварских,
вот что заставило их бросить вызов опасности и вынести столько лишений; ибо
поистине люди более жадны к славе, чем к добродетели [13] (лат.).}
Глава XLVII
О НЕНАДЕЖНОСТИ НАШИХ СУЖДЕНИЙ
Хорошо говорится в этом стихе:
Epewg de poluz nomoz enua kai enua
Мы можем обо всем по произволу говорить и за и против [1]. Например:
Vinse Hannibal, et non seppe usar poi
Ben la vittoriosa ventura
{Ганнибал победил, но он не сумел как следует воспользоваться плодами
победы [2] (ит).}
Тот, кто разделяет это мнение и утверждает, что наши сделали ошибку в
битве при Монконтуре, не развив своего успеха, или тот, кто осуждает
испанского короля за то, что он не использовал своей победы над нами при
Сен-Кантене [3], может сказать, что повинны в этих ошибках душа, опьяненная
выпавшей ей удачей, и храбрость, которая, сразу насытившись первыми
успехами, теряет всякую охоту умножать их и с трудом переваривает
достигнутое: она забрала в охапку сколько могла, больше ей не захватить, она
оказалась недостойна дара, полученного от фортуны. Ибо какой смысл в нем,
если врагу дана возможность оправиться? Можно ли надеяться, что осмелится
вторично напасть на врага, сомкнувшего ряды, отдохнувшего и вновь
вооружившегося своей досадой и жаждой мщения, тот, кто не решился
преследовать его, когда он был разбит и ошеломлен,
Dum fortuna calet, dum conficit omnia terror
{В разгар успеха, когда враг охвачен ужасом [4] (лат).}
и разве дождется он чего-либо лучшего после такой потери? Это ведь не
фехтование, где выигрывает тот, кто большее количество раз кольнул рапирой
противника; пока враг не повержен, надо наносить ему удар за ударом; успех -
только тогда победа, когда он кладет конец военным действиям. Цезарь,
которому не повезло в схватке у Орика, упрекал солдат Помпея, утверждая, что
был бы уничтожен, если бы их военачальник сумел победить его до конца; сам
же он по-иному взялся за дело, когда пришла его очередь. Но почему,
наоборот, не сказать, что неуменье положить конец своим жадным устремлениям
есть проявление излишней торопливости и ненасытности? Что желание
пользоваться милостями неба без меры, которую им положил сам господь, есть
злоупотребление благостью божией? Что устремляться к опасности, уже одержав
победу, значит снова испытывать судьбу? Что одно из мудрейших правил в
воинском искусстве - не доводить противника до отчаяния? Сулла а Марий,
разбившие марсов во время Союзнической войны [5] и увидевшие, что один
уцелевший отряд намеревается броситься на них с отчаянием диких зверей, не
стали дожидаться и напали на него первыми. Если бы господин де Фуа [6],
увлеченный своим пылом, не стал слишком яростно преследовать остатки
разбитого у Равенны врага, он не омрачил бы победы своей гибелью: недаром
этот недавний пример сослужил службу господину д'Ангиену и удержал его от
подобной же ошибки в битве при Серизоле7. Опасное дело - нападать на
человека, у которого осталось только одно средство спасения - оружие, ибо
необходимость - жестокая наставница: gravissimi sunt morsus irritatae
necessitatis {Укусы разъяренной необходимости наиболее опасны [3] (лат).}.
Vincitur haud gratis iugulo qul provocat hostem.
{Нелегко одержать победу над тем, кто сражается, будучи готов умереть.
[9](лат.)}
Вот почему Фарак с воспрепятствовал царю лакедемонян, одержавшему
победу над мантинейцами, напасть на тысячу аргивян, которые избежали
разгрома; он предоставил им отступить, чтобы не испытывать доблести этих
людей, раздраженных и раздосадованных неудачей. Хлодомир, король Аквитании,
одержав победу, стал преследовать разгромленного и обратившегося в бегство
Гундемера, короля бургундского, и вынудил его принять бой; но собственное
упорство отняло у Хлодомира плоды победы, ибо он погиб в этой схватке.
Точно так же, если кому-нибудь приходится делать выбор - давать ли
своим солдатам богатое и роскошное военное снаряжение или же снаряжать их
только самым необходимым - в пользу первого мнения, которого придерживались
Серторий, Филопемен, Брут, Цезарь и другие, можно сказать, что для солдата
пышное снаряжение - лишний повод искать почестей и славы и проявлять большое
упорство в бою, раз ему надо спасать ценное оружие как свое имущество и
достояние. По этой же причине, говорится у Ксенофонта, азиатские народы
брали с собою в походы своих жен и наложниц со всеми их богатствами и
драгоценными украшениями [10]. Но, с другой стороны, на это можно возразить,
что гораздо правильнее искоренять в солдате мысль о самосохранении, чем
поддерживать ее, что, заботясь о ценностях, он еще меньше склонен будет
подвергаться риску, и что, вдобавок, возможная богатая добыча только
увеличит в неприятеле стремление к победе; замечено было, что именно это
удивительно способствовало храбрости римлян в битве с самнитами. Когда
Антиох показал Ганнибалу войско, которое он готовил против римлян,
великолепно и пышно снаряженное, и спросил его: "Придется ли по вкусу
римлянам такое войско?", Ганнибал ответил ему: "Придется ли по вкусу? Еще
бы, ведь они такие жадные". Ликург запрещал своим воинам не только надевать
богатое снаряжение, но даже грабить побежденных, желая, как он говорил,
чтобы бедность ж умеренность украшали тех, кто вернется после битвы.
Во время осады и в других случаях, когда нам удается сблизиться с
противником, мы охотно разрешаем солдатам вести себя с ним заносчиво,
выражать ему презрение ж осыпать его всевозможными поношениями. И не без
некоторого основания, ибо немалое дело отнять у них всякую надежду на пощаду
или возможность договориться с врагом, показав, что не приходится ожидать
этого от тех, кого они так жестоко оскорбили, и что единственный выход -
победа. Так и получилось с Вителлием; ибо, имея против себя Отона, более
слабого из-за того, что солдаты его отвыкли от войны и разнежились среди
столичных утех, он так раздразнил их, в конце концов, своими едкими
насмешками над их малодушием и тоской по женщинам и пирам, только
оставленным в Риме, что одним этим вернул им мужество, которого не могли в
них вдохнуть никакие призывы, и сам заставил их броситься на него, чего от
них никак нельзя было добиться. И правда, когда оскорбления задевают за
живое, они могут привести к тому, что воин, не слишком рвущийся в битву за
дело своего владыки, ринется в нее с новым пылом, мстя за свою собственную
обиду.
Если принять во внимание, что сохранность жизни вождя имеет для всего
войска особенное значение и что враг всегда старается поразить именно эту
голову, от которой зависят все прочие, нельзя сомневаться в правильности
решения, часто принимавшегося многими крупными военачальниками - переодеться
и принять другой облик в самый час битвы. Однако же неудобство,
проистекающее от этой меры, не меньше того, которого желательно было
избежать. Ибо мужество может изменить солдатам, не узнающим своего
полководца, чье присутствие и пример воодушевляли их, и, не видя его обычных
отличительных признаков, они могут подумать, что он погиб или бежал с поля
битвы, отчаявшись в ее исходе. Что же до проверки этого дела опытом, то мы
видим, что он говорит в пользу то одного, то другого мнения. Случай с Пирром
в битве, которая произошла в Италии между ним и консулом Левином, служит нам
доказательством и того и другого. Ибо, одевшись в доспехи Демогакла и отдав
ему свои, он, конечно, спас свою жизнь, но зато потерпел другую беду -
проиграл битву [11]. Александр, Цезарь, Лукулл любили в сражении отличаться
от других богатством и яркостью своей одежды и вооружения. Наоборот, Агис,
Агесилай и великий Гилипп [12] шли в сражение одетыми незаметно и безо
всякого царственного великолепия.
В связи с битвой при Фарсале [13] Помпеи подвергался многочисленным
нападкам и, в частности, за то, что он остановил свое войско, ожидая
неприятеля. Тем самым - здесь я приведу собственные слова Плутарха, которые
стоят больше моих - "он умерил силу, которую разбег придает первым ударам,
воспрепятствовал стремительному напору, с которым сражающиеся сталкиваются
друг с другом и который обычно наполняет их особенным буйством и яростью в
ожесточенных схватках, распаляя их храбрость криками и движениями, и, можно
сказать, охладил, заморозил боевой пыл своих воинов" [14]. Вот что говорит
он по этому поводу. По если бы поражение потерпел Цезарь, разве нельзя было
бы утверждать, что, наоборот, самая мощная и прочная позиция у того, кто
неподвижно стоит на месте, сдерживая себя и накопляя силы для решительного
удара, с большим преимуществом по сравнению с тем, кто двинул свои войска
вперед, вследствие чего они запыхались от быстрого бега? К тому же войско
ведь является телом, состоящим из многих различных частей; оно не имеет
возможности в этом яростном напоре двигаться с такой точностью, чтобы не
нарушать порядка и строя и чтобы самые быстрые из воинов не завязывали
схватки еще до того, как их товарищи смогут им помочь. В злосчастной битве
между двумя братьями персами[15]лакедемонянин Клеарх,командовавший греками в
армии Кира, повел их в наступление без особой торопливости; когда же они
приблизились на пятьдесят шагов, он велел им бежать, рассчитывая, что
достаточно короткое расстояние не утомит их и не расстроит рядов, а в то же
время они получат то преимущество, которое яростный напор дает и самому
воину и его оружию. Другие в своих армиях разрешили это сомнение таким
образом: если враг двинулся вперед, жди его, стоя на месте, если же он занял
оборонительную позицию, переходи в наступление.
Когда император Карл V решил вторгнуться в Прованс [16], король
Франциск мог принять одно из двух решений: либо двинуться навстречу ему в
Италию, либо ждать его на своей земле. Он, конечно, хорошо сознавал,
насколько важно предохранить страну от потрясений войны, чтобы, полностью
обладая своими силами, он...


