Антуан де Сент-Экзюпери. Цитадель
страница №11
...аво нароскошь.
Не спорю, действительности не чужды проблемы этики. Но есть в ней и
другое, что вне этики. И если я буду разрешать проблемы при помощи слов,
которые не вмещают противоречивой действительности, мне придется отказаться
от света в моем царстве и погасить его.
CXVI
Заметка для памяти: беженцы-берберы не желали работать, они лежали.
Бездействовали. Я пекусь не о трудах — о связующих нитях. Дни я делю на
будни и праздники. Людей на старших и младших. Строю дома, более или менее
красивые, и пробуждаю зависть. Ввожу законы, более или менее справедливые, и
побуждаю пуститься в путь. Я забочусь не о справедливости, справедливо было
бы оставить это болото в покое и не мешать ему гнить. Но я навязываю свой
язык, ибо люди способны понять его смысл. Я плету сеть условностей и с ее
помощью хочу выудить из людей, словно из слепоглухонемых, — человека, но
пока еще он крепко спит. Ты обжег слепоглухонемого и назвал: огонь. Ты
несправедлив к оболочке, ты причинил ей боль, ты справедлив к человеку,
укрытому ею, — ты дал ему свет, открыл, что такое огонь. Больше тебе не
понадобится обжигать его, при слове "огонь" он отдернет руку. И это будет
знак, что он родился на свет.
Каждый, сам того не подозревая, словно сетью, опутан множеством
условностей, но не в состоянии ощутить их на себе, ибо они есть. Есть разные
дома. Есть разная еда. (Я установил великий праздник, чтобы они ждали его,
чтобы верили: с этого дня начинается новая жизнь. Что им делать, как не
следовать направлению русла? Да, направленность уже несправедливость, но и
праздник в череде будних дней та же несправедливость.) Благодаря красивым
домам одни что-то получили, другие что-то потеряли. Вошли, вышли. Мой лагерь
я расчерчу белыми линиями — в нем будут опасные зоны и безопасные. Вот я
обозначил запретную зону, за приближение к ней я буду карать смертью. Так я
строю костяк в медузе. Скоро она начнет передвигаться самостоятельно, как
отрадно!
Человек получает слова пустыми. Но по мере того как они насыщаются
смыслом, они становятся шпорами, уздой, удилами. Появляются жестокие слова,
от них плачут. Появляются певучие слова, от них светлеет на сердце.
"Я сделал вещи доступными..." — считай, что ты проиграл, не богатство
беда, беда — отсутствие трамплинов, что вынуждали тебя двигаться путем
созидания, теперь ты используешь готовое. Беда не в том, что ты дал, беда в
том, что ничего не требуешь. Когда больше даешь, больше и спрашивай.
Справедливость, равенство — от них веет покоем смерти. Что такое
братство, знает лишь растущий кедр. Не путай с братством круговую поруку и
соглашательство — соглашательством живет толпа, над ней нет Бога, под ней
— питающих подземных вод, а в ней самой нет мускулов, она не спеша гниет, и
только.
Они лишились формы, живя толпой равных по законам справедливости. Они
стали горстью одинаковых шариков.
Брось в эту толпу семечко, ее должна преобразить несправедливость
дерева.
CXVII
Я заметил, мой восточный сосед внимателен не к событиям в своем
царстве, не к устройству и не к учреждениям, не к вещам, а только к перепаду
высот. И если ты захочешь узнать мое царство и отправишься сперва к
кузнецам, ты увидишь, они куют гвозди, они влюблены в гвозди, речи их --
славословие ковке гвоздей. Потом ты пойдешь к лесорубам, увидишь, как валят
они деревья, как увлечены рубкой; первый треск мощного ствола для них --
праздник, падение дерева-гиганта — радостное торжество. Ты навестишь
астрономов, они погружены в наблюдение за звездами, ты постоишь, послушаешь
их молчание. Кузнецы, лесорубы, астрономы любовно делают свое дело. И если я
спрошу тебя: "Что творится у меня в царстве? Что у нас будет завтра?" — ты
ответишь: "Будут ковать гвозди, валить деревья, наблюдать звезды, у тебя,
стало быть, будут запасы гвоздей, древесина, звездные карты". Не видящий
дальше собственного носа, ты проглядел строительство корабля. Конечно, никто
не сказал тебе: "Завтра мы выйдем в море". Каждый убежден, что служит своему
богу. Язык каждого так ограничен, что ему не воспеть бога богов — корабль.
Но корабль щедр, благодаря ему кузнец влюблен в свои гвозди.
Ты видел бы будущее яснее, если бы приподнялся над дробностью мира и
ощутил ту жажду морского простора, какую я разбудил в душе моего народа.
Тогда ты увидел бы фрегат — он сделан из гвоздей, досок, стволов деревьев,
он послушен звездам, он медленно вырастает в тишине, словно кедр, что
вытягивает соли и соки из каменистой почвы и окунает их в солнечный свет.
Если бы ты встал повыше, это устремление в будущее стало бы для тебя
очевидным. Ты не ошибся бы — повсюду, где только возможно, явлено тяготение
к морю. Ничего ведь не сделать и с земным тяготением, — я выпустил из руки
камень, он непременно упадет на землю.
Вот я смотрю на человека. Он отправился на прогулку и пошел на восток.
Я не могу предсказать, куда он идет. Пройдя сто шагов и убедив меня в
неизменности направления, он возьмет и свернет в сторону. Но ближайшее
будущее моей собаки мне известно, стоит ослабить поводок, как она потянет
меня к востоку, оттуда пахнет дичью, и, если я спущу ее, она ринется туда со
всех ног. Натяжение поводка сказало мне больше, чем пройденная человеком
сотня шагов.
Я смотрю на узника, он сидит или лежит ничком, кажется — он подавлен и
ничего не хочет. Нет, он хочет свободы. Устремление его явственно для меня,
и мне достаточно указать ему на щель в стене, как он вздрогнет, напряжется и
преисполнится внимания. И если щель ведет за городские стены, покажи мне
узника, который бы не разглядел ее!
Но если ты погружен в размышления, то, занятый собственным ходом
мыслей, ты можешь не заметить ни этой щели, ни другой. Или, заметив ее,
начнешь рассуждать, удобно ли будет ею воспользоваться, и решишься слишком
поздно — каменщики успеют ее заделать. Но покажи мне воду, заключенную в
бассейн, какой из щелей она пренебрежет?
Потому я и говорю: внутреннее предрасположение, тяготение, Которое не
выразишь словом — язык наш не приспособлен для этого, — могущественнее
всех умствований, только оно ведет нас и нами правит. Потому я и говорю:
разум в услужении у души, склонности души управляют им, а он лишь обозначает
всякий раз направление, обосновывает его сентенциями, а тебе кажется, будто
ты послушен своим разбредающимся мыслям. Но я тебе говорю: управляют тобой
только божества — храм, дом, царство, страсть к морю, жажда свободы.
И я тоже, как мой сосед, что правит по другую сторону горы, не стану
следить за тем, что делается. Мне не угадать по полету голубя, свернет ли он
к голубятне или подчинится воле ветра. Мне не понять, возвращается человек
домой, потому что любит свою жену или подчиняется тяжкому долгу, не понять,
что сулит его возвращение — любовную встречу или разрыв. Но когда речь идет
об узнике, я не сомневаюсь: он не упустит случая, поставит ногу на
оброненный мною ключ, ощупает каждый прут решетки, не качается ли один из
них, присмотрится к каждому тюремщику, — я уже вижу, как исчезает мой узник
в просторе за городскими стенами.
Я не стремлюсь узнать, что делает мой сосед, я хочу узнать, чего он не
забывает сделать. Тогда я узнаю, какому божеству он послушен, и, даже если
сам он не знает своего будущего, я могу судить, какое будущее его ждет.
CXVIII
Я вспомнил пророка, недобр был его косящий взгляд. Он пришел ко мне, и
я почувствовал: он переполнен гневом. Гнев его темен и тяжел.
— Сотри их с лица земли, — сказал он.
И я понял: он жаждет совершенства. Ибо совершенна только смерть.
— Они грешат, — сказал он.
Я молчал. Я зримо видел его душу, изостренную, будто меч. И думал:
"Он живет борьбою со злом. Он живет благодаря существованию зла. Что с
ним станется, если зла не будет?"
— Что тебе нужно для счастья? — спросил я.
— Торжество добра.
И я понял, что он обманывается. Разве счастье для него бездействие и
пятна ржавчины на его мече?
Медленно разгоралась и наконец ослепила меня необычайная истина:
любящий добро снисходителен к злу. Любящий силу снисходителен к слабости.
Враждуют друг с другом одни слова, в жизни добро и зло сплетаются: бездарные
скульпторы — почва для взращивания даровитых, тирания выковывает гордость
души, противостоящую тирании, голод вынуждает делиться хлебом: возникшее
дружество слаще, чем хлеб. Заговорщики, которых схватила моя стража, сидят в
темноте подземелья и готовятся умереть, принеся себя в жертву другим, они
согласились на опасности, нищету и несправедливость из любви к свободе и
справедливости. Эти люди всегда казались мне ослепительно прекрасными,
нестерпимо было их сияние в камере пыток, и я никогда не унижал их в смерти.
Что такое алмаз, если нет твердой породы, которую нужно преодолеть, чтобы до
него добраться? Что такое клинок, если нет врагов? Что такое возвращение,
если нет отсутствия? Что такое верность, если нет соблазна? Торжество добра
— это торжество покорных волов вокруг кормушки. Я не жду ничего хорошего от
оседлых и перекормленных.
— Ты борешься со злом, — сказал я пророку, — любая борьба — это
танец. Ты наслаждаешься своим танцем, танцуя во имя зла. Я хотел бы, чтобы
ты танцевал из любви.
Я творю, я созидаю царство, где всех вдохновляет поэзия, но наступает
час, приходят логики и принимаются размышлять. Они ищут, что может угрожать
поэзии, и обнаруживают, что грозит им ее противоположность — проза, словно
есть на свете противоположности!.. Следом появляются жандармы, любовь к
стихам им заменяет ненависть к прозе, они уже не любят, а ненавидят. Будто
истребление олив равнозначно взращиванию кедра. Жандармы отправят в застенок
музыканта, ваятеля, астронома, подчинившись пустым словам, ветру слов,
слабому дрожанию воздуха. С этой минуты царство мое обречено на гибель, ибо
рубить оливы, уничтожать запах роз не значит выращивать кедры. Пробуди в
душе твоего народа любовь к фрегату, она соберет усердных со всех концов
твоего царства и преобразит их в паруса. Ты захотел сделать паруса из
преследования, выслеживания, из уничтожения несогласных. Все, что не фрегат,
сделалось врагом фрегата, ибо логика приводит туда, где назначаешь ей
свидание. Ты принялся очищать свой народ, ты вынужден будешь его уничтожить,
ибо окажется: каждый кроме фрегата любит и еще что-то. Больше того, ты
уничтожишь сам фрегат, потому что любовь к нему в кузнеце стала любовью к
гвоздям. Кузнеца ты отправишь в тюрьму. Откуда взяться гвоздям?
Если ты захочешь помочь величию скульпторов, истребив бездарных и
слабых, подчинившись пустому ветру слов, который противопоставил их
даровитым, у тебя не будет скульпторов вообще. Ты и сам запретишь своему
сыну это ремесло, сулящее так мало шансов выжить.
— Если я правильно понял тебя, — закричал косой пророк, — я должен
поощрять пороки?!
— Нет, ты меня совсем не понял, — отвечал я.
CXIX
Ведь если я не хочу воевать и меня мучает ревматизм в колене, он вполне
может стать препятствием, помешавшим мне начать войну, и наоборот, если я
хочу воевать, я решу, что движение — лучшее средство против ревматизма. Мое
стремление к миру воспользовалось как предлогом ревматизмом, но предлогом
могла стать любовь, или домашний уют, или почтение к моему противнику, или
что угодно иное. Так что если ты хочешь понять людей, начни с того, что
перестань их слушать. Кузнец толкует тебе о гвоздях. Астроном о звездах. И
никто не вспомнит о море.
СХХ
Имей в виду, мало посмотреть, чтобы увидеть. С самой высокой из моих
башен я показал моим гостям пределы моего царства, они закивали головами:
"Конечно, конечно..." Я повел их в монастырь, стал рассказывать об уставе,
они тихонько зевали. Показывал новый храм, картину, статую, художника,
архитектора, сказавших новое, небывалое слово.
Но они отвернулись. Других могло бы взять за живое, но эти остались
равнодушными.
И я подумал: "Даже те, кто умеет видеть за вещным Божественный узел,
связующий дробный мир воедино, временами видят не картину — немые вещи.
Чаще всего душа спит. Не утруждающая себя душа спит еще крепче. Так можно ли
надеяться на молниеносное озарение? Если ты готов увидеть, если вызрело в
тебе еще не знаемое тобой решение, молния озарит тебя, ты воспламенишься и
постигнешь. Потому я и приуготовляю их к любви долгой молитвой. Этот
приготовился, и робкая улыбка сразит его, будто меч. Но большинство живет в
царстве неосуществленных желаний. Я стал баюкать их северными легендами:
заплескали крылами лебеди, потянулись над равниной серые гуси, будя ее
тревожными кликами, — окованный льдами темный Север, похожий на храм из
черного мрамора, наполнился голосом тревоги, и вот мои слушатели готовы
залюбоваться серыми северными глазами, мерцающий в них свет улыбки кажется
им светом таинственного приюта, манящего посреди снегов. Я понимаю: взгляд
светлых глаз заставит забиться их сердце. Но те, кого испепеляет в пустыне
жажда, не заметят света серых глаз".
Если с детства я леплю тебя подобным твоему окружению, ты увидишь ту же
картину, что видит твой народ, ты будешь любить то, что любит он, ты будешь
говорить на одном с ним языке. Я не про слова, с которыми ты обращаешься к
соседу, я про цепочку Божественных узлов, связующих дробность мира воедино:
нужно, чтобы для всех они были одними и теми же, эти узлы.
Я говорю "одними и теми же", но не подумай, что я стремлюсь к
упорядоченности строя солдат, прямого ряда камней; этот порядок — смерть и
небытие. Я хочу научить вас видеть одну и ту же картину, а значит,
чувствовать одни и те же связующие нити и привязанности.
Теперь я знаю: полюбить — значит разглядеть сквозь дробность мира
картину. Любовь — это обретение божества.
Пусть на один короткий миг ты стал сочувствующим, и земля, статуи,
стихи, царство, любимая, Бог слились для тебя воедино, — я назову любовью
окно, что распахнулось в тебе. И скажу, что любовь умерла, если вокруг ты
видишь дробный мир, хотя вокруг ничего не переменилось.
Нет сообщения среди знающих лишь о насущном. Отвернувшись от божества,
становишься животным.
Вот почему моих гостей, зрячих, но не умеющих видеть, нужно приобщить к
моей вере. Вера затеплит в них свет, сделает души вместительней. Вера
избавит их от избыточного. А иначе что им в радость, кроме приятной сытости
желудка, чего хотят они, куда идут?
Приобщить к своей вере — значит повернуть тебя лицом к божеству и
сделать его зримым.
Но где взять мосток, чтобы перекинуть от себя к тебе? Ты оглядываешь
поля, а, я дорожной палкой обвожу, показывая тебе, пределы моей земли, но не
в силах поделиться своей к ней любовью: не достается легко любовь. Долго и
трудно будешь ты подниматься в гору, опираясь на палку, и, когда обведешь ею
пределы раскрывшейся перед тобой земли, задохнешься от волнения.
Но испробовать на тебе, каково оно, мое царство, я могу. Верю я прежде
всего в работу. Не увидеть, что идеи рождаются делом, может только ребенок
или слепец. Ребячество разбирать и раскладывать по полочкам идеи, будто они
уже и не идеи вовсе, а товар на ярмарке.
Я доверяю тебе волов и повозку или цеп на току. Или лопату, чтобы рыть
колодцы. Поручу собирать оливки. Играть на свадьбах. Копать могилы. Дам тебе
какое-то дело, чтобы ввести тебя в незримый замок, подчинить силовым линиям,
облегчить одни пути, закрыть другие.
У тебя появятся обязательства, запреты. Одно поле можно вспахивать,
другое нет. Этот колодец — спасение деревни, другой — проклятие. Девушка
выходит замуж, ее деревня распевает песни. А соседняя плачет об усопшем.
Стоит потянуть за одну ниточку, как открывается вся картина. Пахарь пьет из
колодца воду. Колодезник выдает дочь замуж. Невеста ест хлеб пахаря, пьет
колодезную воду, и все они празднуют одни и те же праздники, молятся одним и
тем же богам, оплакивают одних и тех же усопших. Станешь и ты таким, каким
ты нужен деревне. Ты мне скажешь, каким ты стал. И если сам себе не
понравишься — значит, моя деревня тебе не по вкусу.
Ничего не разглядит зевака. Праздный взгляд отмечает дома, деревья как
увидеть за ними Бога? Бог открывается трудами сердца.
Истина для меня то, что тебя воодушевило. Все, что ты видишь, не хорошо
и не дурно. Но вот ты увидел картину и замер. Ты понял: эта картина
прекрасна. "Истинна и прекрасна", — скажешь ты мне, и точно так же ты
можешь открыть для себя свою землю, царство. Обжив его сердцем, ты пойдешь
за него на смерть. "Камни подлинны, подлинен и храм", — скажешь ты мне.
В тайная тайных монастыря я приготовил для тебя чудесную икону, чтобы
душа твоя затеплилась молитвой, — ты плачешь и молишься перед ней — что ты
тут можешь отринуть? Сможешь ли ты сказать: истинна красота лика, но не
истинен Бог?
Неужели ты думаешь, что родился, умея видеть прекрасное? Нет, ты
научился его видеть. Прозревший слепорожденный не обрадовался обращенной к
нему улыбке. Ему нужно было узнать, что такое — улыбка. Но ты знаешь с
детства: улыбка сулит тебе радость, она таит в себе приятный сюрприз. Зато
нахмуренные брови обещали неприятности, дрожание губ предваряло слезы,
загоревшиеся глаза — увлекательную выдумку, кивок головой — примирение,
протянутая рука — доверие.
Ты живешь, накапливаешь опыт, и мало-помалу у тебя в душе складывается
картина, мерцает некий идеальный образ, все в нем тебе по сердцу, он радует
тебя, наполняет жизнью. И вдруг в толпе мелькнуло похожее на него лицо, ты
скорее умрешь, чем его потеряешь.
Молния поразила тебя в самое сердце, но сердце твое готово было
загореться.
Не спеша нарабатывается любовь и только тогда рождается. Ты открываешь
для себя хлеб после того, как я дал тебе возможность поголодать. Я натянул в
тебе струну, что откликнется на стихи. Стихи запели у тебя в душе, другой,
их читая, зевает. Я стремлюсь пробудить в тебе голод, о котором ты пока не
подозреваешь, страсть, которая пока для тебя безымянна. В ней пучок твоих
дорог, твой стержень, твоя форма. Божество, которое ее разбудит, выявит в
тебе все разом, и дороги потянутся для тебя лучами света. Но ты еще ни о чем
не знаешь, не ищешь. Если бы искал, то знал бы уже по имени, а значит,
нашел.
CXXI
Заметка для памяти: задурив себе головы, они решили, что и в жизни
существуют противоположности, противостояния, — о, глупцы! Суровость,
решили они, противостоит болтовне. Но жизнь — переплетение, стоит тебе
уничтожить противоборствующего противника, как ты гибнешь с ним вместе.
Я повторяю: противополагается жизни одна только смерть.
Любя совершенство, ты уничтожаешь несовершенное. Вымарывание за
вымарыванием — ты уничтожил текст. Все ведь несовершенно. Если любишь
совершенство, не уставай совершенствовать.
Ты решил истребить низость, спасая благородство. Ты истребишь всех
людей — ни один не сделан из чистого благородства.
Этот человек уничтожил своего противника. Он жил борьбой с ним. Теперь
он и сам мертв. Противник корабля — море. Море сделало таким совершенным
форштевень и корпус корабля. Противоположность огня — пепел, пепел
сберегает бодрствующий огонь.
Не надо бороться с рабством и опираться на ненависть, нужно бороться за
свободу и призывать на помощь любовь. В любой иерархии можно увидеть
рабство, можно счесть рабами камни, сложившие фундамент храма, благодаря
которым другие, более благородные, дотягиваются до неба; если ты
последователен, ты должен разрушить храм.
Но кедр нс отвергает, не ненавидит все то, что не кедр, он питается
каменистой почвой и превращает ее в кедр.
Против чего бы ты ни боролся, у тебя на подозрении весь мир, потому что
повсюду может оказаться кров, припас и пища для твоего врага. Против чего бы
ты ни боролся, ты должен уничтожить и самого себя, потому что и в тебе есть
твой враг, как бы слаб он ни был.
Единственная несправедливость, которую я приемлю, — несправедливость
творчества и созидания. Ты не уничтожил соки, которые питают колючки, ты
создал кедр, он питается соками, и для колючек их не осталось.
Если ты стал вот этим деревом, ты не можешь уже стать другим. Стало
быть, ты — несправедливость по отношению к другим деревьям.
...Когда усердие в тебе иссякает, ты продлеваешь жизнь царству с
помощью жандармов. Но если только жандармы в силах поддержать жизнь твоего
царства, значит, оно уже мертво. Принуждаю и я, но принуждаю, как дерево,
оно узел для соков земли, я не истребляю колючки и соки, которые их питают,
— я сажаю кедр, и теперь они вынуждены питать его.
Где ты видел, чтобы боролись против чего бы то ни было?
Благоденствующий кедр уничтожает кустарник, но ему и дела нет до кустарника.
Он не знает даже о его существовании. Он борется за кедр и превращает в кедр
кустарник.
Ты хочешь заставить своих воинов умирать против рабства,
несправедливости! Кто захочет умирать? Захотят убивать, а не умирать.
Отправиться сражаться — значит дать согласие на смерть. На смерть
соглашаются ради того, на что положили жизнь. Иными словами, ради любви.
Эти ненавидят тех. Будь у них тюрьмы, они набили бы их узниками. Но
тюрьмы выковывают врагов, они пламенеют ярче монастырей.
Казнит и сажает в тюрьмы неуверенный в себе. Он уничтожает свидетелей и
судей. Но для того чтобы обрести величие, недостаточно истребить свидетелей
собственной низости.
Казнит и сажает в тюрьмы тот, кто перекладывает свои ошибки на других.
Значит, он слаб. Чем ты сильнее, тем больше ошибок ты берешь на себя. На них
ты учишься побеждать. Генералу, который потерпел поражение и пришел с
повинной, отец сказал: "Не льсти себя мыслью, что ты способен ошибиться.
Если я сел на коня и конь заблудился, виноват не конь — виноват я".
"Извинение предателей, — говорил отец, — в том, что они нашли силы
предать".
CXXII
Если истины очевидны и противоречат одна другой, тебе ничего не
остается, как искать другой язык.
Логика не в силах задеть тебя за живое, с ее помощью не перебраться на
ступеньку выше. Исходя из камней, не узнать о сосредоточенности. Камней
недостаточно, чтобы ее постичь. Тебе нужно придумать, как сложить по-новому
камни, и то, что ты сложишь, ты обозначишь новым словом. Родилось новое
существо, цельное, необъяснимое, потому что объяснить — значит расчленить.
Но оно едино, и ты окрестил его, дав ему имя.
Чему служат рассуждения о сосредоточенности? О любви? О царстве?
Любовь, царство — не предметы, они — божества.
Я видел человека, он согласен был умереть, наслушавшись сказок Севера,
он узнал: раз в году наступает необыкновенная ночь, люди идут по скрипучему
снегу под льдистыми звездами и подходят к деревянной избушке. Светится окно,
после долгой тьмы ты входишь в свет и, заглядывая в дом, приближаешь лицо к
стеклу — в комнате мерцает странное дерево. Говорят, эта ночь сродни
расписной деревянной игрушке и пахнет запахом воска. Говорят, лица у людей в
эту ночь — настоящее чудо. Потому что они ожидают чуда. Ты увидишь
стариков, они затаили дыханье и смотрят на детей, приготовив сердце к
величайшему таинству. Вот сейчас в детских глазах промелькнет что-то
неуловимое, драгоценное. Целый год ты творил ожидаемое сокровище рассказами,
таинственными намеками, туманными посулами и безграничной любовью к малышу.
Сейчас ты снимешь с елки смешную деревянную игрушку и, согласно издревле
установленному обычаю, протянешь ее ребенку. Вот он, этот миг. Все затаили
дыхание, малыш сидит у тебя на коленях, дремотно моргает, его только что
вытащили из теплой постельки, ты вдыхаешь сладкий запах сонного ребенка, и,
когда он тебя целует, ты чувствуешь: жаждущее сердце наконец напилось из
родника. (Горе детям, их обокрали, если никто не нуждается в роднике, что
таится в них без их ведома, роднике, к которому приникают постаревшим
сердцем, чтобы омолодиться.) Но сейчас не до поцелуев. Малыш смотрит на
елку, ты смотришь на малыша. Сейчас ты сорвешь редкостный цветок,
расцветающий единственный раз в году посреди снежных сугробов, — цветок
восторженного изумления.
Как ты счастлив, глядя на потемневшие глаза ребенка. Он погрузился в
созерцание своего сокровища, получив свое сокровище в руки, он засветился и
похож на морской анемон. Если ты отпустишь его, он убежит. И догнать его нет
никакой надежды. Не говори с ним, он тебя не услышит.
Его потемневшие глаза, чуть-чуть потемневшие, будто на луг набежала
тень тучки, — не говори мне, что они ничего не значат. Даже если это
единственное твое воздаяние за прожитый год, за твою тяжкую работу, за
потерянную на войне ногу, бессонные ночи, обиды и страдания — все возмещено
тебе сполна, и ты счастлив. Ты в выигрыше, ты выгодно поменялся.
Какой логикой выведешь твою любовь к царству, молитвенную
сосредоточенность в храме, этот несравненный миг?
И вот мой солдат готов умереть, — мой солдат, который видел только
песок и солнце, который никогда не видел мерцающих деревьев и весьма
приблизительно знает, где находятся северные страны, — он готов умереть,
потому что гибель грозит запаху воска и потемневшим детским глазам, он узнал
о них из стихов, и они были будто легкий аромат, принесенный ветром с
дальнего острова. Я не знаю более важной причины для смерти.
Бывает, что питает тебя Божественный узел, связующий все воедино. Не
преграда ему ни стена, ни море. Ты в пустыне, но переполнен дальним,
неведомым тебе, даже чуждым — этих людей ты себе не представляешь, не
представляешь и страны, — но переполнен ожиданием, ты ждешь и хочешь
увидеть потемневшие глаза ребенка, он не сводит их со смешной деревянной
игрушки, и она тонет в них, будто камень в неподвижной воде.
Бывает, что полученное тобой от этой картины так для тебя драгоценно,
что ты готов умереть за нее. И если для меня это будет так, я подниму моих
воинов, чтобы спасти рассеянный где-то в мире запах воска.
Но я не стану браться за оружие, защищая накопленные запасы. Когда их
накопили, ждать можно только одного — превращения в тупую скотину.
Вот почему, когда умерли твои боги, ты ни за что не хочешь умирать. Но
ты и не живешь. Потому что нет в твоей жизни смерти. Слова "жизнь" и
"смерть" дразнят друг друга, но жить ты можешь только тем, за что согласен и
умереть. Тот, кто отказывается от смерти, отказывается и от жизни.
Если нет ничего, что было бы больше тебя, тебе неоткуда получать. Разве
что от себя самого. Но что получишь от зеркала?
CXXIII
Я говорю для тебя, потому что ты одинока. Я хочу перелить в тебя cвет.
Я знаю, ты молчишь, ты одинока, но все же и твое сердце может получать
пищу. Божествам смешны моря и преграды. Ты тоже станешь богаче оттого, что
где-то пахнет воском. Даже если никогда не вдохнешь его.
Но какова она, моя пища, я могу узнать, только посмотрев на тебя. Какой
ты стала, напитавшись ею? Мне хотелось бы, чтобы ты молчаливо скрестила руки
и глаза у тебя потемнели, как у малыша, которого я одарил сокровищем, он не
в силах оторвать от него глаз. Мой подарок малышу не вещь, не предмет. Если
камешки для него военный флот, устоявший в бурю, то мои деревянные солдатики
будут и войском, и капитанами, и верностью царству, и смертью от жажды в
пустыне. Ведь и музыкальный инструмент не инструмент вовсе, он — силки,
чтобы тебя пленить. И твой плен так далеко увел тебя от силков. По-иному ты
смотришь из окна на уснувший город, если помнишь мои слова о дремлющем под
пеплом огне. Мой дозорный ходит уже не по кругу, если круглая площадка башни
— вершина царства.
Отдавая, получаешь больше, чем отдал. Потому что тебя не было и вот ты
возник. И что мне тогда за дело, если слова снова дразнят друг друга.
Я говорю для тебя, ты одна, мне хочется тебя приютить. Может, слепота
или сухая рука помешали тебе ввести в свой дом мужа. Но есть присутствие
более ощутимое, я видел, как поутру, когда мы победили, даже больной на
смертном ложе был другим, и, хотя из-за толстых стен не было слышно победных
труб, казалось, все в его комнате трубит о победе.
Что же проникло извне вовнутрь, как не связавшая всех воедино победа,
которой нет дела до стен и которой морской простор не преграда? Разве не
существует Божественного узла еще горячее? Он воспламенит в тебе сердце, и
ты станешь преданной и совершенной.
Любви не растратишь. Чем больше даешь, тем больше остается. Когда
черпаешь из живого родника, то с каждым днем он щедрее. Животворящ и запах
воска. Если сосед подышит им, он станет для тебя еще драгоценнее.
Муж опустошит твой дом, если, устав любить тебя, улыбнется другой.
Но вот к тебе прихожу я. Нам не нужно знакомства. Я — узел царства, я
придумал для тебя молитву. Я — ключ свода, наделяющий вещи смыслом. Я
протягиваю нить и тебе. Ты больше не одинока.
Как тебе не последовать за мной? Разве я не ты? Ведь и музыка оживляет
в тебе связующие нити, обжигает тебя. Музыка не истинна, не лжива. Просто ты
начинаешь существовать.
Я не хочу, чтобы совершенство опустошило тебя. Опустошило и заполнило
горечью. Я бужу в тебе рвение, которое всегда обогащает и никогда не
обделяет, рвение, которое никогда не требует возмещения потраченных усилий
или запаса впрок.
Стихи прекрасны не логикой — дарованным свыше. Чем просторнее ты
становишься от них, тем они тебе дороже, тем ты взволнованней. Ты тоже --
музыкальный инструмент, ты тоже можешь запеть, в тебе разные голоса. Есть в
мире и дурная музыка, она прокладывает путь ничтожеству, и в тебя входит
ничтожество. Бог, что посетил тебя, жалок. Но бывает, на тебя изливается
столько любви, что, утомленная, ты засыпаешь.
И я для тебя, одинокой, придумал молитву.
CXXIV
Молитва одиночества.
"Пожалей меня, Господи, тяжело мне мое одиночество. Мне некого ждать.
Комната будто тюрьма, вещи в ней молчаливы. Я прошу не о гостях, на глазах
людей я еще оставленной. У меня соседка, она тоже одна, и комната у нее
похожа на мою, но она счастлива теми, кого любит. Нежность ее сейчас
праздна, она не слышит, не видит своих близких, не чувствует ответной любви.
И все-таки счастлива, в доме у нее не пусто.
Господи, не о человеке прошу Тебя, не о зримом присутствии. Я знаю,
неосязаемы твои чудеса. Вылечи меня, освети мне душу, я хочу понять, где
приют мой и где мне жить...
Странник в пустыне, Господи, оставив кров и близких, даже на краю света
утешен своим домом. Что ему расстояние? Душа его занята, и если он умрет, то
умрет любя... Я не прошу Тебя, Господи, чтобы и у меня появился такой дом...
Человек заметил в толпе лицо, и оно стало для него божеством, пусть
девушка так и осталась незнакомкой. Так солдат влюбляется в королеву. Он
живет как солдат королевы. Я не прошу Тебя, Господи, чтобы подобный кров был
мне обещан...
По морским просторам странствуют влюбленные в несуществующие острова.
Они слагают песни об островах — и счастливы. Не острова делают их
счастливыми — песни. Я не прошу, Господи, чтобы дом для меня где-то был...
Одиночество, Господи, плод души-калеки. Смысл вещей — вот родная земля
души. Храм — смысл существования камней. Душа расправляет крылья только на
просторах смысла, не вещи нужны ей — картина, что возникла, когда они
слились воедино. Научи меня видеть сквозь дробность целое.
Тогда, о Господи, я перестану быть одинокой".
CXXV
Подобно тому, как я могу назвать храм — внятный душе порядок,
претворивший безликие камни в силовые линии, — могу назвать его укладом для
камней... И уклад этот чаще всего прекрасен...
Подобно тому, как могу я назвать литургию моего года — внятный душе
порядок, претворивший безликие дни в силовые линии (есть у нас дни поста,
праздники и дни отдыха — силовые линии, направляющие тебя), — могу назвать
укладом дней. Год благодаря ему оживает.
Подобно тому, как есть свой уклад и у черт лица. Лицо тогда чаще всего
приятно. Есть уклад и у моей армии — протянутые мной силовые линии
позволяют тебе одно, запрещают другое. Повинуясь, ты становишься моим
солдатом. Армия чаще всего становится сильной.
Есть уклад и у моей деревни, со своими праздниками, днем поминовения
усопших, сбором винограда, помощью при постройке, раздачей хлеба и воды во
времена голода или засухи: полный бурдюк — он не для тебя одного. Благодаря
укладу у тебя есть родина. И от нее чаще всего тепло на сердце.
На что я ни посмотрю, вижу уклад. Храма нет без архитектуры, года без
праздников, лица без пропорций, армии без устава, отчины без обычаев. Не
будь уклада, ты не сладил бы с беспорядком.
Почему же ты говоришь мне, что окружающая тебя дробность — она
подлинная, а уклад — это мнимость? Разве любая вещь не уклад составляющих
ее частей? По-твоему, армия менее реальна, чем камень? Но и камень я могу
назвать укладом пылинок. Год — укладом дней. Почему тогда год менее реален,
чем камень?
Этих заботит отдельный человек. Кто спорит, прекрасно, если каждый
будет процветать, будет сыт, обут и страдать будет не чрезмерно. Но в каждом
умрет главное, жители твоего царства станут рассыпанными камнями, если не
будет в твоем царстве человеческого уклада.
Без уклада нет человека. Оплакивать покойного брата ты будешь не
дольше, чем оплакивает собака утонувшую товарку. И возвращение брата тебя не
порадует. Радованье брату должно строиться будто храм, он рухнет со смертью
брата.
Я не видел, чтобы беженцы-берберы оплакивали своих мертвых.
Как мне показать тебе то, что я ищу? Я ищу не вещь, которую можно
потрогать, я ищу ощутимое для души. Не требуй, чтобы я обосновал свой уклад.
Логика хороша для дробного мира, Божественный узел связывает дробность
по-своему. Мне пока неведом этот язык.
Ты, наверно, видел, как слепые гусеницы ползут вверх по дереву, поближе
к свету. Посмотрев на них, ты скажешь, к чему они стремятся, скажешь: "К
свету" или: "К вершине", — потому что ты человек Но они-то не знают к чему.
Вот и ты получаешь от моего храма, года, картины, родины незнаемое, оно
становится твоей истиной, и я не вслушиваюсь в ветер слов, он гудит о
вещном. Ты — гусеница. Ты не знаешь, чего ищешь.
Но если из моего храма, года, царства ты выходишь совершеннее и
просветленнее, если незримая пища напитала тебя — я подумаю про себя: "Это
хороший для человека храм. Хороший год. Хорошее царство". Даже если я не
могу определить, чем они хороши.
Просто-напросто я, как гусеница, нашел что-то для себя необходимое. Так
слепец зимой ищет на ощупь очаг. И находит. Он ставит свою палку и садится
возле него, скрестив ноги. Он не знает об огне того, что знаешь о нем ты,
зрячий. Он нашел необходимую ему истину телесно, и увидишь, он не стронется
с места.
Но ты упрекаешь меня, говоря, что найденная мной истина неподлинна, и
поэтому я расскажу тебе, как умирал мой друг, единственный подлинный
геометр, он приготовился к смерти и попросил меня побыть с ним.
CXXVI
Тихими шагами подошел я к нему, я любил его.
— Геометр, мой друг, я помолюсь за тебя Господу. Но он устал мучиться.
— Не жалей моего тела. У меня отнялась рука, отнялась нога, я похож на
сухое дерево. Не мешай дровосеку.
— Ты ни о чем не жалеешь, геометр?
— О чем мне жалеть? Я помню здоровую руку, здоровую ногу. Жизнь — это
непрекращающееся рождение, и себя принимаешь таким, каким становишься. Ты
когда-нибудь сожалел о младенчестве, отрочестве, зрелых годах? О них
сожалеют плохие поэты. Не сожаление — сладкая печаль без тени страдания,
тонкий аромат вина, веющий над опустевшим бокалом. В день, когда ты теряешь
глаз, ты рыдаешь и жалуешься, потому что любое преображение болезненно. Но
жизнь с одним глазам вовсе не повод для вечного страдания. Я видел, как
весело смеются слепые.
— А память о минувшем счастье?
— Откуда ты взял, что она приносит боль? Конечно, видел и я, как
страдал от разлуки влюбленный, любимая была смыслом его дней, часов, всего
на свете. Храм его обрушился. Но я никогда не видел, что страдает тот, кто
пережил высшее напряжение любви и разлюбил, для кого погас согревающий его
очаг. Стихи взволновали тебя, а потом ты ими пресытился. Кто страдает по
отмершему? Душа погрузилась в спячку, человек погрузился в небытие. Скука
далека от сожаления. Сожалеть о любви — значит по-прежнему любить... Если
не любишь — не сожалеешь. Тоскуешь, скучаешь, опустившись на ступеньку, где
тебя окружили только дробные вещи, потому что им нечем напитать тебя. Когда
обрушивался ключ свода и жизнь моя ломалась, я мучился муками преображения,
но как я могу чувствовать их теперь? Разве не теперь увижу я истинный ключ
свода, истинный смысл всего? Так что мне до былого, в котором не было света
истины? О чем тосковать мне, если я вижу, что часовня наконец построена,
завершена, если я вижу, что в ней наконец затеплится свет?
— Геометр, мне кажется, ты не прав. Мать плачет, вспоминая умершего
ребенка.
— Она плачет, когда он умирает. Потому что все вокруг лишается смысла.
Приходит молоко, а ребенка нет. Тебе столько нужно сказать любимой, и нет
любимой. Если дом твой разорен, продан, что тебе делать с любовью к дому? Но
это значит, что наступил час преображения, а он всегда причиняет боль. Ты
ошибся, потому что слова только запутывают человека. Наступает час, когда
прожитое обретает свой истинный смысл и ты понимаешь — оно помогло тебе
сбыться. Приходит час, когда ты чувствуешь себя богаче, потому что когда-то
любил. Час нежной, сладкой печали. Приходит час, когда постаревшая мать,
глаза ее смягчились и умудрилось сердце, — никому не признаваясь в этом,
потому что слова страшат ее, — с нежностью вспоминает своего умершего
малыша. Видел ли ты мать, которая сказала бы тебе, что лучше бы не иметь
ребенка, не кормить его молоком, не ласкать?
Долго молчал геометр, а потом сказал:
— Вот и моя жизнь, бережно сложенная, стала прошлым, стала
воспоминанием...
— Поделись со мной, геометр, новой истиной, что исполнила тебя такой
безмятежностью.
— Может быть, постичь истину — значит чувствовать ее безмолвно?..
Может быть, постичь истину — значит обрести право умолкнуть навсегда? Я
говорил не однажды, что истинно дерево, ибо оно — обретенное согласие
корней, ствола и веток. Истинен лес как согласие деревьев. Истинен край как
согласие леса, луга, реки и деревни. Истинно царство как согласие деревень и
городов. Истинен Бог как идеальное согласие царств и всего, что существует в
мире. Бог так же истинен, как дерево, но увидеть его куда труднее. Мне
больше не о чем спрашивать, и я молчу. Он задумался.
— Другой истины я не знаю. Знаю какие-то соотношения, соответствия, с
их помощью более или менее удобно объяснять мир. Но... Он долго молчал на
этот раз, и я не решался его тревожить.
— Но иногда мне казалось, что они и впрямь чему-то соответствуют...
— Что ты имеешь в виду? Что ты хочешь сказать?
— Когда ищешь, находишь, потому что душе хочется найти только то, что
в ней уже есть. Найти — значит увидеть. Как искать то, что для меня еще
лишено смысла? Как хотеть того, о чем и не подозреваешь? И все же было во
мне что-то вроде тоски о том, что не имело для меня пока смысла. Иначе
почему я приходил к тем истинам, которых не мог предвидеть? Я шел вперед, и
было похоже, будто я знаю дорогу, но шел я к неведомому колодцу. Я ощущал
связующие нити, ощущал соответствия, как твои слепые гусеницы ощущают
солнце.
Вот ты построил храм, он прекрасен, но разве для тебя ясно, с чем он в
глубинном согласии?
Ты сделал законом определенный уклад, заботясь, чтобы души людей не
остывали, — слепой так ищет тепло у очага. Не все храмы красивы, не все
уклады охраняют огонь.
Гусеницы не знают солнца, слепой не знает огня, а ты не знаешь, с чем в
согласии храм, который ты строишь, и почему благодаря ему расширяется в
человеке душа...
Что-то светило мне и просветляло меня, притягивало меня к себе, и я шел
за ним. Но и сейчас я не знаю...
И в этот миг Господь открыл Свое лицо геометру...
CXXVII
Низкому делу в помощь низкая душа. Благородному — благородная.
Низкие поступки рождаются из низких побуждений. Благородные — из
благородных.
Если мне понадобилось предательство, я найду предателя, чтобы совершить
его.
Если мне нужно строительство, я позову каменщика.
Если я добиваюсь мира, переговоры я поручу трусу.
Если готовлю гибель, войну объявит герой.
...Многообразие побуждений очевидно, и если одно побуждение возобладало
над другими, значит, кричало громче, и тот, кто за него ратовал, возьмется
его осуществить. Если путь твой сейчас неизбежно низок, в помощь тебе тот,
кто так жаждал низости и без неизбежности, из одной только низости души.
Заставлять подписать капитуляцию героя трудно, трудно посылать
жертвовать собой трусов.
И если необходимо сделать что-то, с некоторой точки зрения
унизительное, — с некоторой, потому что нет на свете ничего одномерного, --
я подтолкну вперед того, кто больше смердит и меньше воротит нос. Брать в
мусорщики брезгливого я не стану.
Если мой враг одержал надо мной победу, переговоры с ним я поручу
тайным друзьям своего врага. Но не считай, что я зауважал этих тайных друзей
и добровольно подчинился победителю.
Да, если ты разговоришь моих мусорщиков, они признаются, что копаются в
мусоре, потому что любят запах гнили.
Признается мой палач, что ему по нраву запах крови.
Но ты будешь не прав, если осудишь меня за потворство низменному.
Ненависть к грязи и восхищение сияющим чистотой домом заставили меня
призвать на помощь мусорщиков. Ужас перед невинно льющейся кровью заставил
меня уделить место палачу.
Если хочешь понять людей, не слушай, что они говорят. Ибо если я решил
вступить в бой, спасая закрома моего царства, вперед выйдут самые
воинственные, те, для кого смерть — символ веры, и говорить они будут о
славе и почетной смерти в бою. Потому что никто не умирает ради закромов.
Но если я решил пойти на мировую, чтобы избежать разграбления тех же
закромов, пока их не спалил огонь войны, или заведу речь не о войне и не о
мире, но о мирном сне мертвых, то подписывать договоры я позову самых
миролюбивых и снисходительных к нашему врагу, и говорить они будут о
благородстве устанавливаемых ими законов, о справедливости принятых решений.
Они будут верить в свои слова. Хотя дело снова совсем в другом.
Если мне нужно отвергнуть что-то, отвергать будет тот, кто отвергает
все и вся. Если нужно что-то принять, принимать будет тот, кто все приемлет.
Ибо мощное царство всегда тяжело и грузно, ветру слов не сдвинуть его.
Этой ночью с высоты моей башни я смотрел на темную землю, где тысячи тысяч
спят и бодрствуют, счастливы и несчастны, довольны и недовольны, полны веры
или отчаяния. И понял: царство немо, оно — великан без голоса и языка. Так
как же мне заставить тебя услышать царство — его желания, старания,
усталость, мольбы, если я не умею найти слова, чтобы объяснить тебе, что
такое гора, — тебе, который видел только море?
Каждый говорит от имени царства, и все говорят противоположное. Они
вправе говорить от имени царства. Пусть у немого великана будет возможность
кричать.
Я одобряю это. Я ведь говорил о совершенстве. Прекрасная песня
рождается из множества неудачных. Если люди боятся петь, не жди прекрасных
песен.
Они противоречат друг другу, потому что нет еще языка, который был бы в
согласии с царством. Не мешай им. Выслушивай всех. Все правы. Но никто из
них еще не поднялся в гору так высоко, чтобы видеть правоту другого.
И если они начинают враждовать, сажать друг друга в тюрьмы и убивать
друг друга — значит, они ищут язык, который никак не может сложиться.
А я? Я прощаю им косноязычие.
CXXVIII
Ты спросил меня: "Почему народ принял рабство, почему не сопротивлялся
до конца?"
Нужно отличать самопожертвование во имя любви — благородное
самопожертвование — от самоуничтожения из-за отчаяния — низменного и
недостойного. Жертвуют собой божеству, им может быть царство, содружество,
храм, что примет отданную тобой жизнь — жизнь, на которую ты себя тратишь.
Есть люди, которые готовы пойти на смерть во имя других, даже если эта
смерть бесполезна. Она облагораживает живых, у живущих прозревают глаза и
сердце.
Какой отец не вырвется из удерживающих его рук и не бросится в бездну,
где гибнет сын? Ты захочешь и не сможешь его удержать. Но можно ли хотеть,
чтобы оба они погибли? Кому стало лучше от двух смертей?
Почетно сияющее самопожертвование — не самоуничтожение.
CXXIX
Если ты судишь мое творение, суди о нем, позабыв обо мне. Я пишу
картину, трачу себя на нее, служу ей. Я ей, а не она мне. Я готов даже
умереть, лишь бы ее закончить.
Так не щади мое самолюбие, я люблю не себя — картину. Но если моя
картина переменила тебя, одарив чем-то еще небывалым, не щади мою
скромность. Нет во мне скромности. Мы с тобой на стрельбище. Исхода стрельбы
мы не знаем. Я — стрела, ты — мишень.
СХХХ
В мой смертный час.
— Господи! Я иду к тебе, я пахал свою пашню во имя Твое, Тебе собирать
жатву.
Я отлил свечу, Тебе зажигать ее.
Я построил храм, Тебе жить в его тишине.
Добыча не для меня, я только расставлял ловушки. Я расставлял их, чтобы
очнулась душа. Я растил человека, следуя Твоим Божественным силовым линиям с
тем, чтобы он шел и шел вперед. Тебе пользоваться этой повозкой, если она
покажется Тебе достойной.
Глядя со стен моей крепости, я глубоко вздохнул.
"Прощай, мой народ, — думал я. — Я излил всю свою любовь и ухожу в
сон. Но я неодолим, как неодолимо зерно. Я не высказал в полноте того, что
есть в моей картине. Но созидать не означает выразить словесно. Я все
высказал, воскликнув так, а не иначе. Привыкнув к этому, а не к другому.
Кладя в тесто дрожжи, а не соду. Все вы теперь мои дети, потому что, делая
следующий шаг, невольно вступаете на мой незримый склон и растите мое
дерево, а значит, я помогаю вам сбыться.
Конечно, вам станет куда вольнее после моей смерти. Вольна река
стремиться к морю, а брошенный камень к земле.
Мой возлюбленный народ, я обогатил твое наследство, храни его,
передавая от поколения к поколению".
Я молился, дозорные обходили мою крепость. Я погрузился в раздумье.
Царство посылает мне бдительных часовых. В каждом я зажег тот огонь,
который в моем дозорном стал неусыпным бдением.
Годится мне только зрячий солдат.
CXXXI
Я преображаю для вас мир, как ребенок преображает свои три камешка, он
отводит каждому роль в игре и, значит, наполняет каждый особым смыслом.
Не камешки, не правила игры значимы для ребенка — они всего лишь
удобная ловушка, значима увлеченность игрой, своим желанием играть он
преображает камни.
Но что тебе до утвари, скарба, дома, до твоих домашних, до музыки,
которую слышишь, зрелищ, какие видишь, если они не кирпичики незримого
дворца, который преобразил их в единство?
Те, у кого нет царства, что наделяет материальный мир смыслом, сердятся
на вещи. "Может ли быть, чтобы, разбогатев, я не стал богаче?!" — негодуют
они и подсчитывают, сколько еще нужно накопить, потому что богатства явно
недостает. И они собирают еще и еще, жизнь их загромождается все больше и
больше, а они становятся все жестче и жестче от своей неизбывной
неудовлетворенности. Они не знают, что нужно им иное, не знают, потому что
ни разу не встречались с этим иным. Они видели счастье влюбленного, он читал
письмо от любимой. Они заглянули ему через плечо и догадались — радость его
от черных букв на белой бумаге, — и повелели слугам на сотни ладов писать
черные буквы. А по
том высекли слуг за то, что те не сумели изготовить талисман,
наделяющий счастьем.
Нет у них того, что связало дробность воедино, сделало бы одну вещь
значимой благодаря другой. Они живут в пустыне, и вокруг них — рассыпанные
камни.
Но прихожу я и строю из камней храм. Теперь камни одаряют их благостью.
CXXXII
Я постарался, чтобы они стали чувствительны к смерти. И не жалею. Они
острее чувствуют жизнь. Вот я наделил правами твоего старшего брата и,
конечно, дал тебе основания его ненавидеть, но ведь и любить тоже, и
оплакивать после смерти. Несмотря на то что я, дав ему права, утеснил тебя.
Умер старший брат, ты будешь плакать о нем — он был главным, отвечал за
семью, руководил ею, укреплял. Если умрешь ты, он будет оплакивать свою
овцу, которой помогал, любил любить, наставлял при свете вечерней лампы.
Но если я вас сделаю равными, смерть одного из вас ничего не изменит
для другого. О чем вам горевать? Я видел это бесчувствие, наблюдая своих
воинов в бою. Твой соратник упал, но ничего не изменилось, на его место тут
же встал другой. Свою сдержанность по отношению к убитым ты называешь
солдатским мужеством, видишь в ней согласие с необходимыми жертвами, сухие
глаза для тебя — знак благородства и достоинства. Я, наверно, обижу тебя,
но все же скажу: "Ты не плачешь, потому что тебе не из-за чего плакать". Ты
еще не знаешь, что твой товарищ умер. Он умрет позже, когда наступит мир. А
пока всегда есть другой с тобой, рядом, другой справа и другой слева, и вы
вместе стреляете. У тебя нет времени, человек тебе не нужен, не нужно и то,
чем этот человек, один-единственный, способен одарить. Только старший брат
оберегает и покровительствует. Но в строю то, что может один, может и
другой. Шарики в мешке не горюют о потере шарика — мешок полон, и все они
одинаковы. Об умершем ты говоришь: "У меня нет времени, он умрет позже". Но
он уже не умрет, потому что война кончится и разъедутся все живые. Ваш отряд
распадается. Живые смешаются с мертвыми. Отсутствующие станут все равно что
мертвые, а мертвые все равно что отсутствующие.
Но если вы — дерево,...


