Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Владимир Куличенко. Клуб города N

страница №4

- безбожник? - пытливо посмотрел на меня доцент, по своему
обыкновению обращаясь ко мне то на "ты", то на "вы". - Не веруете вы,
считаете, что божескими деяниями невозможно объяснить невероятную сложность
этого мира, который, как мыслится, видится вам хаотической мешаниной людей и
вещей.
Я виновато молчал. Сумский запальчиво продолжал:
- Вдобавок любопытно узнать об ином - ежели, как вы упорствуете,
человек есть кратковременная беспричинная материализация некоего разлитого
во Вселенной Духа, то кто тогда и зачем наградил человека не одними руками и
головой, но и вкупе с ними способностью страдать, мучиться? Не похоже ведь,
что ваш Вселенский Дух изнывает от боли или напротив, изнемогает в
сладостной неге любви? Или я не прав?
- Не мне с моим младенческим умишком рассуждать о присущем Великому
Духу, - попробовал сыронизировать я, - хотя вовсе не трудно прийти к
соображению, что суть человеческих страданий в несовместимости материального
и духовного, низменного и возвышенного. Материя отторгает бестелесное в той
же мере, в какой душа стремится избавиться от оков тела. Человек есть
неудачная, неведомо с какой целью и по чьему наущению произведенная проба
слияния антагонистических вселенских стихий. Камень не знает боли, равно как
и Дух бесстрастен к камню, но в человеке, к несчастью последнего, Дух
оживает, пробуждаемся, насыщается красками радости, наслаждения,
сантиментов, упоения и, конечно, мрачными тонами страдания и горя. Однако
короток век этого цветка, ибо само его появление противно всякому естеству.
- Позвольте, но как частица вашего Вселенского духа я вечен, - со
скептической ухмылкой вставил хирург. - Весьма неожиданно под старость
услышать о себе подобное...
- Вы вечны, но у вас нет будущего. Дух неизменен и бесстрастен, как
неизменна и бесстрастна материя.
- И все же ваш, отчасти виталистический, взгляд не проясняет загадку
появления человека
- Допустимо предположить, Петр Валерьянович, что возможна не одна
наблюдаемая нами форма человеческого воплощения, что вероятны и некие
предчеловеки - не во временном разрезе, а в смысле целостности,
завершенности. Точно так же возможны и некие постчеловеки. То бишь
человечество не есть устоявшаяся форма слияния духа и материи, и среди нас
можно повстречать образчики как более совершенные, так и менее. Другими
словами, не все мы в равной степени люди.
- Признателен вам, коллега, за весьма содержательную лекцию, -
улыбнулся снисходительно Сумский,- однако позволю себе проявить
настойчивость и попрошу подсказку - что делать, если упомянутые недо- или
постчеловеки окружают нас?
- Что делать? - вскинул я брови. - Ответ прост - жить.
- Баламут ты, Павлуша, - бормотал захмелевший доцент, ибо не
единственно чайком мы пробавлялись, а еще грушевой настойкой и славной
можжевеловкой с блинчиками и сальцем.
После, когда мы, остуженные, вновь входили в парную, Сумский
укладывался на полок и просил истомлено: "Поддай парку, Павлуша", - а мне
все мнилось, что в запотевшее окошко баньки подсматривают за нами чьи-то
настороженные глаза. Ну да чего не почудится спьяну?
...Были ли мы с ней близки? В обыкновенно понимаемой близости не было
нужды, ибо мы познали нечто гораздо более притягательное, некую иную степень
близости, которую не описывает человеческий опыт, такие будничные понятия,
как "родство душ" или, положим, "любовь". Мы постигли ту степень близости,
даже, если угодно, сращивания, когда я как бы ступил в тайну ее существа, а
она вошла в меня. Упомянутое взаимное притяжение было неотвратимым, но не
главенствующим в наших отношениях. Мы шли дальше, как бы мимолетно
констатируя наше соитие в том, быть может роковом, движении к некоей
возглавной цели нашего обоюдного познания, которую мы угадывали интуитивно.
Это было движение Туда.
Обыкновенно мы встречались на берегу реки. Я приходил задолго до
условленного часа к валуну неподалеку от заброшенной пристани. Дощатый
настил местами провис, сваи просели и накренились, сырость изъела мостки в
труху. Только голопузые бесстрашные пацаны, что срывались вниз головой в
черную сонную воду, да чайки видели нас.
В Юлии меня всегда поражала противоестественная бледность ее лица.
Солнечные лучи не обжигали ее кожу, хотя на земле не сыскать чего-либо
невосприимчивого к солнцу, и эта бледность как бы подтверждала ее лишь
косвенную принадлежность к этому миру. Она не баловала меня улыбкой,
смотрела украдкой, словно стыдясь чего-то, была немногословна, торопилась
уйти, но порой разительно менялась - хрипло смеялась, отпускала вульгарные
шуточки, развязно играла локонами в венчике пальцев, и ее глаза
приглушенного, неопределенного цвета вдруг вспыхивали зазывно и дерзко. Юлия
была неизменно равнодушна к очарованию природы, на берег ее влекла только
возможность уединения. Мы могли часами стоять без слов.
О чем она думала? Мне представлялось, что ее мысль, как связующая с
прожитым и настоящим, была устремлена к чему-то потустороннему, что поистине
никак не соотносится с жизнью. Ни речной разлив, ни степной закат не
волновал ее. Взор ее, мнилось, был провидчески устремлен за изнанку пыльного
горизонта, и по временам, в какие-то мгновенья, ее ладонь на шершавой
выпуклости валуна судорожно сжималась.
Порой я отваживался целовать ее узкие, бесстрастные, монашеские губы.
Она не противилась. Однажды я попросил:
- Расскажи мне о них.
Поначалу она не отозвалась, заправила прядку волос под гребем, закрыла
глаза, как бы пробуждая память:
- Они веруют и потому они вне пределов досягаемости разума.
- В кого они веруют?
- За ними стоит иная сила, - не та, что стоит за людьми. Надо всеми
живущими распростерто зловещее черное крыло фатума. Из круга его
безжалостной тени стремятся они увести избранных.
- Твои слова не убеждают, - проговорил я с привычным скепсисом. -
Скажи, зачем ты приходишь сюда?
- Отчего я прихожу сюда? - повторила она чуть отстранено, словно будучи
наедине с собой - Мне желается, Павел, увидеть вас. Вы неотступно стоите
перед моими глазами, и мне кажется, я прихожу сюда, чтобы убедиться в вашей
реальности... Ведь вы можете исчезнуть в любую минуту. Мы все можем
исчезнуть безвозвратно, - уже заворожено шептала она, полуприкрыв в этом
молебне глаза, становясь чуждой мне, не оставляя следа от упомянутой мной
ранее близости.
Я ненавидел этот ее ностальгический и в то же время жутковатый шепот. Я
уже не улавливал токи ее души, она как бы облекалась в непроницаемый саван,
в твердыню кокона, из которого вышла, быть может, опрометчиво. Я подозревал
- она хотела меня предупредить, но отчего недоговаривала? Если желала
уберечь - то почему столь неуверенно?
Я провожал ее до окраинных домов слободы, украдкой пожимал ее пальцы, и
она уходила по каменистой, заваленной нечистотами тропинке навстречу женским
воплям, истошному детскому визгу и возбужденным мужским голосам...

___________

То утро выдалось пасмурным. Я направился в училище через
железнодорожный переезд. Вдали, у семафоров, и поблизости, у водокачки,
протяжно перекликались паровозные гудки. Туман, как занавесом, прятал
очертания вокруг, и только в стороне быстрые ритмические звуки, которые
издавало под тяжестью шагов угольное крошево, указывали на то, что я не один
на тропе. Я зачем-то поспешил нагнать незнакомца в цивильном костюме и
летней шляпе, - он не походил на дачника, что собираются поутру на платформе
в ожидании пригородного. Я бы сказал, что он был вызывающе хорошо одет для
столь заброшенного места. Внезапно в стороне донесся слабый выкрик, и мы оба
разом поворотили головы и убавили шаги, а с угольной кучи неподалеку
сорвалось некое приземистое вихлястое существо, чуть ли не лохматая хромая
собака. Неожиданно пробудившееся ощущение тревоги принудило меня укрыться за
штабелем шпал, в то время как неизвестный щеголь с радостным восклицанием со
всех ног бросился к тому перемазанному угольной пылью существу, обнял и
принялся горячо целовать обросшее густой нечесаной шерстью лицо. В свой
черед безногий калека Пров (а это был он) со счастливым поскуливанием
принялся жадно лобызать господина в цивильном костюме, исхитрившись стянуть
с него двубортный сюртук, а следом кинуть оземь свою замусоленную
косоворотку. Раздался хлопок, как будто вылетела пробка из бутылки с
шампанским, и в проясняющемся воздухе я увидел, как лопнули ремни и отпали
колодки с обрубков ног калеки. Пров дико закричал, густая кровь окропила его
корявые руки, заструилась по шее, хлынула по рваным порткам. Нищий был омыт
кровью, словно новорожденный, а тот господин все продолжал ненасытно усыпать
поцелуями омерзительное чело, как бы в стремлении облегчить родовые муки
своего возлюбленного; упал на колени, порывисто обнял его грудь, притиснулся
к ней спасительно и блаженно почти что у самой земли, и в тот же миг калека
с просветлевшим лицом поднялся на ноги, коих у него не было мгновеньем
раньше, ответно обхватил того господина, и они оба воспряли над кучами угля,
над землей, уподобившись едва приметным отсверкивающим теням. Торжественная
тишина установилась в те минуты над подъездными путями, и мелкий дождь
окропил землю.
Виденная картина еще долго стояла у меня перед глазами и повлияла на
мое решение с Трубниковым: этот неотесанный мужлан наверняка знал больше,
чем говорил.
...Архитектурный ордер театра с остроконечным полушарием купола и
высоким полукружьем стен напоминал очертаньями неведомый корабль, готовый
унестись в небеса. Я нашел Трубникова в аванложе второго яруса. Стоя в
проеме в обрамлении вишневых гардин, он зычно руководил установкой декораций
на сцене.
- А, Павел Дмитриевич, наконец-то пожаловали! Милости просим, - с
довольно неожиданной любезностью приветствовал он, мельком глянув на меня. -
Вазу ставь за фонарем... Не туда, олухи. Ограду тащите ближе к кулисам...
Расставляйте без меня, - повелел он подмастерьям, после чего без промедленья
мы спустились в гримерную, стены которой пестрели афишами, а на столиках
скопилось великое множество разнокалиберных пузырьков, флаконов и бутылок.
- Что происходит, Иван Демьянович? Растолкуйте мне, Бога ради, -
приступил я без околичностей.
- Происходит то, что всегда происходило, - философски заметил
Трубников, поднеся к ноздре один из пузырьков и принюхавшись.
- Вы великолепно понимаете, о чем я! - настаивал я.
- Да уж какие могут быть секреты... - многозначительно отозвался
Трубников, затем раскинул руки, рявкнул: - Ты огорчил меня и вводишь в грех!
Завидно мне, что лорд Нортемберленд - отец такого доблестного сына!
- Прекратите паясничать!
- Ежели по-сурьезному, Павел Дмитриевич, - тадысь вам не позавидуешь,
изрек он мрачно. - Положили они глаз на вашу милость и в сети манят,
душегубы.
- Какие сети?
- Известно какие... Они и меня сподобились увлечь в свой омут, да не на
таковских напали, не дался я, - он помолчал, что-то вспоминая. - Кто Богу не
грешен, тот и царю не виноват: нет моей вины ни перед кем.
- Помилуйте, о чем вы?
- Известно о чем, - бесстрастно молвил Трубников. - Они и за ней, стало
быть, охотятся...
Он подошел к одному из шкафчиков, пошарил на полке и выложил на стол
зачерствевшую буханку, откушенную луковицу и, пригнувшись, из потайного
места вынул бутыль с лиловой жидкостью.
- До нашего знакомства Юленька подавала в ресторане, что возле
железнодорожной станции. Я тадысь задолго гастролировал, - тут он наполнил
до краев стаканы и торжественно вознес руку ("я гастролировал" было
произнесено тоном, каким говаривают обласканные судьбой артисты).
В три глотка он осушил стакан, крякнул, понюхал луковицу, мокнул ее в
солонку и, с хрустом пережевывая с хрустом: - Доводилось, сами понимаете,
частенько сиживать в том занюханном кабаке. Помалу привык я к Юленьке,
ненаглядной моей, сноровистой и молчаливой, не походившей на других дамочек,
что запархивали туда известно с каким интересом. Зацепила она своим
горестным молчанием меня за сердце; вижу, что прихожу в тот кабак одно за
тем, чтобы взглянуть на нее, как на икону, писанную дивным мастером, - и
вправду, робел и каялся я перед ней, как грешник перед святой, но все
скрытно, в пьяном упрямстве, покуда не обрыдли мне такие бессловесные
телячьи ухаживания и не сказал я себе: "Уведу ее!" - и увел. Взял за руку и
увел! Она не противилась, ждала того. Грешник, погрязший в тине пороков,
увел праведницу, -Трубников с внезапной злобой посмотрел в мои глаза. - Ты
мне не веришь, а ты возьми да поверь... - снова пожевал губами, сплюнул и
продолжил: - Стали мы с ней жить-поживать... Нашел я ей место в пошивочной
мастерской при театре, повелел бабам не бранить ее и сам присматривал
попервости, покуда не приноровилась она к незнакомым людям и к новому
ремеслу... Зауважала меня Юленька, встречала с благоговением, никто никогда
так в мои очи не заглядывал - будто волшебный шелковый платок, душу мою
вынимала и оглаживала с любовью на коленях. Говорила, что давно, еще за
неведомым горизонтом, меня признала, а я грязный, чумовой, буйный и тадысь
шибко пил, однако ж ни разу рука на нее не поднялась, покуда однажды, без
всякой оказии, не заглянул в мастерскую, а Юленьки-то моей, кроткой
наперстницы, и след простыл. Где ж моя душенька?! Заслабела, говорят мне,
головка у нее закружилась, вот к дохтуру ее и повели. К какому такому
дохтуру?! Я - домой, нету ее. К вечеру является: я, говорит, заслабела,
кровь носом пошла, у дохтура была. "Попей чайку с медом и корешками, да
ляжь", - говорю, а у самого на сердце кошки скребут: вроде все так, да не
так, какая-то не такая вернулась она от того дохтура, глаза горят, щеки алые
лихорадочные, голос дрожит, а сама норовит подальше от лампы быть, чтоб я,
значится, состояния ее не приметил, прячется... А меня любопытство разобрало
- что за дохтур такой выискался, что Юленьку мою в волнение вверг? Миновала
не иначе неделя, вернулся я поздно, в притворном хмелю, и неоткладно спать
повалился, дал храпака, а сам одним глазом посматриваю: не ложится
супружница, склонилась возле лампы, пяльцами колдует. Потом вдруг быстро
обернулась, - мол, сплю ли я? - украдкой выхватила какую-то тряпицу из-под
матрасишка, отерла ладонь и снова под матрац сунула, да так не единожды
делала. Сами понимаете, Павел Дмитриевич, - опять перешел он на "вы", -
невтерпеж мне было рассвета дожидаться! Только посветлело, отправил я
супружницу с ведрами к колодцу, а сам кинулся к тому матрасику, - а
тряпица-то вся сочится свежей кровушкой! "Где ладонь-то поранила?" -
спрашиваю сурово, когда Юленька вернулась. - "С чем это вы, Иван
Демьянович?"- молвит удивленно. - "Не обманывай мужа своего, - говорю, -
видел, как ты к ране прикладывала", - и достаю тряпицу из потайного места. -
"Постыдитесь Бога, Иван Демьянович, что вы такое подумали: женская хворь
меня одолела, вот и тряпица сгодилась, а ладони - глядите", - и протягивает
обе сахарные ручки, а на них ни царапины.
"Не вой на луну, сам оплошал, - провела меня Юленька", - молвил я себе
и вознамерился наведаться к тому дохтуру. Знакомые бабы стезю к семистенку
на выселках показали, и вот взобрался на поленницу, заглядываю в оконце - не
видать ни черта! Высматриваю, высматриваю, аж шею заломило, и тут кто-то со
спины кулачищем прямиком мне в темечко приладился. Ахнул я, свет белый
померк, и очнулся я на заре, заваленный по грудь поленьями... Однако ж хитра
баба казанская, да похитрей астраханская - в другой раз высмотрел я их,
отыскалась щелочка. В одну из ночей потянулась вереница людская к порогу,
заскрипели дверные петли, затеплилось оконце. Подкрался я, гляжу - толпится
в горнице народец, и вдруг входит он в черном клобуке, морда перекошенная,
что тот Мефистофель, и давай обезьяньей волосатой рукой осенять тех, что
бухнулись перед ним на колени с непокрытыми головушками, да не святым
крестным знамением, а как бы дьявольской петлей, как бы удавку на шею
накидывал... Вот все, что подсмотрел я, Павел Дмитриевич. Ежели мало, не
гневись, выложил все, без утайки, - Трубников долил остатки самогона в
стакан, выпил и тяжко выдохнул: - И такая тоска меня разобрала от той
картины, что напился я вдрызг да пошел кулаками деревья рубить и в ту же
ночь руку на Юленьку поднял, чего себе до гроба не прощу...
- Как же они сподобились увлечь вас? - спросил я напрямую.
- Как?! - исподлобья глянул Трубников. - Обыкновенно... Я и поныне к
тому дому на выселках хожу, - а почему, ума не приложу сам.

____________


В воскресенье грянуло с небес страшное виденье: над городскими крышами
завис раздутый вкривь и вкось мешок, под мешком - грубо сколоченная клеть, а
в веревочной петле, подвязанной к нижней перекладине, болтается человек с
раздвинутыми ногами.
Я замер в немоте ужаса посреди толпы на площади. Ветер подгонял
уродливо раздутый холщовый пузырь, под ним раскачивался полураздетый труп.
Люди подле меня поспешно крестились и шептали заговоры, я же не находил в
себе сил шевельнуться, заворожено следил, как приближается клеть. Ноги
повешенного коснулись карниза, подломились, а тело неловко завалилось,
чтобы, дернувшись в петле, обратить к народу синюшное набрякшее лицо с
закушенным языком. "Спаси Никола-угодник и помилуй!" - ошалело пробормотала
рядом бабка.
Переборов себя, я сделал несколько шагов к тому месту, где должен был
опуститься дьявольский шар, но жандармы, расчищавшие проход для кареты
скорой помощи, отпихнули меня.
Я знал несчастного - это был Леонтий. Чем и кому досадил щеголеватый
гувернер? Кто свершил над ним чудовищную казнь? Я чувствовал, что
трагический случай каким-то образом касается и меня, что бы я незримо
припутан к той ужасной клети. Я был довольно коротко с ним знаком и
доподлинно знал, что Леонтий частенько хаживал куда-то поздними вечерами, но
не к своей вдовушке, которую он навещал обыкновенно днем. Поэтому при
встрече я попросил Трубникова:
- Покажите мне тот дом на выселках, о котором вы намедни рассказывали,
Иван Демьянович.
- А не боязно вам станется, господин дохтур? - усмехнулся невесело
Трубников.
- Чего ж бояться? - бодро отозвался я. - Бойся не бойся, а судьбу не
обманешь.
День да ночь - сутки прочь. Раньше обычного закончив занятия в училище,
я нанял извозчика и отправился в условленное время туда, где меня уже
дожидался Иван Демьянович. К слову сказать, я переменил свое мнение о нем.
Невзирая на склонность к дурачеству и лицедейству Трубников при ближайшем
знакомстве выказывал некоторые похвальные черты: известную глубину ума,
душевную зоркость и, если не саму доброту, то какую никакую
снисходительность. Когда я подъехал, он подчеркнуто любезно беседовал с
неизвестной мне пожилой дамой в соломенной шляпке, кофте с оборками и
тяжелой плюшевой юбке. Дама с вялым кокетством обмахивалась перьевым веером,
слушая Трубникова. Завидев меня, он поспешил попрощаться с ней и, отвечая на
мой немой вопрос, пояснил:
- Семь лет назад она пела в хоре и отменно подпевала мне в постели.
Я был сосредоточен и никак не отозвался на его реплику. Мы проехали на
дрожках до конца улицы, где помещалась бельевая лавка, после чего я отпустил
извозчика, а Иван Демьянович повел меня, придерживая за локоть и о чем-то
громко разглагольствуя (он был навеселе). Я же старался запомнить дорогу.
Тот двухэтажный особняк выделялся в ряду других. Он стоял в отдалении
от дороги, в низине, в болотистом месте, и разводы плесени покрывали доски
над фундаментными камнями. Деревянные колонны с резными капителями несли
балконы с довольно высокой, не меньше трех аршин, балюстрадой. Когда мы
приблизились, на одном из балконов мелькнул подол платья и следом
захлопнулась стеклянная дверь.
- По правде говоря, нынче не тянет меня сюда, - чуть озабоченно
пробормотал Трубников и приложил ладонь к воспаленным глазам. - За вами
должок, Павел Дмитриевич, - как вы уже сообразили, я не прочь опрокинуть
чарку-другую рома в какой-нибудь занюханной таверне, как говаривали пираты
сэра Фрэнсиса Дрейка.
В глубине двора темнел флигель. Меня удивило, что к строению не
подступал сад, вообще не было деревьев в пространстве, обрамленном забором,
если не считать нескольких кустов крушины, сирени и черемухи у крыльца.
- Почему здесь нет сада? - спросил я. - Чтобы деревья не мешали обзору?
- Вопрос не ко мне, Павел Дмитриевич, - усмехнулся Трубников.
- Что за кудесник-лекарь скрывается в этом особняке и какими
спасительными снадобьями он врачует, коли Юлия прилюдно попросилась к нему?
- вслух задался я.
У стены флигеля лежали остатки поленницы. Через двор прошагал мещанин с
непокрытой головой, в просторной рубахе и начищенных сапогах. Он подошел к
колодцу, чтобы набрать полное ведро, зачерпнул висевшей на цепочке жестяной
кружкой и выпил с такой жадностью, как пьют после бани. Следом баба в
сарафане вынесла пуховик, разложила его на жердях и принялась поколачивать
скалкой.
- Слышь, Агриппина, а кадысь гувернера-то хоронют? - спросил мещанин,
утерев губы.
- Сказывают, к завтрему, - отозвалась баба и еще с большим усердием
заколотила палкой о перину.
Когда я, простившись с Трубниковым, возвратился к себе, меня придавила
скорбная и торжественная тишина, по которой можно безошибочно определить
покойника в доме. Слышались приглушенные голоса. Дверь в комнату Леонтия
была отворена, я, робея, переступил порог, торопливо и как-то виновато
перекрестился перед гробом в обрамлении свечей. Какие-то господа негромко
переговаривались в коридоре. Я поднялся к себе, почувствовав тошноту от
притворно-сладкого запаха пионов, отворил створки окна и лег, но вскоре
вновь спустился, когда во двор прибыл катафалк, чтобы отвезти покойника в
церковь на отпевание.
После похорон Леонтия опустел подъезд. Первым съехал снимавший комнаты
первого этажа господин с семейством. Через неделю явился понурый Ермил.
"Злая смертушка подстерегла раба божьего Левонтия, храни Господь его душу.
Надобно и вам, Павел Дмитриевич, поостеречься", - неуверенно подсказал
дворовый.
- От чего поостеречься? Что ты мелешь?
- Пахмурно нонче стало, - уклончиво ответствовал Ермил. - Дурной дух
застил солнышко.
- От смерти не откупишься.
- Верно, - кивнул умный дворовый. - Один раз мать родила, один раз
помирать. Намедни супружница моя гадала на чертополохе, сказывает цвет -
узлы вязать приспела пора. Возвращаемся мы в родные и мне, и супружнице моей
места, в деревеньку Завидное, откуль мы родом, к тетке Фитинье. Так что
прощевайте, Павел Дмитриевич! Простите на глупости, не судите на простоте, -
мы обнялись и трижды поцеловались.
Я люблю одиночество, но оно приходит разным. Есть одиночество в толпе,
в окружении равнодушных один одному человеков, но случается то поистине
жуткое, неотвратное одиночество, когда остаешься наедине с неведомой и
враждебной тебе силой.
Как только подъезд опустел, я возрадовался. Я познал прилив некоей
сакральной свободы, я ступал по ступеням лестницы в свой номер как в храм,
наслаждаясь безмолвием за дверьми и не слыша скрипа половиц, пребывая в том
особенном вдохновении, когда представляется, что ступени возносят тебя на
новую, непознанную и лучезарную высоту жизни. Однако прекраснодушный мой
порыв длился недолго. Вскорости под сердцем накрепко засел страх. Немота за
стенами стала пугающей, зловещей - все мои годы до сего дня были
преисполнены скрытых мук и канители безысходной тоски, и я не видел причин
для перемен. Я задавил в себе надежду, и именно тогда явился мне тот образ
одиночества, открывающий человеку всю глубину его фатальной обреченности. Я
никогда не любил людей и не ждал от них помощи, но аз есмь человек со всеми
его слабостями, и потому у меня вошло в обыкновение распахивать окно
вечерами и в напряжении, с недоверием, вслушиваться слабо радуясь долетавшим
с улицы звукам, как подтверждению существования реальности и собственного
бытия.
Кто я? Кем вложена в меня эта поддатливая душа? Принадлежу ли я себе в
той мере, в какой полагаю? Отчего я столь часто с некой неистовостью
вслушиваюсь, словно жду тайного звука-знака? Кто подаст сей знак?

___________

Как-то вечером в дверь настойчиво постучали. Я отворил и обнаружил за
порогом Сумского.
- Покорнейше прошу простить мой бесцеремонный визит, - вскользь бросил
он, проходя в комнату: - Да-с, не разгуляешься... Я с сестрицами фланировал
неподалеку и вздумал навестить вас, милейший коллега, - будьте
снисходительны к капризу старика.
Я глянул на улицу - сестры Сумского стояли на тротуаре.
- Отшельником живете, Павел Дмитриевич, - Сумский уселся за стол.
Я виновато развел руками:
- На роду, как видно, написано...
- А тот парнишка, сосед ваш, как это его угораздило? Э-э... вечный
покой его душе, - неловко промямлил доцент. - Вот так фокус - быть
подвешенным на такой высоте. Я на своем веку всякого насмотрелся, думал,
ничем уже не удивить старика, да видать услужлив человеческий умишко... А
парнишку того ей богу жаль! Больно молод был. И что за изуверы над ним
покуражились? Ну да ловит волк, но порой ловят и волка. Газеты пишут - сам
генерал-губернатор взял под присмотр расследование этого жуткого случая.
- Пожелаем удачи губернским пинкертонам, - буркнул я.
Сумский глянул в окно: "Сестры заждались. Завтра увидимся, любезнейший
Павел Дмитриевич", - пожал мне руку и вышел.
После его ухода я принес ведро колодезной воды (отныне все работы по
дому надлежало выполнять самому), ненасытными глотками опорожнил кружку и
повалился на постель.
...Если вся жизнь состоит из дней, подобных тем, что я прожил, то
какова ее цена и резон ли вообще жить? Где те бездны счастья, о которых
некогда говаривала Юлия, и не есть ли они на самом деле бездны лицемерия и
тщеславия, каковые и составляют, по моему подозрению, сущность человеческого
бытия? Какая звезда мне светит, и что необходимо предпринять, дабы
приблизиться к тем безднам счастья? Что надобно для такого исхода - упорно
работать, то бишь доходчивей и содержательней строить свои лекции (и
приближусь к земному раю?), или я должен истово любить девушку, или
уверовать фанатично в идею справедливости, подобно революционерам?..
Где та дорога? Идиотический смех разобрал меня. Мозгляк-человек не
имеет силы, чтобы самому отыскать ту дорогу, мысли путаются в его
бестолковой голове, в сетях мелочного житейского опыта. А та дорога видна,
верней всего, с иной, не человеческой, колокольни. Не иначе кто-то возьмет
человека за руку и поведет тем призрачным первопутком.
Ночью меня обуял животный страх. Я накрылся одеялом с головой и
вслушивался, вслушивался до полубезумия, выискивая среди хаотической
сумятицы ночных звуков (или беззвучия?) те, что посылались мне. Пение
сверчков в придорожной канаве, пьяные голоса из трактира, далекий выдох
набегающей на отмель речной волны - все укладывалось в ту устрашающую схему
жизни, в которой не находилось места для меня самого. А я ведь не искал
спасения... Зарыться, зарыться глубже в пуховик - вот выход, вот истинная
благодать. Зарыться навеки!
Вечером я возжелал вновь увидеть резные ставни, дубовые колонны у
портала и развалившуюся поленницу под окнами. И хотя я смутно помнил дорогу,
мои ноги в стоптанных туфлях сами привели к приотворенной калитке.
Двор был безлюден, на лужайке подле крыльца появилась свежеструганная
скамья, три синицы сидели на ней. Я вообразил, как меня встретили бы -
вернее сказать, никак не встретили бы. Полутемная горница, шаткие половицы,
собрание людей за низким столом, негромкий разговор - каждый сам знает, за
чем он сюда приходит. Если бы кто и приблизится ко мне, так это Николай, -
ненасытно присосется к моим губам, обхватит мои плечи и поникнет утомленно и
освобожденно на моей груди...
Я вдруг зажмурился, как бы ожидая удара по глазам, отшатнулся - видение
исчезло, и опять дубовые колонны встали передо мной. И зазывно отворенная
калитка. Я уже вознамерился шагнуть в нее, как распахнулись половины дверей
и девица, вся в белом, с разметанными по плечам волосами, стремительно
сбежала с крыльца. Через ту же дверь проворно вынеслась старуха и проковылял
мужик в сапогах, с плетью, увенчанной свинцовым грузилом. Короткий взмах,
свист бича, после чего девица с протяжным стоном повалилась на траву...
Я повернулся и направился к Сумскому поскольку нуждался в собеседнике,
коему я бы мог довериться.
- С некоторых пор я стал ненавистен сам себе, Петр Валерьянович, -
признался я. - Мне ка... кажется, - с запинкой продолжал я, - м... моим
состоянием желают воспользоваться.
- Кто же эти мерзавцы?
Я выложил как на духу: о письмах, о ночном пришельце в цилиндре, о
лобызаниях Николая, о доме с дубовыми колоннами, о Юлии, заключив:
-Я многого не понимаю, но чудится ночами, что ко мне подступаются,
окружают, что между мною и ними существует некая гибельная связь.
- Упомянутые вами андрогины есть человеческие твари? - спросил чуть
озадаченно доцент.
- Они стремятся избавиться от своего человеческого естества - сие не
подлежит сомнению.
- Это стремление принуждает их доставлять страдания людям? - дознавался
Сумский, будто мог услышать от меня точный ответ.
- Похоже, они сами страдают... - высказал я предположение.
- Да-с, - цокнул языком Сумский, - задали вы загадку, молодой
человек... Чем же я могу вам помочь, ежели все, о чем вы поведали, правда?
То бишь, вам представляется таковой? Не скажу, что предпочитаю держаться
подальше от возможных сюрпризов, но в вашем случае до чрезмерности много
всяческих нелепостей. Ведь я, к слову, хирург, а не психолог. Грубоват,
зачерствел душой, не охоч до жалости, но кажется, состояние ваше, легкое
душевное потрясение и смятение, близко мне. Да-с, извольте не удивляться,
ваш покорный слуга - увы! - не есть бесчувственная каменная твердыня, - и он
смолк в задумчивости. - Вне сомнения, они за вами еще явятся... явятся!
- Как мне быть? - задался я тоскливо. - Уехать?!
- Едва ли бегство спасительно...
- Как же быть?!
- Дайте время для совета, мой молодой друг, - попросил Сумский.


____________

День выдался погожий. На площади, в торговых рядах было многолюдно. Я
купил у лавочника сладостей - сахарных гребешков, пряников, леденцовых
рыбок, полфунта чаю - и на извозчике возвращался к себе. Скоро я пожалел о
том, что исповедался Сумскому: едва ли этот плутоватый и скрытный старик мог
мне помочь, в чем убеждали и его сбивчивые рассуждения. Но кто протянет мне
руку? Не я ли говаривал Ивану Демьяновичу Трубникову - судьбу не обманешь.
Единственно, я еще, пожалуй, не совсем подавил в себе инстинктивный животный
страх, еще не сделался вполне безразличен самому себе, даже вот эти леденцы,
что я купил четверть часа назад, дабы усладить свое небо - надобно ли
услаждать себя, надобно ли ругать себя, корить, любить, ненавидеть себя?
А Юлия? Почему она приходит во мне? Я узрел в нашей странной связи
некую мистическую тайну - ее руки, властно влекущие, ее походка, слышимая
мной за версту, ее присутствие, ощущаемое мной беспрерывно... Отчего она
хочет уберечь, отгородить меня, или, напротив, куда и с каким умыслом
увлечь? Или это я сам хочу ее увлечь, намеренно ищу ее?
Когда мы вновь встретились возле того полузатопленного причала, у
крутого склона, поросшего осокорем, я едва узнал ее. Она была одета пестро,
в цветастое летнее платье, на ногах белые сандалии и смотрела испуганно. Она
и впрямь взяла меня под руку в намерении увести, как я догадался, дальше от
пристани, что-то горячечным шепотом поведала об Иване Демьяновиче, а я шел и
все оглядывался, оглядывался, покуда не высмотрел, как волной подогнало к
сваям неизвестный предмет, похожий на большую тряпичную куклу. Тогда я резко
вырвал руку и помчался назад - остановился, перевел дух, замер в оторопи:
утопленница покачивалась на речной волне лицом вниз, коса лежала на спине,
обе руки с разъятыми вспухшими пальцами выпростаны вперед, словно в
стремлении ухватиться за некую спасительную твердь. И вдруг я вспомнил, где
уже лицезрел эти страшные руки с разъятыми жадно пальцами, - в аудитории
училища, на темных досках стены. Тут рука покойницы сдвинулась - нет,
ошалело мотнул я головой, это волна качнула тело, но тут вторая рука сделала
гребок, ухватилась за сваю, потянула за собой тело. Оцепенев в кошмаре, я
различил в некоем снизошедшем на меня ослеплении, как утопленница достигла в
два-три гребка отмели, поднялась в облипшей тяжелой одежде, с которой
хлынули струи, по колено в воде побрела к берегу, обратив к солнцу синюшное
лицо с уродливо вспухшими губами. Она слепо прошла в двух шагах от меня,
обдав дуновением сырости, плесени и тины, чтобы вслед за тем исчезнуть в
осоке. На меня нашло затмение - точно посреди пустыни остался я. Никому нет
потребы в моей измученной душе. Дикий рык исторгся из моего чрева, я
пошатнулся, взмахнул рукой, ища опору в воздухе, пошатнулся и... устоял.
Юлии на берегу уже не было. Садилось солнце, узкий багряный отсвет
ложился на землю. Умиротворенно несла свои воды река. Я зашел по пояс в
заводь, чуть пригнулся, ища свое отражение в пурпурном зеркале воды, -
никого я там не увидел.
...В городе купец Никитин выдавал замуж дочь. Молодые прибыли на
пароходе вместе со сватами, музыкантами, друзьями и подругами. На пристани,
где собрались едва ли не вся городская детвора, зеваки и забулдыги, жениха и
невесту встретил сам купец, мрачно-торжественный, со старообрядческой
окладистой бородой. Чуть поодаль, у сходен, замерла купчиха с иконой у
груди. Ржали лошади, трубил пароходный гудок, хмельная дружина плескала с
борта шампанское и кричала здравицы. После лобызаний и родительского
благословения молодые уселись в убранные атласными лентами и хлебными
колосьями дрожки, и праздничный поезд покатил в церковь.
Я поднялся в комнату и посмотрел на себя в зеркало над рукомойником:
лик мой запечатлел горечь, тонкие сизые губы стиснуты, желваки багрятся на
скулах, капли влаги окропили лоб, а я еще и еще набрасываю пригоршнями воду,
как бы желая захлебнуться в ней. Дверь в комнату приотворена - некому
подсматривать за мной, никто не подивится припадку безудержного хохота, что
сотрясает мою грудь. Я смеюсь над собой; я смешон и ненавистен себе, и
только через полчаса, поуспокоившись, утершись полотенцем, со взлохмаченной
шевелюрой, спускаюсь с пустым коробком в дворницкую за спичками. Странно,
все двери отворены для меня, в дворницкой сумрачно, душно, дырявая кошма на
лежаке, рваная занавесь, за которой прятались дети Ермила, осколок зеркала
на выступе печи, а вот и спички в печном закопченном поде.
Я боязливо беру рассохшийся коробок и ощущаю легкое поглаживание по
своей руке. Я отпрянул, стремглав взлетел по лестнице, ворвался в комнату и
запер дверь на щеколду. Меня никто не преследовал. Или это я сам себя
преследую?
Уже долгое время не слышалось шагов в подъезде. Я наблюдал в окне
пристань, пароходы, баржи, грузчиков, птиц, изогнутую клином степь, слышал
голоса прохожих на улице и разом с тем ощущал кожей спины леденящий провал
пропасти за собой, за дверью.
Ночью я сам отправился на поиск андрогинов. Не ведаю, за какой
надобностью взял с собой скальпель и цепко сжимал его плоскую рукоять в
ладони, покуда не остановился у крыльца того особняка, что мне показал
Трубников. Окна оставались непроницаемо черны. Я дернул шнур колокольца и
затем в тревожном нетерпении стукнул носком туфли в дверь. Никто не открыл.
Тогда я прошел по двору к флигелю, но там меня опередили. На крыльце с
поднятой над плечом лампой возник тот самый мещанин в белой рубахе и
кальсонах. В другой руке он сжимал плеть:
- По ком пожаловали, барин? - спросил он глуховатым, простуженным
голосом.
Я показал на особняк и нарочито пьяно, развязно протянул:
- Охота должок отдать.
- Их нетути, - сообщил мужик. - В другой день приходите.
Едва он произнес "их нетути", как затеплилось одно из нижних окон. Я
сделал вид, что ухожу, притворил за собой калитку, отошел и залег в бурьяне.
Дождавшись, когда мужик скроется, я перемахнул через изгородь. Дрожа, я
припал к стеклу - за столом в комнате, подле лампы с алым абажуром,
склонился некий монгол с обнаженным невероятно мускулистым торсом. Сказать,
что лицо этого господина было уродливо, было бы упрощением - кто, когда и с
какой целью истязал его, измывался и лютовал над ним? Что за изувер
прикладывал пыточные орудия и с дьявольским сладострастием калечил черты,
сотворенные природой? Ухо свисало клочьями, по щеке и предплечью будто бы
прошлись бороной, куски вывороченного багрового мяса образовывали складки
губ, зрачки в разрезе век горели зло, дерзко. Монгол раскладывал перед собой
листы бумаги, быстро выводил на них пером, прочитывал написанное и
самодовольно роготал. Тотчас мне вспомнились письма, что три года кряду
настигали меня.
Я уже вознамерился отойти от окна, как за спиной монгола возникла
миловидная девочка-подросток с распущенными волосами до плеч, в коротком
платье и в пуантах балерины. В самозабвенном танце она кружилась по комнате,
покуда монгол своими могучими, как будто обтянутыми не кожей, а древесной
корой, ручищами не подхватил ее и не усадил на колени. Она вздохнула как бы
с сожалением, расставаясь с тем восхитительным чувством, всколыхнувшим и
вознесшим ее, обняла шею монгола, приникла стыдливо к нему, в то время как
он уже жадно целовал ее оголенные плечи. Вскоре и она ответно и робко
прикоснулась к его лбу... Я стоял подле крыльца, и удушливый запах черемухи
терзал меня. Мне было дурственно и от виденного, я не верил глазам,
лицезрея, как заструилась багровая кровь по челу монгола, как белоснежное
платье его подружки замаралось. Девочка в порыве экстаза сорвала его с себя
и вновь приникла, дрожа, к монголу, который мял ее с мучительным и
болезненным упоением, принуждая ее блаженно постанывать.
...Виденная сцена еще не раз возникала в моей памяти, и хотя я
стремился дольше бывать на людях, допоздна засиживался в училище, работал
над конспектами лекций, желая уйти от себя, но не мог избавиться от
преследовавшего ощущения предрешенности собственной судьбы, словно вся моя
жизнь являлась формальностью, ожиданием чего-то сверхъестественного. Это
ожидание не было ни надеждой, ни чаянием помощи, - скорей, ожиданием высшего
приговора.
Я помню, как в полдень ветер ворвался в город со степи, принеся тучи
пыли, сора, застилая мостовую ковылем и колючками, поднимая на дыбы лошадей
и вызывая бешеную ярость извозчиков. Соборный пономарь исступленно бил в
колокола, созывая к обедне монахов, а на реке разудало гуляли волны,
разбиваясь о пристань, подбрасывая кверху баркас, на корме которого стояла
девушка в мокром холстинковом платье. Ветер был настолько силен, что расплел
ее косу и трепал волосы за чуть сутулыми плечами, а девушка - верно, она
была дочерью рыбака, - хохотала, возбужденно кричала своим товарищам, что
налегли на рею паруса. И она, эта неизвестная мне юная рыбачка,
представлялась безумно одинокой под этим хмурым небом.

____________

...Я пришел в театральный двор и присел на опрокинутое бутафорское
мельничное колесо в ожидании Юлии. Она ненадолго задержалась в мастерской.
- Мне страшно, - признался я. - Мне чудится, что кто-то преследует
меня.
- Николай выбрал и полюбил вас, и с той поры он неотступно с вами.
Знайте, - вы уже не принадлежите себе. Он станет вашей частью, а вы будете в
некоей мере им - до счастливого мига вознесения.
- Кто он такой, этот Николай? - хмуро сказал я.
- В прежней жизни он был студентом, тяжело болел, много страдал. Он
пришел к нам, и душа его очистилась.
- Слушая тебя, я в растерянности и не знаю, как отнестись к твоим
словам - возмущаться, радоваться ли, негодовать или остаться бесстрастным?
Во всяком случае, я против того, чтобы кто-то посягал на мою свободу.
- Николай полагает, что принесет вам абсолютную свободу - ту, которую
невозможно познать живущим на земле.
- В чем же выражается эта абсолютная свобода? - саркастически вырвалось
у меня. - По моему разумению, жизнь - это первопуток, по которому человек
пробирается в мучениях.
- Но векторы человеческих дорог обращены в разные стороны, большей
частью в никуда... И отчего вы обращаетесь ко мне то на "вы", то на ты? -
вдруг добавила она.
- Потому, что ты становишься то близкой, то далекой.
Она закусила губу с силой, словно я доставил ей боль этим своим
признанием, простонала и замедленно опустилась на пол мастерской. Я
попытался поднять ее, чтобы отнести на лежанку, но ее тело одеревенело,
стало невероятно тяжело, рука не сгибалась в локте. В углу оскалилась и
зашипела кошка.
- Юлия, Юлия, - шептал я, глядя на ее лик, равнодушный к земным
страстям.
Я коснулся запястья ее руки - пульс не прощупывался. Чуть погодя
положил ладонь на ее чело - оно было мертвенно холодно. Я вспомнил рассказ
Трубникова о ее первом припадке и громче, настойчивей, испугавшись, что
наблюдаю уже не припадок, а нечто иное, гораздо ужаснее, выкрикнул:
- Юлия!
Тотчас судорога взметнула ее тело. Юлия открыла глаза, точно
пробужденная моим голосом. Я помог ей подняться с лежанки, нервно
проговорив:
- Пойдем скорее отсюда.
Старик-сторож, одетый по-зимнему, в зипуне и ушанке, запер за нами
ворота.
Она всю дорогу молчала, в ее глазах, которые, быть может, только и
выражали истинное состояние ее души, застыло то непередаваемое выражение,
которое бывает у тех, кому вдруг открывается тайна собственной судьбы. Чье
вещее пророчество слышала она в то мгновенье безмолвия, уйдя от меня?
Ввечеру того же дня почудилось, будто в комнате за стеной, что
обыкновенно пустовала, кто-то кашлянул. Я застыл у стола с трубкой в руке,
боясь шевельнуться. Я намеревался до того сесть за стол, закурить и, по
своей гибельной привычке, поразмыслить на какую-нибудь отвлеченную тему, к
примеру, зачем я живу? Но приглушенные покашливание за стеной напугало и
остановило меня. Наконец я решился сесть и прождал так всю ночь, напряженно
вслушиваясь.
Рассвело. Зазвонили колокола, созывая к заутрене. Я положил голову на
стол и сомкнул веки. Я уже хотел, чтобы некто подкрался со спины и положил
ладонь на мое плечо. Ладонь, которую не сбросишь, от которой уже не
освободишься. Насилу удалось встать, собрать бумаги в саквояж и отправиться
в училище. Я различал лица смутно, будто в пелене, и вдруг резанула
внезапная, точно взмах клинка, догадка - я становлюсь не человеком! Я нахожу
себя лишним среди людей! Причем, я не жаждал обратного, я думал не о том,
как участвовать в жизни, а о том, как быть вне ее. Я ощущал всеми фибрами
души дыхание иного мира. Но я боялся его. Вероятно, он был враждебен мне, но
разве не менее враждебным являлся и тот мир, в котором я ныне пребывал?
После занятий Сумский насилу уговорил меня отправиться на прогулку в
лес, что тянулся по приземистым взгоркам за заречной окраиной города.
В ожидании нас угрюмого вида кучер в армяке чистил сиденья коляски. Мы
сели, я положил саквояж на колени, и коляска, ведомая приземистым жеребцом,
тронулась. Следом покатил экипаж с неотлучными сестрами Петра Валерьяновича.
Проехали мимо лавок, в которых продавали селедку, ситец, хлеб, табак.
Мне запомнилось безлюдье на обычно оживленных торговых местах, миновали
кузню - и там стояла тишина, не дышали мехи, не гремело железо, пересекли
полотно железной дороги. Мое ухо не уловило паровозного гудка, и только из
раскрытого окна почтово-телеграфной станции доносилось дробное постукивание
ключа телеграфистки.
- Куда мы направляемся, Петр Валерьянович? - спросил я Сумского.
- Покажу вам, милостивый сударь, одно весьма романтическое и живописное
местечко, охотно отозвался Сумский и вдруг разразился неуместным смехом.
Место в самом деле оказалось живописным - сосновая рощица за буераками,
небыстрая мелкая речушка с полчищами жаб, гревшихся на солнце по обеим ее
берегам, а внизу заброшенная мельница с постройками. Сумский уверенно взял
меня за руку и повел, приказав кучеру ждать. Сестры остались на дороге.
К мельнице вел широкий, густо заросший злаками проселок, тянувшийся с
окраины далекого поля. Пронзительно прозрачное небо смыкалось с космосом. Я
не гадал о том, почему старик доцент вздумал позвать меня - верно, тому
имелась причина, но меня раздражали идиотские смешки, которые все чаще
сотрясали его хилую грудь по мере того, как мы приближались к высокой
деревянной лестнице, круто возносившейся к дверям мельницы. Речные воды
омывали недвижимое, обнесенное тиной и водорослями, мельничное колесо, а
поблизости в точности такое, но уменьшенное в десятки раз и сплетенное из
ивовых прутьев, колесо с жестяными лопастями и скрынями, двигалось, жило,
вращалось, с бездумной покорностью возносило в скрынях воду, чтобы
выплеснуть ее на покатый железный лист, по которому вода скатывалась в
глиняный желоб и далее в рукотворный пруд. Когда мы вошли в мельницу, в
глаза бросились два гигантских истертых гранитных жернова, лежавших плашмя
один на одном. В рассеянном свете под сводами крыши шмыгали мелкие птахи.
Сумский вновь не удержался от смешка.
- Что вас так смешит, Петр Валерьянович?
- Адская машина, некогда могущая перемолоть любого, и вот теперь она
повержена, - проговорил доцент, с необычайной веселостью показывая на
жернова, - но дух, все сокрушающий дух этой мельницы все еще жив, да-с! -
закончил он с внезапной печалью.
- Но ныне слеп, - предположил я.
- Вздор! Дух неусыпно бдит за живущими, - мельком заметил доцент,
прошел дюжину шагов и вдруг застонал протяжно, опустился на земляной пол.
- Что с вами, Петр Валерьянович?! - бросился я.
Доцент, весь в пыли, извивался как червяк, наколотый на иглу. На его
губах выступила пена, взор обезумел; весь он содрогался, корчился, пальцы
скребли землю. Я опрокинул на него ведро воды, и тут услыхал жуткий скрип. Я
невольно застыл, затем настороженно обернулся: земля задрожала под ногами. Я
ощутил чудовищное усилие, посылаемое извне некой неведомой силой. Вся
мельница мелко затряслась, порыв ветра распахнул окно, и вновь адский
скрежет запал мне в уши.
Мельница оживала. Я выбежал на берег и увидел, пытаясь унять сумятицу
мыслей, как высоченное дубовое колесо, казалось бы, навеки всосанное в ил,
величественно проворачивается, сбрасывая со шлиц ошметки тины. За спиной
застучали механизмы, задвигались дробильные камни. Ничего не понимая, я
опять очутился под сводами, суетливо заозирался, ошеломленно узрел вокруг
сотни мертвенно-бледных, истерзанных страданием лиц, выпростанные в отчаянии
руки, разъятые в муке рты. "Откуда вы?!" - страшно закричал я, повергся на
колени и склонил голову... Толпа подбирается все ближе, меня обступают со
всех сторон, чьи-то прикосновения похолодили кожу лопаток, и зловонное
дыхание принудило меня содрогнуться. Вот-вот огромная глыба неминуемо
обрушится, сомнет меня в нечто, и я все покорней пригибаюсь к земле, к той
земле, которая еще никого не отвергала... В какой-то миг я отважился поднять
голову, и явственно запечатлелась в памяти сатанинская фигура в проеме
двери, раскинувшая крестом руки в черных, по локоть, перчатках. Тут как бы
затмение нашло на меня, я закричал еще пуще, во всю мощь, точно в надежде
отогнать безгласых уродцев, судорожно тряхнул головой, поспешно вскарабкался
по лестнице, отбрыкиваясь ногами от молчаливых упорных преследователей,
сорвался и рухнул вниз, оземь... Очнулся мокрый, в луже, открыл глаза. Надо
мной участливо склонился Сумский.
- Ну ладно, батенька, мой припадок - следствие давешней контузии -
умиротворенно улыбнулся доцент, - а вот вас-то что, милостивый государь,
заставило вскарабкаться по этой лестнице? Никак леший попутал?
- А пейзаж вправду живописный, - виновато отозвался я, поднявшись. -
Вот взбрело мне в голову поглядеть окрест из того окна под стрехой, да не
удержался.
- Да-с, места здесь чудовищно красивые, - благодушно согласился
Сумский.- Однако прежде не думал, что вы, Павел Дмитриевич, столь легко
войдете в раж при виде здешних красот! Ну да ничего, вы человек молодой,
азартный.
Я что-то вяло пробормотал в ответ. Мой мозг был затуманен, а язык
блуждал в падежах речи. Едва въехав в город, я простился с попутчиками и
прямиком наладился в ближайший кабак, где напился вдрызг.

__________

Вечерами я упорно размышлял о смерти Леонтия. К слову, в газетах
публиковалось множество версий гибели гувернера, но все они были бесконечно,
как мне представлялось, далеки от истинной - пустой мешок, как молвится, не
заставишь стоять. Свою связь, пусть опосредованную, с гибелью Леонтия, я
остро чувствовал. Каждый из нас по своей воле неминуемо идет к собственному
распятию. Мнилось мне, что у нас с гувернером распятие одно на двоих.
Я пренебрегал жизнью и с тем большим равнодушием смотрел на смерть. Я
со сладострастным презрением относился к самому себе, - никчемному,
малодушному, непутевому, скверному, носящемуся по жизни (большей частью в
мыслях) как ошпаренный таракан, но верилось, что моя смерть станет особой,
откроет дорогу туда, куда я уже ступал короткими мгновеньями, оставляя
частицу измотанной души.
В ту манящую даль мне не достало бы сил добраться в одиночку. Юлия
со

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися