Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Три конца
страница №6
...ится.- Тятька беспременно даст... Своя нужда дома вплоть до крыши, так и
чужую пожалеет. Это завсегда так, Наташенька... Ужо поговорю с тятькой.
Трудно тебе, горюшке, одной-то весь покос воротить... хоть бы немудренького
мужичонка вам.
- Где его взять-то, Аннушка? Вот Тараско подрастет. Ноне его на
фабрику сведу.
Посидела Аннушка, потужила и ушла с тем же, с чем пришла. А Наташка
долго ее провожала глазами: откуда только что берет Аннушка - одета чисто,
сама здоровая, на шее разные бусы, и по праздникам в кофтах щеголяет. К
пасхе шерстяное платье справила: то-то беспутная голова! Хорошо ей,
солдатке! Позавидовала Наташка, как живут солдатки, да устыдилась.
В середине покоса Наташка разнемоглась своею бабьею болезнью: все
болит. Давно она разнемоглась, да все терпела. Оставалось докосить мокрый
лужок к самой реке, но Наташка откладывала эту работу: трава по мокрым
местам жесткая, а она косила босая. И то все ноги в крови к вечеру. Так
лужок и оставался нескошенным, а Наташка лежала в балагане третий день, ни
рукой, ни ногой пошевелить не может. Старуха Мавра, вместо того чтобы
пожалеть девку, на нее же взъелась: ты и такая, ты и сякая. Не понимает
того, старая, что от голодухи обессилела Наташка. Бедные люди поневоле
делаются несправедливыми, как было и теперь. Оставалось одно: обратиться к
Аннушке, но Наташка еще перемогалась: может, к утру полегчает.
- Вон добрые люди в орду собираются уезжать, а ты лежишь, как колода,
- корила обезумевшая Мавра единственную работницу. - Хоть бы умереть...
Хлеба вон осталась одна-разъединая корочка, как хошь ее дели на троих-то.
- Мамынька, завтра поправлюсь, даст бог...
- Аннушка вон обещалась пособить, только, грит, пусть Наташка сама
придет. Вон у нее какие сарафаны-то, а ты ее же обегаешь. Ваша-то,
девичья-то, честь для богатых, а бедным не помирать же с голоду.
- Опомнись, мамынька, какие слова ты выговариваешь? - стонала Наташка.
- А такие... Не ты первая, не ты последняя: про всех про вас,
дровосушек, одна слава-то...
Как ни крепилась Наташка, как ни перемогалась, а старуха-таки доняла
ее: заревела девка. Раньше хоть спала, а тут и ночь не спится, - обидела ее
мать. К утру только заснула Наташка, так хорошо, крепко заснула. Давно
ободняло уж, а Наташка спит, спит и сама дивится, что никто ее не будит.
Что бы это такое значило? Солнышко уж в балаган стало заглядывать, значит
время к обеду. Стыдно стало Наташке. Собралась она с силами, поднялась и
вышла из балагана. Мать сидит у огонька, опустила голову на руки и
горько-горько плачет.
- Чего ты, мамынька родная?
Старуха Мавра с удивлением посмотрела на дочь, что та ничего не знает,
и только головой указала на лужок у реки. Там с косой Наташки лихо косил
какой-то здоровенный мужик, так что слышно было, как жесткая болотная трава
свистела у него под косой.
- Да ведь это Окулко?! - крикнула Наташка, всплеснув руками.
- Он самый. Утром даве я встаю, вышла из балагана, вот этак же гляжу,
а у нас лужок мужик косит. Испугалась я по первоначалу-то, а потом
разглядела: он, Окулко. Сам пришел и хлеба принес. Говорит, объявляться
пришел... Докошу, говорит, вам лужок, а потом пойду прямо в контору к
приказчику: вяжите меня...
- Вот, мамынька, ты все жалилась да меня корила...
- От голоду, родная, от голоду. Помутилась я разумом на старости
лет... Ты погляди, как Окулко-то поворачивает: тебе бы на три дня
колотиться над лужком, а он к вечеру управится.
- Да ведь он мужик, мамынька.
Окулко косил с раннего утра вплоть до обеда, без передышки. Маленький
Тараско ходил по косеву за ним и молча любовался на молодецкую работу
богатыря-брата. Обедать Окулко пришел к балагану, молча съел кусок ржаного
хлеба и опять пошел косить. На других покосах уже заметили, что у Мавры
косит какой-то мужик, и, конечно, полюбопытствовали узнать, какой такой
новый работник объявился. Тит Горбатый даже подъехал верхом на своей
буланой кобыле и вслух похвалил чистую Окулкину работу.
- Здравствуй, Окулко, - проговорил он. - Ты, этово-тово, ладно
надумал, в самый раз.
- Ладно, так и примеривать не надо, - отрезал Окулко, продолжая
работать.
- Ты, этово-тово, правильно...
Конечно, прибежала на той же ноге Аннушка.
- Ну, вот и слава богу, мужик нашелся, - радовалась она. - А ты,
Наташка, совсем затощала, лица на тебе нет... Ай да Окулко! Тоже и придумал
ловко.
Маврина семья сразу ожила, точно и день был светлее, и все помолодели.
Мавра сбегала к Горбатым и выпросила целую ковригу хлеба, а у Деяна заняла
луку да соли. К вечеру Окулко действительно кончил лужок, опять молча
поужинал и улегся в балагане. Наташка радовалась: сгрести готовую кошенину
не велика печаль, а старая Мавра опять горько плакала. Как-то Окулко пойдет
объявляться в контору? Ушлют его опять в острог в Верхотурье, только и
видела работничка.
X
По всем покосам широкою волной прокатилась молва о задуманном
переселении в орду, и самым разнообразным толкам не было конца.
- Надо засылать ходоков, старички, - повторял Филипп Чеботарев, когда
собирались человек пять-шесть. - Страда в половине, которые семьи
управились с кошениной, а ежели есть свои мужики, так поставят сено и без
старика. Надо засылать.
- Уж это што и говорить, - соглашались все. - Как по другим прочиим
местам добрые люди делают, так и мы. Жалованье зададим ходокам, чтобы им не
обидно было и чтобы неустойки не вышло. Тоже задарма кому охота
болтаться... В аккурате надо дело делать.
Все понимали, что в ходоки нужно выбрать обстоятельных стариков, а не
кого-нибудь. Дело хлопотливое и ответственное, и не всякий на него пойдет.
Раз под вечер, когда семья Горбатых дружно вершила первый зарод, к ним
степенно подвалила артелька стариков.
- Здорово, старички! - весело крикнул Тит с зарода.
- Бог на помочь!
Старички присели к сторонке и с достоинством обождали, пока Горбатые
кончат свою работу. Макар и Федор продолжали свое дело, не обращая на
гостей никакого внимания. Молодые мужики вообще как-то сторонились от
стариков, а в больших туляцких семьях они не смели пикнуть, когда большак
дома. Легко работали Горбатые около своего зарода, так что любо-дорого было
смотреть. Филипп Чеботарев наблюдал их с тайною завистью: вот бы ему хоть
одного сына в семью, а то с девками недалеко уедешь. Из туляков пришли Деян
Поперешный и рыжий, как огонь, Шкарабура (прозвище за необыкновенный вид),
а из хохлов Дорох Ковальчук, Канусик и Шикун.
- Садитесь, этово-тово, на прясло-то, так гости будете, - кричал Тит,
едва успевая принимать подкидываемое сыновьями сено.
- Управляйся, дедушко, дело не к спеху.
Подбиравшие граблями сено бабы молчали: они чувствовали, зачем
приволоклись старички. Палагея сердито поглядывала на снох.
Когда кончили вершить зарод, Макар и Федор ушли копнить поспевшее к
вечеру сено, а за ними поплелись бабы. Тит спустился с зарода, обругал
Пашку, который неладно покрывал верхушку зарода свежими березовыми ветками,
и подошел к дожидавшим старичкам.
- Ну, этово-тово, здравствуйте...
- Мимо шли, так вот завернули, - объяснял Чеботарев. - Баско робите
около зароду, ну, так мы и завернули поглядеть... Этакую-то семью да на
пашню бы выгнать: загорелось бы все в руках.
Прежде чем приступить к делу, старички поговорили о разных посторонних
предметах, как и следует серьезным людям; не прямо же броситься на человека
и хватать его за горло.
- А мы, видно, к тебе, дедушко Тит... - заявил нерешительно один
голос, когда были проделаны все предварительные церемонии.
- Вижу, этово-тово...
Старый Тит как-то весь съежился и только заморгал глазами.
- Мы, значит, уж к тебе, дедушко, всем миром... послужи миру-то... В
ходоки тебя мир выбрал, чтобы обследовать эту самую орду наскрозь.
Тит замотал головой, точно взнузданная лошадь, и пошел на отпор:
- Стар я, этово-тово... Семья у меня во какая, а замениться некем.
Нет, уж вы ослобоните меня... Кого помогутнее надо выбрать.
- Нет, мир тебя выбрал... Ты уж не корячься напрасно: без твоего слова
не уйдем.
- Посердитовал на меня мир, старички, не по годам моим служба. А
только я один не пойду... Кто другой-то?
- Другого уж ты сам выбирай: тебе с ним идти, тебе и выбирать. От
Туляцкого конца, значит, ты пойдешь, а от Хохлацкого...
- Вот разе сват... - нерешительно заявлял Тит, поглядывая на
попятившегося Коваля.
- Верное твое слово, дедушко; вы сваты, так заодно идти вам в орду.
Старый Коваль не спорил и не артачился, как Тит: идти так идти...
Нэхай буде так!.. Сваты, по обычаю, ударили по рукам. Дело уладилось сразу,
так что все повеселели. Только охал один Тит, которому не хотелось
оставлять недоконченный покос.
- Коней двенадцать голов, куды я повернусь зимой-то без сена? -
повторял он, мотая головой. - Ежели его куплять по зиме, сена-то, так,
этово-тово, достатку не хватит...
- Э, сват, буде тебе гвалтувати, - уговаривал Коваль. - Як уведем оба
конца в орду, так усе наше сено кержакам зостанется... Нэхай твоему сену!..
Три дня ходил Тит темнее ночи и ничего не говорил своей семье. Его
одолевали какие-то тяжелые предчувствия. Он веселел немного только в
присутствии старого Коваля, который своим балагурством и хохлацкими
"жартами" разгонял туляцкую скуку. Сваты даже уехали с покоса и за
разговорами проводили время в кабаке у Рачителихи. На Тита нападали
сомнения: как да что? Выпитая водка несколько ободряла его, но это
искусственное оживление выкупалось наутро новым приступом малодушия. Раз он
не вытерпел и заявил Ковалю решительным тоном:
- Нет, сват, этово-тово, надо сходить к попу посоветовать... Он больше
нас знает.
- Пойдем и до попа, - соглашался Коваль, - письменный человек, усе
знае...
Поп Сергей жил напротив церкви, в большом пятистенном деревянном доме.
Он принял ходоков ласково, как всегда, и первый заговорил:
- Слышал, старички, про ваши затеи... Своего хлеба отведать захотели?
- Так вот мы и пришли, батюшко, к тебе посоветовать.
- Что же, доброе дело: ум - хорошо, а два - лучше того.
Поп усадил гостей и повел длинную, душевную беседу, а ходоки слушали.
- Отсоветовать вам я не могу, - говорил о.Сергей, разгуливая по
комнате, - вы подумаете, что я это о себе буду хлопотать... А не сказать не
могу. Есть хорошие земли в Оренбургской степи и можно там устроиться,
только одно нехорошо: молодым-то не понравится тяжелая крестьянская работа.
Особенно бабам непривычно покажется... Заводская баба только и знает, что
свою домашность да ребят, а там они везде поспевай.
- Это ты верно, батюшко: истварились наши бабы, набаловались и парни
тоже... От этого самого и и орду уходим, - говорил Тит. - Верное твое
слово.
- Я не говорю: не ездите... С богом... Только нужно хорошо осмотреть
все, сообразить, чтобы потом хуже не вышло. Побросаете дома, хозяйство, а
там все новое придется заводить. Тоже и урожаи не каждый год бывают...
Подумать нужно, старички.
- Так ты уж нам скажи прямо: ехать али не ехать?
- Ничего я не могу вам сказать: ваше дело... Там хорошо, где нас нет.
Долго толковали старики с попом, добиваясь, чтобы он прямо посоветовал
им уезжать, но о.Сергей отвечал уклончиво и скорее не советовал уезжать.
- Не могу я вам сказать: уезжайте, - говорил он на прощанье. - После,
если выйдет какая неудача, вы на меня и будете ссылаться. А если я окажу:
оставайтесь, вы подумаете, что я о себе хлопочу. Подумайте сами...
Ходоки ушли от попа недовольные, потому что он, видимо, гнул больше на
свою сторону.
- Обманывает нас поп, - решил Коваль. - Ему до себя, а не до нас...
Грошей меньше буде добывать, як мы в орду уедем.
- И то правда, - согласился Тит. - Не жадный поп, а правды сказать не
хочет, этово-тово. К приказчику разе дойдем?
- А пойдем до приказчика: тот усе окажет... Ему что, приказчику, он
жалованье из казны берет.
Старики отправились в господский дом и сначала завернули на кухню к
Домнушке. Все же свой человек, может, и научит, как лучше подойти к
приказчику. Домнушка сначала испугалась, когда завидела свекра Тита,
который обыкновенно не обращал на нее никакого внимания, как и на сына
Агапа.
- Да вы садитесь... - упрашивала Домнушка. - Катря, пан дома? -
крикнула она на лестницу вверх.
- У кабинети, - ответил сверху голос Катри.
Тит все время наблюдал Домнушку и только покачал головой: очень уж она
разъелась на готовых хлебах. Коваль позвал внучку Катрю и долго
разговаривал с ней. Горничная испугалась не меньше Домнушки: уж не сватать
ли ее пришли старики? Но Домнушка так весело поглядывала на нее своими
ласковыми глазами, что у Катри отлегло на душе.
- Эге, гарна дивчина! - повторял Коваль, любуясь внучкой.
Порывшись где-то в залавке, Домнушка достала бутылку с водкой и
поставила ее гостям.
- Пожалуйте, дорогие гости, - просила она, кланяясь. - Не обессудьте
на угощенье.
- Ото вумная баба! - хвалил Коваль, обрадовавшийся водке.
Старики выпили по две рюмки, но Тит дольше не остался и потащил за
собой упиравшегося Коваля: дело делать пришли, а не прохлаждаться у
Домнушки.
- Упрямый чоловик... - ворчал Коваль.
Катря провела их в переднюю, куда к ним вышел и сам Петр Елисеич. Он
только что оторвался от работы и не успел снять даже больших золотых очков.
- Ну что, старички, скажете?
Старики после некоторой заминки подробно рассказали свое дело, а Петр
Елисеич внимательно их слушал.
- Так вот мы и пришли, этово-тово, - повторял Тит. - Чего ты уж нам
окажешь, Петр Елисеич?
Петр Елисеич увел стариков к себе в кабинет и долго здесь толковал с
ними, а потом сказал почти то же, что и поп. И не отговаривал от
переселения, да и не советовал. Ходоки только уныло переглянулись между
собой.
- Так прямого твоего слова не будет, Петр Елисеич? - приставал Тит.
- Трудно сказать, старички, - уклончиво отвечал Мухин. - Съездите,
посмотрите и тогда сами увидите, где лучше.
Выйдя от приказчика, старики долго шли молча и повернули прямо в кабак
к Рачителихе. Выпив по стаканчику, они еще помолчали, и только потом уже
Тит проговорил:
- Из слова в слово, что поп, что приказчик, сват! Этово-тово,
правды-то, видно, из них топором не вырубишь.
- А они ж сговорились, сват, - объяснил Коваль. - Приказчику тоже не
велика корысть, коли два конца уйдут, а зостанутся одни кержаки. Кто будет
робить ему на фабрике?.. Так-то...
Вообще ходоков охватило крепкое недоверие и к попу и к приказчику. Это
чувство укрепило их в решении немедленно отправиться в путь. Об их замыслах
знали пока одни старухи, которые всячески их поддерживали: старухи так и
рвались к своему хлебу.
Ровно через неделю после выбора ходоков Тит и Коваль шагали уже по
дороге в Мурмос. Они отправились пешком, - не стоило маять лошадей целых
пятьсот верст, да и какие же это ходоки разъезжают в телегах? Это была
трогательная картина, когда оба ходока с котомками за плечами и длинными
палками в руках шагали по стороне дороги, как два библейских соглядатая,
отправлявшихся высматривать землю, текущую молоком и медом.
- А ты, сват, иди наперед, - шутил Коваль, - а я за тобой, як
журавель...
XI
Страда была на исходе, а положение заводских дел оставалось в самом
неопределенном виде. Заводские управители ждали подробных инструкций от
главного заводоуправления в Мурмосе, а главное заводоуправление в свою
очередь ждало окончательной программы из главной конторы в Петербурге. Пока
эта контора только требовала все новых и новых справок по разным статьям
заводского хозяйства, статистических данных, смет и отчетов. Такая
канцелярская политика возмущала до глубины души главного управляющего Луку
Назарыча, ненавидевшего вообще канцелярские порядки. Раньше он все дела
вершал единолично, а теперь пришлось устраивать съезды заводских
управителей, отдельные совещания и просто интимные беседы. Вся эта кутерьма
точно обессилила Луку Назарыча: от прежней грозы оставались жалкие
развалины.
- Все кончено... - повторял упрямый старик, удрученный крепостным
горем. - Да... И ничего не будет! Всем этим подлецам теперь плати... за все
плати... а что же Устюжанинову останется?
- Лука Назарыч, вы напрасно так себя обеспокоиваете, - докладывал
письмоводитель Овсянников, этот непременный член всех заводских заседаний.
- Рабочие сами придут-с и еще нам же поклонятся... Пусть теперь порадуются,
а там мы свое-с наверстаем. Вон в Кукарских заводах какую уставную грамоту
составили: отдай все...
- На словах-то ты, как гусь на воде...
В течение лета Лука Назарыч несколько раз приезжал в Ключевской завод
и вел длинные переговоры с Мухиным.
- Ну, ты, француз, везде бывал и всякие порядки видывал, - говорил он
с обычною своею грубостью, - на устюжаниновские денежки выучился... Ну,
теперь и помогай. Ежели с крепостными нужно было строго, так с вольными-то
вдвое строже. Главное, не надо им поддаваться... Лучше заводы остановить.
Петр Елисеич был другого мнения, которое старался высказать по
возможности в самой мягкой форме. В Западной Европе даровой крепостной труд
давно уже не существует, а между тем заводское дело процветает благодаря
машинам и улучшениям в производстве. Конечно, сразу нельзя обставить
заводы, но постепенно все устроится. Даже будет выгоднее и для заводов эта
новая система хозяйства.
- Ну, уж это ты врешь! - резко спорил Лука Назарыч.
- Нет, не вру... сами увидите.
- Первая причина, Лука Назарыч, что мы не обязаны будем содержать ни
сирот, ни престарелых, ни увечных, - почтительнейше докладывал Овсянников.
- А побочных сколько было расходов: изба развалилась, лошадь пала, коровы
нет, - все это мы заводили на заводский счет, чтобы не обессилить народ. А
теперь пусть сами живут, как знают...
- Знаю и без тебя...
- Не нужно содержать хлебных и провиантских магазинов, не нужно
запасчиков...
- И это знаю!.. Только все это пустяки. Одной поденщины сколько мы
должны теперь платить. Одним словом, бросай все и заживо ложись в могилу...
Вот француз все своею заграницей утешает, да только там свое, а у нас свое.
Машины-то денег стоят, а мы должны миллион каждый год послать владельцам...
И без того заводы плелись кое-как, концы с концами сводили, а теперь где мы
возьмем миллион наш?
Последняя вспышка старой крепостной энергии произошла в Луке Назарыче,
когда до Мурмоса дошла весть о переселении мочеган и о толках в Кержацком
конце и на Самосадке о какой-то своей земле. Лука Назарыч поскакал в
Ключевской завод, как на пожар. Он приехал в глухую полночь и не
остановился в господском доме, как всегда, а проехал на медный рудник к
молодому Палачу. Ранним утром Петр Елисеич потребован был на рудник к
ответу. Он предчувствовал налетевшую грозу и отправился на рудник с тяжелым
сердцем. Фабрика еще не действовала, и дымилась всего одна доменная печь. С
плотины управительский экипаж повернул в Пеньковку с ее кривыми улицами и
домишками. Эта часть завода всегда возмущала Петра Елисеича своим убогим
видом. Самый рудник стоял в яме, и высокая зеленая труба вечно дымилась,
как на фабрике домна. Кругом тянулись целые поленницы из рудничных "чурок"
- деревянные крепи и подставки в шахте. По берегу Березайки шел громадный
отвал из пустой породы, добытой из шахты. Во дворе самого рудника чернели
неправильные кучи добытой медной руды и поленницы куренного долготья для
отопления паровой машины, занимавшей отдельный корпус. Над шахтой горбился
деревянный сарай с почерневшею железною крышей, а от него во все стороны
разбегались узколинейные подъездные пути, по которым катились ручные вагоны
- в шахту с чурками, а из шахты с рудой и пустою породой. В углу рудничного
двора приткнулся домик Палача, весело глядевший своими светлыми окнами,
зеленою крышей и небольшим палисадником. Петр Елисеич проехал прямо к этому
домику, но Лука Назарыч ушел в шахту.
На дворе копошились, как муравьи, рудниковые рабочие в своих желтых от
рудничной глины холщовых балахонах, с жестяными блендочками на поясе и в
пеньковых прядениках. Лица у всех были землистого цвета, точно они выцвели
от постоянного пребывания под землей. Это был жалкий сброд по сравнению с
ключевскою фабрикой, где работали такие молодцы.
- Лука Назарыч в шахте... - повторила несколько раз "приказчица"
Анисья, отворившая Мухину дверь.
Это была цветущая женщина, напоминавшая фигурой Домнушку, но с мелкими
чертами злого лица. Она была разодета в яркий сарафан из китайки с желтыми
разводами по красному полю и кокетливо закрывала нижнюю часть лица концами
красного кумачного платка, кое-как накинутого на голову.
Оставив экипаж у дома, Петр Елисеич зашагал к рудничному корпусу, где
хрипела работавшая штанговая машина. Корпус был грязный, как и все на
медном руднике. Петр Елисеич нашел своего повелителя у отверстия шахты, где
кучки рабочих разгружали поднятую из шахты железную бадью прямо в вагон.
Лука Назарыч продолжал разговаривать с Палачом, не обращая внимания на
поклонившегося ему Мухина, - это был скверный признак... Палач объяснял
что-то относительно работавшей водокачки, и Лука Назарыч несколько раз
наклонялся к черневшему отверстию шахты, откуда доносились подавленные
хрипы, точно там, в неведомой глубине, в смертельной истоме билось какое-то
чудовище. Откуда-то появился рудничный надзиратель, старичок Ефим Андреич,
и молча вытянулся пред лицом грозного начальства.
- Ты у меня смотри, сахар... - ласково ворчал Лука Назарыч, грозя
Палачу пальцем. - Чурок не жалей, а то упустим шахту, так с ней не
развяжешься. И ты, Ефим Андреич, не зевай... голубковскую штольню вода
возьмет...
Быстро обернувшись к Мухину, Лука Назарыч как-то визгливо закричал:
- Что у тебя, бунт, а? Добился своего!.. распустил всех!.. Теперь
полюбуйся...
- Лука Назарыч...
- Молчать! - завизжал неистовый старик и даже привскочил на месте. - Я
все знаю!.. Родной брат на Самосадке смутьянит, а ты ему помогаешь...
Может, и мочеган ты не подучал переселяться?.. Знаю, все знаю... в порошок
изотру... всех законопачу в гору, а тебя первым... вышибу дурь из головы...
Ежели мочегане уйдут, кто у тебя на фабрике будет работать? Ты подумал об
этом... ты... ты...
Петр Елисеич покраснел, молча повернулся и вышел из корпуса. В первую
минуту Лука Назарыч онемел от изумления, потом ринулся было вдогонку за
уходившим. Мухиным, но опомнился и как-то только застонал. Он даже
зашатался на месте, так что Палач должен был его поддержать.
- Вредно вам, Лука Назарыч... - заботливо проговорил Ефим Андреич,
стараясь поддержать старика за рукав осеннего драпового пальто.
- В гору! - хрипел Лука Назарыч, сам не понимая, что говорит.
Рабочие, нагружавшие вагон, смотрели на эту сцену, разинув рты, так
что Палач накинулся уже на них.
- А вы что остановились, подлецы?! - заорал он своим протодьяконским
басом. - Вот я вас, канальи!..
- В гору!.. - ослабевшим голосом шептал Лука Назарыч, закрывая глаза
от охватившей его усталости.
Из корпуса его увели в квартиру Палача под руки. Анисье пришлось и
раздевать его и укладывать в постель. Страшный самодур, державший в
железных тисках целый горный округ, теперь отдавался в ее руки, как грудной
младенец, а по суровому лицу катились бессильные слезы. Анисья умелыми,
ловкими руками уложила старика в постель, взбила подушки, укрыла одеялом, а
сама все наговаривала ласковым полушепотом, каким убаюкивают малых ребят.
- Ужо я тебя липовым цветом напою... - лепетала она, подтыкивая
одеяло. - Да перцовочкой разотру...
Луку Назарыча трепала жестокая лихорадка, так что стучали зубы. Он
плохо понимал, что делалось кругом, и тупым, остановившимся взглядом
смотрел куда-то в угол. Палач сидел в кабинете и прислушивался к каждому
шороху. Когда мимо него проходила Анисья, он погрозил ей своим кулаком. Для
Палача теперь было ясно, что звезда Мухина померкла, и Лука Назарыч не
простит ему его дерзости. Следовательно, оставалось только воспользоваться
этим удобным случаем, и в голове Палача зароились смелые планы. "Анисья, ты
у меня не дыши, а то всю выворочу на левую сторону..." Приказчица старалась
изо всех своих бабьих сил и только скалила зубы, когда Палач показывал ей
кулаки. Знала она отлично эта кулаки, когда Палач был трезвый, но он пил
запоем, и тогда была уже "вся воля" Анисьи.
Домик, в котором жил Палач, точно замер до следующего утра.
Расставленные в опасных пунктах сторожа не пропускали туда ни одной души.
Так прошел целый день и вся ночь, а утром крепкий старик ни свет ни заря
отправился в шахту. Караул был немедленно снят. Анисья знала все привычки
Луки Назарыча, и в восемь часов утра уже был готов завтрак, Лука Назарыч
смотрел довольным и даже милостиво пошутил с Анисьей.
- Рюмочку анисовки... - предлагал Палач. - Отлично разбивает кровь,
Лука Назарыч. Средство испытанное...
- А ты сам что же?
- Не могу, Лука Назарыч... У меня зарок.
- Знаю, знаю... Ты, краля, не давай ему баловаться.
- Кабы слушался он меня, Лука Назарыч...
Палач только повел глазами, как Анисьин язык точно прилип.
Завтрак вообще удался, и Лука Назарыч повеселел. В окна глядел светлый
августовский день. В открытую форточку слышно было, как тяжело работали
деревянные штанги. Прогудел свисток первой смены, - в шахте работали на три
смены.
- А этого француза я укорочу... - заметил Лука Назарыч, не говоря
собственно ни с кем. - Я ему покажу, как со мной разговаривать.
В прихожей осторожно скрипнула дверь, и послышалось тяжелое шептанье.
- Кто там? - окликнул Палач.
- А Луку Назарыча повидать бы, - ответил хриплый голос. - Мы до него
пришли...
Палач выскочил в переднюю, чтобы обругать смельчаков, нарушивших
завтрак, но так и остановился в дверях с раскрытым ртом: перед ним стояли
заводские разбойники Окулко, Челыш и Беспалый. Первая мысль, которая
мелькнула в голове Палача, была та, что разбойники явились убить его, но он
сейчас же услышал шептанье собравшегося у крыльца народа.
- Нам бы Луку Назарыча...
- Меня? Кто меня спрашивает? - повторял Лука Назарыч и тоже пошел в
переднюю.
- Лука Назарыч, не вели казнить, вели миловать, - проговорил Челыш,
выступая вперед.
- В чем дело? - удивлялся Лука Назарыч.
- Это наши... заводские разбойники, - объяснил, наконец, Палач,
стараясь заслонить собой управляющего.
- Мы до твоей милости, Лука Назарыч, - заговорил Беспалый. - С
повинной пришли... Што хошь, то и делай с нами.
- В кандалы! в машинную!.. - заревел Лука Назарыч, поняв, в чем дело.
- Лесообъездчиков сюда, конюхов!..
Палач тихонько отвел старика в гостиную и шепотом объяснил:
- Нельзя-с, Лука Назарыч... Не прежняя пора! Надо их отправить в
волостное правление, пусть там с ними делаются, как знают...
В Ключевском заводе уже было открыто свое волостное правление, и
крепостных разбойников отправили туда. За ними двинулась громадная толпа,
так что, когда шли по плотине, не осталось места для проезда. Разбойники
пришли сами "объявиться".
- Вот оно что значит: "и разбойник придет с умиренною душой", -
объяснял Петру Елисеичу приезжавший в Мурмос Груздев. - Недаром эти старцы
слова-то свои говорят...
XII
Весь Ключевской завод с нетерпением ждал наступления успеньева дня,
который, наконец, должен был самым делом выяснить взаимные отношения. Будут
ли рабочие работать на фабрике и кто выйдет на работу, - все это оставалось
пока неизвестным. Петр Елисеич прежде времени не старался заводить на эту
тему никаких разговоров и надеялся, что все обставится помаленьку, при
помощи маленьких взаимных уступок. Соединяющим звеном для всех трех концов
явилась теперь только что открытая волость, где мужики и собирались
потолковать и послушать. Первым старшиной был выбран старик Основа. На
волостных сходах много было ненужного галденья, споров и пересудов, но было
ясно одно, что весь Кержацкий конец выйдет на работу. Заводоуправление с
своей стороны вывесило в конторе подробное объявление относительно новых
поденных плат. Фабричные мастера были довольны ценами.
Накануне успеньева дня в господский дом явились лесообъездчики с
заявлением, что они желают остаться на своей службе. Петр Елисеич очень
удивился, когда увидел среди них Макара Горбатого.
- А ты как же, Макар? - спрашивал Петр Елисеич.
- А уж так, Петр Елисеич... Как допрежь того был, так и останусь.
- Так... да. Ну, а если отец вернется из орды и Туляцкий конец будет
переселяться?
- Пусть переселяется, Петр Елисеич, а мое дело - сторона... Конешно,
родителев мы должны уважать завсегда, да только старики-то нас ведь не
спрашивали, когда придумали эту самую орду. Ихнее это дело, Петр Елисеич, а
я попрежнему...
Должность лесообъездчика считалась доходной, и охотников нашлось бы
много, тем более что сейчас им назначено было жалованье - с лошадью
пятнадцать рублей в месяц. Это хоть кому лестно, да и работа не тяжелая.
Прошел и успеньев день. Заводские служащие, отдыхавшие летом, заняли
свои места в конторе, как всегда, - им было увеличено жалованье, как
мастерам и лесообъездчикам. За контору никто и не опасался, потому что
служащим, поколениями выраставшим при заводском деле и не знавшим ничего
другого, некуда было и деваться, кроме своей конторы. Вся разница теперь
была в том, что они были вольные и никакой Лука Назарыч не мог послать их в
"гору". Все смотрели на фабрику, что скажет фабрика.
- Пить-есть захотят, так выйдут на работу, а за страду всем подвело
животы, - говорил Никитич, весело похаживавший под своею домной.
С раннего утра разное мелкое заводское начальство было уже на своих
местах. Еще до свету коморник Слепень пропустил обеих "сестер" - уставщика
Корнилу и плотинного Евстигнея, за ними пришел надзиратель Подседельников,
известный на фабрике под именем "Ястребка", потом дозорные (Полуэхт
Самоварник забрался раньше других), записчик поденных работ Чебаков,
магазинер Подседельников, амбарные Подседельниковы и т.д. Вышли на работу
все мастера: обжимочный Пимка Соболев, кричные брательники Гущины и Афонька
Туляк, листокатальный мастер Гараська Ковригин, а с ними пришли
"ловельщики", "шуровщики", кузнецы, слесаря и т.д. Растворились железные
двери громадных корпусов, загремело железо в амбарах, повернулись тяжелые
колеса, и вся фабрика точно проснулась после тяжелого летаргического сна.
Около дровосушных печей запестрела голосистая толпа поденщиц. Тут были и
солдатка Аннушка, и Наташка, и отчаянная Марька, любовница Спирьки Гущина.
- Вот тебе и кто будет робить! - посмеивался Никитич, поглядывая на
собравшийся народ. - Хлеб за брюхом не ходит, родимые мои... Как же это
можно, штобы этакое обзаведенье и вдруг остановилось? Большие миллионты в
него положены, - вот это какое дело!
С Никитичем, цепляясь за полу его кафтана, из корпуса в корпус ходила
маленькая Оленка, которая и выросла под домной. Одна в другие корпуса она
боялась ходить, потому что рабочие пели ей нехорошие песни, а мальчишки,
приносившие в бураках обед, колотили ее при случае.
- У тебя Оленка-то в подмастерьях ходит? - смеялись над Никитичем
другие мастера.
- А разве она помешала кому?.. Оленушка, ты их не слушай, варнаков.
В груди у Никитича билось нежное и чадолюбивое сердце, да и других
детей, кроме Оленки, у него не было. Он пестовал свою девочку, как самая
заботливая нянька.
Кержацкий конец вышел на работу в полном составе, а из мочеган вышли
наполовину: в кричной робил Афонька Туляк, наверху домны, у "хайла",
безответный человек Федька Горбатый, в листокатальной Терешка-казак и еще
несколько человек. Полуэхт Самоварник обежал все корпуса и почтительно
донес Ястребку, кто не вышел из мочеган на работу.
- Придут... - коротко ответил надзиратель, закладывая руки за спину.
- Обнаковенно, Пал Иваныч... Первое дело человеку надобно жрать,
родимый мой.
Конечно, фабрику пустить сразу всю было невозможно, а работы шли
постепенно. Одни печи нагреть чего стоило... Шуровальщики выбивались из
сил, бросая шестичетвертовые поленья в чугунные хайла холодных печей. Сырой
чугун "садили" в пудлинговые печи, отсюда он в форме громадного "шмата"
поступал под обжимочный молот и превращался в "болванку". Болванка снова
нагревалась и прокатывалась "под машиной" в тяжелые полосы сырого железа,
которое разрезывалось и нагревалось "складками", поступавшими опять в
прокатные машины, превращавшие его в "калязник", и уж из калязника
вырабатывалось сортовое железо - полосовое, шинное, кубовое, круглое и т.д.
Каждый фунт выработанного железа проходил длинный огненный путь. Тяжело
повернулось главное водяное колесо, зажужжали чугунные шестерни, застучали,
как железные дятлы, кричные молота, задымились трубы, посыпались искры
снопами, и раскаленные добела заслонки печей глядели, как сыпавшие искры
глаза чудовища. Пронзительный свист огласил корпуса, и дремавшие по
переплетам крыш фабричные голуби встрепенулись, отвыкнув за лето от
грохота, лязга и свиста.
Когда Петр Елисеич пришел в девять часов утра посмотреть фабрику,
привычная работа кипела ключом. Ястребок встретил его в доменном корпусе и
провел по остальным. В кричном уже шла работа, в кузнице, в слесарной, а в
других только еще шуровали печи, смазывали машины, чинили и поправляли. Под
ногами уже хрустела фабричная "треска", то есть крупинки шлака и
осыпавшееся с криц и полос железо - сор.
- Что же, отлично, если все вышли на работу, - повторял Петр Елисеич,
переходя из корпуса в корпус.
Где он проходил, везде шум голосов замирал и точно сами собой
снимались шляпы с голов. Почти все рабочие ходили на фабрике в пеньковых
прядениках вместо сапог, а мастера, стоявшие у молота или у прокатных
станов, - в кожаных передниках, "защитках". У каждого на руке болталась
пара кожаных вачег, без которых и к холодному железу не подступишься.
- Почти все вышли в полазну, - докладывал Ястребок.
Полазна - фабричный термин. Работа делилась на двухнедельные
"выписки", по которым в конторе производились все расчеты. "Вышел в
полазну" в переводе обозначало, что рабочий в срок начал свою выписку, а
"прогулял полазну" - не поспел к сроку и, значит, должен ждать следующей
"выписки". Фабричная терминология установилась с испокон веку, вместе с
фабрикой, и переходила от одного поколения к другому. Петр Елисеич, как
всякий заводский человек, горячо любил свою фабрику и теперь с особенным
удовольствием ходил по корпусам в сопровождении своей свиты из уставщика,
дозорных и надзирателя. Погода менялась, и начал накрапывать осенний мелкий
дождичек - сеногной. В ненастье фабрика производила какое-то особенно
бодрое впечатление.
На фабрике Петр Елисеич пробыл вплоть до обеда, потому что все нужно
было осмотреть и всем дать работу. Он вспомнил об еде, когда уже пробило
два часа. Нюрочка, наверное, заждалась его... Выслушивая на ходу какое-то
объяснение Ястребка, он большими шагами шел к выходу и на дороге встретил
дурачка Терешку, который без шапки и босой бежал по двору.
- Эй, Иванычи, старайся!.. - кричал Терешка. - А я вас жалованьем...
четыре недели на месяц, пятую спать.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Получерничка Таисья жила в самом центре Кержацкого конца. Новенькая
избушка с белыми ставнями и шатровыми воротами глядела так весело на улицу,
а задами, то есть огородом, выходила к пруду. Отсюда видна была и церковь,
и фабрика, и господский дом, и базар, и мочеганские избушки, и
поднимавшаяся за ними синева невысоких гор. У Таисьи все хозяйство было
небольшое, как и сама изба, но зато в этом небольшом царил такой тугой
порядок и чистота, какие встречаются только в раскольничьих домах, а здесь
все скрашивалось еще монастырскою строгостью. Самосадские и ключевские
раскольники хорошо знали дорогу в Таисьину избу, хотя в шутку и называли
хозяйку "святою душой на костылях". Чуть что приключится с кем, сейчас к
Таисье, у которой для всякого находилось ласковое и участливое словечко.
Особенно одолевали ее бабы, приносившие с собой бесконечные бабьи горести.
Много было хлопот "святой душе" с женскою слабостью, но стоило Таисье
заговорить своим ласковым полушепотом, как сейчас же все как рукой снимало.
По своему ремеслу Таисья слыла по заводу "мастерицей", то есть
домашнею учительницей. Каждое утро к ее избушке боязливо подбегало до
десятка ребятишек, и тонкие голоса молитвовались под окошком:
- Господи Исусе, помилуй нас!..
- Аминь!..
"Отдавши" свой мастерской аминь, Таисья дергала за шнурок от щеколды,
ворота отворялись, и детвора еще тише появлялась в дверях избы. Клали
"начал" и усаживались с деревянными указками за деревянный стол в переднем
углу. Изба у Таисьи была маленькая, но такая чистенькая и уютная, точно
гнездышко. Лавки выкрашены желтою охрой, полати - синею краской, иконостас
в переднем углу и деревянная укладка с книгами в кожаных переплетах -
зеленой. На полу лежал чистенький половик домашней работы, а печка
скрывалась за ситцевою розовою занавеской. Заходившие сюда бабы всегда
завидовали Таисье и, покачивая головами, твердили: "Хоть бы денек пожить
эк-ту, Таисьюшка: сама ты большая, сама маленькая..." Да и как было не
завидовать бабам святой душеньке, когда дома у них дым коромыслом стоял:
одну ребята одолели, у другой муж на руку больно скор, у третьей сиротство
или смута какая, - мало ли напастей у мирского человека, особенно у бабы?
Даже Груздев, завертывавший иногда к Таисье "с поклончиком", оглядывал
любовно ее сиротскую тесноту и смешком говорил: "Кошачье тебе житье,
Таисья... Живешь себе, как мышь в норке, а мы и с деньгими-то в другой раз
жизни своей не рады!"
- Ох, не ладно вы, родимые мои, выговариваете, - ласково пеняла
Таисья, покачивая головой. - Нашли кому позавидовать... Только-только бог
грехам нашим терпит!
Дома Таисья ходила в синем нанковом сарафане с обшитыми желтой
тесемочкой проймами. Всегда белая, из тонкого холста рубашка, длинный
темный запон и темный платок с глазками составляли весь костюм. В своих
мягких "ступнях" из козловой кожи Таисья ходила неслышными шагами, а дома
разгуливала в одних чулках, оставляя ступни, по старинному раскольничьему
обычаю, у дверей. Ее красивое, точно восковое лицо смотрело на всех с
печальною строгостью, а темные глаза задумчиво останавливались на
какой-нибудь одной точке.
"Мастерство" в избушке начиналось с осени, сейчас после страды, и
Таисья встречала своих выучеников и выучениц с ременною лестовкой в руках.
Эту лестовку хорошо помнили десятки теперь уже больших мужиков, которые,
встречаясь с мастерицей, отвешивали ей глубокий поклон. Строгая была
мастерица и за всякую оплошку нещадно донимала своею ременною лестовкой
плутоватую и ленивую плоть. Но были и свои исключения. Так, Оленка, дочь
Никитича, пользовалась в избушке тетки большими преимуществами, и ей многое
сходило с рук. Девочка осталась без матери, отец вечно под своею домной, а
в праздники всегда пьян, - все это заставляло Таисью смотреть на сироту,
как на родную дочь. Лестовка поднималась и падала, не нанося удара, а
мастерица мучилась про себя, что потакает племяннице и растит в ней своего
врага. Выученики тоже старались по-своему пользоваться этою слабостью
Таисьи и валили на Оленку всякую вину: указка сломается, лист у книги
изорвется, хихикнет кто не во-время, - Оленка все принимала на себя. У ней
была добрая отцовская душа.
Стояла глубокая осень. Первый снег прикрыл загрязнившуюся осенью
землю. Пал он "по мокру", и первый санный путь установился сейчас же. Дома
точно сделались ниже, стал заводский пруд, и только одна бойкая Березайка
все еще бурлила потемневшею холодною водой. Мягкий белый снег шел по целым
дням, и в избушке Таисьи было особенно уютно. Накануне Михайлова дня Таисья
попридержала учеников долее обыкновенного. К снегу у ней ломило поясницу, и
лестовка поощряла ленивую плоть с особенною энергией. Ребятишки громко
выкрикивали свои "урки" и водили указками кто по часовнику, кто по
псалтырю. Громче всех вычитывала Оленка, проходившая уже восьмую кафизму.
Она по десяти раз прочитывала одно и то же место, закрывала глаза и
старалась повторить его из слова в слово наизусть. Звонкие детские голоса
выводили слова протяжно и в нос, как того требует древлее благочестие.
- Нет, врешь!.. - останавливал голос с полатей кого-нибудь из
завравшихся выучеников. - Говори сызнова... "и на пути нечестивых не
ста"... ну?..
На полатях лежал Заболотский инок Кирилл, который частенько завертывал
в Таисьину избушку. Он наизусть знал всю церковную службу и наводил на
ребят своею подавляющею ученостью панический страх. Сама Таисья возилась
около печки с своим бабьим делом и только для острастки появлялась из-за
занавески с лестовкой в руках.
- Ты чего путаешь-то слово божие, родимый мой? - говорила она, и
лестовка свистела в воздухе.
Опять монотонное выкрикиванье непонятных церковных слов, опять кто-то
соврал, и Кирилл, продолжая лежать, кричит:
- Эй, мастерица, окрести-ка лестовкой Оленку, штобы не иначила
писание!
Для видимости Таисья прикрикивала и на Оленку, грозила ей лестовкой и
опять уходила к топившейся печке, где вместе с водой кипели и варились ее
бабьи мысли. В это время под окном кто-то нерешительно постучал, и
незнакомый женский голос помолитвовался.
- Аминь! - ответила Таисья, выглядывая в окно. - Да это ты, Аграфена,
а я и не узнала тебя по голосу-то.
- К тебе, матушка, пришла... - шепотом ответила Аграфена; она училась
тоже у Таисьи и поэтому величала ее матушкой. - До смерти надо поговорить с
тобой.
- Прибежала, так, значит, надо... Иди ужо в заднюю избу, Грунюшка.
Начетчица дернула за шнурок и, не торопясь, начала надевать ступни,
хотя ноги не слушались ее и попадали все мимо.
- От Гущиных? - спросил Кирилл с полатей.
- От них.
В сенях она встретила гостью и молча повела в заднюю избу, где весь
передний угол был уставлен "меднолитыми иконами", складнями и врезанными в
дерево медными крестами. Беспоповцы не признают писанных на дереве икон, а
на крестах изображений св. духа и "титлу": И.Н.Ц.И. Высокая и статная
Аграфена и в своем понитке, накинутом кое-как на плечи, смотрела
красавицей, но в ее молодом лице было столько ужаса и гнетущей скорби, что
даже у Таисьи упало сердце. Положив начал перед иконами, девушка с глухими
причитаниями повалилась мастерице в ноги.
- Матушка... родимая... смертынька моя пришла... - шептала она,
стараясь обнять ноги Таисьи, которая стояла неподвижно, точно окаменела.
Такие сцены повторялись слишком часто, чтобы удивить мастерицу, но
теперь валялась у ней в ногах Аграфена, первая заводская красавица, у
которой отбоя от женихов не было. Объяснений не требовалось: девичий грех
был налицо.
- С кем? - коротко спросила Таисья, не отвечая ни одним движением на
ползавшее у ее ног девичье горе.
Аграфена вдруг замолкла, посмотрела испуганно на мастерицу своими
большими серыми глазами, и видно было только, как вся она дрожала, точно в
лихорадке.
- Тебя спрашивают: с кем?
- Ох, убьют меня братаны-то... как узнают, сейчас и убьют... - опять
запричитала Аграфена и начала колотиться виноватою головой о пол.
Страшная мысль мелькнула в голове Таисьи, и она начала поднимать
обезумевшую с горя девушку.
- Опомнись, Грунюшка... - шептала она уже ласково, стараясь заглянуть
в лицо Аграфене. - Што ты, родимая моя, убиваешься уж так?.. Может, и
поправимое твое дело...
- Матушка, убей меня... святая душенька, лучше ты убей: все равно
помирать...
- С Макаркой Горбатым сведалась? - тихо спросила Таисья и в ужасе
отступила от преступницы. - Не будет тебе прощенья ни на этом, ни на том
свете. Слышишь?.. Уходи от меня...
Это был еще первый случай, что кержанка связалась с мочеганином, да
еще с женатым. Между своими этот грех скоро сматывали с рук: если
самосадская девка провинится, то увезут в Заболотье, в скиты, а родне да
знакомым говорят, что ушла гостить в Ключевской; если с ключевской
приключится грех, то сошлются на Самосадку. Так дело и сойдет само собой, а
когда грешная душа вернется из скитов, ее сейчас и пристроят за
какого-нибудь вдового, детного мужика. У беспоповцев сводные браки
совершаются, как и расторгаются, очень легко. Но здесь было совсем другое:
от своих не укроешься, и Аграфене деваться уже совсем некуда. А тут еще
брательники узнают и разорвут девку на части.
- Что же я с тобой буду делать, горюшка ты моя? - в раздумье шептала
Таисья, соображая все это про себя.
Она припомнила теперь, что действительно Макар Горбатый, как только
попал в лесообъездчики, так и начал сильно дружить с кержаками. Сперва,
конечно, в кабаке сходились или по лесу вместе ездили, а потом Горбатый
начал завертывать и в Кержацкий конец. Нет-нет, да и завернет к кому-нибудь
из лесообъездчиков, а тут Гущины на грех подвернулись: вместе пировали
брательники с лесообъездчиками, ну и Горбатый с ними же увязался. Кто-то и
говорил Таисье, что кержаки грозятся за что-то на мочеганина, а потом она
сама видела, как его до полусмерти избили на пристани нынешним летом. Вот
он зачем повадился, мочеганский пес, да и какую девку-то обманул... От этих
мыслей у мастерицы опять закипело сердце, и она сердито посмотрела на
хныкавшую Аграфену. Прилив нежности сменился новым ожесточением.
- Ступай, ступай, голубушка, откуда пришла! - сурово проговорила она,
отталкивая протянутые к ней руки. - Умела гулять, так и казнись... Не стало
тебе своих-то мужиков?.. Кабы еще свой, а то наслушат теперь мочегане и
проходу не дадут... Похваляться еще будут твоею-то бедой.
- Матушка... родимая... Не помню я, как и головушка моя пропала!..
Так, отемнела вся... в страду он все ездил на покос к братанам... пировали
вместе...
- А вот за гордость тебя господь и наказал: красотою своей гордилась и
женихов гоняла... Этот не жених, тот не жених, а красота-то и довела до
конца. С никонианином спуталась... да еще с женатым... Нет, нет, уходи
лучше, Аграфена!
- Матушка, не гони, руки на себя наложу.
- Молчи, беспутная!.. на бога подымаешься: приняла грех, так надо
терпеть.
Аграфена опять горько зарыдала, закрыв лицо руками. Таисья села на
лавку и, перебирая лестовку, безучастно смотрела на убивавшуюся грешницу.
Ей было и обидно и горько, и она напрасно старалась подавить в себе
сочувствие к этой несчастной. А как узнают на Самосадке про такой случай,
как пойдут на фабрике срамить брательников Гущиных, - изгибнет девка ни за
грош. Таисье сделалось даже страшно, точно все это ожидало не Аграфену, а
ее, мастерицу... А девка-то какая: чистяк, кровь с молоком, и вдруг
погубила себя из-за какого-то мочеганина.
- И его убьют, матушка... - шептала Аграфена. - Гоняется он за мной...
Домна-то, которая в стряпках в господском доме живет, уже нашептывает
братану Спирьке, - она его-таки подманила. Она ведь из ихней семьи, из
Горбатовской... Спирька-то уж, надо полагать, догадался, а только молчит.
Застрелют они Макара...
- Собаке собачья и смерть!.. Женатый человек да на этакое дело
пошел... тьфу!.. Чужой головы не пожалел - свою подставляй... А ты,
беспутная, его же еще и жалеешь, погубителя-то твоего?
- Голубушка, матушка... Ничего я не знаю... затемнилась вся...
Таисья отвернулась к окну и незаметно вытерла непрошенную старческую
слезу: Аграфенино несчастье очень уж близко пришлось к ее сердцу, хотя она
и не выдавала себя.
- Вот што, Аграфена, ты теперь поди-ка домой, - строго заговорила
Таисья, сдерживая свою бабью слабость, - ужо вечерком заверну.
- Нельзя мне идти, матушка... смерть моя пришла... Ворота-то у нас...
- Што-о?.. Осередь белого дня?..
- Сноха даве выглянула за ворота, а они в дегтю... Это из нашего конца
кто-нибудь мазал... Снохи-то теперь ревмя-ревут, а я домой не пойду. Ох,
пропала моя головушка!..
II
- Што случилось? - спрашивал с полатей инок Кирилл, когда вернулась
Таисья из задней избы.
- Ничего... так...
- Все у вас, баб, так!
Инок отлично слышал, как убивалась Аграфена, и сразу понял, в чем
дело. Ему теперь доставляло удовольствие помучить начетчицу: пусть
выворачивается, святая душа! "Ох, уж только и бабы эти самые, нет на них
погибели! - благочестиво размышлял он, закрывая глаза. - Как будто и дело
говорит и форцу на себя напустит, а ежели поглядеть на нее, так все-таки
она баба... С грешком, видно, прибегала к матушке Аграфена-то, - у всех
девок по Кержацкому концу одно положение. От баб и поговорка такая идет по
боголюбивым народам: "не согрешишь - не спасешься". А Таисья в это время
старалась незаметно выпроводить своих учеников, чтобы самой в сумерки
сбегать к Гущиным, пока брательники не пришли с фабрики, - в семь часов
отбивает Слепень поденщину, а к этому времени надо увернуться. Пока
Аграфена была заперта на висячий замок в задней избе.
- Прости, матушка, благослови, матушка! - нараспев повторяли тонкие
детские голоса ух...


