Воспоминания о Ю.Тынянове
страница №9
...м. И пусть Юрий Николаевич не дожил до этих дней. У тысячкниголюбов нашей страны стоят на полках тщательно подготовленные и любовно
изданные тома "энциклопедии отечественной поэзии", составляющие гордость
нашей науки о литературе, напоминая о том, кто отдал немало сил, времени и
таланта созданию "Библиотеки поэта".
1980
Ираклий Андроников
ВОЗЛЕ ТЫНЯНОВА
Восемнадцатое сентября 1925 года день для меня достопамятный. И вот
почему.
В 1925 году, окончив школу в Тбилиси, я прибыл в Ленинград, чтобы
поступить. Куда? Сразу в университет не вышло — меня зачислили кандидатом в
студенты. Поэтому решено было держать на литературное отделение Института
истории искусств. Для этого надо было пройти собеседование. О чем будут
спрашивать, было неясно и беспокоило.
В квартире моих родных, у которых я поселился, жил Борис Михайлович
Эйхенбаум. Он одобрил намерение поступить в институт, где преподавали
талантливые ученые, в том числе и он сам. Эйхенбаум сказал:
— Постарайся попасть к Юре Тынянову. Загляни в комнату, где будут
происходить испытания, и ты сразу узнаешь его. Он необыкновенно похож на
Пушкина. Это выдающийся ученый и очень интересный и умный человек. Можешь
говорить с ним совершенно спокойно. Хочешь, я ему позвоню?
Я хотел.
В комнате института, куда меня пригласили, свободный стул был возле
профессора С. Д. Балухатого. Пришлось сесть к нему. Экзаменатор, похожий на
Пушкина, был занят с другим. Да, он действительно напоминал Пушкина, хотя
бакенбарды в то время уже не носил: бакенбарды — это было слишком похоже и
вносило элемент несерьезный. А похож был не только лицом, но и
телосложением.
Освободившись, он встал и обратился ко мне:
— Простите, вы не знаете — там у дверей в коридоре нет Ираклия
Луарсабовича Андроникова?
Кажется, в первый раз в жизни меня назвали по отчеству.
— Где? За дверью? Да, есть! Это — я.
Балухатый, не успевший задать мне вопроса, после легкого обмена
любезностями с Тыняновым охотно меня уступил.
Тынянов спросил:
— Вы учились в Тифлисе? Вот как! Не приходилось ли вам путешествовать
по Военно-Грузинской дороге?
Я с радостью сообщил, что проехал ее со школьной экскурсией всю — от
Тифлиса до Владикавказа, а обратно прошел всю пешком.
— Скажите, похоже ли описан у Пушкина монастырь на Казбеке? Я еще не
бывал в Грузии. Ваш рассказ очень для меня важен.
Тут я совершенно забыл, что это экзамен, и стал рассказывать и про
Казбек — мы поднимались на Девдоракский ледник, — и про ту точку выше
Крестового перевала, с которой Пушкин мог видеть сразу и Арагву и Терек. И
не заметил, как проговорил полчаса. Это и был экзамен. Вечером Юрий
Николаевич позвонил Эйхенбауму и сообщил, что я принят.
В ту пору Тынянову шел тридцать первый год. Л это был уже знаменитый
ученый с огромным авторитетом. Его выдающийся труд, значение которого было
ясно уже тогда, а ныне стало еще яснее, — "Проблема стихотворного языка",
— этот труд был уже издан, его уже изучали, он оказывал воздействие на все
стиховедческие работы, свидетельствовал о высоком уровне пашей литературной
науки. Личность Тынянова была окружена ореолом.
Попробую его описать. Он был невелик ростом. Пропорционален. Изящен.
Пластичен. Слушая вас, подавался слегка вперед с полуулыбкой --
очаровательной и совершенно естественной, хотя в этом легком повороте
головы, чуть склонясь и чуть-чуть повернув к собеседнику ухо, было что-то от
галантных портретов восемнадцатого столетия. Когда же к нему обращались
старшие или дамы, Юрий Николаевич становился сверхувлекательным. Говорил
любезно, с улыбкой, "упадая" на ударное слово и слог, отчеканивал...
— Ираклий Луарсабович, здравствуйте! Как Витя? (Вопрос о Викторе
Борисовиче Шкловском — единомышленнике и друге.) Витя здоров! Я рад.
От него исходило очарование скромности, тонкого ума, артистизма,
свободы воспитанного и необыкновенно милого человека.
Рассказывал увлеченно, в стиле эпохи и даже тоньше: то в стиле Пушкина,
то Грибоедова, то Кюхельбекера. Замечательно "изображал" их. Все были похожи
на Юрия Николаевича и все были разные. И весьма достоверные. Читая их стихи,
утверждал, что они должны были читать именно так, и был убедителен.
Замечательно изображал современников — многих общих знакомых.
Изображал в "резком рисунке", с сильным преувеличением, почти гротесково,
выдумывал за них речи немыслимые, но похожие на них до такой степени, что со
смеху умирали все — не только те, кто знал этих изображаемых, но и те, кто
никогда не видал их. Выдумывая смешные истории, доводил характерное до
предела. Рассказывал: хоронили одного историка литературы, и бывший
сотрудник Пушкинского Дома старичок Степан Александрович Переселенков тоже
поплелся за гробом. Когда гроб опускали в могилу, он оглянулся и увидел
рядом с собой профессора Спиридонова. Переселенков спросил: "Разве вы
здесь?" — "А где же?" Переселенков указал на могилу: "Я думал, вы — там".
Потом спрашивал: кого похоронили вместо Спиридонова — и утверждал, что
Спиридонов что-то напутал. При этом Тынянов кривил рот, зевал, как
Переселенков, одна история сменяла другую. Потом Переселенкова показывал я.
Это были портреты разные, непохожие, но оригинал можно было узнать у обоих.
Когда я впервые увидел его в Институте истории искусств, осенью
1925-го, — романов Тынянова еще не было. "Кюхля" только еще писался. Причем
заказана была брошюра, а получился роман.
В декабре Борис Михайлович Эйхенбаум позвал меня и брата моего
Элевтера, ныне известного физика.
— Юра написал роман "Кюхля". Великолепно, — сказал Эйхенбаум. --
Хотите, почитаем вслух?
Читал Борис Михайлович отлично. Каждый персонаж разговаривал своим
голосом, хотя Борис Михайлович не старался "играть". Потом выяснилось, что
интонации были заложены в самом тексте, фразы построены в духе времени. И
автор и герои выступали в разных приближениях к стилю пушкинской эпохи, но
эпоха передавалась в структуре и повествовательной речи, и разговорной.
Автор был здесь — в 1925 году, но говорил так, словно присутствовал на
собрании заговорщиков в квартире Рылеева, стоял на Сенатской площади.
Достоверность шла не только от знания предмета, от знания обстоятельств и
характеров. В значительной мере историческая достоверность определялась
стилем.
Потом, когда я познакомился с Тыняновым ближе и стал бывать у него на
Греческом проспекте, то поражен был тем, как он "показывал" исторических
лиц. Говоря о генерале Ермолове, хмурил брови, беседовал любезно, но
несколько отрывисто, "сердился" на Паскевича, "уважал" Грибоедова. Эти
рассказы Тынянова в третьем лице, но в стиле того, о ком он рассказывал,
были проявлением одной из его удивительнейших способностей. Нельзя было не
восхищаться, когда он, у тебя на глазах, сочинял целые сцепы и придумывал
разговоры, достоверность которых определялась соответствием характеру
воображаемого им в эту минуту исторического лица. А через несколько дней мог
прочесть вам страницы, напоминавшие слышанное.
Любил слушать рассказы других и весь превращался в слух, когда доходило
дело до "показа" кого-нибудь. "Взрывался", хохотал весело, а кончал смеяться
тихо, на выдохе, и прижмуривался.
В 1930 году, еще не имея после окончания университета постоянной
работы, я стал помогать Юрию Николаевичу как бы в роли секретаря. Без
оплаты. Болезнь Тынянова прогрессировала. Ему трудно было ходить, зимой
неделями он не покидал дома. Я получал от него поручения и отправлялся в
Публичную библиотеку или в Пушкинский Дом наводить для него справки, делать
выписки. Приносил — и видел, как цитаты превращаются в живую ткань истории.
— Эхе, — говорил Тынянов, — Вейденбаум пишет, что сосланный на
Кавказ декабрист Искрицкий убит. А он, оказывается, умер в Царских Колодцах
в 31-м году. Ошибка: промахнулся Евгений Густавович! А вы не узнали, как
звали Искрицкого?.. Демьян Александрович! Это важно. Вы поработали славно...
А те декабристы, которые сражались под Баязетом, должны были знать
Александра Гарсевановича Чавчавадзе. Это — тесть Грибоедова. Они могли
знать и Нину. В нее был влюблен Николай Николаевич Муравьев. Делал ей
предложение — отказ: одна из причин, почему Муравьев не любил Грибоедова.
Прасковья Николаевна Ахвердова их мирила. Но не сошлись. Между прочим,
Прасковья была дама веселая и увлекательная. Интересантка. Сводничала
Александру Сергеевичу. Ее называли второй матерью Нины. Она ее воспитала.
Жаль — нет портрета. Вы никогда не встречали?.. Нету? Год рождения в
точности не известен, но лет за сорок. Русская. За армянином. А что удалось
собрать о муже — Федоре Исаевиче? Сражался на реке Арпачай! Ираклий
Луарсабович, спасибо! Простите, передайте мне вон тот экземпляр "Подпоручика
Киже". — И надписал: "Ираклию Луарсабовичу Андроникову с арпачайскою
дружбой. Юр. Тынянов".
В те месяцы он работал над небольшими статьями для "Пушкинской
энциклопедии", которая шла приложением к полному собранию сочинений Пушкина
в издании "Красной нивы". Работал над исследованием о "Путешествии в
Арзрум". И над другим — "Пушкин и Кюхельбекер". "Смерть Вазир-Мухтара" была
уже издана. Все это было написано в Ленинграде, в квартире на Греческом.
Состояние здоровья не позволяло Тынянову побывать в Грузии, проехать по
Военно-Грузинской дороге. Часто расспрашивал меня о расстояниях между
почтовыми станциями, о пейзажах, о нравах и о Тифлисе. Я рисовал ему планы
города. Рассказывал. Слушал проницательно, временами радостно восклицал: "Я
не ошибся". В ответ рассказывал о Тифлисе 1820-х годов, о чиновниках, о
ссоре Кюхельбекера с Похвисневым, об отношении Ермолова. Все оживало.
Ложилось на план.
Читал стихи. Великолепно. От себя. Но как бы и за Кюхельбекера. Называл
Вильгельмом Карловичем, Кюхелем, Кюхлей, Кюхельгартеном. Любил и жалел.
Относился к чудачествам снисходительно, высоко чтил мыслителя, теоретика.
Читал: "Горька судьба поэтов всех времен..." Скандировал, слова выговаривал
отчетливо и приподнято. Артикулировал. Подчеркивал возвышенность слога.
Восхищался его критическими статьями. Возвращался к Тифлису. Его беспокоило,
что он не был там. И так ли окажется на самом деле.
Заговорив о Пушкине, расцветал. Всхохатывал радостно. Читал лицейские
стихи. Вглядывался в собеседника. Объяснял, как читать. Пушкин любил
Семенову. А она "выла". Следовательно, Пушкину нравилась "французская
манера". И надо скандировать:
Погасло. Дневное. Светило.
На мор-ре сине-е. Вечерний. Пал. Туман.
Шуми. Шуми. Послушное. Ветрило...
Волнуйся подо мной. Угрюмый. Океан.
Читал чуть горловым голосом. Потом брал книжку. Читая, объяснял стихи.
Увлекался.
Говоря о Грибоедове, морщил лоб. Поджимал губы. Оставаясь собой, был
им. Говорил горько. Задумывался. В этом не было игры. Было проникновение.
По этой части он не был моим учителем. Я начал раньше. Но то, что сам
Тынянов не чурается изображать, и даже классиков, укрепляло дух и
воздействовало.
Когда со справками бывало покончено, обращался к более позднему
времени. Комментировал Маяковского. Читал "Мелкую философию на глубоких
местах". Говорил с уважением. Тут мысль обретала направление теоретическое.
Говорил о весомости слова. О раскованности. О неологизмах. О смелости рифмы.
О явлении Маяковского в поэзии как о принципиально новом явлении. Если
изображал, то слегка.
Разговор вязался легко. Я восхищался и хохотал. Задавал вопросы.
Невозможно было уйти. Часто просиживал до ночи.
Почти не бывало случая, чтобы Юрий Николаевич не вспомнил бы Борю и
Витю — Б. М. Эйхенбаума и В. Б. Шкловского. Говорил любовно и уважительно,
ссылался на их работы как на истины, продолжал их мысль, оперируя иными
примерами.
Часто речь заходила о музыке. Жена Юрия Николаевича Елена Александровна
была музыкантшей, избрала виолончель, но еще в молодости переиграла руку. И
обратилась к музыковедению. В доме бывали музыканты. И Юрий Николаевич был в
курсе всех дел, знал, что играют в концертах, и говорил о музыке тонко, со
знанием дела, сопоставлял с поэзией, с ораторской речью. "Лист — краснобай,
— любил говаривать он, — оратор. У Листа много бомбаста. А Брукнер --
католический проповедник, из сельской церкви, где никто не торопится и можно
говорить долго".
Редко, но все же иногда выезжал в концерты. И впечатления эти служили
материалом на многие дни. Он многое извлекал. И слышал музыку так же
непохоже на других и так же талантливо, как и видел. Рассматривая листы
гравюр, комментировал и сближал явления разных рядов. Помню, я для него
заказывал фотографии с листов "Панорамы Невского проспекта" Садовникова. А
он, рассматривая картинки, комментировал их от лица изображенных на них
щеголей, модниц, гвардейских офицеров (называя их гвардионцами),
рассматривал, кто сидит в каретах, и превращал немую картинку в рассказ,
"озвучивал" время. Потом, году в тридцать третьем, я услыхал в его чтении
"Малолетного Витушишникова" — описание поездки императора Николая Первого
по Невскому — и вспомнил тот первый рассказ, который возникал при
разглядывании "Панорамы". В этой повести подробности "Панорамы" увидены
глазами царя. Николай едет в санях. И про себя отмечает:
"Прошедшие два офицера женируются и не довольно ловки.
Фрунт, поклоны. Вольно, вольно, господа!
Ах, какая! — в рюмочку. И должно быть, розовая... Ого!
Превосходный мороз! Мой климат хорош. Движение на Невском проспекте
далеко, далеко зашло. В Берлине Linden — шире? Нет, не шире. Фридрих --
решительный дурак, жаль его.
Поклоны; чья лошадь? Жадимировского?
Вывески стали писать слишком свободно. Что это значит: "Le dernier cri
de Paris. Modes". Глупо! Сказать!
<...>У Гостиного двора неприличное оживление, и даже забываются.
Опомнились, наконец. А этот так и не кланяется. Статский и мерзавец. Кто?..
Поклоны, поклоны; вольно, господа!
<...> Нужно быть строже с этими... с мальчишками. Что такое
мальчишки? Мальчишки из лавок не должны бегать, но ходить шагом.
Поклоны, фрунт.
А эта... вон там... формы! Вольно, вольно, малютка!
<...> Только бы всех этих господ прибрать к рукам. Вы мне
ответите, господа! Никому, никому доверять нельзя. Как Фридрих-дурак
доверился — и aufwiedersehen. Стоп".
Это едва ли не самая тонкая пародия на Николая Первого — разоблачение
хода мыслей и стиля, пародия на канцелярские обороты речи, на механическое
пристрастие к порядку, неподвижную систему империи!
"Малолетного Витушишникова" Юрий Николаевич читал у нас дома, в
Тбилиси. Но сперва скажу о событиях, бывших до этого.
Зимою 1930/31 года из Грузии в Ленинград приехали Тициан Табидзе и
Паоло Яшвили. Я и брат мой пришли к ним в гостиницу "Европейскую". А в той
же гостинице остановился Борис Леонидович Пастернак с Зинаидой Николаевной,
они поженились недавно. Тициан позвонил им. Пастернаки пришли. В разговоре
упомянули Юрия Николаевича Тынянова. Табидзе и Яшвили знакомы с ним не были.
Пастернак знал отдаленно. Я с гордостью сообщил Пастернаку, что Тынянов
читал мне его — Пастернака — стихи "Сестра моя — жизнь". И как
восторгался ими. Все захотели видеть Тынянова. Тициан поручил мне ему
позвонить и уговорить приехать в гостиницу. За поручение я взялся, но в
успехе уверен не был. Юрий Николаевич был очень чувствителен к тонкостям
обращения. И посредничество мое мог презреть. Но не выполнить просьбу — и
чью! Пастернака, Яшвили, Табидзе! Разве я мог! Волнуясь и запинаясь, я
позвонил. И вдруг Юрий Николаевич заговорил с радостью, попросил к телефону
Бориса Леонидовича, потом Тициана. И согласился. И вскоре пришел — жил он в
то время уже на Плехановской, за Казанским собором. Неподалеку. Был
увлекателен, оживлен и открыт беспредельно. Сложный ход пастернаковских
мыслей угадывал с лету, великолепно "монтировался" с ним, был очарован Паоло
и Тицианом, слушал стихи, произносил лестные приговоры. Пастернак, читая,
гудел: "Недвижный Днепр, ночной Подол". Потом прочел "Смерть поэта"...
Тынянов долго потом вспоминал эту встречу.
Осень 1933 года я проводил у отца, в Тбилиси. Перед Первым съездом
писателей большая бригада — Тынянов, Тихонов, Пастернак, Форш, Павленко и
Гольцев — должна была побывать в Грузии, чтобы наладить творческие и
деловые контакты с грузинскими литераторами. Тынянов приехал один, раньше
всех. По Военно-Грузинской дороге. Этот его приезд, несомненно, принадлежал
к самым светлым и радостным дням его жизни. К Тициану Табидзе и Паоло Яшвили
присоединились и стали его друзьями: Нина Табидзе, Гогла и Пепико Леонидзе,
Серго Клдиашвили, Наташа Вачнадзе и Коля Шенгелая, Валериан Гаприндашвили,
Леля Канчели-Шенгелая.
Почти каждый вечер в честь Юрия Николаевича собирались то у того, то у
другого. Редкое единодушие объединяло всех, ощущение общности творческих
задач, чувство истинной дружбы этих замечательных людей и дружбы двух
великих культур, которые они представляли, жадное желание как можно больше
сообщить Юрию Николаевичу — рассказать ему о Грузии, о ее поэзии, раскрыть,
объяснить, увлечь... Уже тогда становилось ясным, что эта дружба продолжится
в письмах и в больших литературных делах. Так и стало. Из этой поездки
родился том "Библиотеки поэта" — серии поэтических книг, которой Тынянов
отдал столько сил, столько времени, — книга "Грузинские романтики".
Он жил у нас, в квартире моего отца на улице Дзнеладзе, дом 7. И покуда
Юрий Николаевич находился в Грузии, я с ним почти не расставался. Провожал
его в архив, где он оживленно перелистывал еще не разобранные, никем не
читанные прошения Кюхельбекера, резолюции генерала Ермолова. Был горд
находками. Выписывал пространные цитаты, пояснял документы окружавшим его
архивным работникам. Меня просто поразила тогда точность, с какой он
угадывал, где могли оказаться интересные для него бумаги. Приносят,
развязывают, смотрят — прав! В Музее Грузии для него развязали почти
недоступную в то время для изучения картотеку кавказоведа Е. Вейденбаума. И
тут нашел для себя важное. И всех, кто его окружал, покорял деликатностью,
мягкостью, скромностью.
Вскоре после приезда побывал возле могилы Грибоедова на Мтацминда — на
горе Святого Давида, которую Грибоедов называл самою пиитическою
принадлежностию Тифлиса. Стоял возле грота. Был молчалив. С волнением
перечитывал такую знакомую ему надпись, составленную вдовой — Ниной
Александровной Чавчавадзе: "Ум и дела твои бессмертны в памяти русской. Но
для чего пережила тебя любовь моя. Незабвенному — его Нина". Когда отошли
— сказал: "Молодец! Замуж второй раз не вышла, осталась ему верна. А
Наталья переменила фамилию Пушкина — на Ланская. Испытания не выдержала".
Впрочем, оправдывал: "Пушкин наказал ей носить траур по нем два года, а
потом идти за другого. Она вдовствовала семь... Одна. Дети — Машка,
Сашка... Младшие: Григорий и Наталья... Ей было трудно". Интересовался отцом
Нины Александровны — замечательным грузинским поэтом и генералом русской
службы Александром Гарсевановичем Чавчавадзе: "Нужно перевести его стихи...
И Николоза Бараташвили. И Орбелиани Григола. По всему видно, что поэты
европейского класса. Тициан Юстинович Табидзе читал мне подстрочники..."
Смотрел на Тифлис сверху, с горы. Своими глазами. И грибоедовскими. "А
что! Место выбрано здорово. Рассчитано на века... Пушкин тоже поднимался к
нему сюда — к этому гроту. Об этом в "Русской старине" пишет Потоцкий".
Осматривали старый город. Заходили в погребки. Стояли выше
Цициановского подъема. Потом спустились в Чугуретский овраг. Застроенный в
ту пору халупами на разных уровнях, он был великолепен своей живописностью.
И много раз потом, в Ленинграде, Тынянов вспоминал Чугурети и гордился им
как открытием.
Ходили в серную баню, чтобы соотнести впечатление с той страницей
"Путешествия в Арзрум", на которой безносый Гассан моет Пушкина.
Потом большой компанией ездили в Цинандали — Тынянов совершал
путешествие по следам Грибоедова и по страницам своих романов, запоминая
подробности для следующего издания книги.
Все более и более восхищался я этим необыкновенным человеком,
беспредельно скромным, гордым, независимым, благородным, чуждым
искательства, героически преданным литературе.
В начале 1935 года я переехал из Ленинграда в Москву. Но в Ленинград
приезжал часто. И каждый раз приходил к Юрию Николаевичу. Сидели в столовой.
Разговор начинался с того поэта, том стихотворений которого готовился в
"Библиотеке поэта". Каждая книжка проходила через руки Тынянова. Один раз
это был разговор о Случевском, другой раз о Фете. О Гнедиче... Аполлоне
Григорьеве,.. Или Андрее Белом. С хохотом читал сатирические стихи Шумахера.
Рассказывал о дружбе его с Модестом Петровичем Мусоргским и Иваном
Федоровичем Горбуновым, знаменитым рассказчиком. Читал трагедию Кюхельбекера
"Прокофий Ляпунов". Вздыхал: "Какая пьеса прошла мимо театра..." Однажды
прочел мне статью про утаенную любовь Пушкина — Екатерину Андреевну
Карамзину. Это была статья Тынянова-романиста. Работая над романом о
Пушкине, он должен был решить для себя этот вопрос.
А вслед за персонажами русской истории возникали разговоры о друзьях,
впечатлениях, темах. И опять — о догадках, гипотезах. Его навещали Шварцы
— Евгений Львович с женой Екатериной Ивановной, Эйхенбаумы, Каверины,
Оксман, Коля Степанов. Тынянов блистал! Счастье было разговаривать с ним,
учиться у него, слышать его речь, его смех, чтение стихов, рассказы о тех,
кого он не видел и видеть не мог, но прозревал сквозь времена с такой
очевидностью, что казалось, живые и давно ушедшие существуют в его сознании
и памяти на равных правах.
Долго спустя после войны и смерти Тынянова, готовя телевизионную
передачу о Центральном государственном архиве литературы и искусства, я
извлек из архива Виктора Борисовича Шкловского письмо Юрия Николаевича 1930
года.
"Дорогой Витенька, я сегодня слышал такой разговор на улице. Маленькая
девчонка говорила другой: "Я люблю болеть к концу четверти, когда уже по
всем вызвана". И, конечно, мы все так любим болеть, но ты не забудь того,
что мы еще не по всем вызваны". Маяковский "устал 36 лет быть 20-летним, он
был человеком одного возраста".
Тонкое понимание характеров и обстоятельств вело Тынянова к пониманию
поэтов, судеб, литератур, времен. Романы его не стареют и, думаю, не
постареют, даже если найдутся новые факты, о которых Тынянов не знал. Дело
тут не в репертуаре фактов, а в постижении исторической роли героев. И
прежде всего Пушкина, Грибоедова, Кюхельбекера. Тынянов писал не просто
биографические романы, а средствами поэтического слова выяснял судьбы
культуры, показывал, какою ценою куплено их бессмертие. И во всех трех
романах рядом с великими героями русской литературы, соединяя эпохи, стоит
сам Тынянов — огромный, еще до конца не оцененный мыслитель, теоретик,
историк, художник и человек.
1974
А. Гацерелиа
ВСТРЕЧИ В ТБИЛИСИ
В октябре 1933 года в Тбилиси впервые приехал выдающийся русский
писатель, литературовед и критик Юрий Николаевич Тынянов.
Тициан Табидзе до того говорил мне, что беседовал обо мне с Юрием
Николаевичем. Тынянов в тот период готовил к изданию пушкинское "Путешествие
в Арзрум" со своими комментариями. И я как специалист в области истории
кавказских войн в какой-то мере мог оказать ему помощь.
Тынянов входил в состав той бригады русских писателей, которая приехала
в Тбилиси для участия в подготовке Декады грузинской литературы в Москве. К
тому же Юрий Николаевич являлся членом редколлегии, а затем главным
редактором основанной Максимом Горьким серии "Библиотека поэта", в которой
намечалось издать сборник грузинских поэтов-романтиков. В этом отношении я
также должен был ему помочь.
В час дня в вестибюле нижнего этажа Дома писателей я встретился с
Тицианом, и он сказал, что Тынянов здесь, наверху, и вот-вот должен
спуститься.
Тынянова, ученого и писателя, я хорошо знал заочно, читал его романы
"Кюхля" и "Смерть Вазир-Мухтара", рассказ "Подпоручик Киже" — эти шедевры
современной русской исторической прозы, а его литературоведческие труды
"Проблема стихотворного языка" и "Архаисты и новаторы" и критические статьи
изучил специально...
Вот и он сам. Юрий Николаевич в сером костюме и с тростью в руках бодро
спускается вниз по ступенькам деревянной лестницы. В грациозном покачивании
тростью, во всем его облике угадывалось сознательное стремление к
элегантности. Перед нами — среднего роста мужчина, с красивым высоким лбом,
черными глазами и на редкость бледным лицом, за природным артистизмом и
дисциплинированной сдержанностью которого ясно чувствовался в меру ироничный
ум. Тынянов при надобности прекрасно скрывал эту свою черту под маской
рассеянности и индифферентности.
И тем не менее он с первых же минут знакомства очаровывал всех и
вызывал симпатию окружающих.
— Думаю, наше знакомство будет полезным для нас обоих, Тициан уже
говорил мне о вас! — сказал мне Тынянов, как только мы познакомились.
Я растерялся от такого обращения, ни слова не смог вымолвить в ответ.
Вначале я предложил Тынянову пойти в университетскую библиотеку, где
хранилась доселе неизвестная рукопись одного из декабристов. Юрий Николаевич
весьма заинтересовался рукописью, и мы тотчас же отправились в университет.
Книгохранилище университета располагалось в нижнем этаже здания. В годы
моего студенчества директором его был всемирно известный ученый, профессор
Григол Филимонович Церетели, один из кумиров нашего поколения, лектор
Тынянова по Петербургскому университету. В 1933 году Григола Филимоновича
вместе с Иванэ Джавахишвили перевели в Государственный музей истории Грузии.
Юрий Николаевич долго и кропотливо рассматривал рукопись, выписывал
заинтересовавшие его места. Тут я должен признаться, что по сей день не имею
никакого понятия о содержании этой рукописи.
На обратном пути мы сели в битком набитый трамвай (тогда он еще ходил
по центральной улице города). Вдруг Тынянов схватился рукой за сердце и
страшно побледнел. Оказывается, у него пропали часы.
— Единственная вещь, которая у меня от матери, — огорченно проговорил
он, но тотчас взял себя в руки. Никогда после за все время пребывания в
Тбилиси он не обмолвился об этом, столь его огорчившем факте.
— Жара... — сказал Юрий Николаевич после минутного молчания. — Мне
трудно дышать... Сойдем. Пройдемся пешком...
Мы сошли с трамвая. Тынянов шел, словно и не случилось ничего
неприятного, и спрашивал о каждом мало-мальски примечательном здании на
проспекте Руставели, в то же время вспоминая некоторые интересные места
недавно прочитанной им рукописи.
В аллее перед Дворцом пионеров нам встретился Ираклий Андроников,
давнишний его знакомый, у которого Тынянов и остановился в Тбилиси. Русский
писатель восхищался личностью его отца, известного грузинского юриста
Лаурсаба Андроникашвили, сверстника и товарища Иванэ Джавахишвили по
Петербургскому университету. Меня это не удивляло, поскольку, как и многие
другие, я хорошо помню публичные выступления и лекции Л. Андроникашвили,
человека редкой эрудиции, в совершенстве владевшего ораторским искусством и
блестящим даром импровизации. Мне довелось и беседовать с ним. Однажды,
вместе с Тыняновым,-- в доме Андроникашвили на улице Дзнеладзе, а до того --
у живущего на верхнем этаже того же дома профессора Александра Барамидзе.
И вот трое, Юрий Тынянов, Ираклий Андроников и я, направились в Музей
истории Грузии, чтобы повидать Григола Филимоновича Церетели. Встречу
учителя с бывшим учеником я вкратце описал в своих опубликованных
воспоминаниях о Г. Церетели.
Их впечатляющая беседа о Гете и Пушкине незабываема. К сожалению,
восстановить ее дословно мне уже не по силам.
Мы с Юрием Николаевичем еще два раза ходили в музей осматривать
различные экспонаты. Превосходные пояснения давал русскому писателю
грузинский историк Леван Мусхелишвили.
В музее же мы познакомили Тынянова с Павле Ингороква, который показал
ему рукопись "Вепхисткаосани" с иллюстрациями неизвестного художника. На
одной из миниатюр персонаж в персидском наряде выводил на свитке буквы.
— Иллюстратор рукописи — грузинский художник, — пояснил писателю П.
Ингороква. — Это видно из того, что нарисованный им якобы магометанин пишет
слева направо, а не наоборот, как то следовало ожидать от персидского писца.
— Только наблюдательный палеограф мог заметить эту деталь, — сказал
Тынянов, когда мы вышли из музея.
Примерно неделю спустя после приезда Ю. Н. Тынянова в Тбилиси в газете
"Литература да хеловнеба" ("Литература и искусство") от 7 октября 1933 года
мы напечатали небольшую заметку под заглавием "Юрий Тынянов", где между
прочим сообщали, что он останется в Тбилиси до 20 октября, и отмечали в
заключение, что "писатель в настоящее время работает над большим романом о
Пушкине...".
Тынянов, однако, остался в Тбилиси на более продолжительное время.
Тициан Табидзе, оказывается, перевел писателю нашу заметку, и когда тот
увидел напечатанный в газете свой портрет, заметил, улыбнувшись:
— И в русской прессе меня не балуют хорошими портретами. Когда я
рассматриваю их, то кажусь себе почти уродом.
Это было не совсем верно. При жизни Тынянова в московских и
ленинградских газетах и журналах не раз появлялись его довольно хорошие
портреты.
Тынянов коротко, по-джентльменски поблагодарил меня за приветствие в
газете.
Мы встречались с ним днем. По вечерам он находился в квартире
Андроникашвили или гостил у Тициана Табидзе, Николоза Шенгелая и Нато
Вачнадзе или еще, насколько я знаю, в семье профессора Г. Нанеишвили...
— Я постепенно становлюсь тбилисцем, привыкаю к местной жаре, --
говорил он шутя.
В нижнем этаже Дома писателей тогда находилась столовая. Мы почти
ежедневно встречались там ровно в четыре часа пополудни.
Здесь я познакомил Юрия Николаевича с Галактионом Табидзе и Михаилом
Джавахишвили. М. Джавахишвили подолгу беседовал с Тыняновым о проблемах
исторического романа. Грузинский беллетрист восхвалял метод Вальтера Скотта.
Тынянов не разделял его мнения, но М. Джавахишвили упорно продолжал стоять
на своем.
Я тогда впервые заметил, насколько бескомпромиссным был Тынянов, когда
кто-либо категорически начинал возражать ему, не соглашаясь с его взглядами.
Автор "Смерти Вазир-Мухтара" развивал мысль, что между наукой и исторической
прозой постепенно стираются грани и что в новой исторической прозе
традиционному импрессионизму противостоит документальная точность даже
тогда, когда писатель не имеет под рукой соответствующего документа, а
опирается только на свое творческое воображение. Автор исторической прозы
обязан критически относиться к якобы незыблемым общепризнанным фактам, так
как "исторический факт" — понятие относительное. Хорошо помню фразу
Тынянова, что обязанность писателя показать не только перипетии
взаимоотношений действующих лиц, происходящих на исторической сцене, но
процесс их гримирования за этой сценой, в результате которого "исторические
герои" предстают перед нами измененными. Одно из назначений новой
исторической прозы не описание, а объяснение внутренних закономерностей
явлений и развенчание так называемых "героев".
Все изложенное здесь лишь слабая копия блестяще высказанного
теоретического положения Тынянова относительно своеобразия стиля и метода
современной исторической прозы; по существу же он защищал кредо своего
творчества.
Вместе с тем надо сказать, что во время устной полемики Тынянов не
терял самообладания и всегда оставался сдержанным.
Обычно мы с ним обедали, сидя вдвоем за столом, и беседовали. Длилось
это примерно до 25 октября. Дни эти — незабываемы...
Тынянов избегал пить вино. И если пил, то два-три стакана.
Ему ни на минуту не изменяла поразительно ясная память. Говорить же о
его колоссальной эрудиции — излишне. Я, молодой человек, с чувством
робости, даже некоторого страха смотрел на писателя, и он с редким тактом
старался не дать мне почувствовать существовавшую между нами дистанцию.
— Коллега! Прогуляемся по городу! Что вы предложите посмотреть? --
часто обращался он ко мне.
Он легко находил общий язык со всеми, в ком замечал искреннюю любовь и
уважение к человеку, — с пожилым и молодым.
Мы выходили в город. Он шел энергично, размахивая тростью, погрузившись
в свои мысли, или заговаривал о Тбилиси, который, думаю, наблюдал глазами
Кюхельбекера и Пушкина.
Глубокое уважение к его памяти заставляет меня воздержаться от
подробностей этих бесед; слишком много времени прошло с тех пор, чтобы быть
точным. Главное, что запомнилось: он считал русскую классическую литературу
одним из величайших феноменов в истории культуры человечества. Столь же
глубоко верил Тынянов в великое настоящее и будущее этой литературы.
Во время одной из бесед он неожиданно с упреком на меня посмотрел и
сказал:
— Тицианом и вами движет одно намерение: дать мне выпить, чтобы я стал
болтливым. Я сейчас отплачу за это: до завтра вы не услышите от меня ни
слова! — и тут же прибавил: — Хотя... коллега, я и завтра выпью вашего
прекрасного вина.
Он, не сказав ни единого слова, дошел до квартиры Андроникова. По
существу, Тынянов играл им же выдуманную роль, и играл ее превосходно.
Некоторые мемуаристы отмечают, что он умел быть язвительным. Возможно.
Я же остался очарованным мягкостью его характера. И не я один. Это свойство
подметил в нем и Серго Клдиашвили.
Не помню ни одной из наших встреч, когда бы Тынянов не заговорил о
Пушкине. У меня осталось впечатление, что мысли о гениальном авторе "Медного
всадника" не покидали его никогда, владели каждой минутой его жизни. Однажды
вечером, когда мы гуляли по Комсомольской аллее, он блестяще прочитал "На
холмах Грузии".
Позднее, в исследовании "Безыменная любовь", он назвал адресатом этого
стихотворения супругу писателя и историка Карамзина. Гипотезу Тынянова
разделяют не все пушкиноведы, но его аргументация глубоко убедительна.
Говорил он и о своих учителях, в том числе — о лингвисте Бодуэне де
Куртенэ, о прозе Андрея Белого. Он восхищался Велимиром Хлебниковым, любил
Бориса Пастернака, высоко ценил творчество Анны Ахматовой...
Из грузинских друзей Тынянов ближе всех был с Ираклием Андрониковым, с
которым сошелся еще в Ленинграде, и с Тицианом Табидзе.
В прозе Тынянова порой как бы между прочим отмеченная деталь основана
на богатом документальном материале, но автор намеренно умалчивает об этом
материале. К примеру, Грибоедову, несомненно, известен был факт, что
отстраненный Николаем I от должности кавказского проконсула генерал А. П.
Ермолов в своем московском доме убивал время, занимаясь переплетением книг.
В "Смерти Вазир-Мухтара", описывая прощание направляющегося из
Петербурга на Кавказ Грибоедова с Ермоловым, Тынянов "утаивает" то, что
Грибоедову хорошо должно было быть известно, и делает он это совершенно
намеренно. Такое отношение писателя к историческому факту оправдано с
художественной точки зрения.
Когда я спросил Тынянова, не вычитал ли он о "переплетной" Ермолова из
труда историка Погодина, он ответил:
— Да! Но не только у Погодина! — и удивленно на меня посмотрел,
должно быть потому, что я читал труд Погодина.
— Чем объяснить, что вы перевели сборник рассказов Жоржа Дюамеля
"Цивилизация"? — спросил я.
Тынянов снова удивленно взглянул на меня.
— Сборник напечатали в 1923 году. Просто это заказ издательства --
ничего больше. Мне выплатили гонорар.
— А вам нравятся другие его произведения?
— Ни одно. Извините, я и не читал их, — ответил Тынянов.
В известном теоретическом труде Тынянова "Проблема стихотворного
языка", по сей день в мировой научной литературе не имеющем себе равных
среди исследований по семантике поэтического языка, автор упоминает труды
Вундта, Пауля, Развадовского, Розенштейна и других, посвященные проблемам
значения слова. Тынянов называет также Мишеля Бреаля, известного
французского археолога и семасиолога, часть из труда которого переведена на
русский язык.
Лекции Бреаля в Лионе слушал некогда один из моих дядей, и, к слову, я
рассказал Тынянову о впечатлениях моего родственника об этом его лекторе и
по возможности передразнил Бреаля. Известно, что Тынянов был превосходным
имитатором. Юрию Николаевичу понравился мой рассказ. Сам он замечательно
копировал своего старшего друга Корнея Чуковского. Однажды они вместе были в
цирке, и Тынянов передал реакцию Корнея Ивановича при появлении на манеже
клоунов и дрессированных животных Дурова, его жесты в общении с детворой во
время антракта и даже тембр его голоса.
В бытность Тынянова в Тбилиси в газете "Известия" от 20 октября 1933
года была напечатана большая статья А. Старчакова "Проза Тынянова". Она
прозвучала некоторым приятным диссонансом среди ранее опубликованных статей
об авторе "Смерти Вазир-Мухтара". Несмотря на то что Максим Горький не раз
давал высокую оценку его прозаической и литературоведческой работе, Юрий
Тынянов не избежал литературных нападок. Мне приятно вспоминать, что я лично
передал ему газету со статьей о его творчестве. Он быстро прочел ее и ничего
не сказал, но хорошее настроение, которое не покидало его весь день, было
более чем красноречивым.
Правда, Старчаков считал рассказ Тынянова "Подпоручик Киже"
развлекательным анекдотом, высказывал и другие сегодня неприемлемые
критические замечания, но общий тон статьи свидетельствовал о глубоком
уважении автора к творчеству Тынянова. Словом, Юрий Николаевич остался ею
доволен.
Порой, насколько мне казалось, он нуждался в одобрении прессы. Сейчас
это звучит странно, но даже после смерти писателя некоторые критики
незаслуженно замалчивали его творчество или неодобрительно отзывались о нем,
о тех или иных произведениях Тынянова, в частности о "Смерти Вазир-Мухтара".
Тынянов собирал материалы для примечаний к пушкинскому "Путешествию в
Арзрум". Он не только длительное время работал над текстом "Путешествия...",
но написал и специальную статью, в которой объяснено много до того
неизвестных деталей, связанных с путешествием Пушкина на Кавказ, и освещены
психологические причины, вынудившие поэта приехать на Кавказ во время
русско-турецкой войны в 1829 году и посетить место военных действий. Этот
труд Тынянова был опубликован через три года (в 1936 году).
Я не раз беседовал с Юрием Николаевичем относительно исторических
реалий, отображенных в "Путешествии". Однажды я спросил, просматривал ли он
напечатанный в Тбилиси сборник "Кавказская поминка о Пушкине",
опубликованный в Тбилиси в 1899 году под редакцией известного кавказоведа Е.
Вейденбаума.
— Конечно! — ответил он. — Только я позабыл взять сборник с собой, а
он мне нужен.
На следующий день я одолжил сборник Тынянову и, кроме того, повел в
Музей Грузии для ознакомления с архивом Б. Вейденбаума, в частности его
"Словарем кавказских деятелей"; я сообщил ему также, что грузинская песня,
услышанная Пушкиным в Тбилиси и внесенная им в "Путешествие..." ("Душа,
рожденная в раю"), специально была исследована Георгием Леонидзе, который
установил грузинский текст и автора этой песни (Д. Туманишвили). Тынянов
попросил у Леонидзе его работу и позднее указал на нее в своей статье о
"Путешествии в Арзрум".
Тынянов сделал в свое время благородное и важное дело, издав в большой
серии "Библиотеки поэта" переводы произведений грузинских поэтов-романтиков.
Тициан Табидзе просил меня оказать ему в этом деле возможную помощь, и,
естественно, я не щадил ни сил, ни энергии. Сборник вышел в Ленинграде под
редакцией Ю. Тынянова и Н. Тихонова. Комментарии к стихам Григола Орбелиани
и Николоза Бараташвили принадлежат мне, Александра Чавчавадзе и Вахтанга
Орбелиани — Е. Вирсаладзе.
Тынянова совершенно не удовлетворяли ранние русские переводы
стихотворений Н. Бараташвили (Тхоржевского, В. Гаприндашвили). Некоторые из
них он называл "беспомощной" и "анемичной" копией оригинала.
— Общепринятая характеристика лирики Бараташвили, — сказал он мне
однажды, — совершенно не согласовывается с этими переводами.
Особенно не понравились ему существующие переводы "Мерани".
— Сделайте метрические схемы этого стихотворения, — сказал он, — по
которым Михаил Лозинский сможет передать своеобразие ритма текста.
Я немедля исполнил это поручение. Перевод "Мерани", выполненный
Михаилом Лозинским, и в самом деле соответствует ритмической структуре
оригинала, хотя, естественно, не абсолютно.
Когда Юрий Николаевич ознакомился с моими примечаниями к стихотворениям
Григола Орбелиани, он сказал:
— О писателе с такой интересной биографией можно бы написать целый
роман.
Передо мной лежит номер "Литературной газеты" от 26 ноября 1937 года,
посвященный юбилею Шота Руставели. На первой странице — статья Юрия
Николаевича, посвященная этой дате. Так она и называется "Дата мирового
значения".
"Советская страна отпраздновала в этом году столетнюю память Пушкина.
Сейчас она будет праздновать другой великий юбилей — 750-летие Шота
Руставели. В эти дни наша страна празднует даты мирового значения. Великий
грузинский эпос пронес всю свою силу, молодость и обаяние через века до
наших дней.
Я не знаю в мировой поэзии более вечных, более молодых женских слов,
чем письмо Нестан-Дареджан своему рыцарю, чем плач Ярославны в Путивлеграде
на городской стене, чем письмо Татьяны к Онегину.
Русская литература в прошлом не могла приблизиться вплотную к великой
поэме, узнать ее.
Были, правда, и в прошлом попытки, но робкие: старые русские поэты
приближались не к самой поэме, а только к легендам вокруг нее и ее творца
(таково, например, стихотворение Полонского "Тамара и певец ее Шота
Руставели" 1851 года).
Только теперь, в нашу эпоху, взаимно открывшую для народов Союза все их
богатство, Руставели входит в кровь и плоть русской литературы.
О русском языке когда-то декабрист, друг Пушкина, писал, что он --
"богатейший и сладостнейший между всеми европейскими"; но только в нашу
эпоху и только благодаря нашей эпохе наш язык стал мировым языком. Перед
русскими советскими поэтами, перед всею советской литературой стоит почетный
и радостный долг полноценного перевода великого грузинского поэта.
Пусть Нестан-Дареджан станет сестрою Ярославны и Татьяны".
Следует отметить, что Тынянова и в 1933 году интересовал вопрос
перевода творения Ш. Руставели на русский язык, и он не раз беседовал на эту
тему со своими тбилисскими друзьями. Я знаю, что наиболее достойным
переводить "Витязя в тигровой шкуре" он считал Михаила Лозинского, который и
сам был готов приступить к переводу поэмы. Почему, по каким причинам это
тогда не состоялось — мне неизвестно.
В связи с этим хочу вспомнить одну деталь. Тынянов узнал от Тициана
Табидзе, что я работал над проблемами грузинского стихосложения. Тициан
присутствовал на моем докладе о грузинской версификации в 1929 году в Доме
писателей (председательствовал Симон Чиковани). Сам Юрий Николаевич был
несравненным знатоком и теоретиком стиха, более того — интерес к этим
проблемам не угасал в нем до последних дней жизни. В. Шкловский вспоминает,
что даже во время тяжкой болезни, прикованный к постели на исходе жизненных
сил, Тынянов продолжал думать об этом: "Сознание возвращалось. Он начинал
говорить о теории стиха". Тынянов-переводчик хорошо применял свои
теоретические знания.
Однако говорить с охотой по данному вопросу Юрий Николаевич мог только
со знатоком. И когда он начинал характеризовать роль пеонов в четырехстопном
ямбе А. Пушкина, ему было приятно, что для меня сфера его суждений не была
terra incognita. Илья Эренбург вспоминает: "Меня сердило, что Юрий
Николаевич ссылался на какие-то "синкопические пеоны", а я не знал, что это
значит, и боялся показать свое невежество". Мне выпало счастье не раз
беседовать с ним о грузинском стихе, об одной из стоп метрической схемы
этого стиха, пеоне, в связи с поэмой Руставели и "Мерани" Бараташвили. Он же
повторял, что следовало обо всем этом заранее предупредить М. Лозинского,
который впоследствии и впрямь сохранил указанную метрическую норму, согласно
тем схемам, которые я передал Юрию Николаевичу.
Взгляды Тынянова на проблемы стихосложения послужили одной из основ
методологической части моей работы "Грузинский классический стих" (1953). Ни
одному из теоретиков стиха я не обязан столько, сколько Тынянову.
Юрию Тынянову принадлежит заслуга и перед грузинской литературой. Под
его литературной редакцией вышел русский перевод "Мудрости лжи" Сулхана-Саба
Орбелиани (1939) и сборник стихотворений "Грузинские романтики" (1940).
В 1939 году в седьмом номере журнала "Чвени таоба" ("Наше поколение")
была напечатана моя статья "Юрий Тынянов", которая впоследствии вошла в мой
же сборник "Книги и авторы" (1941) и "Избранные труды", т. 1 (1962).
Статья касается тыняновской прозы. Это единственная работа на
грузинском языке о творчестве писателя. Тынянов знал о ее существовании.
Могу сказать одно — написана она с любовью к большому русскому
писателю.
1974
Б. М. Эйхенбаум
ТВОРЧЕСТВО Ю. ТЫНЯНОВА
Совсем не так велика пропасть
между методами науки и искусства.
Ю. Тынянов
1
Говорить о писателе нашего времени — значит говорить прежде всего об
истории, об эпохе.
Юрий Тынянов принадлежал к тому поколению, которое юношами вступило в
период войн и революций. Обозначился исторический рубеж, отделивший "детей"
от "отцов". Стало ясно, что XIX век кончился, что начинается новая эпоха,
для которой жизненный и идейный опыт отцов недостаточен. Отцы жили и думали
так, как будто история делается и существует сама по себе, где-то в стороне
от них; детям пришлось разубедиться в этом. История вошла в быт человека, в
его сознание, проникла в самое сердце и стала заполнять даже его сны.
Культурные устои XIX века рушились под натиском новых нужд, стремлений
и идеалов. Умозрительная философия отцов, метавшихся от скепсиса к религии и
падавших "под бременем познанья и сомненья", потерпела крах. То же случилось
и с традиционной "университетской наукой", которая жила эмпирикой и избегала
всяких "теорий". Что касается поэзии, то источником ее вдохновения сделался
пафос трагической обреченности; она умирала не столько от бессилия, сколько
от ужаса перед новым бытием, определявшим новое сознание.
Гносеологический туман, насыщенный множеством всяческих микробов,
рассеялся. Глазам молодого поколения предстала сама действительность, сама
история. Противоречия опыта и умозрения были сняты, все субъективное
потеряло свою цену и свое влияние. Источником познания и творчества стало
само бытие. Новая поэзия демонстративно вышла на улицу (в буквальном смысле
слова) и заговорила языком ораторов о жизни, об истории, о народе. Явились
новые темы, новые слова, новые жанры, новый ритм. Дело было за теорией,
которая не замедлила явиться. Образовались кружки и общества, которые
лихорадочно взялись за поэтику (слово, забытое тогдашней университетской
наукой), не боясь дилетантизма (он неизбежен и плодотворен в таких случаях),
не боясь даже ошибок, без которых, как известно, не дается истина. Работа
шла под знаком тесного союза теории с практикой. Все внимание было обращено
на осознание новых поэтических опытов и стремлений, на разрушение старых
канонов. Сами поэты (особенно Маяковский) принимали ближайшее участие в этой
работе. Постепенно из стадии дилетантизма и игнорирования традиций дело
перешло в стадию научной разработки и планомерной борьбы.
В этот бурный момент создания новой литературы и поэтики среди молодых
теоретиков появился Юрий Тынянов, прошедший университетскую школу
"пушкинизм?". Его первой печатной работой была небольшая книжка "Достоевский
и Гоголь" (1921). По теме она казалась вполне академической, традиционной;
на деле она была иной. Центром ее была общая проблема "традиции" и
"преемственности" — одна из самых острых, злободневных тем. Она недавно
прозвучала в манифестах и выступлениях молодых поэтов как смелый вызов,
оскорбивший привычные представления читателей. Тынянов доказывал, что
Достоевский не столько "учился" у Гоголя, сколько отталкивался от него, что
"всякая литературная преемственность есть прежде всего борьба, разрушение
старого целого и новая стройка старых элементов". В связи с этим возникает
характерный для того времени вопрос о пародии как о способе смешения старой
системы. В противовес прежней литературе о Достоевском, всегда уклонявшейся
в область философских и религиозных проблем, работа Тынянова имела
совершенно конкретный "технологический" характер: Достоевский выступал в ней
именно как писатель, как литератор.
Органическая связь с животрепещущими вопросами литературной
современности еще резче сказалась в последующих работах Тынянова: они
говорят одновременно и о прошлом и о настоящем. Так, статья "Ода как
ораторский жанр" говорит о поэзии XVIII века (Ломоносов и Державин), но в то
же время она явно подсказана творчеством Маяковского — проблемой новой оды
как нарождающегося жанра. Статья эта столько же историко-л...


