Евгений Андреевич Пермяк. Сказка о сером волке

страница №6

- Поговорить, - ответил он.
- О чем?
- Даже не знаю, Надежда Трофимовна... Но думаю, что и худому отцу
незапретно разговаривать с хорошей дочерью.
- Садитесь, Трофим Терентьевич. Я только не знаю, для чего все это. Я
не существовала для вас сорок лет. И вы даже не подозревали о моем
появлении на свет. И если б не ваш приезд, вы бы никогда не узнали обо мне
и моих детях.
- Но я же приехал и увидел, что у меня есть дочь и внуки. Неужели у
вас ко мне нет никакой жалости? Подумайте, прежде чем ответить отцу.
- Я подумала до того, как вы попросили об этом. Подумала сразу же
после того, как вы написали письмо моей матери. Но подумали ли вы о ней,
решившись приехать сюда? Может быть, вам казалось, что для нее будет
удовольствием ворошить умершее и отболевшее? Или, может быть, вы
предполагали, что ваш приезд украсит ее? Вы не посчитались с ней. Вы думали
только о себе. Или я ошибаюсь?..
- Нет, вы не ошибаетесь. Я думал только о себе. Думал, но не думаю так
теперь.
- Это ничего не меняет. Ваш приезд не принес радости мне и моим детям.
Но вы не знали, что мы существуем, и я не могу винить вас за это. Но
мама... Это бессердечный поступок с вашей стороны и... бесстыдный. В
прошлое, если оно потеряно, имеет право возвращаться только человек,
глубоко раскаявшийся и осознавший разрыв с этим прошлым. А вы ничего не
осознали. Вы приехали посмотреть на нее, кощунственно пощекотать свои
нервы, показать себя всем своим старым знакомым и брату. Щегольнуть и
уехать. Это было для вас чем-то заменяющим театр. И мы не можем быть
благодарны вам за наше участие в вынужденном зрелище, в которое вы нас
вовлекли. Будь бы вы хоть немножечко порядочным человеком, вы уехали бы на
другой же день, когда дядя Петя сказал вам, что моя мать не желает вас
видеть. Это не устраивало вас. Вы продолжали думать только о себе и, может
быть, принимать во внимание доллары, затраченные на дорогу. Уж коли купил
билет, так подавай все...
- Может быть, это и так, - сознался Трофим. - Вернее всего, что это
именно так. Но ведь могло быть и по-другому. Допустите, Надежда Трофимовна,
что я не уезжал в Америку. Допустите, что я вернулся из колчаковской армии
живой и здоровый. Ведь вы называли бы тогда меня отцом, а внуки - дедом?
- Разумеется.
- Так что же мешает вам теперь?.. Ведь я тот же...
- Нет. Вы не были бы тем, что есть теперь. Сорок лет жизни в Советском
Союзе могли сделать из вас человека. Для этого множество примеров. Такие
же, как вы, убежденные враги теперь оказались хорошими советскими людьми и
даже... коммунистами. И они забыли о своем прошлом, будто его и не было. А
вы... вы же были белогвардейцем по невежеству и звериной боязни потерять
свою кость, свой жирный кусок мяса, свою убогую нору. И вам бы, будь все
это по-другому, тот же дядя Петя, все люди помогли бы открыть глаза... Да
что говорить - сама жизнь открыла бы их вам. И я, может быть, гордилась бы
своим отцом, как горжусь теперь матерью. Разве мало людей, обманутых и
совращенных Колчаком, живут теперь счастливо! Мне не хочется называть их,
но ведь главный врач нашей больницы тоже был колчаковским офицером. А нынче
он депутат областного Совета, дважды награжденный орденами. Да что он,
этот... сынок фабриканта, с которым вы прятались в лесу. Он теперь директор
отцовского завода... завода, который сейчас не узнать, как и его. Кто
знает, кем бы вы стали в нашей стране!
- Неужели ж он выжил? Переметнулся?
- Я не знаю, как это называется на вашем языке, только мама
рассказывала, что он явился с повинной и требовал себе высшей меры
наказания.
- Лиса!
- Перестаньте судить о людях, как о ваших лесных родственниках.
Надежда Трофимовна встала, намекая этим на окончание встречи. Но
Трофим и не думал трогаться с места.
- Стало быть, они все вовремя успели раскаяться, а я, как бы сказать,
опоздал.
- Опаздывает только мертвый, - ответила Надежда Трофимовна.
- А я живой!
- Не заблуждайтесь, Трофим Терентьевич, и не самообольщайтесь.
Надежда Трофимовна вызвала сестру и наказала ей проводить "больного"
до автобусной остановки и посадить с передней площадки.
- Благодарствую, Надежда Трофимовна, пока что я в посторонней помощи
не нуждаюсь, - сказал Трофим и, не простившись, с поднятой головой
прошествовал за дверь.
Сестра пожала плечами:
- Это он и есть, Надежда Трофимовна?
- Да!
- Бывают в жизни встречи... - хотела продолжить разговор сестра, да
Надежда Трофимовна прервала ее, попросив накапать в стакан двойную дозу
успокоительных капель.
Может быть, они ей и не были нужны, но сестра поняла, что Надежде
Трофимовне не хочется разговаривать об отце.


XLII



Дарья Степановна вернулась в Бахруши в то же воскресенье, после
встречи с Трофимом. Это не понравилось Петру Терентьевичу...
- Как же так, Дарья? Я в выходной день погнал машину, чтобы тебя
переотправить с выпаса к племяннику в Кушву, а ты вдруг наперекор всему...
Чем околдовал тебя этот мешок с прелой мякиной? Чем разжалобил?
Дарья не могла еще разобраться в сумятице спорящих в ней голосов. Ясно
было одно - прятаться далее унизительно для нее. И она сказала:
- Пускай все будет на виду. И пересудов меньше, и мне спокойнее. А то
получается, будто я боюсь чего-то... И если уж казнить его, так на людях, а
не в одиночку...
Прощаясь с Дарьей у ворот ее дома, Бахрушин все же попросил:
- Не сердись на меня, Дарья. Я сейчас только сплю и вижу, как бы
скорее получить у железной дороги бумаги и деньги на снос Бахрушей. И не
могу распыляться на личные дела. А тебя только хочу предупредить: не верь
ни одному слову Трофима, ни одной его слезе... Не верь, даже если
покажется, что все это у него ото всего сердца. Не верь, потому что он
человек минуты. И главное - без царя в голове. У него нет никаких тормозов.
От него можно ожидать и того, чего он сам не ожидает от себя. Уж скорей бы
он уезжал к своей Эльзе, - сказал Петр Терентьевич, садясь в коробок.
Дарья, постояв у ворот, хотела было направиться в телятник проведать,
что делается там без нее, но не с кем было оставить Сережу. Катя,
ускакавшая на минутку, запропастилась, а Борис ушел еще до зари ловить
большую рыбу.
Из-за угла выплыл Трофим. Дарье неудобно было уйти, тем более что
Трофим уже увидел ее, снял шляпу и пожелал доброго утра.
- Катерину жду, - объяснила Дарья, - Сережку не с кем оставить.
Спичками после твоей домны баловаться начал. Того гляди, дом спалит.
Трофим расплылся в улыбке:
- На ловца и зверь бежит. Дозволь мне понянчить внука. За этим и шел.
Не обижу. Не бойся. Прогуляю его по селу и, когда велишь, доставлю.
В это время распахнулось окно. Сережа, услышав голос Трофима, закричал
на всю улицу:
- Гренд па! Гренд па! Лезь в окошко, я тебе настоящего ежика покажу...
- Здорово живем, Сережа! - поздоровался Трофим с внуком и поцеловал
его ручку. - Тяжеловат я стал в окошки-то лазить. Давай лучше ты лезь ко
мне. Бабушка-то никак согласна, чтобы я на реку с тобой пошел? Может, рака
поймаем, а то, может, и матерую щуку вытянем...
Сережа прыгнул из окна на руки Трофиму:
- Давай поймаем.
Мальчик обнял Трофима за шею и прильнул теплой щечкой к его щеке.
Дарья отвернулась, посмотрела украдкой на соседские окна и сказала:
- Часок-другой погуляйте. Я не против... Теперь уж недолго тебе жить
здесь осталось.
- Восемь ден точно. На девятый выедем. Значит, дозволяешь. Спасибо
тебе. - Трофим поклонился Дарье, снял с рук Сережу, оправил на нем рубашку,
потом кряхтя нагнулся, завязал шнурок на его маленьком ботиночке и повел
его за руку по залитой солнцем улице.
Все видели, как большой и толстый Трофим вел за руку маленького
белокурого мальчика. Все знали, что этого мальчика зовут Сережей и он
приходится родным внуком Трофиму. Знали, видели и не обсуждали. Не
обсуждали не потому, что людям нечего было сказать и у них не было своих
суждений... Нет. Видимо, в жизни есть явления, лучшим способом оценки
которых бывает молчание.
Да и что тут скажешь. Хорошо это или плохо? Права Дарья, отпустившая
внука с Трофимом, или нет? Сразу возникают тысячи "да", тысячи "нет" и
столько же "но"... А может быть, и задумала что-то Дарья Степановна. Не зря
же вдруг прикатила она в Бахруши. Ей виднее, как себя вести. Не зря она во
время войны в председателях ходила.
А Сережа и не знал, что он стал предметом внимания многих людей, и
весело заглядывал Трофиму в глаза, останавливался, рассматривая большого,
переползающего дорогу жука, или радовался щуке, которую они сегодня поймают
с дедом. Да и Трофим не видел ни улицы, ни окон, ни глаз любопытных. Он шел
за руку с самым дорогим, что у него есть на свете, с существом, для
которого он, кажется, способен сделать все, даже, может быть, остаться
колхозным сторожем при зерновом складе... Может быть... Пусть Трофим и сам
знал, что он "человек минуты", но в эту минуту Сережа для него был
единственной радостью и целью жизни.
Люди видели, как Трофим и Сережа прошли на реку. Там они наловили
плотвичек для наживки на большую щуку. Люди слышали, как Трофим сказал
Сереже:
- Пока ловится матерая щука, нам можно и пашню попахать.
И Сережа стал трактористом, а Трофим - трактором. Мальчик с трудом
вскарабкался на спину "трактора", ставшего на четвереньки, а
вскарабкавшись, поворачивал его за уши то в одну, то в другую сторону и,
наконец, направил в воду.
Трофим-"трактор" по локоть зашел в речку и "заглох".
- Зажигание подмокло, - сообщил он, перестав тарахтеть, как положено
всякому трактору, когда он глохнет.
Люди видели, как "трактор", развалившись на песке, стал сушиться, а
потом вдруг закричал:
- Сергунька, никак щука попалась!..
Трофим и Сережа кинулись к палке, воткнутой в берег. Шнур туго
натянулся. Оба кричали от радости на всю реку...
Тейнер всегда появлялся неожиданно и вовремя. Он уже успел незаметно
сделать съемки "трактора" и "тракториста". Теперь, боясь, что пойманная
рыба сорвется, Тейнер предупредил с того берега, чтобы добычу вытаскивали
медленнее.
До Тейнера ли было Трофиму! Он, не надеясь, сдержал свое обещание. Он
подымется теперь в глазах внука на сто голов. А это сейчас для него самое
главное.
"Только бы не сорвалась!" - молил он.
Трофим выматывал щуку, то отпуская шнур, то выбирая его. Щука делала
бешеные рывки, но Трофим еще мальчишкой ловил щук, знал повадки этой рыбы.
И вот щука показалась. Она делает последние попытки сорваться. Сережа
визжит. Он забегает в воду, чтобы схватить рыбину, но ему страшно. Он
боится ее.
Наконец щука на берегу. И откуда только набежали люди! Появился и брат
Сережи, Борис. В его глазах радость.
- Вот это да!
Но его радость безразлична для Трофима. Этот одинаково родной для него
внук чужд Трофиму. Потому что десятилетний Борис знает, что его дед - не
дед, а серый волк, убежавший в Америку. И наверное, ничто и никогда Бориса
не сблизит с Трофимом. А Сережа еще мал, и его можно заставить полюбить
деда. Ведь дети судят по тому, как к ним относятся, что и кто для них
делает.
Щука билась и прыгала на песке. Трофим стеснялся при Сереже
утихомирить ее ударом камня по голове. Сережа, следя за щукой, увидел
кровь.
- Ей больно? - спросил он Трофима.
- Да нет, наверно, - ответил Трофим. - Она же рыба.
Но мальчик задал новый вопрос:
- А у нее в реке остались детеныши?
Трофим, заметя беспокойство Сережи, глядящего на тяжело дышащую щуку,
мягко сказал:
- Да откуда же у нее детеныши! Она старая. Видишь, какая
здоровенная... Разве что щурята-внучата остались в реке.
Сережа неожиданно вцепился в руку Трофима:
- Гренд па! Гренд па! Отпусти бабушку-щуку в реку!
Раздался веселый смех. Смеялся и брат Сережи, Борис.
- Это ты всерьез, Сережа? - шутливо спросил Трофим.
Спросил и увидел в глазах мальчика слезы. Трофим испугался. Он
торопливо и осторожно снял рыбу с крючка и виновато сказал:
- Сейчас, Сереженька, сейчас...
Затем так же бережно он взял щуку и пустил ее в реку.
Сережа подбежал к Трофиму, обнял его ногу, затем тихо спросил:
- У нее заживет рот?
Трофим ответил:
- Завтра же здоровехонька будет. Карась-доктор пропишет ей что
положено - и живи себе, щука, сто лет.
Люди молчали на берегу. Молчал и Тейнер. А Трофим, подняв на руки
Сережу, понес его, машущего ручкой щуке, уплывшей к своим щурятам.
Об этом было передано Петру Терентьевичу, и он сказал:
- И змея можно заворожить. Только он от этого не перестанет быть
ядовитым. - А потом, вздохнув, добавил: - Не надо было Дарье показывать ему
Сергуньку. Эта тонкая струна не по Трофимовым ушам. И если уж Надежда
признает своим отцом не его, а Артемия Иволгина, так Сергей-то уж никак не
волчий внук. Ну да что об этом говорить. Пройдет неделя, две после его
отъезда, Сергунька и не вспомнит... Скорей бы только уезжал!
Но маленький Сережа неожиданно для всех стал едва ли не самой главной
причиной событий, разыгравшихся в последние дни пребывания американцев в
Бахрушах.


XLIII



Малозначащая история с поимкой и возвращением щуки в реку,
удивительная привязанность Трофима к Сереже нашли отзвук в сердцах людей.
Наметилось какое-то, хотя очень сдержанное, потепление к нему и в
отношениях Дарьи Степановны.
- Есть, видно, в тебе еще какие-то стоящие остатки, коли ты старую
щуку пожалел, - сказала Трофиму Дарья Степановна, когда они сидели на
кладбище.
На кладбище заменялись кресты на дягилевских могилах и ставилась
чугунная ограда.
- Теперь все по закону. Жаловаться им не на что, - радовался Трофим. -
Кресты хорошие, с просмоленными комлями. Оградка просторная. Места много. И
лежать им сухо на горе. Песок.
- Не сыро, - поддержала разговор Дарья. И спросила: - В Америке-то как
насчет могильников? Тесновато?
- Да где как. Смотря по покойнику. Денежному человеку везде место
найдут. Эльзу, например, я к Роберту в могилу положу. Он же ее венчанный
муж, и ей как бы сподручнее лежать с ним рядом.
Дарья, не скрывая усмешки, будто рассуждая сама с собой, сказала:
- Это хорошо, когда человек знает, кому когда умереть, кого где
похоронить. Много ли ей, твоей Эльзе, теперь?
- За семьдесят ей. Она ведь куда старше меня. Пускай семьдесят лет не
велики годы, да она рано цвести начала. И цвела, себя не жалеючи. Не ходит
уж.
Дарья, посмотрев на Трофима, заметила:
- Ты как о чужой о ней говоришь. Жена ведь...
- Оно, с одной стороны, будто и так, а с другой... Дослушай уж то, что
я тебе на Митягином выпасе не досказал.
- Досказывай, - согласилась Дарья.
- Стало быть, так, - начал Трофим. - Привезла меня тогда Эльза на
ферму, познакомила с мужем. С Робертом. Он спервоначала велел мне ходить за
конями, а потом сделал меня на ферме своей правой рукой. Доверял продажу
молока, мяса, овощей, а также свою тогда еще молодую жену, которую я
отвозил в церковь. Тебе, конечно, не надо рассказывать, какое это было
богомолье. Не знаю, догадывался ли старик, что его Эльза сходила по мне с
ума, да и я, чтобы не обелять себя, скажу, что тогда готов был бежать с нею
хоть в Мексику, хоть на Аляску. И звал я ее.
- Значит, любил? - решила уточнить Дарья.
- По всей видимости, пожалуй, что так. А она не хотела от своей фермы,
от своего дома с милым рай в шалаше искать. Велела потерпеть. И вскоре ее
Роберт умер. От рыбы.
- Отравился.
- Да. Так было написано доктором после проверки его смерти. Рыбий яд.
А как было это на самом деле, я не спрашивал у нее. Я не хотел и не хочу
знать этого... Знаю только, что она по ночам жарко молилась. Задерживалась
на его могиле и подолгу плакала. Я не хочу думать, что она поторопила его
смерть, но все-таки вокруг нашей кровати она каждый вечер наливала святую
воду.
- И помогало?
- Помогало. Ко мне он не приходил ни разу. А потом мы построили новый
дом.
- Значит, ты уже стал ее мужем? - опять перебила Дарья Степановна.
- По жизни - да. А по сути дела остался управляющим ее фермой, потому
как по бумагам ферма перешла ей и ее дочери. И мне даже в голову не
приходило, что могло быть как-то по-другому. А когда я вошел в курс и
прикупил соседнюю ферму, а потом еще три, стал понимать, кто на ферме
мужик, кто барин. Все оказалось записанным на нее, а у меня как бы
жалованье на личные расходы... Так и шло. Удесятерил капиталы я, а капиталы
ее. Конечно, я и теперь всему голова. Без меня соломинки не могут
шевельнуть. Но я голова, как бы сказать, отъемная.
- Вот тебе и на! Как же это ты, серый, дал овце себя слопать? -
подзадорила Дарья.
- Что теперь сделаешь? Сначала жизнь не начнешь. Я-то, как видишь, еще
косить могу, а она из кресла не вылазит. Чужая она мне. Сколько за ногтем
черно - чувства не осталось к ней. Одна злоба. И если я смиряю свою злобу,
так только тем, что господь за тебя карает меня. Терплю.
- И что ты теперь думаешь? - спросила Дарья.
- А что я? Весь я тут. Эльза завещала ферму своей дочери Анни. Она
замужем. У нее два сына. Это не мои внуки. Ее муж не мой зять. Он неплохой
человек, но глуповат. Ферму он пустит на ветер на другой же день, как меня
не будет. Эльза знает, что ферма - это моя жизнь. Поэтому она в завещании
написала: если ее дочь Анни захочет, чтобы ее фермой управлял кто-то
другой, кроме меня, она обязана выплатить мне треть всех капиталов. Да
разве она захочет этого? Анни не дура. Она знает, что без меня не будет ни
ее, ни фермы. Она, как и мать, будет держать меня своим почетным батраком.
Из груди Трофима вырвался вздох, похожий на стон:
- Эх! Если бы можно было купить у Эльзы ферму...
- Для чего?
- Чтобы продать ее другому человеку...
- Зачем, Трофим? Что ты? - удивленно спросила Дарья Степановна.
- Как зачем? Тогда у Эльзы не будет дома, который она любит. Не будет
сада, которым она не надышится. Не будет пруда. Ничего не будет. Ей
придется снимать квартиру и умирать в чужом доме.
- А ты куда денешься?
- Я? Я уеду в Данию или в святую землю. Мало ли куда я могу уехать...
- В Россию, может быть?
- А может, и в Россию. Я ведь здесь никого не убил. И ни в чем не
грешен перед вашей властью. Ну а то, что я не могу думать так, как все
вы... это вопрос десятый, особенно для сторожа при хлебном складе.
- Горестна твоя судьба, господин почетный батрак. Но ведь ты сам был
ее хозяином. Твоя и теперь власть над ней. Тебе, я вижу, хочется, чтобы я
пролила слезу, простила да посочувствовала. Зачем это тебе? Разве дело в
моем прощении? Разве ты виноват только передо мной? Ты бы хоть задумался
над этим. Загляни к себе в душу и посмотри: винишься ли ты перед этой
землей?
Дарья встала со скамьи. Выпрямилась. Обвела взором зеленые просторы
лесов и полей, синеющие у горизонта горы и дальние дымы заводов.
- И если в твоей душе нет покаянного чувства, которое тебе дороже
твоей жизни, значит, все, что я слышала от тебя, игра, слезливая игра для
самого себя.
- А если правда? Если я хочу остаться здесь, что ты про это скажешь?
- Ты все "если бы" да "кабы".
- Так ведь и ты ни да, ни нет.
- Хватит из пустого в порожнее... А то не ровен час деда Дягилева
разгневишь в могиле. Выскочит старик да скажет: "И передо мной винись,
ворюга, за николаевские рыжики..." Не такое это простое дело: "А если я
хочу остаться!" Я вот, например, не вижу, не могу себе представить тебя на
родной земле.
- А в земле?
- Такие раньше срока в землю не уходят. Хоть и смердят, а думают, как
бы еще подольше посмердеть наперекор другим... Ферму бы купить да потом ее
перепродать другому... Эх ты! Твоя ли ферма, чья ли - все равно ее не
унесешь в могилу. За что же мстить Эльзе? За любовь? За то, что она боялась
выпустить из своих рук аркан и потерять своего коня...
Они шли молча. Прощаясь, Дарья сказала:
- Сумел бы хоть уехать по-человечески, а большего-то мы и не хотим от
тебя.
Трофим направился на Ленивый увал, а Дарья - в свой вдовий дом. Теперь
ею все высказано, и встречаться с Трофимом, пожалуй, больше незачем.


XLIV



Вечером Трофим выпил литр водки и чекушку смородиновой. Таким его не
видели ни Тейнер, ни Тудоев, ни Пелагея Кузьминична.
Трофим последними словами костерил Эльзу на весь Ленивый увал. Когда
его попытались запереть в комнате, он выломал дверь вместе с дверной
коробкой. Язык его заплетался, но на ногах он стоял твердо.
Тейнер принимал немало мер, чтобы угомонить его. На английские фразы
Джона он отвечал русской бранью и называл Тейнера клещом на его теле,
который пьет его горе для-ради долларов.
Наконец Трофим снял шляпу и запел:

Вихри враждебные веют над нами...

Тудоиха стала звонить Бахрушину. А Трофим был уже в селе.
- "Темные силы нас злобно гнетут..." - горланил он на всю улицу.
Единственный милиционер, квартировавший в Бахрушах, не знал, что
делать.
С одной стороны, явное нарушение. С другой - иностранный подданный с
непросроченной визой. И поет не что-нибудь, а то, что надо.
- Кончено... Все кончено! - кричал Трофим под окнами бахрушинского
дома. - Все кончено, Петька. Я остаюсь в Бахрушах. Давай делиться. Выбирай,
которую половину дома берешь ты. Мне все равно. Как скажешь, так и будет. Я
хочу умереть там, где я родился. И нет такого советского закона, чтобы дом
оставляли одному сыну, когда их два. Я - кровный сын Терентия Бахрушина.
Меня обманули белые... Дай мне бумагу, я напишу прошение в колхоз.
Собрались люди. Петр Терентьевич, выйдя на улицу, взял Трофима под
руку и увел в дом.
- Делиться так делиться. Я не против. Распилим дом, и вся недолга... А
теперь давай соснем малость. Заря-то вон уж где...
- Дай мне бумагу, Петька, я хочу написать прошение, - требовал Трофим.
- У меня здесь Сережа, а там никого... Там я один. Что мне Эльза? Она
выпила меня до дна. А я не хочу больше жить пустой бутылкой. У меня есть
внук Сережа. Он любит меня. Он пожалел даже старую щуку... Дай мне бумагу.
Немалых трудов стоило уложить Трофима. Он долго плакался на свою жизнь
и проклинал Эльзу.
Петр Терентьевич, Елена Сергеевна и прибежавший Тейнер не спали добрую
половину ночи. Наконец Трофим уснул. Он спал тревожно. Бранился во сне.
Звал Сережу.
Утром Трофим проснулся раньше Петра Терентьевича. Тише воды ниже
травы.
Встретив брата, Трофим сказал:
- Прости меня, дурака, Петрован. Я был пьян. Но я все помню. - Он
поднял красные, опухшие и еще не протрезвевшие глаза. - Я решил остаться в
Бахрушах.
- Так ведь это же не из села в село...
- Понимаю. Но если я хочу... Если тут моя земля и мой внук Сережа и,
кроме него, у меня никого и ничего на белом свете... Останусь - и все. Не
вытолкнут же меня из родного села силой...
- А ферма как? - осторожно спросил Петр Терентьевич.
- У меня нет фермы. У меня ничего нет. Дарья знает, спроси у нее. Я
весь здесь. Раскаиваться поздно только мертвым. А я еще не весь умер.
- А что ты тут будешь делать?
- Наймусь сторожем при хлебном амбаре.
Эти слова рассердили Петра Терентьевича, и он прикрикнул:
- Не юродствуй, Трошка. Я не верю тебе. Уж больно ты громко кричишь и
лишковато размахиваешь руками, будто хочешь кого-то удивить и
облагодетельствовать. Это с одной стороны. А с другой стороны, ты будто
боишься передумать и всенародно сжигаешь корабли, чтобы отрезать себе
обратный путь. Юродству хоть и случается иногда притвориться правдой, но
оно никогда не бывает ею, если даже в него верит и сам шаман.
- Блажен, кто верует даже наполовину. Я твердо решил.
- Надолго ли? Ты же весь там, в своем логове. Ты даже мизинцем ноги не
стоишь на нашей земле. Не пройдет и двух дней, как в тебе снова заговорит
ферма. Собственность. Ты ее пожизненный раб. Ты жил и живешь только для
себя и наперекор другим.
Петр Терентьевич, наскоро накинув на себя пыльник, сунул в карман
завернутый в бумагу кусок рыбного пирога и ушел. Когда звякнула щеколда
калитки, Трофим обратился к молчавшей все это время Елене Сергеевне:
- То, что ферма не моя, - это не суть. Все равно я ей голова, и ферма
без меня не тулово, а прах. Но ведь и Эльза не хозяйка на этой ферме. Ферма
может лопнуть, как старая резиновая шина. Уже лопнули многие фермы, и я их
взял под свою руку. Так же может лопнуть и наша ферма. Один крутой поворот,
и все в пропасть... Я лучше Петрована знаю, как это бывает... Люди остаются
в одной рубахе. Потому что все работают на последней черте. Ни у кого нет
запаса на черный день. Все в обороте. Даже цепная собака, цена которой два
доллара, и та может пойти на покрытие долгов, если ферма лопнет. Собака
тоже в оборотном капитале фермы. Это смешно, но когда лопнул сосед Айван
Тоод, ему пришлось отдать и собаку. Чистокровную колли. Она скулила и
отказывалась жить у меня. Но она все равно пошла в зачет долга. Ее оценили
в двадцать долларов. Я не спорил. Собака была еще молодая. Потом она
сдохла. Сдохла, тоскуя по сыну Тоода. Так могу сдохнуть и я.
- Да будет вам, Трофим Терентьевич, - прервала его Елена Сергеевна, -
что это вы вдруг... Не бывает же так на свете, что ни с того ни с сего
человек оказывается нищим.
- У нас бывает только так. У нас можно жить и конкурировать только на
последней черте. И если твоя свинья отстает от свиньи конкурента в нагуле
на несколько фунтов и на несколько дней, она съест тебя. Даже миллионеры
ведут счет на пенсы. Я видел, как просчеты в пенсах съедали миллионы. Я
знаю, что такое маленький просчет, когда ни у кого нет подкожного жира. Все
в деле. И я каждый год прыгаю через пропасть. И каждый год боюсь, что мне
для прыжка может не хватить одного дюйма. И я сейчас, сидя здесь, нахожусь
в прыжке. И я не знаю, какие крылья мне в этом году пришьет конъюнктура.
Мне надоело прыгать для других и укорачивать свою жизнь. А не прыгать
нельзя. Потому что там вся жизнь состоит из счастливых прыжков и
смертельных недопрыгов. Один дюйм... Вы не знаете, что значит один дюйм...
Елена Сергеевна, чувствуя, что она очень мало понимает из того, что
рассказывает он, и боясь сказать что-либо некстати, молчала. А Трофиму и не
нужно было, чтобы она говорила. Он разговаривал не с ней, а с собой,
выясняя разлад двух голосов, двух Трофимов, спорящих в нем. Один Трофим,
повергнутый в прах, лежал молча, но пока еще шевелился. Другой Трофим
добивал его, чтобы тот никогда не мог подняться и позубоскалить над ним.
Отречься в свое время от православия и перейти к молоканам Трофиму
было легче, чем теперь раскаяться. Теперь он и в самом деле должен был
сжечь все корабли. А корабли горели плохо. Им нужно было добавить огня.
Опохмелившись половиною стакана водки и доев рыбный пирог, Трофим снова
стал клясть свою жизнь.
- Петровану и всем вам хорошо. У вас не может быть краха. Что из того,
если случится недород или мор на свиней? Налетят ветеринары. Потом дадут
ссуду или придумают поблажки. Петрован может срубить сотню-другую срубов на
Митягином выпасе и продать их по хорошей цене. У меня тоже есть лес. Но нет
ни одного моего дерева. Они пересчитаны, и под них получены деньги. И эти
деньги мычат коровами и жиреют свиньями. Все до последнего доллара
поставлено на кон. Конъюнктура каждую осень мечет банк. Каждую осень биржа
сообщает тебе, можешь ли ты готовиться к следующему прыжку или надо заживо
ложиться в гроб. Я каждый год готовлюсь провалиться в преисподнюю. И если
уцелеваю, то прибыль не радует меня. Велика она или мала, все до последнего
доллара пожрет ферма. Ее шестерни не могут останавливаться ни на час, ни на
минуту. Ты должен приобретать новейшие машины и улучшать обработку земли,
чтобы избавиться от лишних ртов и рук! И если ты этого не сделаешь, рты
съедят тебя.
У Елены Сергеевны от этих разговоров защемило под ложечкой. Она выпила
глоток остывшего чая и уселась поудобнее, полагая, что это лишь начало
разговора и Трофим Терентьевич засидится у нее до полудня. Но тот вдруг
поднялся, продолжая досказывать стоя.
- И если ты пожалеешь своего работника, даже своего брата по вере,
молоканина, и не заменишь его руки новой машиной, как это уж сделали твои
соседи и конкуренты, - конъюнктура не простит тебе этого осенью, когда ты
начнешь подбивать свои барыши.
Надев шляпу, Трофим неожиданно закончил:
- Лучше уж сторожем при хлебном амбаре да при солнышке и на твердой
земле, чем главным колесом в чужой телеге... Я остаюсь в Бахрушах, - и
рысцой выбежал из дома.
Оказавшись на улице, он подумал: не зайти ли ему к Дарье и не объявить
ли о своем намерении? Но, решив, что пока этого делать не стоит, он вышел
на большак, намереваясь отправиться с попутной машиной в город. Не в
Бахрушах же, в самом деле, заявлять ему о своем бесповоротном решении не
возвращаться на ферму!


XLV



Весть о желании Трофима остаться в Бахрушах всполошила село едва ли не
более, чем его приезд. Это происходило, наверно, потому, что все
предшествующее - и разговоры Трофима, и суждения о преимуществах ведения
хозяйства на его ферме - никак не готовило почвы для такого неожиданного
решения. Даже, наоборот, можно было ожидать, что Трофим, вернувшись, не в
пример Тейнеру, забудет гостеприимство и честь, оказанные ему. Забудет все
то, чем он восхищался в Бахрушах, и вспомнит досадные промахи колхозной
жизни, вытащив их на первый план. И где-нибудь в беседе с ловцами газетной
клеветы или искателями очернения он, как человек, рожденный в России, а
следовательно, заслуживающий доверия, с елейно-смиренным сожалением ханжи
заляпает родное село. И может быть, он будет скорбеть о коммунистическом
рабстве и о колхозном порабощении, в котором находятся его родной брат
Петрован и его бывшая жена Дарья, пожизненно прикованная к своему телятнику
и не знающая никаких радостей в жизни.
При желании, как известно, можно очернить или подвергнуть сомнению
все. Кто ему помешает сказать, что у Петра Терентьевича он собственными
глазами видел лапти, висящие в сенцах на деревянной спице? Можно к этому
приложить фотографический снимок. Ведь никому же не придет в голову, что
Петр Терентьевич бережет лапти покойного отца, которые тот в молодые годы
запасал впрок для отходной работы в горячих цехах.
Как могут знать в Америке, если не знает пока и Елена Сергеевна, о
том, что Петр Терентьевич сделает свой дом и две соседние избы
"заповедником старины". Не случайно же он не отдирает от стен старые лавки
и бережет на чердаке старинную жалкую утварь, собирая ее по старожильским
дворам не только своей деревни.
Дедовские иконы тоже ведь лежат упакованными в хорошем ящике на
чердаке.
Можно прискрестись и к ним: вот, мол, каково истинное лицо господина
коммуниста Петра Бахрушина! Ходи потом и доказывай, что ты делал все это из
самых лучших музейных побуждений.
Ничего нет страшнее языка, умеющего красноречиво и доказательно
клеветать. Именно этого и можно было ждать от Трофима, непостоянство
которого было не только его характером, но и способом его жизни.
Утром он называл Дудорова "заводным кукарекалом", а вечером прославлял
его при той же Тудоихе как "пророка грядущего". Еще накануне свинарь
Пантелей Дорохов был для него "пустым свиным корытом для потехи Петрована",
а потом этот же Пантелей оказывался "самородным чудом", а день спустя
Пантелея Дорохова Трофим сравнивал с грибом-обманкой: "С виду ах как хорош,
а для еды негож".
Но никому и в голову не приходило, что Трофим может повернуться на все
сто восемьдесят градусов в самом главном. А он взял и повернулся. И все
узнали, как Трофим проклинал жизнь на своей ферме и вскрывал неизлечимые
язвы капиталистического строя. Вскрывал правильно и по существу, хотя он и
был политически невежественным человеком.
- Значит, нутром дошел, - твердил Тудоев. - На своей шкуре понял, что
он не хозяин своей фермы, а ее раб, которому настоящий господин
американской земли, господин Капитал, дозволяет поиграть в собственность.
Тудоев долго митинговал среди стариков, своих постоянных слушателей,
высказывая мысли о капиталистических странах.
- Уж если и есть где самая зыбкая собственность, так это там, где
правят законы незыблемой собственности. Закон-то незыблем, да собственность
зыбка. Поэтому там каждый богач, ложась спать, боится проснуться нищим, -
повторял он сказанное Бахрушиным.
Свинарь Пантелей Дорохов, которому сын сообщил новость о Трофиме,
решил про себя:
"Значит, подсылают поближе к нашему аэродрому".
Пантелей никак не мог допустить чистых намерений Трофима. Мистер
Бахрушин для него был только волком и никем другим.
Пелагея Кузьминича Тудоева придерживалась такого же мнения.
Разговаривая с Дарьей Степановной, Тудоева легонько, чтобы не оскорбить ее,
поделилась своими мыслями:
- Ты, девка, меньше думай об этом... Конечно, он для тебя не то, что
для других. Хоть и мертвый, а не похороненный. Только, я так думаю,
поблажит он, поблажит, покрасуется да и уедет.
- Зачем ему это красование, эта блажь? Ты жизни его не знаешь, а он
мне всю ее на могильнике рассказал. А Петровановой Ляльке и того больше...
Была она у меня. Пересказывала, что политически прозревать начал человек.
Прыжки. Весь капитализм так вывернул, что впору по радио передавать.
Значит, копилось в нем все это. Спорил он с собой. С Дудоровым спорил,
может, тоже для того, чтобы понять нашу жизнь... А потом лопнул в нем
гнойный пузырь, и он захотел очиститься перед нами и перед собой.
Тудоиха кивала ей в знак согласия, а от своего не отступалась:
- Дитятко ты мое, Дарунюшка, а кем он тут жить будет? Подумай. Неужели
ж в самом деле сторожем при хлебном складе или на конном дворе ворота
станет открывать? Года-то у него уж пенсионные. А кто ему пенсию даст? За
что? За его ферму? Значит, работать надо. Где? Не в правление же его
выбирать...
- Начнет со сторожа. Плохого в этом нет. И если хорошо будет
сторожить, люди заметят это. А потом видно будет...
- Да что же видно-то!.. В секретари райкома, что ли, его выберут?
- Зачем в секретари? У Трофима своя стезя. Он сызмала торгаш. К тому
же Америка отполировала его по этой части - дальше некуда... А у нас
сбытовики сама знаешь каковы... Первый сорт огурцы еле третьим сортом
сбывают... А Трофим любого кладовщика на базе усовестит.
Тудоиха соглашалась:
- Что говорить. Продать он, надо думать, мастер. И вид самый такой.
Шляпа. Кругом бритый. И с трубкой. Не один бы миллион колхозу добавил... За
свекольную бы ботву и за ту бы деньги взял... Да ведь только то помнить
надо: сколько ты ни корми этого самого... сама знаешь кого... а он все в
лес смотрит.
- А есть ли лес-то у него? - в упор спросила Дарья. - Может быть,
лес-то остался теперь малым кустиком, который Сергунькой прозывается...
Дрожит даже, когда видит его. Собакой лает для него. Конем скачет под
ним...
Тудоиха пошамкала синими губами, потом облизнула их и сказала:
- Значит, простить его удумала? Забыть ему все порешила? Ох, Дарья,
Дарья... Видно, и ты, девка, овца.
Это задело Дарью Степановну. У нее дернулось левое веко. Она не сразу
ответила Пелагее Кузьминичне. Подумала. Выглянула в окошко, будто желая
проверить, как играет на дворе Сережа. Потом расправила седые пряди на
висках и сказала:
- Я не вижу худого в том, если Трофим повинится перед народом и
последние годы доживет на родной земле. Пусть я, как и Петрован, не верю
всем его словам, но ведь чему-то надо поверить... Ведь что-то же
пошевельнулось в нем? Не убеждать же мне его не оставаться! Не упрашивать
же мне его вернуться в Америку! Ты это понимаешь иди нет?
Тудоихе оставалось теперь только сказать ничего не обозначающее "да,
да, да" и перевести разговор на небывалый урожай ячменя, который всех
удивлял в этом году "ядреным зерном, большим колосом и ранней спелостью".
Дарья, поняв уловку Тудоихи, обронила грустную смешинку, блеснув
белыми, не знавшими "бломб" и дупел зубами, тихо сказала:
- У каждого, видно, свой "ячмень". У кого в поле, у кого на правом
глазу.
Тудоиха не ответила на это и начала прощаться:
- Батюшки, часов-то уж сколько... Тейнерок-то мой заждался уж,
наверно. Я в эту пору его вторым завтраком кормлю, под названием "ленч".
Малосольные огурцы, стало быть, и сыворотка творожная заместо чая для
похудения живота. Побегу...
Она ушла, хотя отлично знала, что Тейнера не было в Доме приезжих.
Тейнер, готовясь к отъезду, использовал каждый час последних дней. И
сейчас он беседовал с молодым архитектором - автором проекта нового села
Бахрушино на Ленивом увале. Архитектор показывал планировку улиц, фасады
строений первой, второй и третьей очереди. Наиболее интересные листы Тейнер
фотографировал. Это происходило в старом клубе, где для общего обозрения
была развернута выставка проектов нового села.
Туда же пришел секретарь парткома колхоза Григорий Васильевич Дудоров.
Поздоровавшись с Тейнером и обменявшись шутками, он спросил:
- Между прочим, скажите, мистер Тейнер, почему вы не огорчены решением
Трофима Терентьевича не возвращаться в Америку? Ведь из вашей будущей книги
уходит такая фигура.
- Григорий Васильевич, а почему я должен огорчаться? - задал встречный
вопрос Тейнер. - Мне можно приписать все, что угодно, но не отсутствие
здравого смысла. Неужели вы думаете, что это четвероногое способно оставить
те пятьдесят тысяч или, может быть, более долларов, которые он тайком от
Эльзы превратил в акции "Дженерал моторс" на черный день? Неужели вы
думаете, глубокоуважаемый Григорий Васильевич, что я при моих долгах и
тысячах обязательств стал бы брать в свою книгу человека, который не
вернется в Америку? Три "ха-ха", как говорят ваши стиляги. Считайте меня
кем угодно. Дельцом. Предпринимателем. Спекулянтом. Я не буду спорить.
Наверно, эти слова в большей или меньшей степени подходят для меня. Но я не
могу себя вести иначе, чем общество, в котором я функционирую. И я
функционирую по законам, которые, может быть, я и не разделяю. Но мы не так
близко знакомы с вами, как с Федором Петровичем. И я не так доверчив и
откровенен, как мне, может быть, хотелось бы. Потому что "мой бог не на
божнице, а внутри меня". Эту фразу, сказанную четвероногим господином, я
повторяю сейчас применительно к себе, но не в прямом ее понимании. Перед
тем как затеять свое предприятие с поездкой в Бахруши, я проверил все
стропы, которые привязывают это человекоподобное к земле Америки. И я не
мог иначе. У меня нет никаких фондов для риска.
- А что вы скажете о таком "стропе", как его внук Сережа, которого он
боготворит? - спросил Дудоров.
Тейнер на это не без раздражения ответил:
- Повторяю; когда четвероногое становится на две ноги, оно начинает
напоминать человека. Да! Я говорю: да! У него проснулись нежные чувства к
внуку. Он даже сам поверил, что вся его жизнь принадлежит Сереже. Но стоит
высоким чувствам, которые всего лишь посетили его сердце, а не
вырабатываются этим сердцем, покинуть его хотя бы на минуту, он снова
станет на свои четыре ноги и его трудно будет поднять на две. Потому что
стоять на четырех ногах - это нормальное состояние четвероногого, а ходить
на двух - это шок или, в лучшем случае, цирковое представление. Так думаю
я, и так думает Петр Терентьевич. Нет, я думаю так же, как думает Петр
Терентьевич, который умеет слушать и понимать очень сложную музыку. Натура
мистера волка, если бы вы захотели показать ее при помощи оркестра,
выглядела бы циничной какофонией в сопровождении подвывающего старого
самовара и скрипки, звучащей иногда то сентиментально, то трагически для
доверчивых ушей. Для доверчивых. Не для ушей Петра Терентьевича, не для
моих и, мне хочется верить, не для ваших. Больше я не добавлю и половины
слова, чтобы не исказить суть моего соотечественника в ваших голубых
глазах.


XLVI



А Трофим между тем шел по главной улице города, по улице Ленина. Он
уже выяснил у постового милиционера, кому должен подать иностранец
заявление о своем намерении остаться в СССР, и тот, подумав, назвал
председателя областного Совета депутатов трудящихся, а затем рассказал, как
пройти туда.
Итак, Трофим шел по улице Ленина. Шел и думал о том, какие большие
дома поднялись в старом городе, который он знал, в котором даже живал и в
котором он, наверно, будет жить. Пятьдесят семь тысяч долларов в акциях
"Дженерал моторс" - это деньги, и закон не позволит Америке отнять их у
него. А если дела у "Дженерал моторс" пошли лучше, то к этим пятидесяти
семи тысячам и четыремстам двадцати трем долларам кое-что причитается еще в
виде дивиденда... Нет, он не пропадет здесь. Не пропадет.
Остановившись перед гастрономическим магазином с большими окнами и
нескончаемым потоком входящих и выходящих из него покупателей, Трофим стал
думать о колхозном магазине, который он сможет открыть. Не сторожем же, в
самом деле, при зерновом складе останется он! Это было все так, для
красного словца. Для крайности проверки своего решения. Весело думалось
Трофиму. Одна машина - туда, другая - сюда. Каждые два часа прибывают
продукты из Бахрушей. Парное мясо, свежее молоко, овощи с грядки, сливки из
холодильника. Хочешь - окорока, хочешь - грудинку...
Хорошо.
Ходит Трофим по колхозному магазину, покупателя слушает. Звонит по
телефону в Бахруши: "Подкинь-ка ты мне, Петрован, сотни три с половиной
уток да пяток бочек муромских огурцов". - "Будет исполнено", - отвечает
Петрован. А сам радуется. Текут в колхоз денежки через магазин, и каждая
копеечка славит Трофима.
Трофим разыскал здание областного Совета и, узнав, где ему найти
председателя, поднялся на лифте на третий этаж и по светлому коридору
прошел в приемную.
- Я из Америки, - отрекомендовался он секретарше. - Вот мой вид на
проживание. Вот моя визитная карточка.
Секретарша скрылась за дверью председателя облисполкома. Не прошло и
минуты, как дверь снова открылась и секретарша пригласила его в кабинет.
- Проходите, пожалуйста, господин Бахрушин Трофим Терентьевич, -
сказал председатель. - Приятно познакомиться с американским братом
выдающегося человека в нашей области и моего личного друга Петра
Терентьевича. Садитесь, пожалуйста. Уж не с жалобой ли ко мне? Не обидел ли
кто вас в Бахрушах?
Трофим, забыв узнать у секретарши имя председателя, теперь, не находя
удобным спрашивать об этом, решил называть его господином председателем.
- Нет, господин председатель, совсем наоборот. Я позволил себе
обеспокоить вашу честь по другому делу.
Сказав так, Трофим оглядел большой кабинет, письменный стол и другой
стол со множеством стульев, затем боязливо посмотрел на ленинский портрет и
сел на предложенное место.
- Слушаю вас, господин Бахрушин.
- Я, господин председатель, пришел заявить вам, что хочу остаться и
умереть в Бахрушах.
- Вот как? И давно вы решили?
- Вчера ночью.
- И чем это вызвано, господин Бахрушин?
- Хочу порвать с капитализмом навсегда и бесповоротно. Я там один. Все
там у меня чужие. А здесь мой внук Сережа, о котором я даже и не знал. Если
мои акции "Дженерал моторс" мне не возвернут в Россию, и шут с ними!
Проживу и без них. Кому и какое нужно написать прошение?
- Да ведь у вас, насколько мне известно, кончается срок пребывания. За
три или четыре дня едва ли может быть рассмотрена ваша просьба.
- А я не тороплю, господин председатель. Подожду.
Председатель облисполкома на это мягко заметил:
- Но ведь по существующим и общепринятым правилам одна страна не может
продлить срок пребывания приехавшему из другой страны без ее согласия.
- А я и не собираюсь спрашивать у них согласия. Я прошу вас объяснить,
кому я должен подать прошение. Вам или господину первому министру.
Председатель ответил:
- Председателю Президиума Верховного Совета СССР.
- Черкните это все на бумажечке... А что касаемо срока, пока ходит
письмо туда и сюда, не беспокойтесь. Родной лес и без визы прячет.
Отсижусь. Не впервой... Силком не выселят с родной земли...
- Вы, я вижу, решительный человек, Трофим Терентьевич... Но я хочу
предупредить вас, ничуть не желая изменить ход ваших мыслей и намерений...
Я хочу предупредить вас, - повторил председатель, - может случиться, что
ваша просьба не будет удовлетворена...
- Это почему же не будет? Разве я остаюсь не от чистого сердца и не от
всей души?
Председатель снова терпеливо и спокойно стал объяснять:
- Дела такого рода хотя на первый взгляд и очень ясны, но иногда
встречаются непредвиденные обстоятельства. Я не говорю, что с вами именно
так и случится, но я должен предупредить... В родном лесу можно прятаться
месяц, два, три... Но потом приходит осень... Зима... Господин Бахрушин, мы
взрослые люди.
- Спасибо вам, господин председатель. Я знаю теперь, что мне надо
делать... Благодарствую... Думаю, что гражданин СССР Трофим Терентьевич
Бахрушин еще будет иметь честь встретить вас если не в этом, так в том
году...
- Погодите, - остановил председатель. - Вы же просили написать вам...
- Благодарствую. Я помню. Председателю Президиума Верховного Совета
СССР... Благодарствую... Только если ваша милиция будет меня искать в
дальнешутемовских лесах, это зряшное дело. Меня в годы моей юности кликали,
да и теперь кое-кто кличет серым волком... Пусть это прозвище сослужит мне
последнюю службу, пока я не добьюсь своего права доживать век на родной
земле. А если я, господин председатель нашей губернии, не добьюсь его, то
уж лечь-то в родную землю мне не надо спрашивать разрешения ни у кого. Даже
у бога. Гуд бай, господин председатель. Пока!


XLVII



Солнце было еще высоко, когда Трофим вернулся на рейсовом автобусе. До
села ему нужно было пройти меньше километра. Он решил направиться прямо к
Дарье. С Тейнером ему встречаться не хотелось. Напишет бумагу в Верховный
Совет, тогда и объявит.
Через него передаст последние слова и проклятие съевшей его жизнь и
его ферму Эльзе. А что касается акций, то верный молоканин, у которого они
лежат, продаст их, перешлет деньги. За это, может быть, Трофим вызволит его
обратно в Россию вместе с его старухой и даст им кусок хлеба в Бахрушах или
в городе. Надо отсидеться пяток - десяток месяцев - и он будет здесь как
рыба в воде. Еще и в правление выберут. Он знал не только по словам дочери
Надежды, но и по другим разговорам, что Советская власть дает помилование
даже уголовным, если они от души раскаялись и порвали с прошлым, доказав
это трудовыми делами. А он докажет. И Дарья тогда сменит гнев на милость.
Все образуется само собой.
Дарью он нашел на огороде и сразу же объявил ей:
- Был у губернатора. Подаю прошение в Верховный Совет. Помоги мне
написать поглаже и от всей души. Помоги найти слова.
- Если ты хочешь написать в Верховный Совет от души, зачем тебе у
других искать слова? Они сами родятся в твоей душе, - ответила Дарья. - Иди
и продиктуй Петровановой машинистке Сашуне все, что тебе хочется сказать
нашей державе, у которой ты просишь прощения...
А Трофим:
- Оно так. Это все верно. Тебя не к чему в это дело впутывать. Да
боюсь околесицу наплести. Начну про Фому, кончу про Ерему. А надо суть.
Всю-то ведь жизнь не продиктуешь на бумагу.
- Так ты и диктуй только суть.
- А в чем она, моя суть, Дарья?
- Если ты не знаешь в чем, так другим-то откуда знать?
- Опять верно сказано. Когда я убегал, так ни с кем не советовался. А
как следы заметать, так метельщиков ищу... Нет уж! Сам уж я. Сам! У меня
есть слова, которые не отскочат. Я, может быть, теперь могу даже себе
голову отрубить. Не остынуть бы только, пока я до правления иду.
- И я об этом же думаю. Ты ведь как солома. Пых - и зола.
- На это не надейся. Словесно я остынуть боюсь, а не как-нибудь.
Спасибо. Побегу, пока правление не заперли...
Трофим ушел.
Дарья старалась больше не думать о нем. Не думать потому, что она
после прихода Тудоихи разговаривала с Петром Терентьевичем, и он сказал ей:
- Если тебе уж так хочется поверить ему, так хоть на людях-то в этом не
признавайся, чтобы потом, когда он уедет, не краснеть перед народом.
Уверенность Петрована в отъезде Трофима была железной. Дарья не могла
не считаться с этим. Но если Трофим был в облисполкоме и теперь готовит
заявление в Верховный Совет, то как она может усомниться в этом.
Петрован всю жизнь был для Дарьи главным судьей. Во всем. Она ему
доверяла, может быть, больше, чем своим глазам или ушам. Но ведь и он может
ошибиться. Человек же...
Тут она поймала себя на том, что ей хочется, чтобы Трофим остался. И
она спросила: зачем ей этого хочется? И, ответив на это, она успокоилась.
Решение Трофима остаться вовсе не льстило ей. А если и льстило, то
в-пятых или десятых, а не во-первых. Ее по-прежнему ничего не связывает с
ним. Потому что, сколько бы лет он ни прожил здесь, все равно ему никогда
не обелиться перед ней, если даже она его со временем простит.
Но прощенный не уравнивается с прощаемым. На солнце гляди, на земле
живи, а рыла не задирай. Прошлое засыпает, но не умирает. Прошлое можно
крепко-накрепко позабыть, но не для того, чтобы не вспомнить о нем, если ты
его разбудишь

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися