Ричард Ф.Фейнман. Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!
страница №11
... Я потерпел двойное поражение.С тех пор я узнал, что Пайс был прав, но тогда мне казалось, что
увидеть свое имя в журнале "Тайм" было бы просто здорово.
Впервые посетив Японию, я очень захотел побывать там еще раз и сказал,
что готов приехать в любой университет по их выбору. Японцы организовали
целую серию визитов в разные места по несколько дней в каждом.
В то время я был женат на Мэри Лу, и нас развлекали везде, куда бы мы
ни отправились. В одном месте специально для нас устроили целую церемонию с
танцами, которую обычно проводят только для больших групп туристов. В другом
месте нас прямо у лодки встретили все студенты. В третьем - нас встретил
мэр.
Мы побывали также в одном маленьком, скромном, но особенном местечке,
где обычно останавливался император, когда проезжал мимо. Место было просто
прекрасное: его окружал великолепный лес, рядом протекал ручей; видно было,
что его выбирали с особой заботой. Оно обладало каким-то спокойствием,
какой-то скромной утонченностью. Сам факт того, что император останавливался
именно в таком месте, говорил о более глубокой восприимчивости к природе,
столь несвойственной Западу.
И повсюду физики рассказывали мне, над чем они работают. Мне называли
общую проблему и начинали писать кучу уравнений.
- Подождите минутку, - говорил я, - у этой проблемы есть какие-нибудь
конкретные проявления?
- Ну, есть, конечно.
- Хорошо, приведите мне пример.
Я могу только так. Я ничего не способен понять в общем, если не имею в
голове конкретного примера и не слежу за его развитием. Некоторые сначала
думают, что я какой-то заторможенный и не понимаю сути дела, потому что я
задаю так много "глупых" вопросов: "А на катоде плюс или минус? А анионы
здесь или там?"
Но позже, когда человек заберется в самую чащу своих уравнений и скажет
что-то, я говорю: "Постойте! Здесь ошибка. Так не может быть!".
Человек смотрит на уравнения и, конечно, через некоторое время находит
ошибку и удивляется: "Как это, я сначала ничего не понимал, а теперь в
путанице всех этих уравнений нашел ошибку?".
Он думает, что я шаг за шагом следовал за его математическими
выкладками. Но я этого не делал! У меня есть свой физический пример того,
что он хочет проанализировать, а опыт и интуиция помогают мне представить
его свойства. Поэтому, когда уравнение говорит, что дело обстоит каким-то
образом, а я знаю, что так быть не может, я вскакиваю и кричу: "Постойте!
Здесь ошибка!".
Поэтому и в Японии я не понимал и не мог обсуждать ничьи работы, пока
мне не приводили физического примера, а его обычно не могли найти. Или
приводили неудачный пример, который можно было проанализировать более
простым способом.
Так как я постоянно просил не показывать мне математические уравнения,
а объяснять физический смысл их работ, итоги моего визита были подведены в
статье, размноженной на мимеографе, под названием "Фейнмановские
бомбардировки и наши реакции".
Посетив разные университеты, я провел несколько месяцев в институте им.
Юкавы в Киото. Я получил истинное удовольствие, работая там. Все было просто
прекрасно: приходишь на работу, снимаешь обувь, утром кто-нибудь приходит и
подает тебе чай именно тогда, когда ты этого хочешь. Это было очень приятно.
Живя в Киото, я пытался выучить японский язык в полном смысле этого
слова. Я работал над ним гораздо упорнее и дошел до такого уровня, когда мог
разъезжать в такси и общаться с людьми. Ежедневно я брал уроки японского,
которые длились час.
Однажды учитель-японец объяснял мне слово "смотреть". "Итак, - сказал
он. - Вы хотите сказать: "Можно мне посмотреть ваш сад?" Как Вы это
скажите?"
Я составил предложение со словом, которое только что выучил.
- Нет, нет! - возразил он. - Когда Вы говорите кому-то: "Не желаете ли
Вы посмотреть мой сад?", то Вы используете первое слово "смотреть". Но когда
Вы хотите посмотреть сад другого человека, то Вы должны употребить другое
слово для "смотреть", более вежливое.
"Не желаете ли взглянуть на мой садишко?" - вот что, по сути. Вы
говорите в первом случае, но когда Вы хотите посмотреть сад другого
человека, нужно сказать что-то вроде: "Могу ли я обозреть Ваш дивный сад?"
Так что нужно использовать два разных слова.
Затем он дает мне еще одно предложение: "Вы идете в храм и хотите
посмотреть на сады..."
Я составил предложение, на этот раз с вежливым словом "смотреть".
- Нет, нет! - сказал он. - В храме сады еще более изящные. Поэтому Вы
должны сказать что-то вроде: "Могу ли я остановить свой взор на Ваших
изысканнейших садах?".
Три или четыре разных слова для того, чтобы выразить одно желание,
потому что, когда я делаю это, это жалко; но когда это делаете Вы, это верх
изящности.
Я изучал японский язык главным образом для того, чтобы общаться с
учеными, и решил проверить, существует ли та же самая проблема в их среде.
На следующий день, придя в институт, я спросил у ребят, которые были в
кабинете:
- Как сказать по-японски: "Я решаю уравнение Дирака"? Они сказали:
так-то и так-то.
- Отлично. Теперь я хочу сказать: "Не могли бы Вы решить уравнение
Дирака?" - как я должен это сказать?
- Ну, нужно использовать другое слово для "решить", - ответили они.
- Но, почему? - возмутился я. - Когда я решаю его, я, черт побери,
делаю то же самое, что и Вы, когда решаете его!
- Ну, да, но слово нужно другое - более вежливое.
Я сдался. Я решил, что этот язык не для меня и перестал изучать его.
Решение с семипроцентной поправкой
Задача состояла в том, чтобы определить правильные законы бета-распада.
Судя по всему, существовали две частицы, которые назывались тау и тета.
Похоже, что они имели практически одинаковую массу, но одна расщеплялась на
два пиона, а другая - на три. Но помимо одинаковой массы они имели и
одинаковое время жизни - весьма забавное совпадение. И потому эта задача
занимала всех.
На съезде, который я посетил, доложили, что при создании этих частиц в
циклотроне при различных углах и энергиях, они всегда создаются в одинаковом
соотношении: столько-то тау по сравнению со столькими-то тета.
Безусловно, существовала возможность того, что эта одна и та же
частица, которая иногда распадается на два, а иногда на три пиона. Однако
никто этой возможности не допускал, потому что существует закон, называемый
правилом четности, который основан на допущении о зеркальной симметричности
всех законов физики и гласит, что частица, способная расщепляться на два
пиона, не способна расщепляться на три.
В тот раз я оказался не совсем в курсе дела: несколько отстал. Все
выглядели столь осведомленными, и мне казалось, что я просто не успеваю за
ними. Как бы то ни было, тогда я жил в одной комнате с Мартином Блоком,
который проводил эксперименты. И однажды вечером он мне сказал: "Почему Вы
так настаиваете на этом правиле четности? Быть может, тау и тета - это одна
и та же частица. Что произошло бы, если бы правило четности оказалось
ложным?"
Я немного подумал и сказал: "Это значило бы, что законы природы
различны для правой руки и для левой, что существует способ определить
правую руку с помощью физических явлений. Не знаю, так ли это ужасно, хотя
какие-то плохие последствия должны быть, но мне они не известны. Почему бы
тебе завтра не спросить об этом экспертов?"
Он сказал: "Нет, меня они не послушают. Спроси ты".
Таким образом, когда на следующий день, на заседании, мы начали
обсуждать загадку тау-тета, Оппенгеймер сказал: "Нам нужно услышать какие-то
новые, нелепые идеи насчет этой проблемы".
Тогда я встал и сказал: "Я задаю этот вопрос от имени Мартина Блока:
Что произошло бы, если бы правило четности оказалось ложным?"
Мюррей Гелл-Манн частенько дразнил меня на это счет, говоря, что у меня
не хватило смелости задать этот вопрос от своего имени. Но дело не в этом. Я
полагал, что эта мысль может иметь значение.
Ли, тот самый Ли, который работал с Янгом, ответил что-то очень
сложное, и я, как обычно, не совсем понял, о чем он говорит. В конце
заседания Блок спросил меня, что он сказал, и я ответил, что не знаю, но,
насколько я понимаю, вопрос все еще остается открытым - такая возможность
существует. Я не считал это вероятным, но полагал, что это вполне возможно.
Норман Рамзей спросил, как я считаю, стоит ли ему провести эксперимент,
чтобы попытаться обнаружить, что закон четности может нарушаться, и я
ответил: "Чтобы тебе было понятнее, скажу: я ставлю пятьдесят против одного,
что ты ничего не найдешь".
Он сказал: "Для меня это не так уж плохо". Но эксперимента так и не
провел.
Как бы то ни было, несохранение закона четности все же было обнаружено
экспериментально; его открыла Ву, и благодаря этому открытию появилось
множество новых возможностей для теории бета-распада. Кроме того, это
открытие повлекло за собой множество новых экспериментов. В одних
экспериментах ядра из спина вылетали влево; в других - вправо; в связи с
четностью проводилось великое множество экспериментов и было сделано много
всевозможных открытий. Однако результаты были столь беспорядочными, что
никто не мог собрать их в единое целое.
В какой-то момент в Рочестере состоялась встреча - ежегодная
Рочестерская конференция. Я опять-таки плелся в хвосте, а Ли делал доклад по
несохранению закона четности. Они с Янгом пришли к выводу, что четность
нарушается, и теперь он выдвигал свою теорию этого нарушения.
Во время конференции я жил у своей сестры в Сиракузах. Принеся доклад
домой, я сказал ей: "Я не понимаю, о чем говорят Ли и Янг. Все это так
сложно".
- Вовсе нет, - сказала она, - дело не в том, что ты не понимаешь эту
теорию, а в том, что это не ты изобрел ее. Ты не смог придумать ее
по-своему, когда узнал ключ. Представь, что ты снова стал студентом, возьми
этот доклад в свою комнату, прочти каждую строчку, проверь все уравнения.
Тогда тебе не составит труда понять его.
Я последовал ее совету, прочитал всю работу и нашел ее весьма простой и
совершенно очевидной. Я просто боялся читать ее, считая слишком сложной.
Это напомнило мне кое-какие наблюдения, которые я сделал давным-давно,
занимаясь лево-правонесимметричными уравнениями. Теперь, вглядевшись в
формулы Ли, я понял, что задача решается очень просто: связь всех частиц
левовинтовая. Для электрона и мюона я предсказывал то же самое, что и Ли, за
исключением нескольких знаков там и тут. Я в тот момент не понял, что Ли
рассмотрел только простейший пример мюонной связи, и не доказал, что все
мюоны в конечном состоянии правополяризованные, тогда как, согласно моей
теории, все мюоны автоматически получались полностью поляризованными. Таким
образом, я даже получил результат, которого у Ли не было. У меня были другие
знаки, но я не осознал, что помимо знаков я предсказал правильную
поляризацию.
Я предсказал несколько других величин, которые еще никто
экспериментально не измерил, но, когда дело дошло до протона и нейтрона, я
не смог втиснуть их в те данные о константах связи, которые были в то время
известны - картина получалась грязной.
На следующий день, когда я пришел на конференцию, очень добрый человек,
Кен Кейз, который должен был делать доклад о чем-то, уступил мне пять минут
от своего времени, чтобы я мог рассказать о своих идеях. Я сказал, что
совершенно уверен, что связь всех частиц левовинтовая, а знаки для электрона
и мюона получаются обратные, но с нейтроном дело плохо - продолжаю
сражаться. Позднее экспериментаторы задали мне несколько вопросов о моих
предсказаниях, а потом я уехал в Бразилию на все лето.
Вернувшись в Соединенные Штаты, я тут же захотел узнать, как обстоит
дело с бета-распадами. Я поехал в лабораторию профессора Ву, которая
находилась в Колумбии; ее саму я там не застал, но другая женщина показала
мне всевозможные данные, разные хаотические числа; которые ни во что не
укладывались. Электроны, которые в моей модели должны были рождаться в
бета-распаде полностью левополяризованными, получались в некоторых ситуациях
правополяризованными. Ничто ни с чем не сходилось.
После возвращения в Калтех я спросил у экспериментаторов, что
происходит с бета-распадами. Я помню трех парней - Ханс Иенсен, Олдер
Вапстра и Феликс Бем, - они усадили меня на небольшой табурет и начали
наперебой выкладывать все, что знали: экспериментальные данные из других
частей страны и свои собственные. Поскольку я хорошо знал этих ребят и то,
как тщательно они проводят эксперименты, я больше полагался на их
результаты, чем на чужие. Их результаты, при отдельном рассмотрении, были не
столь противоречивы; мешанина возникала только при сравнении их данных с
данными других групп.
Наконец, я все в себя впитал и тут они сказали, что ситуация такая
запутанная, что даже некоторые из давно установленных фактов стали
подвергать сомнению, например, то, что бета-распад нейтрона происходит за
счет S и T связи. Черт те что. Мюррей говорит, что, может быть, бета-распад
идет за счет V и A связи.
Я подпрыгиваю на табуретке и говорю: "Но тогда мне ясно ВСССССЕ!"
Они подумали, что я шучу. Но ведь на конференции в Рочестере я
споткнулся именно на распадах нейтрона и протона: все укладывалось в мою
модель, кроме них, но если это был V и A вариант, а не S и T, с ними тоже
будет все в порядке. Таким образом, у меня в руках полная теория!
Той ночью я подсчитал все, что можно, с помощью своей теории. Первым
делом я вычислил скорость распадов мюона и нейтрона. Если моя теория
правильна, то они должны быть связаны определенным соотношением; она
оказалась правильной с точностью до 9 процентов. Это довольно точно, девять
процентов. Конечно, могло бы быть и лучше, но и этого вполне достаточно.
Я продолжил свою работу, проверил кое-что еще, что подошло к моей
теории, потом еще кое-что подошло, еще кое-что, все это привело меня в
совершеннейший восторг. Впервые за всю свою карьеру ученого, и это случилось
лишь однажды, я знал закон природы, которого не знал никто другой. (Конечно
же, это было не так, но даже тогда, когда я впоследствии узнал, что, по
крайней мере, Мюррей Гелл-Манн, а также Сударшан и Маршак разработали ту же
самую теорию, это не испортило мою радость.)
Все, что я делал раньше, сводилось к тому, что я брал чью-то теорию и
совершенствовал метод вычисления или использовал уравнение, например,
уравнение Шредингера, чтобы объяснить какое-то явление, например, что
происходит с гелием. Мы знаем и уравнение, и явление, но как все это
работает?
Я подумал о Дираке, который тоже открыл новое уравнение - уравнение,
показывающее поведение электрона, - у меня же было новое уравнение
бета-распада, которое хоть и не было таким жизненно важным, как уравнение
Дирака, было отнюдь неплохим. Это был единственный раз, когда я открыл новый
закон.
Я позвонил в Нью-Йорк своей сестре, чтобы поблагодарить ее за то, что
она заставила меня сесть и проработать ту статью Ли и Янга на Рочестерской
конференции. После ощущения свой отсталости, которое вызывало у меня чувство
дискомфорта, теперь я был в деле; я сделал открытие именно из того, что она
предложила мне. Я смог, так сказать, вновь войти в физику и хотел
поблагодарить ее за это. Я сказал ей, что все встало на свои места, кроме
девяти процентов.
Я был очень взволнован и продолжал вычислять; у меня появлялись все
новые и новые данные, которые подходили к моей теории: причем все получалось
совершенно автоматически, без каких-либо усилий с моей стороны. Теперь я уже
начал забывать о девяти процентах, потому что все остальное полностью
соответствовало теории.
Я упорно трудился до поздней ночи, сидя за маленьким столиком в кухне у
окна. Становилось все позднее и позднее: было часа два или три утра. Я
упорно работаю, собирая все свои вычисления и объединяя их с тем, что
соответствует моей теории, я размышляю, я сосредоточен, на улице темно,
тихо... когда вдруг раздается ТУК-ТУК-ТУК-ТУК - громко, в окно. Я
выглядываю, вижу белое лицо прямо за окном, в нескольких дюймах, и ору от
неожиданности и удивления!
Это была одна моя знакомая, которая разозлилась на меня за то, что,
вернувшись из отпуска, я тут же не позвонил ей, чтобы сообщить о своем
прибытии. Я впустил ее и попытался объяснить, что сейчас я очень занят, что
я кое-что открыл и что это очень важно. Я сказал: "Пожалуйста, уйди и дай
мне закончить".
Она сказала: "Нет, я не хочу докучать тебе. Я просто посижу в
гостиной".
Я сказал: "Ладно, хорошо, но это довольно сложно". Но она не просто
сидела в гостиной. Лучше всего я это выражу, если скажу, что она приютилась
в уголке и сложила руки, не желая "докучать" мне. Но, конечно же, целью ее
было вытрясти из меня душу! В этом она преуспела - я не мог не обращать на
нее внимания. Я очень рассердился и огорчился, я не мог так работать. Мне
нужно было вычислять; я делал великое открытие, был ужасно взволнован, не
знаю, как это случилось, но мое открытие оказалось для меня важнее ее - по
крайней мере, в тот момент. Я не помню, как мне удалось ее выдворить, но это
было невероятно сложно.
Поработав еще немного - было уже совсем поздно, - я проголодался. Тогда
я отправился по главной улице к небольшому ресторанчику, который находился в
пяти или десяти домах от меня. Я уже и раньше делал это по ночам.
Сначала меня частенько останавливали полицейские, потому что я
обыкновенно шел, размышлял, а потом вдруг останавливался: иногда в голову
приходит довольно сложная мысль, так что идти дальше становится просто
невозможно, сначала нужно в чем-нибудь убедиться. Итак, я останавливался и
иногда простирал руки в воздух, говоря себе: "Расстояние между этими таково,
а потом это поворачивается в этом направлении..."
Я стоял на улице и размахивал руками, когда ко мне подходили
полицейские: "Как Вас зовут? Где Вы живете? Что Вы делаете?"
- О! Я просто размышлял. Извините; я живу здесь и часто хожу в
ресторан... - Вскоре они уже знали, что это за тип, и больше не
останавливали меня.
Итак, я пришел в ресторан, и я так взволнован, что за едой рассказываю
официантке, что я только что сделал открытие. Она включается в разговор и
сообщает, что ее муж то ли пожарный, то ли лесничий, то ли кто-то в этом
роде. Она очень одинока, и все в том же духе, в общем, все, до чего мне нет
дела. Так что и такое случается.
На следующее утро, придя на работу, я подошел к Вапстре, Бему и Иенсену
и сказал им: "Я разработал всю теорию. Все встало на свои места".
Кристи, который тоже был там, сказал: "А какую постоянную бета-распада
ты использовал?"
- Постоянную из книги Того-то.
- Но ведь это не правильная постоянная. Недавние измерения показали,
что она содержит ошибку в семь процентов.
Вот тогда я вспомнил про девять процентов. Для меня это было как
предсказание: я пришел домой и нашел теорию, которая говорит о том, что для
нейтронного распада расхождение с данными должно составлять девять
процентов, а на следующее утро мне говорят, что, по существу, эта цифра
изменилась на 7 процентов. Но изменилась ли она с 9 до 16, что плохо, или с
9 до 2, что хорошо?
Потом из Нью-Йорка звонит моя сестра: "Ну как насчет девяти процентов,
что случилось?"
- Я обнаружил, что есть новые данные: семь процентов...
- В какую сторону?
- Я пытаюсь выяснить. Я тебе перезвоню.
Я был так взволнован, что не мог думать. Так бывает, когда спешишь на
самолет и не знаешь, опоздал или нет, и никак не можешь понять, когда
кто-нибудь говорит: "Это летнее время!" Да, но в какую сторону тогда
переводят часы? Когда волнуешься, то просто не можешь думать.
Итак, Кристи потел в одну комнату, я - в другую, чтобы мы оба могли
успокоиться и все обдумать: это движется в этом направлении, то движется в
том направлении - в действительности, все оказалось не так уж сложно; просто
мы были очень взволнованы.
Вышел Кристи, вышел я, мы оба пришли к одному: два процента, что
находится в пределах ошибки эксперимента. Как никак, если постоянную только
что изменили на 7 процентов, то ошибка вполне могла составить два процента.
Я перезвонил сестре: "Два процента". Теория была правильной.
(На самом же деле, она была не правильной: мы ошиблись на 1 процент по
причине, которую не учли и которую уже позднее понял Никола Кабиббо. Так что
не все 2 процента оказались экспериментальной ошибкой.) Мюррей Гелл-Манн
сравнил и объединил наши идеи и написал статью по нашей теории. Теория была
довольно аккуратной: при своей относительной простоте она соответствовала
многим вещам. Но, как я уже говорил, было и очень много хаотических данных.
И в некоторых случаях мы зашли так далеко, что утверждали ошибочность
некоторых экспериментов.
Хорошим тому примером стал эксперимент Валентина Телегди, в котором он
измерил количество электронов, появляющихся в каждом направлении при распаде
нейтрона. Наша теория предсказывала, что это количество должно быть
одинаковым во всех направлениях, тогда как Телегди обнаружил, что в одном
направлении электронов появляется на 11 процентов больше, чем в других.
Телегди был хорошим экспериментатором, который очень аккуратно относился к
своей работе. И однажды, когда он читал где-то лекцию, он сослался на нашу
теорию и сказал: "Беда с теоретиками в том, что они не обращают никакого
внимания на экспериментаторов! "
Телегди также послал нам письмо, которое нельзя назвать едким, но в нем
все же сквозила его убежденность в ошибочности нашей теории. В конце письма
он написал: "Теория бета-распада Ф-Г (Фейнмана-Гелл-Мана) далеко не
Фантастически Грандиозна".
Мюррей говорит: "И что будем делать? Ты же знаешь, что Телегди -
неплохой экспериментатор".
Я говорю: "Давай подождем".
Через два дня от Телегди приходит другое письмо. Он изменил свое мнение
на прямо противоположное. Благодаря нашей теории он обнаружил, что не учел
возможность того, что протон отскакивает от нейтрона не во всех направлениях
одинаково. Он считал это отскакивание одинаковым. Введя поправки, которые
предсказывала наша теория, вместо тех, которые использовал он, он получил
другие результаты, которые полностью соответствовали нашей теории.
Я знал, что Телегди - хороший экспериментатор, и идти против него было
бы так же трудно, как плыть против течения. Однако к тому времени я уже был
убежден, что в его эксперимент закралась какая-то ошибка и что он
обязательно ее обнаружит - у него это получится гораздо лучше, чем у нас.
Вот почему я сказал, что не нужно ничего предпринимать, а нужно подождать.
Я отправился к профессору Бэчеру и рассказал ему о нашем успехе, на что
тот сказал: "Да, Вы приходите и утверждаете, что образование пары
нейтрон-протон не T, а V. Все же привыкли считать, что это T. Где
фундаментальный эксперимент, который говорит о том, что это T? Почему Вы не
просмотрели ранние эксперименты и не выяснили, в чем там проблема?"
Я вышел, нашел первую статью об эксперименте, в которой говорилось, что
образование пары нейтрон-протон - это T, и одна вещь меня просто шокировала.
Я помню, что я и раньше читал эту статью (еще в те дни, когда я читал каждую
статью, которую публиковали в "Физикал ревью" - журнал был не слишком
толстый). И, вновь увидев эту статью, я, глядя на кривую, вспомнил: "Это же
ничего не доказывает!"
Дело в том, что эта кривая зависела от одной или двух точек, которые
находились на конце диапазона всех данных, но существует принцип, что если
точка находится на конце диапазона данных, - последняя точка, - то она не
слишком хорошая, потому что если бы она была хорошей, то с ее помощью
определили бы еще одну точку. Я же понял, что вся идея о том, что
образование нейтронно-протонной пары - это T, основана именно на последней
точке, которая не слишком хороша, а потому она ничего не доказывает. Я
помню, что заметил это!
Когда же я заинтересовался бета-распадом непосредственно, я прочитал
все эти отчеты, которые были написаны "специалистами в области бета-распада"
и утверждали, что это T. Я даже не взглянул на первоначальные данные; я, как
последний осел, читал только отчеты. Если бы я действительно был хорошим
физиком, то, вспомнив о первой идее, которая пришла ко мне еще на
Рочестерской конференции, я бы тут же посмотрел, "насколько точно нам
известно, что получается T?" - это было бы разумно. Тогда я бы сразу
вспомнил, что я уже заметил, что доказательство было неудовлетворительным.
С тех пор я не обращаю внимания ни на что из того, что утверждают
"специалисты". Я все вычисляю сам. Когда мне сказали, что теория кварка
довольно хороша, я заставил двух докторов философии, Финна Равндала и Марка
Кислингера, проработать со мной абсолютно все только для того, чтобы
удостовериться, что эта штука действительно дает результаты, которые вполне
ей соответствуют, и что сама теория - вещь довольно приличная. Больше я
никогда не совершу такой ошибки: не доверюсь мнению специалистов. Конечно,
живешь только однажды, делаешь все ошибки, которые должен сделать, учишься,
чего не нужно делать, и это лучшее, чему можно научиться.
Тринадцать раз
Однажды ко мне пришел учитель из местного колледжа и попросил меня
прочесть там лекцию. Он предложил мне пятьдесят долларов, но я сказал ему,
что не в деньгах дело. "Это ведь городской колледж, верно?"
- Да.
Я вспомнил, какая бумажная канитель начиналась всякий раз, когда я
связывался с государством, так что я улыбнулся и сказал: "Я с удовольствием
прочитаю эту лекцию. Но с одним условием". Я выбрал число наобум и
продолжал: "Что мне не придется ставить свою подпись больше тринадцати раз,
включая подпись на чеке!"
Он тоже улыбнулся: "Тринадцать раз? Нет проблем".
И вот началось. Сперва я должен подписать что-то насчет того, что я
лоялен по отношению к правительству, иначе мне нельзя читать лекцию в
городском колледже. И я должен подписать это дважды, так? Затем шла какая-то
расписка для города - не помню какая. Очень скоро числа стали расти.
Я должен был расписаться в том, что занимаю отвечающую существу вопроса
должность профессора, чтобы гарантировать (ведь это государственное дело!),
что я не являюсь женой или другом какого-нибудь засевшего в колледже
негодяя, который заплатит мне эти деньги безо всякой лекции. Нужно было
гарантировать много всякой всячины, и подписей становилось все больше.
Парень, который сперва так мило улыбался, делался все мрачнее. Но все
обошлось. Я подписался ровно двенадцать раз. Оставалась еще одна подпись на
чеке, так что я спокойно отправился туда и прочел им лекцию.
Спустя пару дней этот парень зашел ко мне, чтобы отдать чек. Он имел
жалкий вид. Он не мог отдать мне деньги, пока я не подпишу бумагу о том, что
я действительно прочел лекцию.
Я сказал ему: "Если я подпишу бумагу, то не смогу подписать чек. Но ты
был там. Ты слышал лекцию; почему бы тебе не подписать эту бумагу?"
- Слушай, - говорит он, - разве все это не глупо?
- Нет. Мы договорились об этом с самого начала. Мы не думали, что дело
действительно дойдет до тринадцати, но таков наш договор, и я думаю, мы
должны его придерживаться.
Он сказал: "Слушай, я работал как вол, я обошел всех. Я испробовал все,
но они говорят, что это невозможно. Ты просто не сможешь получить свои
деньги, пока не подпишешь бумагу".
- Хорошо, - сказал я. - Я подписался двенадцать раз, я прочел лекцию.
Мне не нужны деньги.
- Но я не хочу так поступать с тобой.
- Не переживай. Мы заключили сделку, все нормально.
На следующий день он позвонил мне. "Они не могут не дать тебе эти
деньги. Они уже отсчитали эти деньги и списали их, так что они должны
заплатить их тебе".
- Прекрасно. Если они должны заплатить мне эти деньги, пусть они
заплатят мне их.
- Но ты должен подписать бумагу.
- Я не буду подписывать бумагу.
Я поставил их в тупик. В отчете не было графы для денег, которые
человек заработал, но не хочет расписаться, чтобы получить их.
В конце концов они все утрясли. Это отняло у них много времени, и было
совсем не просто - но я использовал тринадцатую подпись, чтобы получить
деньги по чеку.
По-моему, они говорят по-гречески!
Не знаю почему, но, отправляясь в поездку, я всегда довольно беспечно
отношусь ко всему, что касается адреса, телефона или хоть каких-то координат
пригласившего меня человека. Мне всегда кажется, что меня встретят или
кто-нибудь другой будет знать, куда нужно ехать; в общем, как-нибудь
обойдется.
Однажды, в 1957 году, я отправился на конференцию по гравитации в
университет Северной Каролины. Меня пригласили, чтобы узнать, как смотрят на
гравитацию специалисты из другой области.
Я приземлился в аэропорту с опозданием на один день (я никак не успевал
прилететь к началу конференции) и вышел на стоянку такси. Я сказал
диспетчеру: "Мне нужно в университет Северной Каролины".
- А который из них Вам нужен? - спросил он, - Государственный
университет Северной Каролины, который находится в Ралее, или университет
Северной Каролины, который находится в Чапл-Хилл?
Естественно, я не имел ни малейшего представления. "А где они
находятся?", - спросил я в надежде, что где-то рядом.
- Один - к северу отсюда, а другой - к югу, примерно на одинаковом
расстоянии.
У меня с собой не было ничего, что могло бы подсказать, какой
университет мне нужен, да и на конференцию никто, кроме меня, не опаздывал.
Последнее навело меня на мысль. "Слушайте, - сказал я диспетчеру. -
Конференция началась вчера, так что вчера отсюда должно было уезжать много
ребят. Сейчас я вам опишу их. Они постоянно витают в облаках, разговаривают
друг с другом, не обращают внимания, куда идут, беспрестанно говорят друг
другу что-то вроде: "Ж-мю-ню. Ж-мю-ню".
Он просиял. "Да, да, - сказал он. - Вам нужно в Чапл-Хилл!" Он подозвал
ожидавшее в очереди такси: "Отвези его в Чапл-Хилл!"
- Спасибо, - сказал я и отправился на конференцию.
Искусство ли это?
Однажды на вечеринке я играл на бонго, и у меня получалось довольно
прилично. Моя игра на барабанах так вдохновила одного парня, что он пошел в
ванную комнату, снял рубашку и с помощью крема для бритья нарисовал у себя
на груди диковинные узоры. Потом он вернулся обратно, выкидывая дикие па, а
из его ушей свисали вишни. Нечего и говорить, что я тут же подружился с этим
психом. Его зовут Джирайр Зортиан, и он художник.
Мы часто подолгу беседовали об искусстве и науке. Я говорил что-то
вроде: "Художники - потерянные люди: у них нет даже темы! Раньше они могли
творить на религиозные темы, но, утратив свою религию, они остались ни с
чем. Они не понимают мир техники, в котором живут; им ничего не известно о
красоте реального - научного - мира, а потому в их сердцах нет ничего, что
можно было бы нарисовать".
Джерри же отвечал, что художникам не нужны физические темы; что
существует множество эмоций, которые можно выразить через искусство. Кроме
того, искусство может быть абстрактным. Более того, ученые вообще разрушают
красоту природы, когда берут и превращают ее в математические уравнения.
Однажды я пришел к Джерри на его день рождения, и мы опять затеяли один
из этих тупых споров, который продолжался до трех часов утра. На следующее
утро я позвонил ему. "Слушай, Джерри, - сказал я, - мы затеваем эти дурацкие
споры, которые ни к чему нас не приводят, только потому, что ты ни черта не
знаешь о науке, а я - полный профан во всем, что касается искусства. Поэтому
давай по воскресеньям по очереди обучать друг друга: в одно воскресенье ты
даешь мне урок по искусству, в другое - я тебе по науке".
- Договорились, - сказал он. - Я научу тебя рисовать.
- А вот это невозможно, - сказал я, потому что еще когда учился в
колледже, мог рисовать самое большее пирамиды в пустыне - состоящие, главным
образом, из прямых линий, - и время от времени пытался изобразить пальмы и
вставить в картину солнце. У меня совершенно не было способностей к
рисованию. Я сидел рядом с одним парнем, у которого способностей было не
больше моего. Когда ему разрешали что-то нарисовать, его рисунок состоял из
двух сплюснутых в виде эллипса клякс, похожих на сложенные друг на друга
шины, из которых торчала какая-то палка, которая завершалась зеленым
треугольником. Это должно было изображать дерево. Поэтому я заключил с
Джерри пари, что он не сумеет научить меня рисовать.
- Конечно, тебе придется потрудиться, - сказал он.
Я пообещал, что буду трудиться, но все равно побился с ним об заклад,
что он не сумеет научить меня рисовать. Я очень хотел научиться рисовать по
причине, известной только мне: мне хотелось передать ту эмоцию, которую у
меня вызывает красота мира. Ее сложно описать, ибо это эмоция. Она
аналогична чувству, которое человек испытывает в отношении религии и которое
связано с Богом, управляющим всем во Вселенной: существует некий аспект
всеобщности, который ощущаешь, когда размышляешь над тем, каким образом
вещами, которые кажутся такими разными и ведут себя совершенно по-разному,
"за сценой" управляет одна и та же организация, одни и те же законы физики.
Это оценка математической красоты природы, принципа ее работы; осознание
того, что видимые нами явления проистекают из сложности внутреннего
взаимодействия атомов; ощущение того, насколько это поразительно и
удивительно. Я чувствовал, что это ощущение благоговейного страха - научного
восхищения - можно передать через рисунок другому человеку, который тоже
испытывает такую эмоцию. Эта картина могла бы напомнить ему, хоть на
мгновение, о чувстве, которое вызывают у него богатства Вселенной.
Джерри оказался хорошим учителем. Прежде всего он велел мне пойти домой
и что-нибудь нарисовать. Тогда я попытался нарисовать ботинок; а потом
цветок в горшке. Вышла каша!
Когда мы встретились в следующий раз, я показал ему свои пробы. "О,
посмотри-ка! - сказал он. - Видишь, вот здесь, стебель цветка не касается
листка". (Я, конечно же, пытался нарисовать так, чтобы он касался.) "Это
очень хорошо. Именно так можно показать глубину. Ты здорово это придумал".
- Очень хорошо также и то, что ты не рисуешь все линии одинаковой
толщины (что я, конечно же, сделал ненамеренно). Рисунок, нарисованный
линиями одной толщины, скучен.
Все продолжалось в том же духе: все, что мне казалось ошибкой, он
использовал для того, чтобы научить меня чему-то положительному. Он никогда
не сказал, что это не правильно; он ни разу не принизил меня. Поэтому я
продолжал свои попытки, и мало-помалу у меня начало кое-что получаться, но я
по-прежнему не чувствовал удовлетворения.
Чтобы получить больше практики, я также записался на заочный курс в
Международной заочной школе и должен признать, что курс был хорошим. Первым
делом меня начали учить рисовать пирамиды и цилиндры, штриховать их и т.д.
Мы охватили многие области искусства: рисование карандашом, пастелью,
акварелью и маслом. Почти в конце курса я исчез: я нарисовал для них картину
маслом, но так и не отослал ее. Они продолжали писать мне, уговаривая
продолжить обучение. Они очень хорошо отнеслись ко мне.
Я постоянно упражнялся в рисовании карандашом, и мне это очень
нравилось. Находясь на каком-нибудь бессмысленном собрании - вроде того,
когда в Калтех приехал Карл Роджерс, чтобы обсудить с нами, должен ли наш
институт развивать кафедру психологии, - я рисовал других людей. Я носил с
собой небольшой блокнот и рисовал везде, куда бы ни отправился. Таким
образом, я, как и учил меня Джерри, работал очень упорно.
Однако Джерри, с своей стороны, не особо старался выучить физику. Он
слишком легко отвлекался. Я пытался научить его чему-нибудь, связанному с
электричеством и магнетизмом, но как только я произносил слово
"электричество", он рассказывал мне о каком-нибудь имевшемся у него
нерабочем двигателе и начинал расспрашивать о том, как его починить. Когда я
пытался показать ему принцип действия электромагнита, сделав из проволоки
небольшую пружинку и подвесив на веревочке гвоздь, я подавал напряжение, под
действием которого гвоздь проскальзывал в пружинку, а Джерри говорил: "Ух
ты! Похоже на занятие любовью!" Этим все и кончилось.
Теперь у нас возник новый спор: является ли он лучшим учителем, чем я,
или я - более прилежный ученик, чем он.
Я отказался от мысли попытаться помочь художнику оценить то чувство,
которое я испытываю по отношению к природе, чтобы он передал его в картине.
Теперь мне нужно было удвоить свои усилия, пытаясь научиться рисовать, чтобы
самому передать это чувство. Это было весьма амбициозное предприятие, и я
никому не рассказывал о своей идее, потому что по-прежнему оставались шансы,
что я никогда не смогу сделать это.
На начальном этапе моего обучения рисованию, одна моя знакомая увидела
мои попытки и сказала: "Сходи в Художественный музей Пасадены. Там проводят
уроки рисования с натурщицами - обнаженными натурщицами".
- Нет, - сказал я, - я еще недостаточно хорошо рисую: мне будет очень
не по себе.
- Ты вовсе не так плох; посмотрел бы ты на некоторых других!
Итак, я набрался мужества и все-таки пошел туда. На первом занятии нам
рассказали о газетной бумаге - об очень больших листах, размером с газету,
бумаги низкого качества - и разных карандашах и угле, которые мы должны
приобрести. На второе занятие пришла натурщица и начала с десятиминутного
сеанса.
Я начал рисовать натурщицу, и к тому моменту, когда я нарисовал одну
ногу, десять минут закончились. Я огляделся и увидел, что все остальные уже
нарисовали полную картину, даже затушевали фон: в общем, успели сделать все.
Я понял, что это мне не по зубам. Однако в конце занятия натурщица
собиралась позировать в течение тридцати минут. Я трудился изо всех сил и,
приложив неимоверные старания, я сумел нарисовать ее силуэт. На этот раз у
меня была хоть какая-то надежда. Поэтому я не закрыл свой рисунок, как
поступал со всеми предыдущими.
Мы пошли смотреть, что сделали другие, и я обнаружил, на что они были
способны в действительности: они нарисовали натурщицу со всеми подробностями
и тенями, записную книжку, которая лежала на скамейке, где она сидела,
платформу, все! Все они делали шк-шк-шк-шк углем, все вокруг, и я понял, что
это безнадежно - совершенно безнадежно.
Я возвращаюсь на свое место, чтобы закрыть свой рисунок, состоящий из
скопления нескольких линий в левом верхнем углу листа - до того времени я
рисовал только на листочках из блокнота размером 11х27 см, - но рядом стоят
некоторые другие студенты. "Посмотрите-ка на это, - говорит один из них. -
Здесь имеет значение каждая линия!"
Я не понял, что именно это означает, но этого было достаточно, чтобы я
собрался с духом и пришел на следующее занятие. Тем временем, Джерри не
переставал твердить мне, что слишком заполненные рисунки - далеко не так
хороши. Его работа состояла в том, чтобы научить меня не переживать из-за
других, а потому он говорил мне, что они не такие уж искусные.
Я заметил, что учитель не слишком распространяется по поводу
нарисованного (он сказал мне только, что моя картинка слишком мала для
такого листа). Вместо этого он пытался вдохновить нас на эксперименты с
новыми подходами. Я подумал о том, как мы учим физике. У нас так много
методик - так много математических методов, - что мы непрерывно рассказываем
студентам о том, как и что делается. С другой стороны, учитель рисования
боится рассказывать тебе что-либо. Если у тебя слишком тяжеловесные линии,
он не может сказать: "У тебя слишком тяжеловесные линии", потому что
какой-то художник нашел способ рисовать великие картины с помощью
тяжеловесных линий. Учитель не желает толкать тебя в каком-то определенном
направлении. Таким образом, перед учителем рисования стоит проблема, как
научить студентов рисовать, следуя внутреннему побуждению, а не его
указаниям, тогда как перед учителем физики всегда стоит проблема обучения
методикам, а не духу, решения физических задач.
Меня все время просили "расслабиться", относиться к рисованию проще. Я
подумал, что в этом не больше смысла, чем в том, чтобы убеждать человека,
который только учится водить машину, "расслабиться" за баранкой. Это все
равно не сработает. Расслабиться можно только тогда, когда точно знаешь, как
это делать аккуратно. Поэтому я как мог сопротивлялся этой ерунде насчет
"расслабиться".
Чтобы мы расслабились, нам предложили упражнение, когда нужно рисовать,
не глядя на бумагу. Не своди глаз с натурщицы; просто смотри на нее и рисуй
на бумаге линии, не глядя на то, что делаешь.
Один парень говорит: "Я не могу. Я должен подглядывать. Держу пари, что
подглядывают все!"
- Я не подглядываю! - говорю я.
- А, чепуха! - говорят они.
Я заканчиваю упражнение, они подходят посмотреть на мой рисунок и
обнаруживают, что я НЕ подглядывал; в самом начале кончик моего карандаша
сломался, и на бумаге не осталось ничего, кроме отпечатков.
Заточив карандаш, я снова попытался сделать это и обнаружил, что в моем
рисунке присутствует своего рода сила - странная сила, напоминающая ту,
которая чувствуется в работах Пикассо, - и она пришлась мне по душе. Этот
рисунок мне понравился еще и потому, что я знал, что рисовать хорошо таким
образом невозможно, а потому рисунок не должен был получиться хорошим - в
этом, как оказалось, и была суть расслабления. Я думал, что "расслабься",
значит "рисуй небрежно", а на самом деле оно значило расслабиться и не
беспокоиться о том, что получится в конечном итоге.
Занимаясь в этом классе, я достиг определенных успехов и чувствовал
себя довольно уверенно. До самого последнего занятия все натурщицы, которых
мы рисовали, были довольно полными и бесформенными; рисовать их было очень
интересно. Но на последнее занятие в качестве натурщицы пришла симпатичная
идеально сложенная блондинка. Именно тогда я обнаружил, что по-прежнему не
умею рисовать: я не сумел добиться ничего, что хоть сколько-то напоминало бы
эту красавицу! С прежними натурщицами, даже если нарисуешь что-то немного
больше или немного меньше, разницы особой не было, потому что формы-то все
равно нет. Но когда пытаешься нарисовать что-то, что так хорошо смотрится
вместе, то обмануть себя не удается: все должно быть точно так, как оно
есть!
Во время одного перерыва я подслушал, как один парень, который
действительно умел рисовать, спрашивает у натурщицы, не согласится ли она
позировать для него отдельно. Она согласилась. "Хорошо. Но у меня еще нет
студии. Сначала я должен уладить этот вопрос".
Я понял, что многому могу научиться у этого парня и что если я сейчас
ничего не сделаю, то у меня больше никогда не будет возможности нарисовать
эту симпатичную натурщицу. "Извините меня, - сказал я ему, - в моем доме на
первом этаже есть комната, которую можно использовать в качестве студии".
Оба согласились. Я показал несколько рисунков этого парня моему другу
Джерри, но тот ужаснулся. "Это вовсе не такие уж хорошие рисунки", - сказал
он, потом попытался объяснить, почему, но я так и не понял.
До тех пор пока я не начал учиться рисованию, я никогда особо не любил
разглядывать картины. Я не слишком ценил искусство, и лишь изредка
восторгался им, как это случилось однажды в японском музее. Я увидел
картину, написанную на коричневой бумаге, сделанной из бамбука, и мне в ней
понравилось именно то, что она представляла собой нечто среднее между
несколькими мазками кисти и бамбуком - я мог заставить ее перемещаться
взад-вперед, настолько уравновешена она была в своем положении.
Летом, после окончания курса рисования, я отправился на научную
конференцию в Италии и подумал, что неплохо было бы увидеть Сикстинскую
капеллу. Я приехал туда очень рано утром, купил билет раньше всех и, как
только она открылась, побежал вверх по лестнице. Благодаря этому, я получил
необычайное удовольствие оттого, что мне на мгновение удалось увидеть всю
капеллу и замереть в немом благоговении прежде, чем туда войдет кто-то еще.
Вскоре пришли туристы, вокруг образовались толпы людей, которые
говорили на разных языках, показывая то на то, то на это. Я хожу вокруг,
поглядывая на потолок. Потом мой взгляд спустился немного ниже, я увидел
большие картины в рамах и подумал: "Ух ты! Я о них и не знал".
К сожалению, я оставил свой путеводитель в отеле, но про себя подумал:
"Я знаю, почему эти панно неизвестны; они просто-напросто плохи". Но тут я
посмотрел на другое панно и сказал: "Вот это да! Это хорошее". Я посмотрел
на все остальные. "Это тоже хорошее, и это, а вот то вшивое". Я никогда не
слышал об этих панно, но решил, что все они хороши, кроме двух. Потом я
отправился в зал, который назывался Sala de Raphael - Комната Рафаэля, - и
заметил то же самое. Я подумал про себя: "Рафаэль непостоянен. Он не всегда
преуспевает. Иногда он очень хорош. А иногда создает всякую ерунду".
Вернувшись в отель, я посмотрел путеводитель. В части, отведенной под
Сикстинскую капеллу, было написано: "Под картинами Микеланджело находятся
четырнадцать панно, созданных Ботгичелли, Перуджино" - всеми этими великими
художниками - "и два панно, созданные Тем-то, которые не имеют никакого
значения". Меня очень взволновал тот факт, что я тоже вижу разницу между
тем, что является прекрасным творением искусства, а что - нет, хотя и не
могу объяснить это. Как ученый, ты всегда думаешь, что знаешь то, что
делаешь, поэтому склонен не доверять художнику, который говорит: "Это
великолепно", или: "Да в этом нет ничего особенного", а потом не может
объяснить тебе, почему; как не смог это сделать и Джерри в отношении тех
рисунков, которые я ему принес. Но вот влип и я: я тоже мог это сделать!
Что касается Комнаты Рафаэля, то оказалось, что великий художник
нарисовал лишь несколько картин, остальные же нарисовали его ученики. Мне
понравились именно те, которые нарисовал Рафаэль. Это был грандиозный стимул
для повышения моей уверенности в своей способности ценить искусство.
Как бы то ни было, тот парень из класса рисования и симпатичная
натурщица несколько раз приходили ко мне домой, и я пытался рисовать ее и
учиться у него. После множества попыток я, наконец, нарисовал то, что счел
действительно хорошей картиной - это был ее портрет - и этот первый мой
успех меня очень взволновал.
Я был уже настолько уверен в себе, что спросил своего старого друга
Стива Димитриадеса, не согласится ли его прекрасная жена позировать для
меня, а взамен я подарю ему ее портрет. Он засмеялся. "Если она захочет
тратить время, позируя для тебя, я не буду против, ха-ха-ха".
Я усиленно трудился над ее портретом, и, увидев его, он полностью
перешел на мою сторону. "Но это же просто удивительно! - воскликнул он. - Ты
можешь найти фотографа, чтобы он сделал копии портрета? Я хочу послать одну
своей матери в Грецию!" Его мать так и не видела девушку, на которой он
женился. Меня очень волновала мысль о том, что я усовершенстовал свои
способности до такой степени, что кто-то захотел забрать одну из моих работ.
Нечто подобное случилось на одной небольшой художественной выставке,
которую организовал какой-то парень из Калтеха. Я поместил на выставку два
рисунка и одну картину. Он сказал: "Мы должны повесить на рисунки цену".
Я подумал: "Чушь какая! Я же не пытаюсь их продать".
- Но это придает интерес выставке. Если ты не против того, чтобы
расстаться с ними, просто напиши на них цену.
После показа этот парень сказал мне, что какая-то девушка купила один
из моих рисунков и теперь хочет поговорить со мной, чтобы узнать о рисунке
побольше.
Рисунок назывался "Магнитное поле Солнца". Для этого рисунка я
позаимствовал одну из прекрасных фотографий солнечных протуберанцев,
сделанных в лаборатории по изучению Солнца в Колорадо. Поскольку я понимал,
как солнечное магнитное поле удерживает языки пламени, и, к тому времени,
уже разработал некую технику рисования магнитных силовых линий (похоже на
волосы девушки, развевающиеся на ветру), мне хотелось нарисовать что-нибудь
прекрасное, что еще ни один художник не догадался нарисовать: довольно
сложные и извивающиеся линии магнитного поля, кое-где сходящиеся близко с
тем только, чтобы дальше распространиться во все стороны.
Я объяснил ей все это и показал фотографию, которая подала мне эту
идею.
Она же рассказала мне эту историю. Она приходила на выставку вместе с
мужем, и им обоим очень понравился этот рисунок. "Давай купим его", -
предложила она.
Ее муж был одним из тех людей, которые ничего не могут делать сразу.
"Давай немного подумаем, прежде чем решать", - сказал он.
Она вспомнила, что через несколько месяцев у него будет день рождения,
поэтому в тот же день вернулась на выставку и купила рисунок.
Вечером он вернулся с работы очень подавленный. Еле-еле ей удалось
вытянуть из него, что случилось. Он хотел купить ей этот рисунок, но, когда
вернулся на выставку, ему сказали, что он уже продан. Таким образом, ей было
чем удивить его в день рождения.
Я же извлек из этой истории нечто, что все еще было мне в новинку: я
понял, для чего на самом деле нужно искусство, по крайней мере, в некоторой
степени. Оно приносит кому-то, отдельному человеку, удовольствие. Ты можешь
создать что-то, что кому-то другому понравится настолько, что этот человек
будет подавлен или счастлив из-за этой чертовой штуковины, которую ты
создал! В науке это имеет более общий характер: ты не знаешь отдельных
людей, которые открыто оценили твой вклад.
Я понял, что продать рисунок н...


