Эдуард Мартинович Скобелев. Катастрофа

страница №3

ло никогда не лишне, - оживился Макилви. - А это
селекционный коньяк. Откуда у Педро такой коньяк? Ну, да бог с ним, откуда
- не наше дело. Если же коньяк с вашей яхты, мистер Кордова, предлагаю
выпить за ее остойчивость...
Вернулся Око-Омо.
- Лучшее, чем владеет человечество, - смех. Хотя и его эксплуатируют,
превращая в объект вражды.
- Глупейший анекдот, а мы смеемся, - сказал художник, вытирая платком
глаза, а заодно и потную шею. - Но ведь и в самом деле, ребята! Смерти
всякого народа предшествует утрата им здорового смеха.
Макилви нахмурился.
- Тут что-то есть, в этих словах. Я бы начертал их на стенах всех
общественных зданий!
Око-Омо неожиданно возразил с упорством, которого я не ожидал в таком
мягком, предупредительном на вид человеке.
- Гибель народа начинается с утраты идеала. Даже и самый прекрасный
идеал будет отвергнут, если он опаскужен и извращен. Вот отчего попечение о
чистоте идеала - первая заповедь подлинно национальной жизни...
- Ах, оставьте национальную жизнь в покое! - вскипел художник, ревниво
относившийся к суждениям, в которых подозревал национализм. - Может, у нас
с вами вообще нет идеала. Он фикция, фантазия, воображение!.. Добро, идея
добра - последнее, что еще сохраняется в нашем лживом обиходе!
- Даже самое маленькое доброе дело важнее самых мудрых слов о доброте,
- заметил я, желая примирить спорщиков.
- Это так, - согласился Око-Омо. - Но с некоторых пор меня
настораживает, когда настаивают на этом. Не все то боги, которых ищут на
небесах. Приглядеться, многие люди опасаются не болтовни, вводящей в
заблуждение, а именно того, что кто-то не сделает им добра, которого,
кстати, они не заслуживают... Да, любой, даже самый незначительный человек
велик, если творит добро. Добрые деяния удерживают мир на его оси. Точнее,
справедливые, какие могут и не совпадать с общепринятым понятием добра как
дара.
- Нетерпимость оглупляет! - настаивал художник. Лицо у него вспотело,
взгляд стал колючим, руки теребили камышовое кресло.
- Нетерпимость и есть страшная глупость самомнения, которое тем
опасней для других и губительней для нас, чем неколебимей уверено в
собственной правоте.
Никто не отвечал меланезийцу. Он едва приметно усмехнулся.
- Самомнение, скликающее свои жертвы на подвиг, - вот свидетельство
полнейшего идиотизма формально нормального существа.
Макилви, зевнув, вмешался:
- Я часто, господа, повторяю сам себе: поменьше самоуверенности,
побольше веры в правду создавшей нас природы. Иначе ведь и до коммунизма
докатиться можно. Как вы думаете, мистер Око-Омо?
- Самое страшное - докатиться до безмыслия... Ведь что мы с вами
знаем, к примеру, о коммунизме, кроме двух-трех лживых пропагандистских
фраз при внушенном нам лакейском чувстве превосходства? И вы, и я
собственники до мозга костей, хотя оба видим, что крупная собственность
пожирает мелкую и подчиняет ее. Сверхкрупная собственность тяготеет к
бесконтрольности и тайной диктатуре, она исключает равенство, а коммунизм
обещает его.
- Равенство нищеты? - художник, выпятив подбородок, пренебрежительно
сморщился. - Равенство изящества с грубостью?
- Полно вам приставать к господину... как его, - сказал Кордова. - В
коммунизме мы, действительно, ни хрена не смыслим. Мы просто отвергаем его.
Я панически боюсь так называемого равенства. Как вынести его при
неравенстве, которое сложилось и которого не отменишь?
- Все верно, - сказал Око-Омо. - С точки зрения нравственности,
собственность и есть страх перед равенством. Но без равенства люди не
найдут способ разумной и счастливой жизни...
Слуга явился с подносом, уставленным разными напитками. Все взялись за
свежие порции. Художник вспомнил о разговоре.
- А нужен ли человечеству счастливый человек? Нужна ли ради этого
жертва?
- Без жертвы все сидели бы еще в пещере без огня, - твердо сказал
Око-Омо.
- Так, может, это было бы и хорошо? Куда нас завело самопожертвование
кретинов, жаждущих признания? Куда завели заботы о развитии личности? Мы не
способны ныне обозревать накопленные богатства и обходимся дрянью,
поделками массовой культуры!.. Куда мы пришли? К нейтронной бомбе? К "лучам
смерти"? К торжеству философий, трактующих о людях как о разновидности
тараканов?..
Музыка умолкла, возвестили о приглашении к столу.
Было еще задолго до полудня, но уже жара нестерпимая, песок на берегу
раскалился - воздух над ним растекался расплавленным стеклом, искажая
пространство. Все подернулось дымкой и потеряло объемность: и пальмы на
мыске, и "Санта Барбара", и чуть синеющие горы Моту-Моту на соседнем
острове Вококо, и сверкающая белизна прибоя у рифов, и чайки, кружившие над
лагуной, - все это сделалось как бы деталями одной плоской картины...
Открытая веранда делилась на две части. Обе они, и та, что была
обращена в сторону океана, и та, что выходила на плато, соединялись под
надстройкой третьего этажа, занятого обзорной башней с библиотекой и
спальней и площадками для шаффет-бола и приема солнечных ванн.
Под колоннами, удерживающими третий этаж, был накрыт стол - черный
делфтский фаянс и серебро. Единственным украшением стола служила массивная
хрустальная глыба, внутри которой светился причудливый цветок. Хотя он
походил на живой, впаянный в хрусталь, он был создан хитроумным сверлением,
стало быть, одною только игрою света.
Все подходили полюбоваться и восторгались. Дамы спрашивали, как это
сделано, а Герасто, улыбаясь, пожимал плечами. Иллюзия, как всегда,
вызывала больший интерес, чем натура...
Под перемигивание Макилви с Дутеншизером подали отбивную из свинины с
жареными бананами, филе из черепахи и ананасы, запеченные в сыре.
Обсуждался план предстоящей вылазки за яйцами океанских чаек масиго.
Герасто пообещал, что его повар приготовит из яиц ни с чем не сравнимое
кушанье, но я заметил, что мужчин больше волновало не искусство повара, а
скука - с нею связывали возможную неудачу всей затеи. "Если мы вернемся с
хорошей добычей и вздумаем поплясать вокруг костра, нам придется перебить
половину мужчин, потому что на всех не хватит женщин", - сказал Макилви.
Слова вызвали гул одобрения.
В самом деле, я насчитал всего семь женщин на ораву мужчин, каждый из
которых, конечно, непрочь был подурачиться на отмели. Самой яркой из них,
бесспорно, была худощавая Гортензия. Крупные черты и широкая кость
нисколько не вредили ее стройности. Она была обаятельна в каждом движении,
в каждом взгляде темных глаз на продолговатом, еще молодом, но утомленном
уже лице.
Даже в душе плюгавца никогда не умирает любовник. Гортензия тонко
пользовалась этой слабостью сильного пола. В каждом, с кем она
заговаривала, пробуждалась надежда, что именно он выделен ею из сонмища
фавнов и шансы не такие уж незначительные, чтобы пренебречь ими. Короче,
мужчины наперебой обхаживали Гортензию, и что самое странное, у наиболее
робких, не допускавших даже мысли о соперничестве, чувства зарождались
более пылкие, чем у настырных, самоуверенных мужланов. Я говорю об этом,
потому что испытал чары Гортензии на себе и слышал от других, что они
испытывали в обществе этой истомляющей ведьмы.
Гортензия сидела справа от Кордовы - тот краснел и запинался, если ему
случалось говорить, а то и вовсе терял нить разговора. Позднее я узнал, что
под столом Гортензия вела с миллионером далеко не детскую игру в
"случайные" прикосновения.
Подушкой в кружевах торчала между своим мужем и епископом Ламбрини
пухловатая, рослая Шарлотта. Густо надушенная, она потела, утиралась
пестрым платком и без умолку восхищалась Гортензией.
На фоне шумной Шарлотты жена Ван Пин-Ченга, молчаливая, с застывшей на
розовом фаянсовом личике улыбкой, выглядела куклой. Она была миловидна, эта
малайка, но мужчины не интересовались ею: знали, что она шпионит для мужа.
Что касается двадцатилетней, беременной Оолеле, жены детектива, она
тотчас же объявила, что участия в общей вылазке не примет и к вечеру уедет
на катере, - так обещал ей дядя, председатель государственного совета
Атенаиты Оренго, "второй после Такибае человек".
Клонили к тому, чтобы послать катер Атанги "за женским обществом". Сам
полковник, которого развезло от вина, скалил белые зубы, икал и согласно
кивал головою. Наконец нашелся смельчак, готовый возглавить экспедицию, -
поляк Верлядски.
- Как кого, меня не оскорбляют дамы полусвета. В век великих
освободительных идей недостойно проявлять пренебрежение к тем, интересы
которых сужены обстоятельствами!
- Запретных тем среди истинно возлюбивших господа нет, - заметил на
это Ламбрини, о сане которого напоминал только небольшой крест поверх
сетчатой майки густого малинового цвета. - Это легко доказать...
Око-Омо при этих словах резко выпрямился, уронив вилку.
- Господа, - сказал Герасто, - на случай, если вам захочется поплясать
"банано", я договорился с деревенскими девушками, что работают у меня на
плантации. Они будут ждать нас сегодня и приготовят ужин по-меланезийски -
в земляных печах. Гигиена гарантирована...
Атанга и Верлядски зааплодировали.
- Если бы не женщины, - сказала Гортензия, - идеалы были бы уже давно
достигнуты: мужчинам не было бы причин поступаться своей совестью.
- Но кто захотел бы такой жизни - с идеалами, но без женщин? -
прохрипел полковник Атанга.
- Идеалы, в которых нет достойного места женщине, - опасный мираж, -
кивнул ему д-р Мэлс.
- А дело наверняка к ночи примет хорошенький оборот, - шепнул мне
капитан "Санта Барбары" Грей. Я не понял, одобрял он или осуждал такую
перспективу. - Эта публика не столь благочинна, как выглядит. Это все,
пожалуй, ссыльные джентльмены, разрази меня молния, - добавил он, смакуя
неразбавленный виски.
Взглянув на часы, Герасто, во всем соблюдавший строгий порядок,
объявил об отплытии. На сборы было отведено пять минут.
Катер покачивался недалеко от берега. С шутками и смехом компания
погрузилась в шлюпку. Макилви и Дутеншизер пожелали добраться до катера
вплавь - там их приняли расторопные матросы-меланезийцы, несмотря на жару
облаченные в куртки и белые береты с эмблемой республики.
Обнаружилось, что нет Герасто, Кордовы и Гортензии. Послали за ними,
но прошло полчаса, прежде чем они показались на тропинке, ведущей от виллы
к океану.
У Дутеншизера сразу испортилось настроение. "Неужели ревнует? Пора
было бы развестись или привыкнуть". В том, что Гортензия и в грош не ставит
художника, теперь я уже не сомневался...
Катер описал дугу, обходя песчаную банку, и ловко проскользнул в узкий
проход между рифами. Недалеко от яхты развернулся на север и пошел довольно
ходко, легко перебираясь с волны на волну.
Облачность смирила жару, но даже брызги из-под форштевня не освежали.
Берег медленно уползал назад, светлая песчаная кромка то появлялась, то
пропадала, зелень слилась в сплошной ковер, мягко поднимавшийся на холмы,
которые где-то там, в дымке, переходили в неприступные горы. Все казалось
диким и безлюдным.
Дутеншизер и Гортензия сели на скамью, где пристроился и я, так что -
невольно - я стал свидетелем размолвки. Боковым зрением, которое у меня
развито почти как у лошади, я заметил, что Гортензия гневно сбросила со
своих колен руку супруга. Вероятно, Дутеншизер обнаружил какую-то
погрешность в туалете жены, потому что разъяренным гусем зашипел
оскорбительные слова...
Я отвернулся в другую сторону... Макилви, обняв шефа полиции,
поглаживал его по голове, Ван Пин-ченг вместе с епископом пробовал на ходу
ловить летучую рыбу.
Уютнее всех чувствовал себя, по-видимому, капитан Грей. Его храп
временами заглушал шум гребных винтов. Все отпускали шуточки по этому
поводу, но вот что я заприметил: стоило Кордове подняться на узкую верхнюю
палубу к рубке, как там же оказался Грей с запасным пробковым жилетом в
руке.
Катер закрепили в лагуне на два якоря, ожидая то ли прилива, то ли
отлива. На шлюпке перебрались на берег, где почти у воды светлели стволы
пальм, перистые зонтики которых поднимались высоко в небо.
В этом месте горы вплотную подступали к океану. Нас встретил сплошной
жалобный гул. Над отвесными скалами кружили птицы - величиной с альбатроса.
Это и были чайки масиго, которых мы собирались ограбить.
- Кто не собирал яиц на скалах, не почувствует их вкуса, - предупредил
Герасто. - Главная задача - отличить свежее яйцо от насиженного. Обычный
способ сбора: люди идут по четыре в ряд и топчут кладки, скажем, на площади
в четверть акра. Затем спускаются вниз, отдыхают и развлекаются, через два
часа поднимаются на свой участок и собирают абсолютно свежее яйцо - тысячи
штук...
- Тысячи раздавленных птенцов и еще тысячи, какие никогда не родятся,
- покачал головой Верлядски. - Не кажется ли вам, что мы чуточку не
джентльмены?
- О нет, - Герасто едва коснулся взглядом поляка, явившегося на
пикник, как я узнал, вовсе без приглашения. - Мы более защищаем природу,
чем губим ее. Знаете ли вы, сколько рыбы пожирает эта зловредная птица? При
больших отливах она склевывает в лагунах все живое...
Первая партия мужчин быстро взобралась на скалы и сбросила веревку,
пользуясь которой наверх поднялись остальные. У подножия остался один
Верлядски, сокрушенно повторяя: "Нет-нет, друзья, это зрелище не для
меня..."
Скалы покрывал толстый слой помета. Пахло удушливо, хотя ветер тотчас
срывал испарения. Кругом белели крупные чаечные яйца. Иные лежали
разрозненно, другие в аккуратных кладках. В воздухе, как снежинки в
февральскую пургу, носились обезумевшие птицы. Я увидел раздавленных,
немощных еще птенцов. Оперившиеся пытались спастись бегством. Те из них,
которые со страху прыгали со скал, разбивались о камни или тотчас погибали
в волнах прибоя.
Несмотря на суматоху и крайнее возбуждение люди Герасто не теряли
времени. Свежие яйца они раскалывали и выплескивали в бидон, а насиженные
отшвыривали в сторону. Остальные пикникеры наполняли яйцами плетеные
корзинки и подносили их для контроля главным сборщикам, которые работали
ловко и споро, как автоматы.
Кордова, капитан Грей и Макилви, азартно крича и размахивая руками,
устрашали чаек. В какой-то момент Грей выхватил пистолет. С каждым
выстрелом на скалы падал окровавленный комок из перьев. Затем стрелял
Макилви, состязаясь в меткости с капитаном, и тоже не промахнулся ни разу.
В сборе яиц участвовал и шеф полиции Атанга, предусмотрительно
захвативший с собой в помощники двух матросов-меланезийцев. Эти матросы
тащили пластиковые мешки, которые пригоршнями наполнял Атанга. Лицо его
раздулось, глаза сияли, он пел песню, слов которой я не разбирал.
Из кучки праздных зрителей выделялся Око-Омо. Беспрестанно кивая
головой, он энергично жевал резинку, руки его бесились, и он спрятал их в
карманы. Наконец он повернулся и, скользя по слою гуано и разбитых яиц,
побрел к спуску.
У меня на душе тоже было нехорошо. Меня мутило, я чувствовал себя
соучастником преступления.
Наконец все спустились со скал. Герасто был неузнаваем: на бледном
лице торжествовала улыбка героя.
- Тут, на скалах, - выкрикнул он с дрожью в голосе, - сразу видно, что
ты за человек!..
Он неожиданно расхохотался и велел тащить доверху нагруженные
алюминиевые бидоны к шлюпке.
- Капитан Грей и Макилви отличные стрелки! Когда-то и я, клянусь всеми
чертями преисподней, мог бы поспорить с ними!.. Мистер Фромм, солдат,
впервые в упор убивающий врага, скверно спит свою ночь. Его тошнит, как и
вас. Вам не знакомо чувство охоты!
Я подтвердил, что ни разу в жизни не подстрелил никакой дичи. Герасто
потер руки.
- Оно и видно! А между тем каждый мужчина - прирожденный охотник! И
чем легче дается дичь, тем сладостнее ее преследование!
Я не оскорбился, но что-то в моей душе восстало. "Бог с ним, -
сдержался я, не желая спора. - Человеку в такой глуши нужен громоотвод,
иначе всей накопленной энергией отрицания он ударит в собственное сердце".
Компания налегке шагала по песчаному берегу. Солнце ушло за остров или
за тучи по ту сторону острова. В этот вечерний час все вокруг поражало
спокойным величием - природа как бы прощала своих детей за безумный день.
Будто она и вовсе не имела права сердиться на них: или не она произвела их
на свет? или не она отвечала за их многочисленные пороки?
Я поделился мыслью с Око-Омо.
- Нет-нет, - тотчас же возразил он, будто давно ожидая моих слов. - С
человека нельзя снять ответственности. Если бы он всецело покорялся
природе, тогда другое дело, но он тщится встать над нею все выше, похищая
ее тайны, как враг. Дерзкое животное может насиловать природу, но оно не
помышляет встать выше. Уже одна только мораль человека не дает ему никакого
права на диктат. Природа была и остается выше всех именно потому, что никто
не может сравниться с нею в бескорыстии и терпении...
Тонко скрипел укатанный прибоем песок. На секунду закрыв глаза, я
увидел деревеньку Фрюлинсбэхер, - полосы леса, уступы гор и ветхий,
приземистый, осветленный солнцем и дождями дом, возле которого стояла
покосившаяся ограда из жердей, - там весной держали теленка. В этом доме я
написал лучший свой роман. Не мудрствуя, не изобретая хитросплетений
сюжета, день за днем я честно фиксировал свою однообразную жизнь бродяги и
жизнь моих хозяев, радушных, немногословных старичков, ни разу не видевших
большого города, не роптавших ни на судьбу, ни на людей, в которых они
умели видеть те же неодолимые силы природы...
Песок сменился наносами глины - где-то рядом была река. Мы свернули в
глубину острова, поднимаясь по мертвым водостокам. Их называют "крикс" -
русла, по которым разбухающая во время дождей река сбрасывает избыток воды.
Стеною стоял непролазный скрэб, колючие кустарники и низкорослые
деревья. Среди акаций на холме Макилви показал мне стрекулярию, бутылочное
дерево, накапливающее в своем стволе влагу на случай засухи. По моим
понятиям, в этих местах стрекулярии было нечего делать, но что значили мои
понятия о целесообразности в сравнении с ожиданиями природы? Кто из нас мог
проницательнее прозирать будущее?..
Перебравшись через разлом в скалах, мы вышли вновь к морю - пересекли
мыс, сокращая себе путь.
В сумеречной дымке показалась широкая лагуна. По берегам ее темнели
кокосовые и саговые пальмы. Горел костер. Молодые меланезийки готовили для
нас ужин. Здесь уже стоял катер и суетились люди Герасто.
Я осмотрел земляную печь и пошел в хижину, выстроенную специально для
нашего приема. Утомленные гости, рассевшись на циновках, ожидали угощения.
Вахины в коротких юбчонках-тапа вскоре принесли бамбуковые сосуды с
хмельным напитком из кокосового молока, свежее рыбное филе, плоды авокадо и
пухлые, действительно вкусные лепешки из кукурузной муки, смешанной с
яйцами чайки масиго.
Меланезийки едва-едва понимали пиджин. Они не могли принять участия в
общей беседе, и их решили угостить отдельно. Но все переиначил Верлядски.
Он раньше всех приготовился есть и уже запихнул за несвежую майку салфетку,
которую носил при себе в особом футляре. Не обнаружив, однако, подле себя
крутобокой толстушки, он возмутился:
- Исключая полицию и сыск, я более всех знаком с местными обычаями!
Если мы не угостимся с женщинами сообща, нам ни за что не заманить их потом
на танцы! Клянусь честью, они не простят неблагородства. Или мы
колонизаторы времен Изабеллы?
- Конечно, - после паузы сказал Кордова, - мы не заинтересованы в
осложнениях с местными жителями. Напротив, мы должны быть для них примером
культуры и цивилизации.
- Все люди - дети господа, и разделение на касты - верх предубеждений,
- добавил Ламбрини. - Не следует отделяться.
Провести переговоры с вахинами поручили полковнику Атанге. Он довольно
быстро вернулся с шестью женщинами. При свете керосиновых ламп они
выглядели уже не так соблазнительно, как в таинственных сумерках. Простые
крестьянки, знакомые только с хозяином плантации, они подчинились
приглашению, как приказу. Лица их были хмуры.
- Чем они испуганы? - спросил Герасто.
- Тут только что прошел патруль, - объяснил Атанга. - Женщины боятся,
что будут стрелять в их поселке. Они хотят домой.
Герасто переглянулся с Кордовой:
- Объясните им, что партизан в этом районе нет. Это обычный патрульный
рейд правительственных войск...
Все принялись за еду, но как-то вяло, без прежнего энтузиазма. Герасто
распорядился, чтобы добавили спиртного.
Захмелевшая Гортензия, чтобы развеселить публику, переоделась в
орнаментированную тапу...
И тут послышались будто взрывы. Все притихли. Под толчком ворвавшегося
ветра качнулся и заскрипел свисавший с балки фонарь.
Вахины вскочили на ноги.
- Это гроза, - сказал Герасто. - Никому никуда не уходить! В такую
темноту через джунгли не пройдет ни один человек!
Атанга поговорил с чернокожими красотками, округляя глаза и повышая
голос.
- Они готовы уйти, сэр.
- Скажите им, что духи тьмы причинят им большие несчастья.
Совсем близко ударил разряд молнии. Голубой свет, пульсируя, несколько
секунд озарял все вокруг. Ливень обрушился на тропический лес, на хижину, и
его шум поглотил наши слабые голоса.
Словно извиняясь перед Кордовой за дождь и за тревогу вахин,
оставивших в поселке своих детей ради заработка, какой им, верно,
пообещали, Герасто призвал всех успокоиться и вернуться к столу. Но тут
выяснилось, что наспех сделанная хижина не защищает от дождя.
- Господа, - Герасто принял новое решение, - предлагаю вернуться на
мое ранчо, где каждого из вас ждет отдельная комната с сухим потолком и
теплой подушкой!..
Отплывали группами. При сплошном ливне свет фонаря был почти
бесполезен. Но свет ободрял и служил маяком. С катера отвечали вспышками
прожектора.
С вахинами пришлось повозиться. Чтобы не привлекать внимания к
драматическим сценам, ими занялся сам Герасто со своими прислужниками.
Бедных женщин силой загнали в шлюпку.
Едва все перебрались на катер, дождь прекратился. С помощью прожектора
удачно прошли рифы. К счастью, море было спокойно. Деловито стучал
двигатель. Мелко дрожала стальная коробка катера. Вот-вот должен был
объявиться сигнальный огонь на бетонной вышке возле виллы Герасто. Впереди
меня дремал Ван Пин-ченг, за спиной слышались обрывки пьяной болтовни между
Макилви и Дутеншизером. Макилви убеждал художника в том, что он никакой не
художник, а аптекарь, его подлинная фамилия Дукатеншайзер и он преступник,
разыскиваемый Интерполом как злостный перекупщик героина. Сникший
Дутеншизер временами взрывался непристойными ругательствами, называл
Макилви цеэрушником, которого рано или поздно повесят за ноги...
Я думал, гости тотчас разбредутся на ночлег. Но едва в большом зале
стали накрывать стол и включили музыку, мужчины поспешно разобрали
меланезиек. Макилви усадил свою вахину в кресло и влил в нее добрую порцию
неразбавленного джина. Ту же операцию со своей вахиной проделал Верлядски.
Меланезийки были печальны, но, опьянев, согласились потанцевать. И все
мужчины тоже танцевали, обнажившись до пояса.
По углам курили марихуану. Предстояли оргии. Кое-кто уже начал
выбираться из зала.
Взяв ключ от своей комнаты, я вышел во двор и сел на скамейку,
опустошенный, ошеломленный заурядностью попойки. Пытаясь успокоиться, я
вслушивался в звуки тропической ночи. Вздыхал океан. Ухали, дробясь, волны
у линии рифов, сплошным гулом гудел прибой. Попискивали на высоких нотах
летучие мыши или неизвестные мне насекомые. Кто-то растворил в доме
освещенные окна - хлынула музыка из зала. Старая джазовая мелодия "Как
высоко в небе луна".
Белая тень мелькнула - появился Око-Омо. Я указал ему место рядом.
Некоторое время мы слушали рок "банано", а потом непристойные ритмы
"ококито", привезенного в Океанию с курортов Флориды. Тот, кто сварганил
этот танец, хотел, чтобы человечество смотрело на все свои проблемы сквозь
призму тотального секса.
- Гофмансталь сказал: "Добро так скудно, бледно, монотонно, и только
грех богат неистощимо!" Почему белая цивилизация позволила кучке негодяев
растоптать добро? Почему вы навязали людям цепи вместо свободы, разврат
вместо мудрости и алкоголизм вместо осмысленной жизни? Откуда этот
нескончаемый страх, эта неустойчивость?
Око-Омо вздохнул, не дождавшись ответа. С какой стати я должен был
брать на себя ответственность?
- Если мир не изменится в самые ближайшие годы, он погибнет. Странно и
страшно, что люди, даже лучшие из них, не понимают, что все уже у
предельной черты. Вот-вот раздастся стартовый выстрел. Слишком велики
иллюзии, которым мы присвоили безумное имя надежды...
Он был прав. Но не хотелось и думать о его правде: чем можно было
помочь себе и остальному миру?.. Человека тысячелетия приучали к мысли, что
он ни на что не способен. Тюрьмой и пыткой внушали, что он ничтожество.
Если даже он решался на борьбу, доведенный до отчаяния, плоды его побед
присваивали другие, а он, как был, так и оставался ограбленным, попираемым
и ничтожным. О нем никто не помнил, ему бессовестно лгали, парализуя его
надеждой. Все религии проделывали этот подлый трюк, обращая простых людей в
навоз событий, в рабов, вздыхающих лишь о том, чтобы хоть немного побыть в
роли господина.
Око-Омо был прав. Но мне было неприятно слышать о правде именно от
него. Может быть, во мне говорило высокомерие белого человека, тоже чья-то
злая уловка, чье-то коварное внушение, - науськать глупого на слабого и тем
самым исключить их общую борьбу против общего врага. А может, мне было
стыдно, но я боялся уронить свое достоинство, признавшись в этом? Но о
каком достоинстве могла идти речь, если речь шла о том, быть или не быть
человечеству? И тем не менее...
Иногда кажется, будто что-то делается или говорится без причины.
Неправда: даже шизофреник не допускает немотивированных действий.
Я разозлился на Око-Омо: разве он не видит, что я не такой, как
другие? Разве он не видит, что я отмежевался от циничной компании?
- Войны не будет, - сказал я. Стереотипные фразы защищали меня, как
частоколом. - Вулкан дымится, прежде чем извергнуть раскаленную лаву.
Что-то совсем новое должно появиться в жизни, чтобы стать сигналом
надвигающейся беды.
- Да ведь дымит, по всей планете дымит! Неужели не видим и не
слышим?.. Новая философия жизни требует действия буквально от каждого
человека!.. Неужели не поймем?
- Здесь я не ощущаю запахов!
- И здесь то же самое! - с отчаянием произнес Око-Омо. - Вот она,
трагедия близорукости... Тот, кто лжет себе, неизбежно начинает лгать и
другим. И вот уже ложь входит в привычку, и сам лжец верит в свою ложь, как
в правду. Тогда наступает пора общего идиотизма - пора расплаты...
Я за категоричность и остроту мышления. Все кругом настолько привыкли
к компромиссам, что бескомпромиссность, по крайней мере, обращает на себя
внимание.
- Что же вы умолкли? - я чувствовал усталость и апатию.
- Откровенность может вылезти мне боком, а правда останется не
защищенной!
Я уже знал, конечно, что мое представление об острове как об уголке
рая лживо. Я не очень хотел правды, но этот тип вынуждал меня играть роль
правдоискателя.
- Разные лица просили меня написать о вашей стране, и любая информация
будет мне полезна.
- Вас просил адмирал Такибае?.. Если нет, он просил через своих людей.
Епископ Ламбрини мог морочить вам голову.
Я вспомнил, что на обратном пути из Канакипы его преосвященство,
действительно, осторожно, но настойчиво советовал мне написать книгу об
"атенаитском рае". Он взахлеб расхваливал адмирала: "Единственный
политический деятель захолустья, умом и реализмом поднявшийся до крупнейших
деятелей Запада".
- Ламбрини хотел, чтобы вы изобразили оппозицию жалкой группкой
карьеристов и неврастеников, инспирируемых коммунистами... Всех недовольных
причисляют к коммунистам. Поистине, общество давно развалилось бы, если бы
не придумало козла отпущения... Вас, наверняка, упрашивали разрекламировать
гуманный метод борьбы с оппозицией - политическое убийство за счет
налогоплательщиков. Не правда ли, наш гуманизм всегда оценивается
определенной суммой?.. Но известно ли вам, - продолжал Око-Омо, - что
оппозиция - не жалкая группка, а мощное политическое течение, требования
которого разделяет народ? Известно ли вам, что под прикрытием миролюбивых
предложений адмирал проводит политику геноцида, уничтожая целые племена
меланезийцев только за то, что они могут сочувствовать партизанам?
- Натяжка, - сказал я, досадуя, что сам не уловил отголосков
внутренней борьбы на острове. - В Такибае я вижу человека весьма
демократических убеждений.
- Не люблю беспредметного спора. Впрочем, если вы захотите поездить по
острову, я охотно послужу вам проводником...
Послышались крики и тяжелые удары.
- Кажется, теперь там ломают двери, - прислушиваясь, сказал Око-Омо. -
Бедный художник пошел спать, но ошибся этажом, поднялся в покои Герасто...
Вы там не были? Прелюбопытнейшее гнездышко. В кабинете подзорная труба и
радиостанция. Спальня зеркальная - пол, потолок, стены. Как у Горация.
Макилви говорит, что Дутеншизер, обнаружив в спальне Гортензию, пытался
покончить с собой. У него с трудом отобрали револьвер. В знак протеста
Дутеншизер забаррикадировался в туалете. Герасто опасается, что художник
повесится и тем испортит уикэнд. "Самоубийство надо совершать в домашних
условиях, - сказал мистер Герасто. - Эти пьяницы просто взбесились:
стремятся захламлять своими трупами чужие жилища..."
В голосе Око-Омо я уловил ненависть.
- Черт знает что творится.
- Вот именно. Куда-то исчезла беременная Оолеле, жена моего
двоюродного брата... Она оставалась на вилле.
- Куда же она могла исчезнуть?
- Вы что-нибудь слыхали о пропаже трупа Фэнча, здешнего богача и
самого влиятельного человека, впрочем, державшегося в густой тени?.. Асирае
установил, что труп увезен людьми с материка. Может быть, для торжественных
похорон... Вчера был зверски убит единственный свидетель похищения. Одежду
и останки несчастного нашли в устье реки, где он частенько охотился на
крокодилов. На этот раз крокодилы растерзали его - он был связан. Убийцам,
вернее, тем, кто руководил ими, важно было устрашить Асирае - побудить его
отказаться от начатого расследования...
"А что, если повесть об Атенаите начать именно с этой истории?" -
подумал я. Мысль показалась мне стоящей. Я чуть было не схватился за
блокнот.
- Судя по всему, ваш брат не испугался?
- Потому я и боюсь за него. Оолеле - племянница председателя
государственного совета. Представляете, с какими силами Асирае вступил в
бой, если они пошли на то, чтобы похитить Оолеле?
- Но этого ведь еще никто не доказал?
- Люди Герасто и полицейские с катера обшарили виллу и ее окрестности,
но, как и следовало ожидать, Оолеле не нашли...
Меня затрясло от нетерпения. Куда девалась усталость! Я дал себе
слово, что не покину острова, пока не разберусь в его тайнах. Я почуял тут
материал, достаточный для самого экзотического детектива.
- В каких отношениях Оренго и Такибае? Кто такие Герасто и Кордова,
ради которого затеяли пикник?
Око-Омо усмехнулся. Чуть блеснули его глаза.
- Излишне торопитесь, мистер Фромм...
Мы помолчали. В доме огни почти всюду погасли. Будто музыка где-то
звучала, временами зычно покрикивала горластая лягушка из мангровника за
лагуной.
Послышался шорох. Не сговариваясь, Око-Омо и я обернулись на змеиный
звук: перед нами стоял Ван Пин-ченг. Пришел ли он только что? Или прячась
за стволами эквалиптов, подслушивал разговор?
- И вы тут, господа? Чтобы угомониться после такого дня, нужно крепко
напиться. Нынешняя цивилизация и дня бы не протянула без хмельной одури.
- Кое-кто не протянул бы и часа, если бы все, протрезвев, решили не
служить больше кубиками в чужих грязных руках и освободили бы свой разум
для понимания истины, - отозвался Око-Омо. - Наши авторитарные режимы,
поддаваясь вкрадчивым нашептываниям со стороны, но полагая себя вполне
самостоятельными, бездумно разрушают подлинную культуру общества - среду
нравственности. Здесь потерь больше, чем в природе. Тут свои киты кончают
самоубийством, выбрасываясь на берег... Ничего уже не смысля в сути
событий, потеряв все нити будущего, наши безумные демократы все более
жаждут единомыслия. Нас так плотно укладывают один к одному, что никто не
может перевернуться на другой бок, если не перевернутся все разом. И хотя
мы блеем и мычим, как бы протестуя, мы и сами заражаемся тою же чумою
недоверия и презрения к человеку: отвергшего стереотипы мышления считаем
идиотом, проявлением дружеских чувств признаем лишь безоговорочную
поддержку и выходим из себя, едва обнаруживаем несходство мнений. А
культура требует, чтобы человек уважал несходство духовного мира, исходил
из него в своей жизни, оберегал его как драгоценное приобретение природы.
Несходство духовного мира - при единстве цели... Но мы бескультурны, мы
утратили даже то, что некогда имели, мы всего лишь говорящие куклы... Кто
превратил нас в кукол? Кто внедрил массовую ложь в наше сознание? Кто лишил
нас воли бороться?
- Разве я спорю? - миролюбиво отозвался Ван Пин-ченг, пристраиваясь на
земле подле скамейки. - Кругом все чаще сговариваются между собою за счет
народов... Если вы спросите меня, лояльно выполняющего свой долг, я скажу:
всем нам необходимо новое, космическое сознание. Какое было бы выше
национальных амбиций, экономического эгоизма и бандитского сговора шаек.
Ничего не отвергать - ничего. Все идеалы уже были. Возьмите древние книги,
и вы убедитесь, что все новейшие мысли почерпнуты оттуда... Никто не имеет
права переустраивать жизнь так, как ему заблагорассудится, если другие не
согласны. А вот в воображении, тут уж каждый может быть кем угодно, хоть
актером Мэй Лань-Фанем, хоть императором Ян-ди...
- Я не согласен с вами, - сказал Око-Омо. - Вы с заднего хода тащите
то же самое. Твори в воображении, потребляй алкоголь и наркотики, а кто-то
будет наяву дергать за веревочки...
- Я этого не говорил! - возразил малаец, поднявшись и отряхивая штаны.
- Я говорил одно и готов повторить это под присягой: в реальной жизни
равенство недостижимо, потому что человек не равен человеку, а в
воображении все равны, стало быть, жизнь воображения и есть счастливая
жизнь. Возможно, я в чем-то ошибся. Я устал и хочу спать...
Он ушел. Вот и дверь стукнула, но что-то зловещее осталось возле нас и
между нами...
Пора было уходить, но уходить не хотелось. Звездное небо привораживало
россыпями миров, о которых мы знали примерно столько же, сколько и наши
далекие предки. Быть может, мы приблизились к истине, но степень
приближения к ней была до того незначительной, что ею можно было
пренебречь.
Я вновь ощутил усталость. Этот день и эта ночь сокрушили многие из
моих надежд, но вместе с тем - странно - какой-то свет впереди забрезжил,
вызывая беспокойство...
В просторном зале не было уже ни единого человека. Стол с закусками
был захламлен окурками и бумажными салфетками, стулья опрокинуты, на полу
валялся чей-то галстук. Люстра была потушена, горело лишь несколько
электрических свеч вдоль стен, отражаясь в черном зеркале напротив.
Я уже взялся за перила, чтобы подняться в отведенную мне комнату,
когда послышались медленные, шаркающие шаги.
Я с трудом узнал м-ра Верлядски. Без брюк, в майке, он продвигался
вперед, вытянув руки. Во всем облике его на тонких кривых ногах было что-то
от ощипанного бройлерного цыпленка.
- Кто там? - хрипло позвал он.
- Это я, Фромм, ваш покорный слуга.
- Помогите же мне, - плаксиво заговорил Верлядски, дергая шеей и глядя
куда-то мимо. - Эти обезьяны не понимают, что такое благородство. У меня
упали очки. Вахина сбила их подушкой. Понимаете? Я не мог унизиться до
того, чтобы руками обшаривать весь пол, а она ни бельмеса не понимает...
Проводите меня, бога ради, в туалет, тут где-то должен быть туалет, я хочу
освежить лицо...
Я взял его за локоть. "И потом это пиво, - говорил Верлядски, пожимая
худыми плечами. - Сплошные позывы, мучительные в нашем возрасте... Столько
раз зарекался. В обычные дни я, разумеется, не пью пива. Знаете, у меня не
те доходы, чтобы позволить себе такую роскошь..."
Я завел его в туалет и поставил там, где ему было необходимо. Он стал
неловко плескаться, наклонившись над раковиной и проливая воду на кафельный
пол. Прополоскал рот и цикнул струей себе под ноги. "Женщина в натуральном
виде, - бормотал он, вперив размытый взгляд в зеркало, - это прекрасно. Но
- никакого шарма, вы понимаете?.."
Верлядски потрогал пальцем поцарапанную переносицу и принялся
растирать себя полотенцем, а потом я повел его обратно, и он то и дело
скользил и спотыкался. Непрерывно болтая, что взбредет в голову,
перескакивая с предмета на предмет. Я дотащил его до комнаты, но,
поколебавшись, вошел в комнату вместе с ним. Включил свет, рассчитывая
увидеть его подругу. Но, вероятно, она улизнула через окно.
Верлядски, которого вдруг прошиб озноб, с жадностью взялся за бутылку
вина, припрятанную в ящик письменного стола, а я принялся искать его
потерянные очки и нашел их не на полу, а в матовом рожке настенного
светильника...
Пожелав м-ру Верлядски спокойной ночи, я поднялся на этаж. Дверь моей
комнаты была приоткрыта. Там горел свет. В щель я увидел шефа полиции
Атангу и, кажется, Шарлотту Мэлс...
На улице меня вновь встретил океанский ветер и тоскливый запах гнили,
исходивший, очевидно, от земли, которую мы оскверняли. Разложившийся
человек был приговорен к жизни среди свалки.
Безголовый силуэт Око-Омо чуть светлел на прежнем месте.
- Неужели кругом только продажность и скотство? - спросил я
меланезийца. Вовсе не для того спросил, чтобы услышать ответ. А Око-Омо,
блеснув влажным глазом, проговорил строки:

Далеко от дома плыву я на корабле,
среди чужих и чуждых людей лью слезы.
Скоро, скоро и в меня вонзится гарпун чужого бога,
и умру я, родины лишенный...

Неподдельное чувство крылось в словах, разделенных мучительными
паузами.
- Перевод, - пояснил Око-Омо. - В подлиннике гораздо лучше.
Я попросил прочесть что-либо еще того же автора...

Солнце засветилось над моим домом,
а меня в доме нету.
Мать зовет меня по имени,
а меня в доме нету.
Отец молится обо мне духу Океана,
а меня все нету.
Братья меня уже забыли
и сестры не помнят...
Звезду от звезды отличить так же трудно,
как слезы тоски и горя от слез печали...

Иной мир. Иные люди. Я был благодарен Око-Омо. Связанные общим
переживанием, мы пошли к берегу, туда, где рокотали волны, играя песком и
галькой. Я двигался, как в полусне, отчетливо воспринимая все, что меня
окружало, но впервые напрочь лишившись способности отражать события жизни
волнениями души. Я был скрипкой без струн, живым зеркалом, и это состояние
продолжалось долго, очень долго. Око-Омо будто понимал меня и щадил, ни о
чем не расспрашивая.
"Неужели понимал?.."
Мы вышли к лагуне. Отлив достиг низшей точки. Из-за облаков выглянула
луна. Засверкали мириады огоньков. Там, вдали, у рифов, где с уханьем
расшибались валы, вспыхивало изумрудное свечение. Океан дышал и таил в себе
столько гневной, справедливой силы, какой никогда не будет в людях...

Казалось мне, в строках я пожинаю
плоды своих ошибок только,
а чужие - мне не помеха...
Ошибся, каюсь.
Все подлое, что здесь еще творится,
петлей тугою стягивает строки.
И пленник я.
И кровь моя уходит
не по моей вине...
А хочется, спасая веру сердца,
призвать своих обидчиков к ответу!..

Око-Омо был гораздо ближе океану и крапинкам света на обнажившихся
скалах, чем человеческому жилью, где не осталось иных источников тепла,
кроме электрических нагревателей.
- Люди занимаются не тем, что необходимо и приятно им самим и
окружающим, а тем, что выгодно, что служит групповым установкам. Иерархия
власти, положение в обществе, возня вокруг пустых и глупых законов, -
видимость жизни подлинной. Меня колотит от гнева и обиды, когда подумаю,
что через это должен пройти и мой бедный народ. Но почему должен?..
Я не отвечал. Что значили слова в сравнении с истиной, которая со всех
сторон обступала нас?
- Вы думаете, я мечтаю о славе, о новом тысячелетнем царстве и прочей
чепухе? - продолжал Око-Омо. - Людей жалко. Столько неповинных! И дети... В
чем еще смысл жизни, если не в верности идеалам?..
Запахи океана смешивались с запахами водорослей. Лагуна настолько
обмелела, что, пожалуй, можно было перейти ее вброд до самых рифов. Меня
тянуло идти и идти, головокружительный океан манил, привораживал, в нем и
только в нем была тайна жизни и, может, вся мудрость жизни заключалась в
нем, а люди только воображали, будто что-то еще понимают и способны вернуть
своей собственной природе последовательность стихии.
Как было не волноваться? То, что я искал всю жизнь, теперь было рядом,
пожалуй, даже во мне. Сбросив сандалии, я пошел по песку - к океану.
Око-Омо удержал меня.
- Туда нельзя, - заботливо, как ребенку, сказал он, - можно поранить
ноги...
Потом мы сидели на перевернутом каноэ, и опьянение океаном понемногу
уступало сонливости. Кружилась голова, движение звезд представлялось мне в
световых сферических кругах. Но подул ветер, начался прилив, и ко мне
вернулась прежняя ясность. Я вспомнил о стихах: разве не стихия чьего-то
горя понесла меня к океану?
- Еще стихи, пожалуйста...

Какие муки я вынес,
народ к борьбе призывая!
Не считаю своей беды, не считаю, -
за его беды
я растворился бесследно...

- Это строки Эготиаре... Меданья де Нейра вовсе не был
первооткрывателем нашего острова. Те, кто узнал о нем раньше, молчали, как
о чужом сокровище, поднятом с проезжей дороги... Никто не подсчитал,
сколько страданий принесли колонизаторы, сколько крови пролили, сколько
рабов, "черных дроздов" на жаргоне тех лет, продали в разные страны,
сколько погубили в трюмах и потопили в морях, сколько уничтожили ради
потехи и похоти. Представьте себе не экономические, политические и
физические последствия колонизации, а именно страшный взрыв-пытку в
сознании и быте попавших в неволю народов. Негодяи в профессорских колпаках
твердят, что белые люди несли прогресс и культуру. Но они несли всего лишь
технику и разрушительную идеологию насилия и наживы. Только теперь, когда
мир понемногу осознает, что значит гибель среды, и когда в экологию
включаются не только воздушные бассейны, леса, реки, звери и насекомые, но
и человек с его оригинальным духовным миром, мы способны постичь, какой
невосполнимый ущерб означала для народов колонизация. Этот ущерб не
измерить, преступления не замолить. Говоря по справедливости, державы,
которые душили самобытную жизнь колоний, - наши вечные должники. Сколько бы
кредитов они нам ни предложили, им не расплатиться. По крайней мере, до тех
пор, пока все люди земли не обретут утраченных ценностей, но, конечно,
ценностей обновленных, обогащенных и той мудрой мыслью, какую развили
нынешние эпохи. У меня нет предубеждений, я не хотел бы стричь всех под
одну гребенку, но вдумайтесь: колонизаторы привезли не только ткани, гвозди
и зеркала, не только железные топоры, лошадей, овощи и пшеницу, они
привезли отшибающее мозги и парализующее волю пьянство, венерические
болезни и заразу, от которой у островитян не было иммунитета. Десятки тысяч
людей умирали от гриппа, дифтерита, лихорадки, холеры. Вымерли целые
народы, погибли огромные богатства духа и истории. Кто уцелел, тот,
шатающийся от спиртного, отрекся от собственных богов и традиций, силой
понуждаемый к вере в какого-то Христа, в какую-то абстрактную правду.
Наконец, островитянам вручили ружье и порох. Поколебленные буквально во
всем, сбитые с толку проповедями миссионеров, они убивали друг друга,
довершая колонизацию своими руками. Рушились тысячелетние устои
родо-племенной жизни с ее диким, но все же более живительным, нежели
теперь, равноправием. В огне обреченности горел внутренний мир миллионов
людей, усомнившихся в собственном достоинстве и даже в необходимости жизни.
Предания повествуют о массовых самоубийствах. Это был не фанатизм, - предел
человеческих сил, гибель всех надежд. Кто измерил глубину страданий и боли
островитян в те жестокие годы, которые не завершились и сегодня? Кто
запечатлел чудовищный переворот в их сознании - переворот губительный,
полный безграничной тоски? Увы, белым людям были безразличны наши
страдания. Они не понимали и не хотели понять нас. Мы представляли для них
разве что этнографический интерес. Каждый из нас, темнокожих, был
безгласным Пятницей при Робинзоне. Мы были для всего мира дикарями и
людоедами, тогда как мы погибали от навязанной нам дикости и людоедства...
Первым, кто осознал крушение народного сознания и восстал против
колониализма, был Эготиаре из племени вачача. Прежде это племя занимало
территорию, где теперь находится Куале. Вачача давно перебиты или увезены
работорговцами в Австралию. Лишь одна-единственная семья укрылась на
острове Вококо... О вачача в Куале напоминают разве что скалы в лесопарке
возле губернаторского дома. Они называются "скалы Вачача", но никто уже не
пояснит названия...
В 1857 году юный Эготиаре, сын вождя племени, был захвачен
американским китобойным судном. Из-за поножовщины и пьянства на судне
ощущалась нехватка рабочих рук. Едва Эготиаре со своей женой Уамокой и
братьями Упиллой, Марапой и Отуллой поднялся на борт китобойца за
обещанными подарками, капитан велел поднять якорь...
Уамоку использовали для увеселения команды. Когда же матросы
перессорились из-за нее, капитан приказал вышвырнуть островитянку за борт.
Пленница была для него "акульим мясом".

Ты утонула не в волнах океана, Уамока,
в слезах моей скорби ты утонула.
Ах, отчего я был слишком беспечен
и поверил сердцу больше, чем копью боевому?..

Чернокожих юношей держали в цепях, истязали, заставляя служить белым,
но они предпочли смерть и отказались от пищи. Один за другим три брата
погибли от голода. И тогда Эготиаре заставил себя испить горькую чашу
унизительного рабства, которая была уготована для всех. Он поклялся
проникнуть в тайны жизни белых людей, чтобы отомстить им. Он прилежно
исполнял любую работу, учился английскому языку и игре на гитаре. Через год
на том же китобойце он был уже гарпунером. А вскоре вспыхнула война между
Севером и Югом, и капитан китобойца после долгих колебаний все же примкнул
к северянам. Известно, что Эготиаре участвовал в знаменитом переходе войск
от Мемфиса до Виксберга. Как он оказался во флотилии адмирала Портера, мне
выяснить не удалось, зато я знаю, что Эготиаре служил в денщиках у генерала
Турчанинова, приехавшего из России, чтобы сражаться против рабовладельцев в
Америке. Говорят, будто в частных коллекциях есть картина о встрече
Турчанинова и Шермана, и там, среди лиц второго плана, изображен Эготиаре,
грудью заслонивший русского генерала от верной пули. Оправившись после
ранения, Эготиаре вернулся к себе на родину. Там царил прежний произвол.
Попытка поднять на борьбу островитян не удалась. Оболваненные миссионерами,
трусливые вожди племен выступили против Эготиаре. Даже вачача не оправдали
надежд. Отец Эготиаре умер, а колдуны по наущению нового вождя стали
утверждать, что в Эготиаре вселился дух белого дьявола.

Народ мой глухой и слепой,
сам губит свой голос и слух
и остается рабом...

Эготиаре не отступил. Он поджег дом английского консула, самозванца,
посредника в делах работорговцев, а потом подстерег и убил его. Затем
настал черед миссионеров. Эготиаре предложил им покинуть остров. В это
время прибыл английский корабль. Его команда бросилась на поиски
разбойника, каковым был объявлен Эготиаре. Не найдя его следов, матросы в
бессильной злобе сожгли поселок вачача и убили много женщин и детей. Едва
ушли каратели, на пепелище с горсткой своих сторонников появился Эготиаре.
Он думал, что теперь, испытав на себе верх несправедливости, люди возьмутся
за оружие. Но он ошибся: насилие подавляет волю в тех, кто лишил себя
надежды. Эготиаре схватили, но он сумел ускользнуть от своих врагов. В
последовавшей затем стычке с англичанами Эготиаре получил тяжелое ранение.
Товарищи вынесли его с поля боя и укрыли затем на острове Вококо...
Меня увлекла эта история. Оказалось, ч

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися