Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Преображение России. Бурная весна
страница №6
...России? Брусилов боялся думать, но все жене мог не думать, что последнее предположение, быть может, самое верное,
если только он вообще способен понять что-нибудь в таком тщательно
закупоренном человеке, как царь.
Так как сербская дивизия была в Одессе, то нужно было ехать туда в
свитском вагоне, где приходилось делить время с такими пустыми людьми, как
Воейков, флаг-капитан адмирал Нилов, способный пить сколько угодно,
начальник конвоя граф Граббе, гофмаршал князь Долгоруков, - все уже знакомые
ему по завтраку и обеду в царской столовой в Могилеве, в день совещания.
К дивизии сербской в Одессе царь выказал не больше внимания, чем к
дивизии из своих ополченцев в Бендерах. Но зато в Одессе Брусилов неожиданно
для себя был приглашен в вагон императрицы.
Жена Брусилова деятельно трудилась по части поездов-складов и
поездов-бань, обслуживающих армию на франте и носивших название "поездов ее
величества", так как через канцелярию царицы шли средства на их содержание;
жена Брусилова не раз получала от императрицы и благодарственные телеграммы
за труды, - сам же Брусилов впервые удостоен был ее внимания.
Стояла яркая южная весна, синело ласковое на вид море, а в вагоне перед
Брусиловым сидела бледная узкогрудая женщина, с высокой тонкой шеей, с
высокой прической жидких темных волос и с какими-то брезгливо-тоскливыми
карими глазами.
Ничего живого не было в этом лице, - не было и наигранной величавости.
Напрашивался вопрос, не было ли усталости, но тут же отпадал: нет, усталости
не было, но на худое длинное лицо это с прямым продолговатым носом как будто
давно уже была плотно надета маска, так что оно лишено было способности
изменяться; улыбающимся это лицо Брусилов никак не мог представить, однако и
очень раздраженным тоже. Но что чрезвычайно удивило Брусилова, так это то,
что она с первых же слов заговорила о готовившемся им наступлении на
Юго-западном фронте.
Вот кто оказался неравнодушным к тому, что он затеял, на что сам
напросился в ставке, не царь, а она - эта слабая на вид женщина с
брезгливо-тоскливыми глазами.
- Я слышала, что вы хотите переходить в наступление на своем фронте? -
с легким немецким акцентом, медленно подбирая слова, спросила она по-русски.
- Да, ваше величество, - удивленный, что с этого вопроса началась
беседа, ответил, поклонившись ей Брусилов.
- И что же, вы уже вполне готовы к этому наступлению? - делая ударение
на "вполне", спросила она с таким выражением глаз, что он не знал уже, чего
в них стало больше - брезгливости или тоски, видел только, что в них отнюдь
не было равнодушия, как в рано выцветших глазах царя.
- Я не могу уверенно сказать, что вполне, ваше величество, но и я и мои
подчиненные командующие армиями, командиры корпусов и дивизий, все мы делаем
все, что в наших возможностях и силах.
Брусилову показалось после этих слов, сказанных тоном доклада, что
брезгливости в глазах царицы стало как будто больше. Она ничем не отозвалась
на сказанное, только смотрела прямо ему в глаза долго и внимательно, так что
ему стало не по себе, наконец спросила:
- Когда же именно, какого числа думаете вы переходить в наступление?
Этот вопрос заставил его насторожиться. Он лично считал, что
наступление нельзя откладывать дальше 10 мая, и чуть было не сказал так, но
тут же себя одернул: подозрительным показалось ему вдруг любопытство этой
женщины к тому, что касалось только ее мужа, как верховного
главнокомандующего, и в то же время не возбуждало никакого любопытства в
нем. Кто из них пытался стать вождем русской армии, - царь ли, бегавший из
ставки, она ли, благословляемая на это своим "святым" старцем? Ее симпатии к
немцам были ему известны, и он ответил на ее вопрос, насколько можно было,
туманно:
- Пока ничего еще определенного на этот счет мне неизвестно, ваше
величество... Обстановка на фронте ежедневно меняется, а момент должен быть
выбран наиболее подходящий... Об этом нам, главнокомандующим фронтами, будет
дано знать, я полагаю, только накануне наступления, ваше величество. Тогда
мы получим телеграммы из ставки и начнем.
- И что же, вы надеетесь на успех? - быстро спросила она, очевидно
заранее подобрав слова.
В этом вопросе, в самом его тоне почудилась Брусилову тонкая ирония,
хотя выражение маски-лица как будто нисколько не изменилось. Это подстегнуло
Брусилова, как удар хлыста, и он ответил твердо:
- В этом я вполне убежден, ваше величество: в этом году мы разобьем
противника!
Тоскливая брезгливость глаз дополнилась еще и сожалением, - так
показалось Брусилову, но вот отвернулись от него глаза, тонкие руки начали
искать что-то и нашли: она протянула ему маленький серебряный образок с
эмалью - Николая Мирликийского.
- Вот примите от меня, - сказала она совершенно неопределенным тоном, и
Брусилову оставалось только пробормотать слова благодарности и взять
образок.
- Приносят ли пользу на фронте мои поезда? - спросила она без
любопытства.
И когда Брусилов ответил, что приносят и очень большую, она подала ему
руку.
Беседа была окончена. Эмаль же с образка Николая-угодника почему-то
отскочила, и Брусилов принес в свой вагон только серебряную пластинку.
III
- Главнокомандующий большим фронтом несколько похож на театрального
режиссера, - говорил Брусилов своему начальнику штаба Клембовскому,
возвратясь из этой поездки в Бердичев, - разницу между ними я вижу только в
том, что режиссеру-то известна во всех мелочах пьеса, какую он собирается
ставить, а главнокомандующий только еще собирается писать эту пьесу, имея
при этом соавтора, который внесет в нее существенные поправки.
- Кого же вы разумеете под соавтором, Алексей Алексеевич? - спросил
Клембовский, так понятливо улыбаясь при этом, что Брусилову оставалось
только сказать: "Конечно, вас, как начальника штаба", но он сказал:
- Разумеется, я имею в виду австрийского главнокомандующего русским
фронтом, - а не вас. Точнее, я говорю о нескольких: и об эрцгерцоге
австрийском Иосифе-Фердинанде с его четвертой армией, и о генерале
Пфланцер-Балтине с его седьмой, и о генерале Линзингене, подпирающем своими
немцами австрийцев, а не об одном только главнокомандующем фон Гетцендорфе.
Это они все будут вносить поправки в то, что мы с вами тут сочиняем... А все
наши расчеты в конце-то концов основаны только на том, что против нашего
фронта стоит, по нашим сведениям, до полумиллиона, а у нас, как мы знаем,
гораздо больше... Вот, в сущности, и все наши шансы: у нас есть резервы, у
нашего же противника их нет. А когда он их подтянет, то наши шансы сойдут на
нет, но зато мы прикуем к себе силы противника и не дадим их бросить на
Эверта и Куропаткина, которые тем временем будут громить немцев. Только так
мне рисуется наше будущее.
На умном, нервном лице Клембовского улыбка, погасшая было, разгорелась
вновь.
- Не всякий рожден для того, чтобы счастливо командовать сотнями тысяч
людей, - сказал он. - Я, например, как уже не раз говорил вам, Алексей
Алексеевич, не рожден для этого. Но что касается генералов Эверта и
Куропаткина, то, мне кажется, что и они...
Вместо того чтобы договорить, он предпочел вздохнуть и развести руками.
- Не-ет, теперь уж им нет выбора, - теперь уж жребий брошен! Теперь им
просто прикажут из ставки наступать, и тогда берлинские и венские умники
поймут, как оставлять весь фронт без резервов! - с горячностью возразил
Брусилов. - На всем фронте в тысячу верст, если мы нажмем единовременно, -
чего ведь не было за всю войну и что составляет всю мою идею наступления, -
они затрещат, они откатятся!.. Бить противников по частям, - сегодня одного,
завтра другого, - вот и вся их стратегия. Сейчас, когда они сцепились -
германцы с французами, австрийцы с итальянцами, - если мы не выступим всем
фронтом, то что же мы такое будем, а? Байбаки, дураки или... или даже
просто-напросто негодяи, а? Ведь своим бездействием даже и сейчас, когда
идет уже май, а мы не двигаемся, мы только играем на руку Вильгельму! А вот
если выступим вовремя, то Вильгельм будет уже не Вильгельм, а журавль!
- Почему журавль? - не понял Клембовский.
- А это я о том журавле говорю, который "птица важная и вальяжная: нос
вытащит, - хвост увязит, хвост вытащит, - нос увязит". Тогда немцам придется
метаться между Верденом и нашим Западным фронтом, а фон Гетцендорфу - между
итальянцами и нами, а кто за двумя зайцами гонится, ни одного не поймает,
или вот еще, как это говорят у нас на Кавказе горцы: "Два арбуза под одной
подмышкой не унесешь". Только на это мы и можем идти при нашей отсталой
технике, а больше на что же нам ставить?
Вопрос женщины с тоскливо-брезгливыми глазами: "Вполне ли вы готовы к
наступлению?" стоял перед Брусиловым каждый день с утра до поздней ночи,
когда он приехал в свою штаб-квартиру. Он придавал ему особенную
нарочитость: склонный к мистике, он считал эту женщину роковой для России.
Все немногие слова, какие он от нее слышал в вагоне, он по многу раз
перебирал в памяти стремясь проникнуть в то, что таилось за ними.
Что она не хотела никакого наступления, это он понял, конечно, еще
тогда, в вагоне.
Чего же она хотела? В каком направлении она действовала на царя - вождя
всех войск?
"Ничто немецкое, конечно, не было ей чуждо, и все русское непременно
должно было казаться ей чужим, - раздумывал над словами царицы Брусилов, - а
как же согласовать это с русским конокрадом, пьяницей и сатиром, "святым
старцем" Распутиным? Наконец, пусть это - неразрешимый вопрос, но не по
желанию ли царицы сделан главнокомандующим Северо-западного фронта
Куропаткин, разумеется, для того только, чтобы фронт его двигался назад, а
не вперед, так как он испытанный мастер отступлений? И не действовал ли по
тайному приказу царицы Эверт, когда проваливал свое большое наступление в
марте и когда остановил в самом начале наступательные действия в апреле? Не
изменник ли он, попросту говоря, такой же, каким оказался бывший военный
министр Сухомлинов, - когда-то свой человек во дворце?"
Обилие и острая горечь этих мыслей угнетали Брусилова.
В апреле, две недели спустя после совещания в ставке, Эверт, как бы
желая воочию доказать царю, что его фронт к наступлению совершенно не
способен, приказал одной из своих армий продвинуться на коротком участке при
озере Нарочь, потерял за два дня до десяти тысяч человек и на том закончил,
послав донесение с ядовитым вопросам в конце: следует ли ему попытаться
вернуть потерянную территорию и уложить ради этого еще три корпуса или
"упрочить только современное положение"? Алексеев предложил остановиться на
последнем.
Алексеевым руководила вполне понятная Брусилову мысль: не спешить с
наступлением на каком-либо одном фронте, пока не подготовлено оно на всех, -
а какие мысли владели Эвертом? Это была загадка для его соседа по фронту
Брусилова, загадка, которую решить он не мог, пока не началось наступление,
и которую было бы поздно решать, если наступление на своем фронте тот
провалит.
Если к позициям Брусилова подходили подкрепления из резервов и
подвозились орудия и снаряды, то это вызывалось только необходимостью
развернуть трехбатальонные полки в четырехбатальонные и дать им пополнения
на первый случай, - это делалось, само собою разумеется, и на других
фронтах. Но, кроме того, Эверт в первую голову, Куропаткин во вторую -
получали еще и новые части, и тяжелые орудия из общеармейских резервов, и
обильные запасы снарядов к ним.
Брусилов понимал, конечно, что сломить противника, стоявшего против
Эверта, труднее, чем ему сломить смешанные австро-германские армии, но зато
и средства для этого отпускались щедро, а он был обделен. И к Эверту, и к
Куропаткину, как к старым генералам времен японской кампании, у Алексеева
как бы оставалось еще старинное подчиненное отношение, хотя могло бы уж,
кажется, оно выветриться с годами. Брусилова возмущало в Алексееве именно
то, что он, будучи теперь выше по положению, чем эти двое, все-таки был с
ними в ставке преувеличенно любезен, чуть ли даже не низкопоклонничал перед
ними, а между тем...
Когда 11 мая из ставки, в телеграмме от Алексеева, подтверждено было
то, что уже просачивалось в газеты, об отчаянном положении итальянских войск
на плоскогорье Азиаго, где теснили и местами гнали уже их австрийцы, забирая
огромные трофеи и массу пленных, Брусилов принял это как долгожданный сигнал
к действиям.
Об этом именно, по словам телеграммы, и просило высшее командование
итальянской армии: наступать, чтобы оттянуть от них петлю, уже занесенную
над их головою, сыграть роль вытяжного пластыря. Алексеев запрашивал почти
теми же словами, как и царица в вагоне: готов ли он выступить на помощь
союзникам и когда мог бы он это сделать?
Брусилов ответил, что вполне готов, - теперь он уже не опасался слова
"вполне", - и начать наступление мог бы через неделю - 19 мая, если только в
тот же самый день приступит к боевым действиям и Эверт.
Послав такую телеграмму, Брусилов ждал приказа, чтобы немедленно
передать его всем четырем своим армиям, однако напрасно ждал день, два, три.
Наконец, Алексеев вызвал его для разговора по прямому проводу. Оказалось,
что он не бездействовал эти дни: он уламывал Эверта и добился того, что 1
июня обещал начать действия этот упрямец. Поэтому-то, чтобы сократить разрыв
во времени, он предлагает Брусилову начать наступать не 19, а 22 мая.
Напрасно доказывал Брусилов, что десять дней - это огромный срок, что
за десять дней можно или разгромить чужую армию, или потерять свою, если не
будет поддержки. Он убедился, что Эверта, от имени которого говорил
Алексеев, ему не переубедить, - приходилось мириться и на этом сроке.
- Ну, а могу я получить гарантии, Михаил Васильевич, что Эверт не
передвинет свое выступление на несколько дней? - спросил Брусилов.
- Нет-нет, Алексей Алексеевич, об этом не беспокойтесь: этот срок
зафиксирован прочно, о нем доложено государю, - донесся вполне твердый,
убеждающий голос Алексеева, и на этом закончилась деловая беседа.
Брусилову оставалось только передать своим командирам, что день
наступления приурочен к 22 мая, что он и сделал. Однако напрасно он думал,
что с этим все уже кончено: сколько ни вопили о помощи итальянские генералы,
ставка стремилась под тем или иным предлогом, очевидно, в угоду Эверту и
Куропаткину, оттянуть решительный день.
Теперь в дело вмешался сам царь и вмешался как раз накануне открытия
действий - вечером 21 мая.
Опять был вызван к прямому проводу Алексеевым Брусилов, и, как
оказалось, для того, чтобы он отказался от своей тактической мысли, от
своего детища, которое вынашивал так долго, руководясь опытом своих и чужих
боевых действий.
- Алексей Алексеевич, прошу не принимать этого за мое личное
вмешательство, этого желает государь, чтобы вы сосредоточили свой удар в
одном месте, а не разбрасывались по всему фронту, - кричал Алексеев,
отчетливо произнося слова.
Как ножом по сердцу ударили эти слова Брусилова! Менять всю тактику
наступления, назначенного через несколько часов, на рассвете следующего дня,
- что это такое было: самодурство царственного невежды в военном деле? Явное
желание оттянуть срок наступления, так как произвести новую перегруппировку
войск для удара в одном месте нельзя было. Даже и за несколько дней? Может
быть, тут-то именно и вмешалась роковая женщина с ее брезгливыми ко всем
русским усилиям глазами? А может быть, это просто нажим Куропаткина на
своего бывшего подчиненного, хозяина ставки?..
- Прошу меня сменить! - прокричал в телефонную трубку Брусилов.
- Что вы такое говорите? - испуганным тоном отозвался ему Алексеев.
- Прошу его величество сменить меня, если мой план ему не угоден! -
повысил голос Брусилов. - Сейчас же сменить, сейчас же!
Очевидно, и резкий тон и смысл сказанного Брусиловым ошеломили
Алексеева, - этого-то он во всяком случае не ожидал от человека, так
умевшего владеть собою, как Брусилов, насколько он был ему известен.
- Что вы, что вы, Алексей Алексеевич, как так сменить вас, -
успокойтесь! Речь идет ведь не о вас совсем, а о системе действий, -
заговорил Алексеев как будто даже испуганно. - Несколько дней еще большой
разницы не составят, а зато испытанный уже прием удара в одном месте
принесет большие результаты.
- Испытанный кем? Противником, у которого транспортные средства
вчетверо больше наших? - кричал в ответ Брусилов. - Да пока я успею
перевести дивизию, он переведет пять, если не шесть, и все наступление
пойдет прахом! Сейчас он не знает, где будет нанесен ему удар, и даже я сам
этого не знаю - где удастся! А начни я перегруппировку, - для него все карты
будут раскрыты!.. В одном месте? К этому месту он и стянет пятерные силы
против моих!.. Нет, я вижу, что мне не суждено ничего сделать, нет!.. Прошу
меня сменить! Доложите верховному главнокомандующему, что я прошу заменить
меня кем угодно, хотя бы генералом Эвертом!
- Я не могу сейчас ничего докладывать верховному: он лег спать, -
ответил Алексеев, - а вы все-таки подумайте, Алексей Алексеевич.
- Зато я не сплю и не могу спать, когда у меня все готово и все на
своих местах! И мне не о чем думать, - и сон верховного меня не касается, -
раздражаясь до предела, кричал Брусилов. - Прошу доложить немедленно, чтобы
меня сменили!
- Ну что вы, что вы, как же я могу его будить ради этого, -
примирительно уже заговорил Алексеев и закончил вдруг: - Ну, бог с вами!
Делайте, как задумали сделать, - желаю успеха! И да поможет вам бог!
Алексеев был человек религиозный, и бога призвал он к концу разговора
не зря. Он знал, что и Брусилов был человек тоже религиозный, хотя и
оказался излишне горяч и несдержан.
IV
Но если горяч оказался Брусилов, то потому только, что слишком холодна
была ставка. Да и что могло загореться в ней, если верховный
главнокомандующий являл собою образец превосходной воспитанности, то есть
невозмутимости? И для чего же торчали в ставке вместе с ним все эти
Фредериксы, Воейковы, Долгоруковы, Граббе и прочие, как не для того, чтобы
ставка имела вид невозмутимого царскосельского дворца в миниатюре?
Если исконный, вошедший в дворцовый ритуал, обряд христосованья на
Пасху царя с "народом" производился ежегодно во дворце, то разве он мог быть
отменен в ставке? И 10 апреля царский скороход (совершенно, кажется,
ненужная должность в век телеграфа, телефона, автомобилей и самолетов) по
заранее составленному списку выкликал в ставке фамилии лиц, допущенных к
христосованью с царем. Тут были и генералы, и офицеры ставки, и духовенство,
и придворные служители, и служители гаража, и рабочие гофмаршальской части,
и администрация императорских поездов, и иностранные военные агенты, и
певчие штабной церкви, и вся почтовая контора при штабе, и Могилевский
губернатор Пильц.
По мере того как их выкликали, они выстраивались и шли в затылок к царю
в его обеденный зал. Царь стоял там около стола с горою фарфоровых яиц
разных цветов с его вензелем и украшенных лентами. Генералам и офицерам при
христосованьи он подавал еще руку, остальных же только слегка касался губами
ли, бородкой ли, вообще касался, - и каждому подавал фарфоровое яйцо.
Разумеется, о каждом из попавших в список скорохода было заранее известно,
не болен ли он чем-нибудь неподходящим для такого торжественного обряда.
На другой день обряд был продолжен и для войск, несущих наружную и
внутреннюю охрану ставки, причем предварительно все офицеры и солдаты должны
были пройти через медицинский осмотр.
Но если Пасха бывала только раз в году, то ритуал каждого дня, сложный
и затруднительный для непривычных, не изменялся, как бы ни менялось
положение на фронте. И если в основные понятия царской ставки вошло такое
новое понятие, как "прорыв", то оно уж и должно было держаться прочно, как
христосованье царя с "народом", а не заменяться по своеволию одного из
высших генералов чем-то совсем небывалым: "прорывами" в нескольких местах!
Такой невоспитанности не могли допустить ни министр императорского двора, ни
дворцовый комендант, ни гофмаршал, ни даже начальник штаба Алексеев,
который, как пасхальное фарфоровое яичко, получил на Пасху
генерал-адъютантство, причем сам царь преподнес ему два ящика: в одном -
золотые аксельбанты, в другом - погоны с царским вензелем.
Благодаря тому, что верховным главнокомандующим был сам царь, ставка
жила своею жизнью, а фронт своей, и даже Алексеев, не замечал он этого или
замечал, безразлично, хотел он этого или не хотел, становился понемногу
придворным.
Удар, который готовил Брусилов, был направлен на Луцк, чтобы приковать
к этому участку своего фронта, смежному с Западным фронтом, дивизии
противника и этим дать возможность развернуться во всю мощь Эверту, с его
тяжелой артиллерией и громадными людскими силами.
Когда Брусилов попытался обратиться как-то в ставку с требованием дать
ему еще хотя бы один только корпус, он получил отказ: Алексеев мягко, но
решительно ответил: "Все, что у нас есть, отправляем на Западный фронт". Это
значило, что даже и против своей воли, но именно Эверт был избран в
спасители России. Так приходилось на него смотреть и Брусилову, которому
давалась только подсобная роль.
Против Луцка должна была действовать стоявшая на этом участке восьмая
армия с Калединым во главе. Но была еще задача, решение которой зависело от
другой армии: нужно было вывести из выжидательного состояния Румынию и
притянуть к себе крупным успехом. По соседству с Румынией стояла девятая
армия, - она-то и должна была одержать этот успех: задачи седьмой и
одиннадцатой армий сводились к тому, чтобы подпирать девятую и восьмую.
Но саперные работы кипели на всем фронте. Размякшая весенняя земля была
податлива для саперных лопат, - старинная русская земля, воспетая еще в
"Слове о полку Игореве". В разных местах, чтобы сбить противника с толку и
запутать, рылись окопы в направлении к неприятельским позициям, подходя
кое-где к ним уже всего только на полтораста, даже на сто шагов, чтобы
накопить в них пехоту, необходимую для штурма укреплений, когда они будут
разгромлены артиллерийским огнем. Каждый солдат понимал, зачем он копал
подходы к врагу, вдыхая волнующий землеробов запах сырой земли. Бесчисленные
ходы сообщения связывали передовые линии окопов с тылом: огромная армия
подбиралась к засевшей в земле армии врага: это оказался единственный
удобный путь.
В тот вечер, когда происходил последний перед началом действий разговор
Брусилова с Алексеевым, весь фронт напрягся для прыжка вперед, и в дивизии
Гильчевского, назначенной для прорыва против чешской колонии Новины, все
было закончено: подтянуты резервы, расставлена артиллерия, устроен для
самого начальника дивизии наблюдательный пункт в расстоянии всего лишь
семисот шагов от окопов. Попавшие в плен 15 апреля мадьярские офицеры ахнули
от изумления, когда их привели в штаб начальника дивизии, расположенный
всего в трех километрах от передней линии укреплений, - теперь им пришлось
бы удивиться чудаку русскому генералу гораздо сильнее.
А Гильчевский весь полон был подмывающей гордости оттого, что его
ополченскую дивизию командующий восьмой армией Каледин поставил в ряд с
двумя боевыми кадровыми дивизиями: четырнадцатой - с ее полками Волынским,
Минским, Подольским, Житомирским, прогремевшими на весь мир еще во времена
Крымской кампании, и четвертой стрелковой, "железной" дивизией, покрывшей
себя славой в русско-японскую войну. Могло показаться, что исторические
традиции стойкости русских войск как бы непосредственно от него одного
впитали четыре полка с новыми для военного слуха именами: Карачевский,
Усть-Медведицкий, Вольский, Камышинский.
Усть-Медведицкий полк, 402-й, в котором командиром был Кюн,
неравнодушно относившийся к выстрелам даже своих пушек, наряду с другими
готовился к необычайному. Офицеры писали письма своим близким, прощаясь с
ними на всякий случай; иные составляли духовные завещания.
Ливенцеву нечего было завещать и некому. Его старая мать, которой он
посылал ежемесячно часть своего жалованья, должна была как-то одна
перебиваться, если ему суждена была смерть, и она знала это. Она жила в Орле
на Садовой улице. После каждого получения от него денег она неизменно
справлялась письмом, не обижает ли он себя самого, - что-то уж очень
расщедрился, а к чему? И добавляла: "Мне-то ведь, старухе, немного надо, а
тебе деньги гораздо нужнее, - у тебя товарищи: тот придет в гости, - угощай;
тот придет взаймы просить, - дай, а на позициях жизнь, это уж всем известно,
очень дорогая..."
К Пасхе от нее получилось письмо с поздравлением, но пришло также
письмо и от Натальи Сергеевны, пахнувшее духами л'ориган. От нее же передали
ему письмо в штабе полка и 20 мая, и он держал его в кармане гимнастерки
нераспечатанным. У него, человека энергичного, знающего себе цену, была
такая маленькая странность - не спешить знакомиться с письмом человека,
которого он любил. Письмо есть ведь, - вот оно, здесь, ближе к сердцу, чем
что-либо другое. Меня помнят, обо мне думают, - и вот доказательство этого -
письмо в закрытом конверте. Милым твердым почерком, крупными буквами в нем
может быть написано и то, и другое, и третье. Ну, а вдруг написано совсем не
то, чего бы мне хотелось, или не так выражено, не теми словами? Это письмо -
слишком дорогой подарок, чтобы в нем обнаружился вдруг какой-нибудь изъян. И
когда же? Как раз тогда, когда здесь совершается такое, совершенно ведь
невидное из Херсона, напряжение огромнейших сил, о котором будет сказано в
телеграммах мертвыми казенными словами: "Войска Юго-западного фронта перешли
в наступление". Наконец, что бы ни было написано в этом письме, пусть оно
звучит в душе только как пароль - "Россия". Впереди - позиции противника,
укреплявшиеся им всеми средствами техники в течение долгих девяти месяцев и
потому признанные знатоками этого дела совершенно неприступными; рядом -
смелое желание сотен тысяч людей русских переступить через них, а позади -
золотонивая, голубонебая Россия.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
НАЧАЛОСЬ!
I
Когда, год спустя, в 1917 году, англичане подготовляли атаку немецких
позиций на Ипре, они выпустили для этой цели четыре с половиной миллиона
снарядов стоимостью в двадцать два миллиона фунтов стерлингов, то есть
двести двадцать миллионов рублей золотом, или около того. Вес этих снарядов
был равен 107 тысячам тонн, так что для доставки их из Англии на материк
нужно было пустить 27 судов по 4000 тонн водоизмещением, а для подвоза с
берега к линии фронта - 36 тысяч трехтонных грузовиков.
Когда генерал Макензен в 1915 году осуществлял свой прорыв на Карпатах,
на фронте третьей армии русских войск, его артиллерийская фаланга развивала
огонь такой силы, что на два погонных метра фронта приходилось сорок три
снаряда.
О таком поражающем воображение богатстве снарядами не мог и мечтать
Брусилов, когда разослал своим командирам приказ начать бомбардировку
австро-венгерских позиций на рассвете 22 мая, и все же внушительность
начавшейся канонады явилась совершенно неожиданной для австрийских и
германских генералов.
Всего за неделю до того совещались два союзных главнокомандующих -
Конрад фон Гетцендорф и Фалькенгайн, не опасно ли будет снимать с русского
фронта большое число дивизий для переброски их на итальянский фронт, и
первый убедил второго, что никакой опасности нет и быть не может, что без
тяжелой артиллерии было бы безумием со стороны Брусилова пытаться прорвать
неприступные позиции, а чтобы подвезти тяжелые орудия в достаточном числе, а
также снаряды к ним, русским при их отвратительных дорогах потребуется не
меньше месяца, - время вполне достаточное, чтобы совершенно разгромить
итальянцев.
Гетцендорф был так увлечен своим проектом натиска на Венецию из Тироля
через плоскогорье Азиаго, что сумел убедить Фалькенгайна в полной
безопасности этого шага, давшего уже с первых дней наступления большое
количество пленных и трофеев и сулившего полный успех.
Фалькенгайн не выдержал роли строгого опекуна и развязал руки
Гетцендорфу. Несмотря на то, что местность, по которой шло наступление, была
высокогорная, покрытая снегом, что затрудняло военные действия, австрийские
войска, окрыленные удачами, рвались преследовать отступающих итальянцев, -
оставалось только поддерживать их пыл новыми и новыми частями: любая армия
наступает стремительно, если перед ней бежит противник и о ней заботится
начальство.
Победы в Италии приказано было праздновать на австрийских позициях как
раз 22 мая, слив этот праздник с торжеством по случаю дня рождения
австрийского эрцгерцога Фердинанда, командующего четвертой армией, которую
била брусиловская восьмая армия в предыдущем году.
Очень кстати оказался, таким образом, салют огромного числа русских
орудий, - среди которых, вопреки уверениям Гетцендорфа, были тяжелые, -
раздавшийся на фронте в четыреста километров почти одновременно на рассвете:
трудно было бы и придумать лучшее начало для празднования побед в Италии, с
одной стороны, и для рождения одного из членов австрийского императорского
дома, с другой.
Когда начинают свой разговор тысячи орудий, далеко разносится он по
земле: салют эрцгерцогу Иосифу-Фердинанду слышала вся Подолия, слышала вся
Волынь, слышали Карпаты, Галиция, Буковина, Румыния, а скоро услышали его в
Вене и Берлине.
Это была торжественная увертюра к тому, что потрясло основы одной из
старейших монархий Европы, решительно повернуло лицо победы в сторону держав
Антанты и могло бы привести к полному разгрому Австро-Венгрии летом, если бы
ставка с царем во главе так же поверила в русского бойца, как поверил в него
Брусилов, и дала бы тому, кто хотел наступать, а не тем, кто решил, как
Эверт и Куропаткин, отсидеться, все средства к наступлению.
Западный и Северо-западный фронты считались ставкой важнейшими, так как
они прикрывали Москву и Петроград, что же касалось Юго-западного,
прикрывавшего Киев и Одессу, - Украину - житницу России, с ее криворожской
рудой и донецким углем, то он считался второстепенным.
Эта предвзятость привела к тому, что обделенный тяжелой артиллерией,
без которой нечего было и думать о прорыве укреплений, имевших накатники в
шесть-семь рядов толстых бревен, присыпанных слоем земли в несколько метров
толщиною, а где и бетонных, с рельсами вместо бревен, - Брусилов вынужден
был перебрасывать тяжелые мортиры не только из одного корпуса в другой,
которому давалась ударная задача, но даже из одной армии в другую.
И все-таки к началу бомбардировки австро-германцы семидесяти
брусиловским тяжелым орудиям и мортирам могли противопоставить сто
шестьдесят, - важно было только то, что внезапность русского огня не дала
времени их сосредоточить именно там, где оказалось нужней и важней.
Случилось то, на что надеялся Брусилов, открыто ведя саперные работы, как
подготовку к наступлению, во многих местах своего фронта.
Для многих австрийских генералов неожиданным оказалось и то, что сила
русского огня не только не слабела с часами, напротив - росла. За первыми
выстрелами следили с наблюдательных пунктов, и, только убедившись, что
снаряды ложатся в намеченные цели и производят там, у противника, ожидаемый
вред, учащали пальбу.
Расстояние между окопами местами доходило до трехсот, а где даже и до
ста шагов, что позволяло австрийским солдатам во время Пасхи выкрикивать
поздравления с праздником.
Теперь поздравляли минами и бомбами из минометов и бомбометов, причем
минометов было больше у австро-германцев, бомбометов оказалось больше в
русских окопах.
В апреле, в двухдневных боях у озера Нарочь, на Западном фронте впервые
в ту войну были введены и только что изобретенные немцами огнеметы, но на
брусиловский фронт они еще не успели попасть.
Дивизии Гильчевского был отведен для прорыва участок в две версты; два
полка - Карачевский и Усть-Медведицкий - готовились идти на штурм позиций
противника, когда артиллерия продолбит для этого проходы в густой сети
проволочных заграждений, ежей и рогаток, которым не причинили вреда даже и
пироксилиновые шашки сапер, подползавших к ним ночью перед началом канонады.
Когда Гильчевский услышал утром о неудаче сапер, он горестно прокричал
рядом с ним стоявшему своему начальнику штаба:
- Пи-ро-кси-лин не взял, - шутка, а? Вот так гадюки!.. А давно ли
ножницами нас заставляли проволоку под огнем резать, да и тех не давали,
сколько требовалось, подлецы! Уйму народу зря из-за этого положили!
Он был взбешен еще дня за два до этого и все никак не мог успокоиться:
командир корпуса Федотов взял у него один полк - 404-й Камышинский - и
передал его в другую свою дивизию, 105-ю, хотя она и не была ударной. У него
осталось только три полка и на одну батарею меньше, чем было, - он
чувствовал себя ограбленным как раз тогда, когда от него требовалось
напряжение всех сил.
У него оставалось двенадцать гаубиц и пятьдесят пушек, из которых
японские стреляли шимозами, дававшими слабый разрыв. Хотя Камышинский полк
увез с собою тоже японские пушки, но рачительному хозяину, каким был
Гильчевский, все-таки было их до боли сердца жаль, и время от времени, когда
ему казалось, что работа его артиллерии слаба, он принимался ругать
Федотова, остававшегося и теперь в тридцати верстах от фронта.
Все рвалось, грохотало, гремело и впереди, и позади, и около его
наблюдательного пункта; кроме орудий, еще и бомбометная батарея, стоявшая
между первой и второй линией окопов Карачевского полка, старалась расширять
проходы.
Но если огонь противника был гораздо более беспорядочным, зато там не
жалели снарядов, и гаубичный дивизион 101-й бригады глушил батареи гонведов.
Гильчевский знал, что против его дивизии стояли 38-й, 68-й, 79-й и 21-й
полки мадьяр, из которых один был уже обескровлен наполовину в середине
апреля, но вновь пополнен, а командир гаубичного дивизиона, старый кадровик
полковник Давыдов, знал расположение батарей этих полков, поставив в новые
укрытия незадолго перед днем атаки свои батареи.
Как дирижер огромного оркестра, впитывал и отражал Гильчевский в
порывистых движениях, в остром блеске горевших глаз, в мимике подтянувшегося
сероусого лица разрушительную музыку своих орудий. Он различал действия
своих донцов и туркестанцев с их горными пушками и не раз выкрикивал: "Ого,
молодцы донцы!.. Так-та-ак, туркестанцы!" и кричал на ухо полковнику
Протазанову:
- Что бы мы делали, если бы их нам не прислали, а? Наши чертовы
шимозницы ни-ку-да!.. А донцы-то, донцы-то - прямо конфетки, а не донцы! Так
и чешут!
Однако шли часы непрерывной пальбы, - на батареях обедали поочередно, -
стало уже тускнеть солнце, но, как ни чесали, всей гущины чересчур щедро
разросшейся всюду колючей проволоки прочесать не могли, насколько хотелось;
местами были просто поля проволочных заграждений шириною в сотни шагов, где
предполагал Гильчевский и заложенные фугасы.
- Артиллерия должна сделать свое дело на совесть, чтобы не подвести под
монастырь пехоту, - говорил он. - Пехота пойдет безотказно, а если она на
фугасах взорвется, кто перед нею будет ответчик? То-то и есть!
Ответчиком за все скверное, что могло случиться с его полками во время
штурма так старательно, тоже вполне "на совесть", укрепленных позиций, он
считал только самого себя, поэтому был осторожен, как никогда раньше.
Снаряды гаубиц громили легкие батареи мадьяр, проламывали, долбя раз за
разом в одно и то же место, бетонированные своды блиндажей. Видно было, как
взлетали там на воздух разные обломки вместе с фонтанами сырой земли.
Снаряды забирались и в "лисьи норы", выкуривая оттуда врагов. Рассчитанно
действовали донцы, туркестанцы и свои дивизионные испытанные наводчики
скорострельных японских пушек; проходы ширились, однако наступал уже вечер
этого громогласного дня, а Гильчевский не давал еще сигнала к атаке.
- Утро вечера мудренее, - сказал он Протазанову. - Ночью пусть люди
спят, и нам с вами это тоже не помешает.
- А чтобы мадьяры ночью не заплели проволоку, нужно бы продолжать
обстрел, - возразил Протазанов.
- Не заплетут, врут, не заплетут! - подмигнул ему Гильчевский. - А для
острастки - редкий огонь по проходам и осветительные снаряды из трехдюймовок
- и все! Что они могут сделать при таком наблюдении? Рогатки поставить?
Утром мы эти рогатки расшибем к черту - и пойдем к ним с визитами. Все
устали, все мало-мало оглохли, - пусть спят!
- Подкрепления подбросят за ночь, Константин Лукич, - сказал уверенно
Протазанов, но Гильчевский отозвался на это бодро:
- Если у них они есть, - милости просим! Лучше увидеть их завтра, чем
послезавтра.
II
Приведя в действие большие силы, каких никогда до этого не было под его
начальством, Брусилов в штабе, в Бердичеве, не мог, конечно, чувствовать
себя спокойным и вполне уверенным в успехе, особенно на фронтах одиннадцатой
и седьмой армий, где он за полнейшим недостатком времени не успел даже и
побывать.
Он не был по натуре сухим человеком. Он всегда склонен был верить в
приметы, отыскивать таинственное и непостижимое в жизни, одно время даже
увлекся спиритическими сеансами, которые, впрочем, вообще были в моде во
второй половине прошлого века.
Теперь он мог бы назвать себя пифагорейцем: он стал себя чувствовать во
власти магии чисел. Отлично изучив по карте фронта расположение частей своей
бывшей восьмой армии, он изучал также соотношение сил своих и
австро-германских на фронтах Сахарова, Щербачева, Лечицкого и еще перед
началом наступления говорил в штабе:
- Да, вот видите, как вышло, господа, оказывается, наше превышение в
силах над противником сводится к пустякам, - сто с чем-то тысяч всего на
четыреста верст по линии фронта! Ведь это совершенно ничтожно для
наступающего на такие крепкие позиции... А вот Эверту создают тройное
превосходство в силах! У нас едва набирается двадцать процентов перевеса, а
у него целых триста!.. Да, плохо, плохо быть пасынком даже и среди
главнокомандующих... Конечно, мы не старшие козыри в игре, однако же с нас
начинают игру, а мы... все ли мы подсчитали как следует?
И подсчеты людей, орудий, пулеметов, снарядов, патронов, лошадей,
повозок и прочего начинались в штабе снова.
В день, назначенный для открытия бомбардировки по всему фронту, уже не
занимались подсчетами, а ждали телеграмм от командующих армиями.
Важнейшая задача прорыва была оставлена за восьмой армией, которая,
соответственно задаче, была и сильнее остальных, вобрав в себя больше трети
всех сил Юго-западного фронта, - пять пехотных корпусов и один конный.
Ей приказано было Брусиловым действовать путем штурма не раньше утра на
второй день бомбардировки, так что ожидать донесений об успехах или
неуспехах пехоты можно было из других армий, и первая радостная телеграмма
пришла в полдень. Генерал Сахаров доносил, что его 6-й корпус прорвал фронт
противника в назначенном для того месте, захватил одну из командующих над
его позициями высот и закрепился на южном скате другой высоты.
За этой радостной вестью часа через два пришла и другая от того же
Сахарова: второй его корпус - 17-й, который, как знал Брусилов, должен был
только содействовать 6-му, в свою очередь прорвал позиции австрийцев против
деревни Сопаново.
- Вот видите, вот видите, как! - ликовал Брусилов, впиваясь глазами в
карту-верстовку.
- Странно только, что против Сопанова, а не против Богдановки, -
заметил на это Клембовский, хорошо помня, что 17-му корпусу предписано было
действовать против Богдановки, а Сопаново называлось только на всякий
случай.
Но Брусилов тоже помнил все эти деревни, против которых готовились
плацдармы.
- Да, да, Богдановка, совершенно верно, но успех-то, успех ожидал нас у
Сопанова, - в этом все дело! - объяснял он оживленно своему начальнику
штаба, доставшемуся ему в наследство от Иванова. - В этом только и состоит
вся суть моего плана!.. Умница комкор Яковлев решил, значит, против
Богдановки, где его ждали, устроить только демонстрацию, а ударить
по-настоящему от Сопанова, вот и все, - и получился успех! А между тем, - вы
ведь знаете это, - сам же Сахаров в Волочиске на совете заявлял, что успеха
не ожидает!
- Не рано ли все-таки он пустил пехоту, Алексей Алексеевич? -
раздумывал, глядя в ту же карту, Клембовский. - Артиллерия у него не так
сильна, особенно в шестом корпусе... да и в семнадцатом тоже. Не погорячился
ли Гутор, вот чего я боюсь.
Генерал Гутор был командир 6-го корпуса, только что оправившийся от
тяжелой раны и как раз накануне наступления, 21 мая, вновь принявший свой
корпус.
- Да ведь что же Гутор? Он ведь боевой генерал, а не штабной, и свой
корпус знает и позиции немцев знает, - вступился за Гутора, известного ему
еще до войны, Брусилов.
- Но ведь против него немцы, а не австрийцы, и командующие высоты, а не
ровное место, и даже не лес, как против Яковлева.
Брусилов знал, конечно, что против 6-го корпуса стояла часть Южной
германской армии генерала Ботмера, - именно две дивизии - 32-я и 29-я, - что
командующие над всей местностью там высоты - 369, 389, 390 - были
чрезвычайно сильно укреплены за девять месяцев упорно сидевшими там немцами,
знал и то, что артиллерия 6-го корпуса слаба, как и всей армии Сахарова, -
ведь несколько батарей тяжелой артиллерии он сам приказал передать оттуда в
восьмую, ударную, армию.
- И артиллерия слаба, и корректировать стрельбу по второй линии
немецких укреплений нельзя без аэроплана, однако же вот держатся в занятых
окопах, - молодцы! - скорее подбадривал самого себя, чем понимал причины
успеха Гутора и верил в его прочность Брусилов. - Да, наконец, ведь задача
всей армии Сахарова только завязать дело, задача вполне второстепенная, -
оттянуть на себя резервы армии Бем-Ермоли, а завтра ударит восьмая, и это уж
будет настоящий удар.
Армия генерала Бем-Ермоли была австрийская, расположенная севернее
армии Ботмера, против восьмой русской.
Телеграммы шли за телеграммами, сплошной поток телеграмм, но из седьмой
- от Щербачева и из девятой - от недавно вступившего снова в ряды несущих
службу командармов Лечицкого - телеграммы касались только работы легкой
артиллерии, пробивавшей проходы в проволоке, и тяжелой, долбившей вторые
линии укреплений и уничтожавшей неприятельские батареи.
О том же самом доносил неоднократно и начальник штаба восьмой армии
генерал Сухомлин. Брусилов замечал за собою, что все донесения Сухомлина, с
которым работал он последние месяцы перед назначением главнокомандующим, его
особенно волновали, хотя они пока касались только подготовки к атаке пехоты;
отделаться от пристрастия к делам своей бывшей армии он все же не мог.
Однако день 22 мая был днем начала наступления, и начинала сбивать
врага с давно насиженных им мест одиннадцатая армия, а не восьмая.
- Доброе начало - половина дела, доброе начало - половина дела, -
механически повторял Брусилов, внимательнейше между тем слушавший и
просматривавший сам телеграммы и Сахарова и непосредственно обоих комкоров -
Яковлева и Гутора.
Корпус Яковлева - 17-й - был временно взят в одиннадцатую армию из
восьмой и примыкал к левофланговому корпусу восьмой армии - 32-му, - поэтому
действия Яковлева занимали большую часть интересов Брусилова по сравнению с
действиями Гутора. Но корпус Гутора стремился пробить брешь в наиболее
сильных позициях на всем фронте одиннадцатой армии, притом в позициях,
защищаемых германцами. Атака 6-го корпуса шла на Воробьевку, Глядки, Цебрув,
но от этих галицийских деревень очень далеко было до армии кронпринца,
осаждавшей Верден, однако удар здесь был направлен против нее там: били
здесь, чтобы облегчить положение французов под Верденом, дивизии которых с
тупой методичностью перемалывались артиллерией германцев; били здесь, чтобы
оттянуть силы, таранящие Верден, на себя. Это была жертва на общий алтарь
европейских жертв и вместе с тем это был вызов Эверту: против 6-го корпуса,
как и против всего почти его фронта, стояли одни и те же германцы, которые,
по убеждению Эверта, были неодолимы.
Одна из телеграмм-донесений особенно взволновала Брусилова. Сахаров
доносил, что, по показаниям пленных немцев, им было известно, что
наступление не только готовится против линии укреплений на высотах 369, 389
и 390, но и начнется не раньше, не позже, как 22 мая, поэтому у них все было
готово к достойной встрече русских.
- Что они знали о наступлении, это понятно: такого шила в мешке не
утаишь, но откуда они могли узнать заранее о дне наступления? - недоумевал
Брусилов и вспоминал любознательность царицы, но Клембовский отнесся к этому
проще, - он сказал, вздохнув:
- По-видимому, это только объяснение неудачи, постигшей Сахарова, о
которой сообщено им будет несколько спустя.
Действительно, несколько спустя пришло донесение о больших потерях 6-го
корпуса. Боевые полки 16-й дивизии - Владимирский и Казанский - держались в
занятых ими укреплениях, но им пришлось выдержать несколько контратак
противника, которые нечем было отбивать, кроме как оружейным и пулеметным
огнем, для чего уже теперь, в самом начале дела, не хватало патронов.
Артиллерия оказалась не в состоянии успешно бороться с многочисленной
артиллерией врага. Кроме того, складки местности на высотах так укрывали
неприятельские батареи, что наши наводчики не в состоянии были их нащупать.
Змейковые аэростаты ничуть не помогли делу: во-первых, они не могли
подняться выше как на двести метров, откуда ничего не было видно; во-вторых,
их так раскачивало ветром, что наблюдатели заболели морской болезнью и
сделались вообще ни к чему не пригодны.
В семнадцать часов (суточный счет часов был введен в ставке в ночь с 3
на 4 апреля) пришло донесение из штаба восьмой армии, что особая группа
генерала Зайончковского двинулась в наступление на штурм германских позиций
из деревни Черныж, но вслед за тем новое донесение обрисовало этот штурм как
неудачный: он был отбит с большими потерями для частей 30-го корпуса, виною
чему была плохая артиллерийская подготовка.
Брусилов встретил это донесение спокойно.
- Что из того, что отбит первый штурм? - говорил он. - Первый не
удался, - второй удастся. Зато немецкие резервы не пойдут оттуда на юг и не
помешают тридцать второму корпусу и восьмому прорваться на Луцк и Ковель.
Хорошо сделал Зайончковский, что выступил вовремя: и раньше выступить было
бы хуже и позже еще хуже. А немецкие резервы припаяны теперь к Черныжу, -
кончено!
Он не хотел допускать и мысли, что на его фронте, на который смотрят
теперь злорадно Эверт и Куропаткин, скептически Румыния, с надеждой отчаянья
Италия, с проблеском надежды Франция и с верой исстрадавшаяся за двадцать
два месяца войны Россия, может провалиться все начатое им большое дело в
самом начале.
Он пил крепкий чай, курил папиросу за папиросой и вчитывался в
подносимые ему телеграммы, всем существом стремясь найти в них что-нибудь
радостное.
Но через час, - это было уже совсем к вечеру, - донесения рисовали
картину еще более безотрадную: противник, не считаясь с числом расходуемых
снарядов, развил ураганный огонь по занятым владимирцами и казанцами окопам,
не переходя в атаку, и таким образом создал большие затруднения, даже полную
невозможность поддержки наших бойцов, несущих большие потери.
- Это уже похоже на то, что было в марте и апреле у Эверта, - сказал
Клембовский.
- Нет, не похоже, нет! - вскипел Брусилов. - Генерал Гутор - прекрасный
корпусный командир, но... но он только вчера вернулся в корпус свой из
госпиталя, - вот причина! Подготовка велась без него, - вот!.. Кто ее вел?
Как ее вел? - Вот где причина! Говорится: без хозяина дом - сирота, так и
это. Нужно телеграфировать Сахарову: "Завтра с утра во что бы то ни стало
занять на участке шестого корпуса обе главные высоты - триста восемьдесят
девять и триста девяносто, для чего ночью произвести перегруппировку
артиллерии и подготовить к атаке части четвертой дивизии".
Записав сказанное, Клембовский вспомнил и о высоте 369:
- На высоте триста шестьдесят девять тоже ведь положение трудное,
Алексей Алексеевич.
- Ну вот и добавьте об этом: "Шестнадцатой пехотной дивизии расширить
плацдарм на высоте триста шестьдесят девять, оставив при этом только один
полк в корпусном резерве".
Заметив некоторую нерешительность на нервном лице Клембовского,
записавшего и это добавление к приказу, Брусилов спросил резко:
- Что вы хотите мне сказать?
- Неизвестно, как велики потери шестого корпуса теперь и насколько их
будет больше к ночи, Алексей Алексеевич, - осторожно выбирая слова, ответил
Клембовский. - Вдруг эти потери уже сейчас доходят до численности целого
полка?
- Вы так думаете?
- Это вполне возможно... А к ночи там, может быть, потеряют еще два
батальона, раз наша артиллерия не может соперничать с неприятельской.
Брусилов раза два прошелся по кабинету, остановился у окна и сказал, не
поворачивая головы:
- Добавьте в таком случае: "Исполнение по усмотрению командира
корпуса".
III
В штабе Брусилова, как и в штабах всех четырех командармов, писались и
оттуда сыпались на линию фронта телеграммы с приказами, ясными,
категоричными и очень требовательными к людям. Все было рассчитано, - магия
цифр и чисел владела всеми, - не было только предусмотрено такой досадной
мелочи - дождя, а дождь, сильный весенний ...


