Владимир Короткевич. Оружие
страница №4
...ов быка.И тогда бык медленно, видимо из последних сил, побрел к дороге. Он
миновал сухой пригорок и, проваливаясь во влажную, еще холодноватую грязь
пашни, таща за собой собак, потянулся, как и прежде, навстречу свободе.
Дорога, выложенная булыжником, матово блестела перед ним. Его, быка,
привели сюда по этой дороге грубые прасолы - подержали несколько дней на
полевщине [пастбища для прогонных гуртов], а затем пригнали на убой.
Где-то там, в конце этой дороги, остались подтаявшие с солнечной стороны
стога соломы, вылинявшая шерсть на столбах ограды, протяжное весеннее
мычание коров.
Глазами, затуманенными усталостью, бык смутно видел, что по дороге
движется серая масса, а над нею что-то блестит. И он подумал, ему хотелось
так думать, что это идет ему навстречу родное, пахнущее молоком стадо и
рога блестят на весеннем солнце. И потому он рванулся наперерез этому
стаду.
Стадо было стадом, но не стадом скота. Во всяком случае, не стадом того
скота, какое хотел повстречать бык.
- Солдаты! - вдруг истошно закричал Богатырев. - Солдаты на дороге!
- Ну и что? - спросил Чивьин.
- Застрелят. Застрелят быка и собак. Черт с ним, с быком! Бу-у-шуюш-ка!
Гол-лубушка!
- Черт с ними, с собаками, - сказал вдруг чей-то голос. - Вот бык -
этот заслужил... Заслужил свободу.
Алесь обернулся на голос и увидел седого старика в полковничьем мундире
и в шинели, наброшенной поверх. Старик почему-то напомнил ему дядьку
Яроцкого.
- Кричите им, кричите им, господин Калашников. - Глаза Богатырева
влажно блестели. - Крикните им, чтоб не стреляли!
- Далеко, - сказал полковник.
Бык шел, проваливаясь в грязь. Сгибался все ниже и ниже, и уже не
ногами, а боками тащились по грязи псы.
Но он шел. Над его головой звенели в ослепительном сиянии жаворонки, и
он шел навстречу им, из последних сил волоча на загривке свой крест.
- Мясники! Хлопцы! Ружья! Стреляйте в него! - кричал Богатырев.
- Тятенька, не надо!
А бык шел. Жаворонки звенели в сияющей голубизне, и он шел к ним. Шел к
доброму серому стаду, что двигалось по дороге. К доброму серому стаду, что
стало приветливо махать блестящими рогами, увидев его.
Сейчас он присоединится к ним, пойдет с ними. Далеко-далеко.
...Богатырев вдруг упал на колени.
- Лебедь! Лебедушка! Ату! Ату! Возьми его! Ату!
Лебедь отвернул изъеденную молью голову.
- Богатырев, - сказал Алесь, - что дашь за жизнь собак?
Богатырев метнул на него бешеный взгляд, но увидел, что Лебедь тянется
к рукам Алеся.
- Барин, что хотите-с.
- Жизнь быка, - сказал Алесь. - И еще... берегите мальчика от такого...
- Барин... Барин... Только ско-орее...
Алесь положил руку на голову Лебедя. Пес смотрел на него, и зрачки его
трепетали, а под вытертой шерстью волнами пробегала дрожь умиления.
Пес вздохнул.
- Возьми его, Лебедь.
И тогда пес повернулся и тяжело затрусил за быком. Поначалу он,
казалось, не опускался, а падал на все четыре лапы после каждого прыжка,
но потом разошелся, и если прежде напоминал тяжелый мех на четырех лапах,
то теперь был похож на таран.
Шел к стаду бык, а за ним, медленно догоняя его, бежал на свой
последний подвиг старый пес.
Богатырев увидел, что солдаты опустили ружья.
А бык увидел, как приветливо склонил к нему блестящие рога крайний
бычок. Он ускорил шаг навстречу ему.
И в этот момент Лебедь настиг быка и грудью, всем весом своего матерого
тела ударил его в зад.
Бык упал на колени и уже не смог подняться. С криками к нему бежали по
пахоте мясники. Накинули на рога повод, пинками разогнали собак, повели к
кругу.
Впереди, низко опустив голову, трусил Лебедь. Подошел, ткнулся холодным
носом в Алесеву ладонь.
Богатырев дрожал, ощупывая Бушуя и Голубого. Те чуть дышали, но
глубоких ран у них не было.
Бык спокойно стоял в стороне и незаметно тянул морду в сторону солнца и
жаворонков.
- А с Лебедем что теперь прикажете делать, барин? - передохнув, спросил
Богатырев.
- Не знаю. Может, взять с собой?
- Л-ладно, - сказал живодер. - А за то, что мне так удружили, может,
возьмете и щенка? Вот внучка его-с. А?
- Почему бы и нет?
Богатырев счастливо рассмеялся.
- Ах, барин, барин, дорогой мой! Бушуй! Голубой! Песики мои! Да пускай
он еще сто лет живет, этот бугай. - И вдруг захохотал. - А бугая?! Бугая
куда?! Может, тоже с собой?! Может, в бумажку завернуть?!
Все глядели на быка с недоумением. Действительно, что делать с
освобожденной жизнью? Куда его? Не в бричку же сажать да везти с собой?
И вдруг Калашников восторженно воскликнул:
- Нет, я вам его в бричку сажать не позволю. Такой боец! Наилучший в
мире боец! Это же подумать только: из-под стеговца выдраться, тридцать
пудов на себе носить, ворота выломить, всю эту свору разогнать, четырех
таких псов сбросить! Как-кой боец!
И обратился к Алесю:
- Отдайте мне. Отдайте мне. Слово офицера, до конца дней моих
пою-кормлю! Черт! Да ко мне будут со всей Москвы любопытные приходить,
чтоб только поглядеть на такое диво. Ты, Богатырев, видел когда-нибудь
такое?
- Никак нет, барин.
- Да еще если от него телят заиметь... Отдадите?
- Берите, - сказал Алесь.
Богатырев с Алесем шли к усадьбе, оставив всех далеко позади.
- Черт знает, как это могло случиться, - разводил руками сырейщик. -
Ну, хорошо, Щелканов - первый бандит. А Сноп, а Михаила?! Ведь все знают,
что кормлю я их лучше, чем кто в Москве. Работа такая, что без этого
человек не задержится. И люди все свои, потому как на наше дело чужой
человек не пойдет. Отчаянные парни, это так, лихие, когда надо оплеуху
кому отвесить, подраться, конокрада, скажем, зашибить. Но чтоб разбой?
Откуда это?
- Они, тятенька, с Алексашкой Щелкановым в картишки начали баловаться,
- вдруг прозвучал сзади удивительно приятный детский голосок. - Я слышал,
играют с каким-то Хлюстом.
Старший Богатырев посуровел:
- Иди, Павлуша, иди.
Какое-то время псарь шел молча.
- Плохи дела.
- А что такое?
- Этот Хлюст из Ново-Андроньевской. Гнилой человечек. Бесчестный
картежник. Сговорились, видимо, да и обмишулили хлопцев. А потом дело
известное: плати деньгу или на жизнь играй. И большие, видать, деньги,
если на разбой пошли. Ну, теперь все.
- Как все?
- А так. Не знаете вы наших босяков. Конец хлопцам. Прирежут их
хлюстовские.
Алесь шел молча. Он прикидывал свои силы. Он, Мстислав, Кирдун, Кондрат
Когут - четверо. И на этом все. Невероятный план постепенно слагался в его
голове.
- Жаловаться будете-с? - спросил Богатырев.
- Зачем, если их все равно зарежут.
- Это правда-с, - вздохнул сырейщик. - Это как пить дать.
- Сколько они могли проиграть?
Богатырев пожал плечами:
- Пятерых на смерть послать? Думаю, рублей двести. Из-за меньшего не
стали б мараться.
- Что ж, у вас тут цена жизни сорок рублей?
- Получается так, барин.
Алесь смотрел ему в глаза. Нет, глаза не лгали.
- Я могу заплатить за них деньги.
- Что за это потребуется?
- Мне нужны руки ваших людей, - сказал Алесь.
8
Роща словно нависла над Владимирским трактом. Светились под полуденным
солнцем белые стволы берез, мягко шелестели ветви, почти незаметно, только
если смотреть на рощу издали, тронутые зеленью.
Кустарник на склоне подступал к самой дороге, выложенной булыжником.
Где-то далеко-далеко слева, по эту сторону дороги, угадывалась
богатыревская усадьба, а напротив нее - Анненгофская посадка, за которой
бесконечно тянулся Измайловский бор.
Люди сидели на откосе. Упряжки были отведены немного дальше, на лесную
дорогу. В последний момент решили, что первую пару троек, на которой будут
скакать к "лаптевской" подставе, лучше купить, а потом отвести в сторону
от дороги и там бросить - кто-нибудь подберет.
Сейчас возле коней были те двое новосельцев, которых Чивьин не знал,
сильные мрачные мужики.
Богатырев не солгал. Мужикам действительно надо было откупиться от
Хлюста, только цена человеческой жизни была не сорок, а сорок пять рублей.
Когда по приказу сырейщика незадачливые разбойники пришли к Алесю, они
были в отчаянии.
Алесь уплатил долг. Столько же обещал за помощь.
И вот ожидали. Возле лошадей - тот, которому Алесь дал в пах (ему все
еще было трудно ходить), и тот, кого он выбросил из брички (человек
отделался ушибами).
Остальные трое сидели рядом. Рыжий Михаила, по прозвищу Семеновский, с
распухшим носом. Рябой новоселец Васька Сноп. И еще саженный красавец
Щелканов с нахальным и диковатым лицом.
- Этого берегитесь, - сказал Сноп Алесю. - Может и убить.
- Ничего. Мы уж как-нибудь не дадимся.
Сидели и ожидали. Алесь вспоминал сделанное за эти дни.
...Андрея действительно привезли перед пасхой и в тот же день - на
пасху такого делать нельзя - били плетью во дворе Бутырской тюрьмы.
Кирюшка не подвел. Обошлось даже без "ожгу". Через два дня арестант мог
ходить. Но Загорский знал, чего ему это стоило, ему, которого никто
никогда не тронул пальцем, кроме как в драке, потому что детей у них бить
не полагалось ни родителям, ни чужим, а конюшня - позор панского двора.
Узнав, что в Бутырках все более или менее в порядке, Алесь поехал на
Рогожскую, чтоб отказаться на три дня от услуг Чивьина: незачем впутывать
старика в это дело.
Была пасха. На улицах люди ходили с вербою, а под ногами хрустела
малиновая, голубая и желтая яичная скорлупа. И, соревнуясь с нею в блеске,
качались в воздухе связки забрызганных солнцем шаров, словно наполненных
небом, солнечным сидром или кровью.
Продавали каких-то заморских раков, запечатанных в стеклянных сосудах с
водой, - и солнце искрилось в воде. Продавали "тещины языки", что
распрямляются до пояса, если подуешь, - и солнце дрожало на красных
языках.
Но чем дальше к окраине, тем больше попадалось пьяных в лохмотьях - и
то же солнце бесстыдно гуляло в прорехах.
Настолько нищие, что и на пасху нечего надеть.
Залитый солнцем, залитый бирюзовым светом, Алесь старался не смотреть
на землю. И вот увидел...
...Плыл над всем этим пьяным свинством и дикостью, над лохмотьями и
золотом нетленный синий контур Крутицкого теремка. Что-то сжало сердце
Алеся. Сжало впервые за многие дни. Нежностью и болью.
- Родной мой! Полоненный! Святой! Как же тебя вызволили? Как очистить
от гнусности и нечистот? Как?..
Он понимал жителей Рогожской, что шли в баню со своими тазами. Не в том
дело, что в никонианских грешно мыться. Все окраины города, все его
торговые ряды, все роскошные дворцы были таким гнойником, что к нему было
гадко прикоснуться.
В бане дети любят играть с водой: переливают ее ковшами, руками.
Нельзя, чтобы они играли водой в том самом тазу, в котором мылся какой-то
там Кирюшка, хотя он всего лишь холуй тех, кто в общие бани не ходит.
...И полоненная бирюза Крутицкого теремка [Крутицкий теремок на
Крутицком подворье построили при царе Алексее Михайловиче пленные
белорусские мастера].
Черт с ним, пускай на улочках Рогожской тоже достаточно и свинства, и
фанатизма, и темноты. Пусть крыши на этих улочках на Тележной, Вороньей и
Хиве, бурые от чая (берут в трактирах спитой чай, сушат его на крышах и,
добавляя разные примеси, делают "настоящий кахтинский" чай для
простонародья - все эти же "рогожские китайцы"), пусть на улочках здесь
лужи, пусть жизнь заскорузлая.
Все равно. Потому что они любят чистоту, они трудятся, потому что они
гонимы, потому что слава тем, кто гоним, потому что они верят, пусть и в
темное, - лишь бы только не в святость царей и их быдла.
...И полоненная бирюза Крутицкого теремка.
Чивьин встретил приезд Алеся спокойно.
- Значит, три дня тебя не будет?
- Да.
- Ну что ж, я доволен. И твоими... комиссионными, и тобой. И тем, что
знаешь нас, понимаешь... Значит, скоро и домой?
- Скоро.
- Я знаю. Так прощай.
- Денис Аввакумыч! - воскликнул Алесь. - Да как вы могли подумать, что
я исчезну?
- Дело может принудить.
- А я все же заеду. А чтоб поверили, оставлю у вас Лебедя и щенка.
- Ну, гляди, - повеселел старик.
...Участием новосельцев в деле был недоволен лишь Кирдун. Ворчал:
- Связался с отребьем, с подонками... Кня-язь...
- Перестаны" Самому тошно.
- Тогда зачем?
- Освободить Андрея - вот зачем. Он из-за меня, если подумать, сел. А
ты согласишься вчетвером нападать на этап? На полувзвод караульных?
- Семеро тоже не сахар...
- Так вот и молчи.
Алесь и сам знал: риск огромный. Действовать надобно решительно, не
колеблясь ни минуты, и даже при этом условии шансов остаться в живых почти
не было. Они четверо шли на это сознательно: Алесь и Кондрат - как
кровные, Мстислав - из-за дружбы, Кирдун - потому что на это шел Алесь. И
он не жалел троих новых. Сами сели за стол с Хлюстом, сами напали на
бричку, сами должны были погибнуть от ножа, если б не он, Алесь.
Пусть платят.
...И вот он сидел и сквозь опущенные ресницы видел, как блестит на
солнце уложенный булыжником отрезок дороги, как, если перевести взгляд
направо, брусчатка кончается и начинается грязь, месить которую до самого
Нижнего, увалы и дорога, то ныряющая в ложбины, то (далеко-далеко)
взбегающая на гряды пригорков.
А если посмотреть налево - увидишь голый, но уже слегка позеленевший
массив Измайловского зверинца и дорогу.
И на дороге - ни души.
А вон там ободранное, ржавое золото куполов Всесвятского монастыря. А
на дороге - ни души...
"Что могло случиться с этапом? Почему не ползет?"
Алесь был на отправке прошлого этапа.
...Желтый, обшарпанный дом у заставы. Возле него жмутся провожающие.
Большинство из них отстает от этапа здесь - примиряются. А часть - вон
там, возле "слезного" Лесного острова, за три версты отсюда. Какой смысл
идти дальше? Не дозволяют, да и не нужно, все равно не поможешь.
И почему только там не засыхают березы?.. Столько слез... Разлука
навсегда.
...И вот выводят из желтого этапного дома людей. Висят над головами
рыдания, бабы ломают руки, мужчины глядят в землю.
Построили. Повели. Впереди те, у кого кандалы и на руках, и на ногах.
Затем - те, у кого только ручные. За ними - те, что вовсе без кандалов.
А потом телеги с больными, детьми, бабами.
Боже мой, боже! Как будто вся империя снимается с места и тащится на
край света...
Скрипят колеса. Едут. Как табор. Как татарские арбы. Как печенежские
башни... (*28) Звенят цепи, ружья стражи.
В грязь и пыль. В зной и снег. Все. Все. Каждый понедельник и вторник.
И пойдут. Пойдут. А мимо них будут пролетать тройки с серебряными
колокольцами. Будут стоять богатейшие постоялые дворы, ибо это не только
дорога слез, но и дорога "к Макарию", на ярмарку. И одни будут везти
товары, а другие всю дорогу жить милостыней, а потому перед каждым селом
затягивать "песню милосердия", в такт ей бряцая кандалами:
Милосердные наши батюшки,
Не забудьте нас, невольников,
Заключенных, Христа ради!
Пропитайте-ка, наши батюшки,
Пропитайте нас, бедных заключенных!
Сожалейтеся, наши батюшки,
Сожалейтеся, наши матушки,
Заключенных, Христа ради!
Мы сидим во неволюшке,
Во неволюшке - в тюрьмах каменных
За решетками железными,
За дверями за дубовыми,
За замками за висячими,
Распростились мы с отцом, с матерью,
Со всем родом своим, племенем.
И так изо дня в день.
Куда ведешь, дорога? На торжище? В рудник?
Доколе!!!
Кондрат тронул Алеся за плечо и, когда тот обернулся, испугался
выражения его лица.
- Братка, ты что?
- Чего тебе?
Кондрат молча указал рукой, и тогда Алесь понял, что "Милосердная" ему
не только почудилась.
По дороге медленно ползло серо-желтое пятно. Серое от пыли и халатов.
Желтое от лиц, рук, от бубновых тузов тех, что ехали на телегах, сидя
спиной к лошадям.
Алесь обвел глазами своих. Крайний слева, у подпиленной березы,
неподвижно стоял Халимон Кирдун. Держал в руках топор, примеривался к
клину, загнанному в распил. Ближе, по правую руку от Алеся, лежал со
штуцером в руках Мстислав. Повернул к Алесю лицо, засветились солнечные
глаза, подмигнул - Алесь улыбнулся, ибо это могла быть последняя улыбка и
тому, кто уцелеет, было б больно.
Загорский глянул налево. Хищно уставился на прицел штуцера Кондрат. На
губах злая усмешка: сейчас дорвется. А еще дальше трое "купленных". Сноп
бледен и спокоен. Михаила шарит глазами по колонне. Щелканов невозмутимо
поигрывает пистолетами (у него их три).
Ползет, ползет колонна слез. Скрипят колеса. Где тут может быть Андрей?
Разве узнаешь? Да нет, можно узнать: ведь они поют. Такой голос можно
узнать и среди тысячи. Но голоса не слышно.
Алесь сделал знак рукой. Все послушно опустили на нос и рот повязки.
Где же может быть Андрей? Вот колонна почти поравнялась со
Щелкановым... Нет, голоса не слышно. А "песня милосердия" звучит и звучит.
И вдруг он увидел...
...Андрей шел в середине второго ряда. Ноги, в кандалах,
переваливаются, неестественно двигаются бедра. Руки сложил на груди...
Бог ты мой, какое бледное лицо!
А глаза, будто незрячие, смотрят в небо. И плотно сомкнутый рот.
...Был луг у Днепра, давно, в детстве, и голос над лугом, и разбойник
Война, который тогда сказал:
- Пой, хлопчик, пой, пока дают.
Ах какой был голос! И на коляды, и тогда, когда жгли бодяк [сорный
кустарник, чертополох], и на лугу, и на свадьбах, и когда кликали весну.
Что-то душило Алеся. Он махнул рукой Кирдуну.
В следующий миг могучая береза начала крениться, со скрипом разрывая
свои жилы, кряхтя. Словно короткий, на несколько мгновений, ураган родился
в ветвях дерева - и вот оно уже лежало на дороге, перегородив ее, застлав
ряды каторжан пылью.
Почти безотчетно Алесь увидел растерянные, оторопевшие лица. Глаза
надежды... Глаза ужаса... Глаза, что не понимали.
Залп!
Он грянул неожиданно, страшно, как смерть. С одинокой березы по ту
сторону дороги посыпались на колонну мелкие ветви. Никто не успел ничего
понять, а горький дым пороха смешался уже с поднятой упавшим деревом
пылью.
Все оторопели. Сквозь дым и пыль Алесь смутно видел лица конвойных,
которые не понимали, что происходит.
А мелкие веточки все еще падали на головы людей.
И тогда Алесь сказал громко и твердо, без тени сомнения в том, что его
могут не послушаться:
- Конвой! Положить оружие!
Дальнейшее произошло, может, за какую-то минуту, и никто, даже сам
Алесь, такого не ожидал.
Не ожидали, видимо, и они, не привыкшие думать сами, за многие годы
приученные подчиняться только приказу, только чужой, более сильной воле.
Даже не ей, а чужому, безапелляционному голосу.
Пороховой дым еще плыл над колонной. Медленно-медленно.
И вдруг один из конвойных, как на смотру, сделал шаг вперед.
...Брякнуло о булыжник дуло первого ружья.
Упала рядом с колонной большая березовая ветвь.
...Второе ружье легло на землю... Третье... Четвертое... Пятое...
На лицах владельцев отпечаталась бессознательная, подтянутая тупость.
Совершенно одинаковая у всех, в то время как даже ружья ложились на
булыжник по-разному: одни - мягко, другие - лязгая.
- Кру-гом! - скомандовал Алесь.
Щелкнули каблуки.
- Шагом арш!
Первый шаг, показалось, раздробил камни. Потом размеренно, словно кто
водил щеткой по высушенному бычьему пузырю, зашаркали шаги.
Над каторжными висела гнетущая тишина. Они растерянно глядели на
конвойных, которые двигались, как заведенные куклы.
И только Алесь видел, что в этих куклах было что-то человеческое -
прижатые к бокам локти. Затылки напряженные, зады молодцеватые, головы
залихватски закинуты. И только локти, неловко прижатые к бокам, были
человеческими. И по ним можно было понять, что тут не только подчинение,
но и страх получить пулю в спину.
Страх этот все возрастал. И в напряженной тишине, что аж звенела в ушах
и сердце. Загорский понимал, что вся эта "божья благодать" держится на
одной ниточке.
Вот-вот... Вот-вот... Вот-вот...
И, однако, тишина сохранялась. Это были обстоятельства, не
предусмотренные никакими инструкциями. Могли быть попытки к бегству - и
тогда надо было стрелять в спину. Мог быть бунт - и тогда надо было
стрелять по колонне. Кандальник мог ударить конвойного - и тогда его
ставили к первой же стенке или в первом же городке прогоняли сквозь тысячу
шпицрутенов.
Но не могло, и никогда не было, и не могло быть нападения на этап.
Никто ничего не понимал даже теперь. Нападение! В мирное время! И не
где-нибудь в глубинке, а тут, едва не на окраине Москвы.
Солдаты дробили шаг как раз к ней. За Финенгофскрй рощей, в горячем
мареве испарений, далеко-далеко, словно обманка на дне закопченного таза у
золотоискателя, горели многочисленные блестки ее куполов.
Этого не могло быть.
И все же тишина звенела на одной ниточке.
Вот-вот... Вот... вот... Вот... вот...
- Стой! Ложись!
Шаг вперед... Руками в землю... Правые ноги ползу назад... Легли...
В десяти шагах от колонны каторжников лежала на земле неровная буква
"П". Алесь понял, что положил их слишком близко, но нельзя, невозможно
было долее тянуть напряженную тишину. Нельзя, невозможно для нервов...
Каждое мгновение она могла взорваться, и тогда...
- Каторжные, стоять на месте!
Загорский боялся суматохи. Но те и так стояли как соляные столбы,
понимая еще меньше, чем стража.
Алесь кивнул Кирдуну. Кирдун начал спускаться по склону к ружьям. Глаза
конвойных - синие, темные, блеклые, табачные - от самой земли - следили за
ним.
Они смотрели, как спускается к ружьям совсем не военная, совсем не
страшная фигура одного из тех, что осмелились напасть на этап, фигура
первого, увиденного ими.
Кирдун спускался, отставив цивильный зад, размахивая руками. И грозно
трепетала под его добрыми глазами черная повязка, а в руке был колун,
которым он свалил дерево. Это была ошибка.
Тишина оборвалась.
Крайний в одной из ножек буквы "П" не выдержал. Здоровенный кривоногий
унтер.
Крутнулся на месте, и никто не успел опомниться, как крайнее из
брошенных конвойными ружей было уже у него в руках. Ощерились зубы, словно
унтер наконец все понял.
- Солдаты, это ж разбой!
Кирдун шел прямо на дуло, что вздымалось навстречу ему.
Выстрел.
Ожидали, что Кирдун покачнется или бросится в кусты, но вместо этого
увидели, как унтер схватился за предплечье.
Загорский повел глазами влево и увидел дымящийся штуцер в руках
Кондрата.
- Отстрелялся, вояка, - сказал Когут.
Халимон подошел к унтеру и взял ружье из парализованной руки.
- Так, дядька, не треба, - назидательно сказал он.
И тут, словно в ответ на выстрел, запоздало заголосили бабы на телегах,
взревели каторжане, заплакали дети.
Среди стражи, лежавшей на земле, раздался крик:
- Это разбой! Что вы лежите! В ружье!!!
Алесь скомандовал дать второй залп. Снова поверх голов. И, когда свист
пуль словно отсек голос, резко крикнул:
- Ти-хо!
На помощь Кирдуну уже спускались Сноп и Михаила. Щелканов играл
пистолетами, по очереди целясь в солдат.
Тишина. Только где-то плачет ребенок. Жалостно и тихо, как котенок.
Алесь поднялся.
- Каждый, кто протянет руку за оружием, будет убит на месте, - сказал
он. - Те из этапа, кто станет нарушать порядок и мешать делу, - тоже. Всем
ждать своей очереди.
Люди собрали оружие и, оставив его под присмотром Кирдуна, встали над
стражей. Унтер покачивался, держась за руку, скалил зубы.
- Баба, - приказал Алесь одной из каторжанок, - перетяни ему рану.
Та боязливо - бочком мимо Алеся - подалась к раненому. Очень уж грозно
глядели глаза над повязками.
Алесь вдруг почувствовал, что у него мочевой пузырь готов лопнуть. Ему
стало нестерпимо стыдно.
И тут он понял, что ничего постыдного здесь нет.
Семеро против полувзвода. Необстрелянные хлопцы против вояк.
Ничего постыдного тут не было.
И тогда пришла радость. Такая раскованная, что Алесь задрожал.
- Каторжане, - глухо сказал он. - Тот, кто хочет бежать, кто может
бежать, кто обдумывал побег, может сейчас это сделать. Кто не думал над
этим, но кому угрожают рудник или смерть - также. Я требую лишь одного:
порядка. Мы снимем с вас кандалы, но тот, кто будет рваться раньше других,
избавится от них последним.
В голове колонны уже маячил Александр Щелканов, закутанный, как бедуин,
побрякивал связкой отмычек.
Солдат подняли и под дулами повели в рощу. Там опять положили на траву.
За ними, но чуть в сторону, пополз этап. Последними освободили дорогу
телеги - перевалили через канавку и со скрипом потянулись в заросли.
Алесь поглядел, хорошо ли следят за солдатами (их на всякий случай
связали и уложили квадратом), и пошел к узникам. Там уже вовсю шла работа.
Щелканов перебирал отмычки, с молниеносной быстротой находя нужную, время
от времени весело позвякивая ими.
Загорский обвел глазами узников: Андрея среди них не было. И это было
хорошо. Значит, его уже умыкнули хлопцы. Они договорились, что это будет
сделано незаметно, чтобы никто не знал, ради кого совершено нападение на
этап.
А новосельцы не скажут. Связанные по рукам и ногам, виновные в двойном
разбое, за который ждет двойное наказание.
- Люди, - сказал Алесь. - Теперь вы уже не каторжане, а люди.
Хорошенько подумайте. Я советовал бы уйти всем. Кто попадется, а кто и
нет. Дорог отсюда много. На Владимир, и Нижний, и Керженец, и налево, на
Ростов Великий, Переяславль, Вологду, Архангельск. А если за Волгой
свернете, то Великий Устюг и Пермь... Думайте быстрее. Конвоиров продержим
до вечера... Кто не будет убегать?
Нашлось человек восемь.
- Ну вот. Остальные - идите.
Падали на землю кандалы. И это была приятнейшая для слуха музыка.
9
Солнце клонилось к закату. Колодники давно разбрелись в разные стороны.
Те, что не захотели убегать, сидели возле солдат.
Проскрипели телеги. На месте освобождения осталась груда брошенных
халатов да еще повсюду, как змеи, блестели в траве снятые кандалы. Словно
расползлись гадюки из гнезда...
Щелканов потряхивал кистями рук:
- Э-эх, работенка кровавая, пригож-жая! И разбегутся же теперь они,
милостивенькие, как тараканы.
Алесь подумал о том, сколько мужиков сегодня не досчитается на бельевых
веревках рубашек и портов, - и улыбнулся.
- Идем, Щелканов.
- Э-эх, бар-рин, святой волчок. Вызволил ты нас от Хлюста. Вызволишь ли
от хвоста?
- А кто за вами потянется? Имени моего ты не знаешь. А если б и знал -
кому сказал бы? За тобой, брат, двойной хвост.
- Знаю. - Щелканов пританцовывал. - Эх, чинчель-минчель, хлюст мазепа.
Тебе разве что каторга, а мне еще за разбои по белой спинушке да тысяча
палочек... А что, если я на это не погляжу?
- Не гляди, - спокойно сказал Алесь.
- То-то же... Да черт его знает, откуда тебя Богатырев выкопал... А
это, брат, кремень!.. Если кто-то из нас брякнет языком - горше, чем от
Хлюста, не жить вам. Круговая порука... Да и потом: Сноп с Михайлой меня
тоже в таком случае за бесстыдство прирежут... Это мужики строгие...
- Злодейская твоя совесть, - сказал Алесь. - Неужели только это тебя и
сдерживает?
Щелканов неожиданно серьезно посмотрел на него.
- Нет, - подумав, сказал он. - Еще то, что я в этом твоем поступке не
вижу выгоды. Ну отбил, ну отпустил всех. А дальше что? Какое такое золото
добыл? А?
Косые лучи солнца стрелами били им в лицо. Молоденькая травка шелестела
под ногами. Сквозь нее пробивались свернутые, как дека старой виолы,
ростки папоротника.
- Откройся, - неожиданно попросил Щелканов, и в его глазах Алесь вдруг
увидел застарелую волчью тоску.
- Почему бы и нет?
Он знал, что в чем-то виновен и перед этой душой, которая паясничала,
но и тосковала, как все.
- Я из казанских, - сказал Алесь. - Матушка моя по старому согласию...
Однажды беглый каторжник вызволил меня из страшной беды... Я забыл... А
тут пришел последний час матери, а незадолго перед этим на родню
посыпались беды. И вот мать позвала к себе и на смертном одре взяла с меня
обет, что буду жить, чтоб никому не сделать больно... А за то, что забыл
ту услугу и потому несчастье постигло и мой дом, и близких друзей, она
взяла с меня слово, что вызволю, если сумею, таких самых несчастных... Вот
я и сделал - "во исполнение обещанного".
Щелканов глядел тревожно:
- Сказка?
- Нет, не сказка.
Это действительно не было сказкой. Разве что обстоятельства были иные.
И Щелканов по тону сказанного понял, что это не сказка, поверил.
- Ну вот. А тут тринды-беринды, блины жрут, снохачи-сморкачи. Где-то
там все есть, хоть бы и в Казани, где грибы с глазами, когда едят, то
плачут слезами. А тут Хлюст. Где-то град Китеж. А тут мамаи охотнорядские
утюжат... Э-эх, чинчель-минчель, желтяки для прислуги - рыжики для себя -
пробель для тещи. - Он пританцовывал. - После баньки сам-то груздочки с
лучком да с маслицем обожает. Икоркой-те на вербное побаловаться,
христианску-те душу загубив.
- Что это ты по-человечески не говоришь?
- Разрешаем себе в благовещение рыбки покушать... Богадельню не
обокрав, великий пост в благочестии провести.
- Ты что?
- Опостылело мне все, - сказал Щелканов. - Живодерня богатыревская
моему отцу принадлежала - опостылело. Все опостылело. Жизнь только своя
пока не опостылела - и за это, за то, что от Хлюста вызволил, спасибо. Но
и она года через два непременно опостылеет. - Голос Щелканова звучал
гулко. - И тогда я сотворю что-нибудь дикое. Зарежу кого-нибудь, что ли. А
сам пойду в трактир чай пить. И придет за мной хожалый [от слова "ходить"
- служащий при полиции в качестве рассыльного, а также любой низший
полицейский чин]: "Александр Константинович, тебя ведь велено взять". -
"Бери". - "Нет, ты лучше сам". - "Тогда не мешай человеку чай пить". И
выдую при нем три самовара, хотя чаю этого видеть не могу. А потом скажу:
"Хрен с вами, падлы замоскворецкие, пойдем, опостылело все".
Алесь не знал, что человек, который шел рядом, буквально так и сделает,
так и разыграет все через пару лет. Но он безмерно поверил искренности,
что прозвучала в словах Щелканова.
- Не дури.
- Я тогда умнее всех во всем этом городе буду... Э-эх, вот сегодня была
жизнь!.. По обету, значит?
- По обету.
- Значит, сподобился и Щелканов... У-ух, соколы залетные!
Они вышли на поляну, на которой лежали солдаты под охраной Кирдуна.
- Эй, кислая шерсть! - Щелканов щупал узлы на руках и ногах. - Не
шевелиться, не качаться, до утра не кричать. Кто закричит - сам-молично
прирежу.
Брал из рук Кирдуна тряпки и ловко затыкал каждому рот.
- Вот так лежи, разумный... Не бойся, чухлома...
Унтер, когда дошло до него, выругался затяжным матом.
- Ну-ну, - сказал Щелканов. - Ай, молодчина! Вылайся еще - до утра не
доведется.
В самом деле подождал, пока тот выругается, и только потом заткнул рот
и ему.
...Шли с поляны втроем. Кирдун старался держаться в стороне от
Щелканова. А тот шел, как будто из него вынули кости, обмякнув, шаркая
ногами по траве.
И только когда подошли к спрятанным в зарослях тройкам, вдруг оживился.
- А своих нету.
- В зарослях сидят.
- И правильно. Сейчас я этих Новосельцев отзову.
Свист раздался над дорожкой. Тот, от которого кони падают на колени.
Кирдун зажал уши. А Щелканов завращал суздальскими глазищами,
засмеялся.
- Вот оно как. Хлопцы, сюда!
Новосельцы соскочили с козел, ломились сквозь заросли.
Подошли. Остановились возле Алеся, Щелканова и Кирдуна.
Алесь глядел на рыжего Михаилу Семеновского, на Ваську Снопа, на
остальных, которые едва не лишили его жизни, а сегодня честно помогли
совершить смертельно опасное дело.
- Ну вот, чинчель-минчель, - сказал Щелканов. - Что сделано, то
сделано. Теперь наше дело сторона. Теперь нам в трактир под названием "А я
все время тут". В "Волчью долину". Ничего мы не видели, ничего не слышали.
- Там Хлюст, - сказал Михаила.
- Хлюсту гроши в зубы, а нож в бок... И вот что еще: если кто-то начнет
выхваляться, я ему сам хлюстов подарочек поднесу.
- Гляди, как бы нам не довелось тебе такой гостинчик подносить, -
усмехаясь, сказал Сноп.
Щелканов выпрямился.
- Не будет этого, андроны... [небылицы, пустословие, вздор (польск.);
"плести андроны" - значит врать] Ну, пошли.
- Погодите, хлопцы, - сказал Алесь.
Он достал деньги:
- Берите еще по пятьдесят.
- За что? - спросил Сноп.
- За то, что в том овраге меня не добили, - сказал Алесь. -
Благодарность, так сказать.
Новосельцы захохотали. Взяли. Покачали головами.
Алесь протянул кредитку Щелканову. Но тот вдруг вздохнул и мягко отвел
руку Алеся:
- Нет.
- Почему?
- А я желтяков для прислуги покупать не собираюсь... Обет есть обет...
Задумчиво покачал головой:
- Э-эх, казанский! Вот это жизнь!.. Ну, казанский, целоваться не будем,
а то еще ненароком кусну за то, что своей жизнью живешь... Не жизнь у
тебя, казанский, а Китеж... А руку дай.
Князь и разбойник подали друг другу руки. Щелканов каким-то отчаянным,
судорожным движением сжал руку Алеся. Потом резко откинул:
- Все. Прощай, казанский.
И пошел не оглядываясь. Новосельцы двинулись за ним. Низкое солнце ярко
горело за ними, и они казались не людьми из плоти и крови, а просто
темными силуэтами, вырезанными из картона, - движущиеся куклы из театра
теней.
Исчезли. Кирдун и Алесь повернулись и пошли к лошадям.
Скрученный папоротник. Салатная под солнцем трава. Только теперь Алесь
почувствовал, как ему не хватало все это время Андрея Когута. Он вынужден
был сдерживаться, чтобы довести до конца начатое дело, он был в эти часы
не просто человеком, не братом и не другом, а главой. Он не мог усадить
освобожденного в бричку - и махнуть ко всем чертям.
...А люди между тем вышли из лесу и стояли возле упряжки. И среди них
Алесь увидел Андрея, который стоял неподвижно, будто перестали слушаться
ноги, и лишь бессмысленно гладил себя по груди.
- Вот и я, - сказал Алесь. - Вот и я, братка...
Был луг, и на нем звенел голос... Была рыбная ловля, когда человек с
этим голосом перевозил через Днепр Галинку Кахно... Был бунт, когда этот
голос умолял Кондрата... Была ярмарка, на которой этот голос пел Алесеву
песню... Было Болото, на котором били кнутом человека с таким похожим
затылком...
И вот перед ним стоял человек с огромными синими глазами, с измученной,
доброй, почти женской улыбкой.
Друг, брат, дорогой человек.
- Алесь, А-алесь, - сказал Андрей.
Он сделал шаг, и ноги двигались все еще неестественно, хотя он был
переодет в запасной Алесев костюм.
Обнимая друг друга, они молчали. И среди всех, кажется, не плакали
только они.
...Колеса поначалу прыгали по корням лесной дороги, потом прошелестели
через тракт, потом катились полем, потом - уже в темноте - бешено тряслись
по дорожным буеракам и корням в Измайловском зверинце.
Устремлялись навстречу деревьям. Весенние звезды горели в ветвях. А два
человека в задней бричке все еще молчали. И это молчание было молчанием
такой близости, какая редко бывает между людьми.
И лишь у самой "лаптевской" подставы Андрей вдруг сказал:
- Двух вещей не забуду, Алесь. Того, что ты сделал сегодня, и еще двор
Бутырской тюрьмы.
- Может, не надо?
- Надо. Последний раз. Чтоб знал. Потом уже не буду.
- Ну, - сжал в темноте его руку Алесь.
- Понимаешь, двор. И тут башня. А в ней, говорят, Емелька Пугач сидел.
- Голос Андрея вдруг начал срываться. - Я не Пугач. Я маленький человек.
Мы все маленькие люди. Давали б нам землю пахать да петь свои песни не
мешали. Я пахал. Всю жизнь пахал. И однажды запел. И получилось: я -
Пугач. Получилось: достаточно запеть...
- Песня, брат, была не из мирных.
- Знаю. Для них. А мне что? Ну пускай она для них не мирная. А мне
что?! Для меня, для тебя, для него есть в той песне зло? Нету. Так что нам
до их гнева? - Он скрипнул зубами. - Мы хозяева. Не солдаты, а мы. Так что
нам до их гнева? Зачем они пришли? Кто их звал? Что им до моей песни?.. А
меня вывели во двор. Барабаны бьют. Кирюшка с кнутом куражится: "Эй,
бульба, а ну запой".
- Он был подкуплен.
- Наверное. Потому что остальные с первого удара роняли голову. Но
принудить кричать - это ему хотелось. "Пой, бульба каторжная, пой". А я
молчу. Я весь этап молчал... Отвязали меня от "кобылы", отвели в клетку.
Ведут, а у Кирюшки глаза кровью налились. Говорит часовому: "Жалею, что
связался тут с одним. Петь не хочет, так пускай бы молчал до смерти".
Замкнули меня, и тут я от позора сознания лишился. А потом всю ночь сенник
зубами кусал. Меня ведь никогда, кроме как в драке, не били. Не бьют у нас
детей.
- Видишь ли, - сказал Алесь, - была б конюшня, так, может, и привык бы.
И как это мой прадед Аким с дедом Вежей так оплошали? Ай-я-яй!
- Так этого я не забуду. Не забуду я этого, Алесь.
- Ничего, - сказал Загорский. - Теперь уже недолго.
Вечером следующего дня Алесь ехал с Рогожской на Смоленскую заставу.
Удивительное спокойствие, впервые за многие месяцы, овладело его душой.
Все позади. Оружие было закуплено. Беглецы утром удачно сели в поезд
(после "лаптевской" подставы Алесь не жалел денег на лошадей с постоялых
дворов). Они выйдут где-то в Дне и станут добираться до Приднепровья
ямскими лошадьми.
Все было сделано. И вместе со спокойствием в душе поселилась пустота.
С Алесем в бричке сидел Чивьин. Грустно смотрел, как садилось за дома
солнце. Молчал. И лишь иногда обращался к Лебедю, который лежал на дне
брички и дремал, положив на Алесины ступни изъеденную молью голову.
- Собака, ты собака и есть. Поглядел бы на первопрестольную, в
последний раз видишь. Будешь там себе по травке зеленой бегать возле
веткинских скитов - счастье твое.
Макар на козлах лишь головой качал.
- Твоя жизнь окончена, как и моя... А все же под конец подышишь. А вот
этому сукину внуку - этому счастье...
Щенок, подаренный Богатыревым, ехал на запятках, вместе с багажом, в
сундуке с просверленными дырками.
- Этому - радость. И не будет он на запечатленные наши алтари глядеть.
И не будет он видеть всей этой мерзости. Быков ему не травить, на
"скверном" дворе не жрать. А что ему? Бог ему бессмертной души не дал.
Собака - собака и есть.
Алесь покосился на него и понял, что старик мучительно обижается.
- Денис Аввакумыч... Вот чудак... Бросьте вы... Я ведь вас никогда не
забуду.
- Эх, князь. Забудете. Все человек забывает. Да я и сам виноват.
Позволил себе привязаться. А для старика такая штука - вещь
непозволительная. - Хмыкнул. - Поехал бы я с вами на Ветку.
- Так поедем... В самом деле поедем.
- Поздно. В Рогожской моя семья, в Вавилоне этом мое рождение. В нем и
смерть моя.
Все молчали.
Алесь смотрел на закат, что пламенел над этим городом страдания и
воспоминаний.
Темные улицы... Роскошь "Сити"... Закостенелые от спеси барские дворцы.
Елейные и жирные, как свиньи, монахи на Никольской... Страшный смрад
Зарядья... Лохмотья... Весь этот бедный, озверевший от голода и тьмы
народ... Мумия "царя-фараона" под гнилым снегом... Будочники со столами на
головах... Слепцы под стенами Кремля.
Даже наполеоновский пожар не выжег всего этого. На пепле выросло то же
самое свинство, угнетение, коррупция, продажность.
Куда же деваться от всего этого? Какой еще пожар потребен этому
Вавилону?
Женщина с метлой... Страшные стоны "бубновской дыры"... "Волчья долина"
с ее трупами... Подьячие, которым отданы в руки правосудие и милосердие...
Дагомейский принц, что кричит о справедливости на неведомом языке, и
простые, что кричат о том же самом, но их никто не понимает.
Бричка катила по Воскресенской площади. Багрянец лежал на домах: слабый
- на белом здании правительственных учреждений, текучий - на струях
водоразборного фонтана, кровавый - на стенах Кремля.
Эшафот на Болоте. Колесница, что ползет к нему. Лицо городского палача.
Медведи с выколотыми глазами. Изнемогающий бык, идущий навстречу солнцу.
Алесь услышал звуки песни, и ему показалось, что он бредит. Нет, ошибки
не было. Возле багряной струи фонтана стоял старик в белой свитке и
магерке. На плече у него висела витебская волынка. У ног, обутых в поршни
[постолы, лапти из цельного куска кожи (бел.)], лежали два медяка.
Воздев глаза к небу, старик пел.
- Эх, - вдруг сказал Макар, - волынка да гудок, собери наш домок. Соха
да борона разорили наши дома. Остановить, что ли, княже?
- Останови.
Бричка остановилась. Вытянутый, весь белый, в безупречно чистой свитке,
белый, как дед Когут в белом саду, белый, как тот лирник, у которого они
познакомились с Калиновским, старик пел:
Апошняя у свеце
Гадзiна настала.
Бедная сiротка
Без мацi застала
Последняя в свете
Година настала.
Бедная сиротка
Без мати осталась.
Алесь наклонился и положил ему на волынку три рубля. Что он мог?
Большы застанецца -
У заслугу пойдзе.
Якiя маленькiя -
Прапалi давеку.
Старший останется -
В слуги пойдет.
А которые маленькие -
Пропали довеку.
В заплеванных, пронизанных горем, подлостью, угнетением и кровью стенах
билась, изнемогая, криничка песни. Старик пел о том, что вся эта земля,
начисто, еще при рождении, обойдена счастьем:
Стрэу пан сiротку:
"А куда iдзеш ты?" -
"Матулькi шукацi".
Повстречал пан сиротку:
"А куда идешь ты?" -
"Мамочку искать".
Алесь сжал плечо Макара, чтоб тот ехал. Горе и гнев душили его. А за
спиной билась, умирая, пленная песня.
...На заставе прощались. Макар переступал с ноги на ногу, мялся. Потом
тихо сказал:
- А жаль, что я не у вас. - И вдруг улыбнулся: - Вот, княже, что еще
случилось. Этап какой-то черти вчера утром разбили, соколинцы каторжные.
Всех начисто развязали и распустили. А солдат хватились только сегодня,
около полудня. Начали искать - все связанные.
- Интересно, - сказал Алесь. - И неизвестно, кто это сделал?
- А черт его знает. Главное, выгоды никакой. С повязками какие-то.
Просто так, видать, из озорства.
- Поймали кого-нибудь?
- Поймай их... Это же полтора дня минуло или еще больше. У тех, видать,
от страха крылья повырастали. Теперь между ними и тем местом самое малое
сотня верст.
- Прощай, Макар. Я рад.
Макар отошел.
- Ну, давай, - сказал Чивьин. - Давай я тебя нашим... Рогожским. -
Перекрестил двуперстно. - И знаешь... Ты тогда этим... неграм - и за меня.
И за меня, сынок. За алтари запечатленные. За всю нашу рогожскую старую
веру.
...Ямской экипаж катил по тракту. Первые звезды загорались над головой.
Били в молодом жите перепелки. Алесь гладил голову Лебедя, и вспоминал, и
закрывал глаза, как он.
Когда же восемью месяцами позже люди в ярости кричали: "Оружия!" -
кричали, сжимая пустые кулаки, один из немногих, кто сумел ответить на
этот крик, был князь Александр Загорский.
Днепр получил оружие.
1981
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Хазовый конец - казовый (то есть тот, который показывают) чистый
конец ткани, при свертывании ткани в рулон (штуку) оставляемый на виду,
снаружи. Противоположен затоку, верхнему кону полотна, с которого
начинается тканье. Заток, естественно, остается внутри штуки.
2. Рогожской называлась ямская слобода, ямщики которой обслуживали
дорогу на село Рогожи (с 1781 года город Богородск, теперь Ногинск) и
далее на Нижний Новгород (теперь город Горький).
3. По старому, времен унии, обычаю, почти исчезнувшему в XIX веке,
некоторые белорусские помещики отдавали сыновей на "дядькованье"
(воспитание) в крестьянские семьи.
4. Имеется в виду урочище Болото, название которого отражает
особенность этой местности: до постройки водоотводного канала в 1786 году
пойма Москвы-реки во время наводнений и сильных дождей наводнялась и
превращалась в болото.
5. Косинеры - польские крестьяне-ополченцы во время восстания 1794
года, вооруженные косами, насаженными вертикально. Были объединены в
батальоны и в полк краковских гренадеров. На территории Литвы и Белоруссии
отряды косинеров формировались во время восстаний 1830-1831 и 1863-1864
годов, но вместо кос крепили на шестах полосы железа.
6. Калибер, или гитара (по сходству), - исконный московский экипаж,
узкие дроги на стоячих рессорах. В них могли сидеть только вдвоем, причем,
чтоб не потерять равновесие, каждый из тех, кто ехал, садился лицом на
свою сторону улицы. Передний держался за пояс извозчика. Если ехали с
дамой, то кавалер придерживал ее за талию, иначе, по слабости пола, она
вылетела бы на первой выбоине. Зимой были еще двух- и четырехместные сани,
чаще всего без полога. Очень редко попадались сани с выездным в ливрее и
шляпе с позументом (это для любителей пускать пыль в глаза). Летом
начинали встречаться уже кэбы и шарабаны заграничного типа, но больше
ездили на "эгоистках" - одноместных экипажах на неустойчивых рессорах,
которые сильно бросало, так что вылететь можно было каждую минуту. Люди
под хмельком умудрялись ездить в них вдвоем и втроем.
7. Начиная с петровских времен дети солдат числились за военным
ведомством, и указом Петра I в 1721 году при каждом полку была учреждена
гарнизонная школа. В 1805 году они были переименованы в кантонистские
школы. В 1858-1868 годах были переделаны в военно-начальные школы для
солдатских детей.
8. "Палестинами" в разговорной речи называли место своего рождения,
местность, откуда человек родом или постоянно живет. Здесь - та же
Рогожская слобода.
9. Мамона - буквально брюхо, "служить мамоне", "поклоняться мамоне"
значит быть корыстолюбивым, почитать сытость, а то и обжорство пределом
мечтаний, стремиться к чувственным наслаждениям.
10. Все, что описано здесь, выше и ниже, - не преувеличение, не попытка
нарисовать страну идиотов и не покушение на лавры М.Е.Салтыкова-Щедрина. Я
не позволил себе ни слова выдумки, наоборот, заботясь о правдоподобии,
брал только "средние", "типичные", "серые" факты. Желающих отсылаю к
журналам "Голос прошлого", "Исторический вестник", "Русский архив", к
газетам того времени, к многочисленным мемуарам очевидцев, а также к
сборникам законов, постановлений и распоряжений. Вы убедитесь в чрезмерной
даже точности рассказа, сумеете найти много интересного и для современного
читателя и провести кое-какие параллели между рассказами разных сословий и
поколений людей.
11. Корейша Иван Яковлевич - известный московский юродивый, которого
держали в Преображенской больнице и на "пророчества" которого валом
валили, несмотря на полную их бессмысленность, мещане, купцы и аристократы
города. Современники говорят, что его навещало все общество и что вся
женская половина Москвы бесспорно признавала его. У Лескова есть рассказ,
как Корейша из-за ошибки просительницы "вымолил" ребенка не замужней
женщине, а девушке. Корейша умер в 1862 году в возрасте восьмидесяти лет.
12. Будочник - полицейский нижний чин в царской России (XVIII - начало
XIX века). Непременным атрибутом будочника была алебарда.
13. Братья Денисовы - основатели староверской "беспоповской" пустоши на
Выг-озере. Люди огромного для своего времени образования, самые уважаемые
раскольниками личности во времена царя Петра.
14. Миссионер Питирим по приказу царя Петра ходил по кержачьим скитам и
уговаривал проповедями и диспутами, чтобы раскольники возвратились в лоно
церкви. Основным его козырем было "Соборное деяние", которое "недавно
отыскали в Киеве". Один его раздел был посвящен Киевскому собору 1157 года
- назывался "Соборное деяние Киевское на армянина еретика на мниха
Мартина", который "велие содела в Руси смущение христианином паче же
неискуснии писания". Собор будто бы еще тогда осудил те ереси, которых
сейчас придерживаются старообрядцы, ибо ереси Мартина, высказанные в его
книге "Правда", были точно такие же, как и у раскольников. Собор во главе
с митрополитом Константином осудил Мартина, хотя он был родственник
константинопольскому патриарху Луке Хризаверху. Мартин упрямился. Тогда
Киевский собор обратился к Луке. Патриарх созвал в Константинополе второй
собор, на котором осудил родственника; Мартин пообещал исправиться, но
потом отказался. Тогда его предали анафеме и отослали в Царьград, где
патриарх Лука родственника своего предал огню. ...Старообрядцы списку
"деяний" не поверили и попросили пощупать оригинал. Питирим обратился к
царю, и Петр срочно прислал оригинал книги: "Читайте, ведайте, что церковь
не отошла от греческих Кононов, врачуйтеся, расколом недугующие". Оригинал
"деяний" оказался грубой подделкой. Раскольники (а главным образом братья
Денисовы) подвергли его уничтожительной критике. Синод вынужден был отнять
книгу, запечатать и навсегда упрятать в синодальной библиотеке.
15. В старых московских домах, когда воздух становился нестерпимо
тяжелым, не открывали форточек (часто их вовсе не было), а курили "для
освежения" смолкой, конусоподобным сосудом из бересты, набитым смолой с
примесью чего-то наподобие ладана. Его разжигали угольком и носили по
комнатам. Парадные покои "освежались" раскаленным кирпичом, помещенным в
таз с мятой и уксусом, или жаровней, которую поливали духами.
16. Князь С.П.Трубецкой умер в Москве в 1860 году. За четыре года до
смерти был амнистирован и возвращен после многолетней каторги и ссылки из
Иркутска в Москву.
17. Штуцер - ружье с нарезами в канале ствола, заряжавшееся с дула,
предшественник винтовки (у которой также были нарезы в канале ствола, но
заряжалась она с казенной части). Штуцерное ружье появилось в Германии в
XVI веке. С 1726 года его стали изготовлять и в России, на тульских
оружейных заводах. До появления винтовки штуцер был лучшим стрелковым
оружием. С 1843 года в русской армии штуцерами были вооружены стрелковые
батальоны и лучшие, "штуцерные", стрелки в пехотных полках.
18. Дискос - блюдце с поддоном, на которое кладут во время церковной
службы вырезанную из просфоры фигуру агнца (ягненка). Просфора - у
православных так называется небольшая круглая булочка, выпеченная из
квасного пшеничного теста, употребляемая для причастия ("тело господне").
Потир - чаша с поддоном, в которой во время литургии (разновидность
церковной службы) возносятся святые дары; другое название - дароносица.
19. Эльзевиры - книги, напечатанные в типографии Эльзевиров в Голландии
(XVI-XVII вв.). Выделяются удивительной красотой и утонченностью шр


