Михаил Леонидович Анчаров. Самшитовый лес
страница №7
...ло, что если не начинать с самого детства, тонельзя научить человека быть талантливым, чтобы он делал талантливые вещи,
но можно научить его приходить в такое состояние, когда он делает
талантливые вещи. Талант по-особому связан с миром. Значит, надо помочь ему
эту связь не прерывать. Тогда мир вдохнет в него свое нетривиальное
отражение.
Талант - редкость?
Кто это сказал? Кто утвердил? Кто доказал?
Практика доказала?
Какая практика? Какого народа? Каких времен? Времен унижения?
Когда тысячи лет пережигали духовную энергию народа? Который не хотел
трудиться на дядю Тримальхиона, потому что дядя Тримальхион считал его
вторым сортом, развращал его идеалом своей судорожной и бездарной жизни,
призывая сдаться поштучно и подчиниться скопом. Кому? Ну, это слишком хорошо
известно, и это тоже - практика. Леонардо знал их лично, что быдло
тримальхионово. Он их называл - проходы пищи, умножители дерьма, те, кто,
кроме переполненных сортиров, не оставляет в мире ничего.
Мало того, что тримальхионы сжигали физическую силу народа, они
пережигали его .духовную мощь, убеждая народ в его бездарности. Это, может
быть, самое страшное преступление. Убедить народ в его бездарности - значит
закрыть перспективу. И сейчас еще осталось это проклятие: талант - редкость
и сборище талантов - элита. Когда же поймут, что талант - это не чемпион и
вовсе не дело таланта гонка по шоссе, где у одного лопнула шина и мимо него
проносится потная орда.
Все видели ворон на снегу. Но только у одного родилась из этого
"Боярыня Морозова". Надо ли поэтому заставлять художников глядеть на ворон?
Чтобы получилась "Боярыня"? Нет. Так как, во-первых, незачем делать вторую
"Боярыню", а во-вторых, даже у самого Сурикова "Боярыня" родилась при
взгляде на ворону только в тот единственный блистательный миг, а в другой
раз он прошел бы мимо, как всю жизнь ходил.
У человека в мозгу, видимо, теснятся образы. У кого теснятся, у кого
нет. Если нет - значит, он их заболтал. У ребенка, практически у каждого,
теснятся. Не успел еще заболтать. Талант - это способность не спугнуть
образы (если приходят или вызваны чем-то) и начать с ними работу. А потом и
пустить в дело. Фотоотпечаток на пленке - это еще не образ. Это память.
Материал для образа. "На сейчас" или "про запас". Образ - это не отпечаток,
а переработка бесчисленных отпечатков и сигналов, и потому образ - это
всегда открытие. И от нас зависит не отшвырнуть образ, а догадаться, в чем
его открытие. Талант в том и состоит.
Образы есть и у собаки. Но в дело пускает их только человек. Это
невидимый труд, который потом становится видимым. Мудрец, когда описывал
разницу между пчелой и архитектором, сказал, что позади труда обычного лежит
"идеальное". Об этом почему-то предпочитают не помнить. Труд действительно
создал человека, но труд не по обработке камня, а сперва по обработке его
образа. То есть физическому труду умственный труд предшествует. Потому что
умственному труду предшествует сам материал труда - образ. Как физическому
труду предшествует сам материал труда, подлежащий обработке, - камень, к
примеру. Человек зашевелил мозгами не тогда, когда применил камень - его
применяли и животные, - а когда увидел образ камня в мозгу, на внутреннем
экране, и понял, что может им манипулировать, в воображении. Мозг живой и
продолжает работать, когда ты спишь. А образ - это самодеятельность мозга.
Мы еще и сейчас боимся снов и стараемся попять, какое отношение они имеют к
дневной жизни. Воля - это торможение своих желаний или чужих. И человеческая
речь возникла из повелительного наклонения. Спросите у лингвистов - глаголы
в повелительной форме древнее всех слов. То есть речь мешает мозгу
заниматься самодеятельностью. Ребенку не мешает почти.
Поэтому воля может только набрать материал, а образ приходит, когда
воля спит... Хотя человек может бодрствовать. Все люди видели ворон на
снегу...
Гете говорил: "Наше дело набрать хворосту. Приходит случай и зажигает
костер". Суриковская ворона - это случай.
Вот к каким выводам пришел Сапожников.
- Ты чудак, - тихо и даже ласково убеждал Барбарисов. - Неужели ты до
сих пор не понял, что дело не в том, прав ты или не прав, а в том, выгодна
ли твоя правота или нет. Ты замахнулся на устоявшуюся шкалу оценок. Потому
что если ты прав, то образование не нужно!
- Ты обалдел? Как это не нужно? - спросил Сапожников. - Информация не
нужна?
- Придет талантливый вахлак и решит задачу, которая не по силам доктору
наук. Кто тебе это простит? Вот возьми Мухину... Муж у нее из хорошей семьи,
но не любит ее и никогда не любил, но она кое-что знает!
- Ни черта она не знает! - сказал Якушев.
- Неважно, считается, что знает, она думает, что она знает. Диплом есть
диплом, звание есть знание.
- Она пышет злобой, но показать ее боится, - сказал Якушев.
- Да, она боится, - сказал Сапожников.
- Кто тебя боится, дворняжка ты... - сказала Мухина.
- И потому, Сапожников, у нее один выход - уничтожить тебя
высокомерием...
- Тримальхион ваша Мухина, - сказал Якушев. - Вот кто ваша Мухина.
Мухина ушла. Хлопнула входная дверь.
- Совсем девушку обидел...
- Пошла отравлять колодцы, - сказал Якушев.
- Ты бы поостерегся, - предупредил Сапожников. - Пушкина убил не
Дантес. Дантес-пешка. Пушкина убили бабы. Политика, жена и прочие графини
Хрюмины.
- Для этого ей надо признать меня гением, - сказал Якушев. - А это для
Мухиной страшней войны.
- Кстати, кто такой Тримальхион? - спросил доктор Шура.
- Был такой один. В Риме... Лакей-вольноотнущенник, - сказал Якушев. -
Спекулянт... Пиры задавал, чтобы его хвалили, - сволочь бездарная.
- Вернемся к третьей сигнальной, -сказал Глеб. - Вон сейчас сколько
болтают об инопланетной сверхцивилизации... Предлагай нетривиальное решение,
ну? Только сразу... Тогда поверю в твою третью сигнальную.- Если сверх, -
сказал Сапожников, -значит, могли до машины времени додуматься.
- Ну и что? - спросил Барбарисов.
- Тогда эти сверх могут быть нашими потомками... которые к нам
наведываются иногда.
- Что? - сказал Глеб. - Забавно... Впрочем, чушь.
- Чушь! Чушь! Чушь! - сказал доктор Шура.
- Да дайте ему сказать! - крикнул Якушев. - Что за дела? Ни у него, ни
у вас никаких фактов нет, но его предположение логичней.
- Логичней?!
- Он исходит из будущих возможностей, а вы из сегодняшних!
И опять стал молчать и сопеть над набросками.
- Значит, ты считаешь, что сверхцивилизация не будет к нам враждебна? -
спросил Барбарисов.
- Наверно, не будет, -сказал Сапожников. - Если они нас угробят
- их самих не будет. Ведь они наши потомки, а не мы их.
- Прилетать назад нельзя, - сказал Глеб. - Можно повлиять ненароком на
свое прошлое и тем испортить будущее... У Брэдбери есть рассказ.
- Почему ненароком? - спросил Сапожников. - А если специально прилетят,
чтобы изменить свое прошлое? Тогда у них жизнь изменится в
желаемом направлении... Мы устроим их жизнь, а они нашу... Может,
поэтому мы до них дозвониться не можем... Мы им сигналим в пространство, а
надо во время, - сказал Сапожников и сам удивился.
- Передвижение во времени принципиально невозможно, - поправил
Барбарисов.
- А ты докажи! - сказал Сапожников. И усмехнулся: - Ладно, забудем. Это
все фантастика.
И тут же он увидел Скурлатия Магому, человека будущего, только очень
смешного. Он был по-ихнему молодой и писал сочинение. И Сапожников понял,
что сам уже пишет.
Сочинение Скурлатия Магомы:
"Утверждают, будто Великий Сапожников, основоположник науки, искусства
и мышления последних тысячелетий, никогда на самом деле не существовал, а
является фигурой вымышленной. Это утверждают только на том основании, что
все сведения о нем получены нами из отрывков его жизнеописания, явно
состряпанного, как считают гиперкритики, не раньше чем двести - триста лет
спустя после описанных там событий. Про Сапожникова следует сказать, что,
если бы его не было, его бы следовало выдумать, хе-хе, как говорили древние.
Скурлатий Магома, ученик 19-го класса
Высшей Начальной школы Московской области
3377 года нашей эры.
Постскриптум. Я, как и все ученики нашей конноспортивной школы имени
Сапожникова, готов смотаться в 1977 год, чтобы проверить события,
изображенные в жизнеописании. И прошу специального разрешения для общения с
Сапожниковым. Поскольку я один из отстающих учеников, нет никакой опасности
передачи ему слишком ценных сведений из нашего времени, потому что я сам не
знаю ни фига".
Вскоре после Тримальхионова пира Сапожникову позвонил Барбарисов:
- Здравствуй, старик. Куда ты пропал?
- Я не пропал, - сказал Сапожников.
- У меня сердце болит.
- Что так?
- Не знаю.
- А чем же ты занят? - спросил Барбарисов.
- Рассказ сочиняю... Финал не могу придумать, - сказал Сапожников.
- Рассказ?
- Ну да, байку, - сказал Сапожников. - Да ты по мнишь... Про Скурлатия
Магому. Слушай, что будет, если кто-то докажет теорему Ферми?
- Теорему Ферма... Ферми - это другое.
- Я знаю, я оговорился. Потому что Ферми тоже считал, что идея не
дозрела, если ее нельзя объяснить на пальцах... Так что же будет?
- Старик, эту теорему уже доказали для многих чисел, - сказал
Барбарисов. - Вот жена хочет поговорить с тобой.
- А если для всех чисел? - спросил Сапожников. - В общем виде?
- В общем виде ее доказать невозможно. Это доказано.
- Доказано?
- Почти.
- Д-а...-сказал Сапожников. - Почти... Вот я про это и сочиняю. Про
почти.
Зачем пишут книги, стихи, музыку или картину? Почему? - более-менее
понятно. Тоже непонятно, и все же понятно. А вот зачем? Затем, что в глубине
души живет у поэта тайная святая надежда повлиять на мир.
Он, конечно, понимает, что ни одна книжка не перевоспитала сукина сына.
Сукины сыны почему-то не перевоспитываются. Либо они не читают полезных для
них книжек, а может быть, эти книжки их еще больше злят. Либо влияние книжки
так незначительно, что оно затухает сразу по прочтении. И все же идет
постоянная святая работа тех, кому хочется изменить мир, чтобы он стал как
материнская ладонь. Так почему же неистребима эта работа? Помимо общей
работы, помимо времени, которое все фильтрует и промывает, еще есть
индивидуальная надежда. Она вот в чем. Никто не может дать гарантии, что не
его слово окажется решающим, когда исполнятся сроки и понадобится последнее
прикосновение, последняя пушинка на весах, чтобы воспрянул род людской.
Поэтому работа должна быть сделана и продолжена.
Глеб приехал, и Сапожникову передали его просьбу прийти на демонстрацию
механического мышонка, который почти что мыслил. Но Сапожников на лекцию
опоздал.
Сапожников гулко топал по цементному полу. Пол то был паркетный,
конечно, но казался цементным из-за своей вековой немытости. Куриный помет
втерся в щели и был отполирован ногами паломников. Такие полы Сапожников
видел только в раздевалках поликлиник и в суде. Наконец Сапожников по речке
спустился к морю, пересек его, увертываясь от колонн и сдвинутых стульев, и
вышел к противоположному берегу. У стола с выдвижной трибуной и экраном, на
котором испокон веку показывали только результаты и никогда борьбу, которая
кипела в зале, то есть всю гибельную схватку страстей, затемнявшую познание
истины, Сапожников увидел группу ученых забавников, которая во главе с
Глебом возилась с механическим мышонком, который жужжал на полу и двигался
по команде туда-сюда.
Взбунтовался Сапожников.
Надоело ерничать и шутовать. Надоело высмеивать самого себя и тайно
лебезить перед профессионалами. Специалист - это не господь бог. Это всего
лишь квалификация. Но сама систематичность его знаний относительна. Кто
поумней, сам это понимает и признает, да и системы пересматриваются. На то
они и системы. И хотя каждая наука исходит из нескольких главных оснований,
сама логичность ее выводов относительна и не может быть замкнутой и навеки
закопченной, иначе придется ее признать истиной в последней инстанции. Не
может быть логически замкнутой системы даже в математике - на то есть
теорема Геделя, который это доказал. Имеет право дилетант думать, не имеет
права думать - кто должен это решать, кто арбитр? Ученого делает не звание и
даже не знания - знания меняются, - ученого делает ум. Иначе все не в
пользу. Наука не закрытый распределитель. Ну и будьте ласковы.
Да, Сапожников додумался до идеи, которая, окажись она верной, ставит
на голову, а может, и на ноги множество сложившихся представлений. Ну и что
плохого? Если идея верна - слава богу, нет - она усохнет на корню. Время
покажет. Но если она верна, из нее вытекает множество интереснейших
последствий.
Как только Сапожников догадался, что нет притяжения тел, а есть их
сталкивание из-за внешнего влияния, скручивание во времяворотах, такому
сразу, хочешь не хочешь, пришлось ответить на основной вопрос философии -
идеалист он, Сапожников, или материалист? На основной вопрос философии
Сапожников отвечал материалистически. Причина причин - бесконечная материя и
ее развитие. Но если материя бесконечна и она развивается, то никакого
первого толчка, с которого все началось, быть не может, во-первых, потому,
что и у первого толчка тоже должен быть толчок, то есть своя причина, а у
нее своя и так далее, а во-вторых, если материя развивается, то развиваются
и сами причины. Причины не стоят на месте.
Но из этого вытекало множество интересных последствий и насчет неживой
материи и насчет живой.
Неживая материя, чем дальше в нее внедряются, тем более странно себя
ведет. Электрон, например, перескакивает с орбиты на орбиту. Непредсказуемо
ведет себя электрон. Появилось даже скоропостижное мнение о "свободе воли" у
электрона.
По Сапожникову же выходило, что он не исчезает и не объявляется, а
просто распадается до полной (нынешней) невидимости, а потом снова
собирается в очевидный электрон, но на другой орбите. Ну вроде как если с
вертолета смотреть на толпу на улице. Люди разойдутся и их не видать, а
потом соберутся на другой улице на новый митинг.
А чтобы собраться на другой улице, у них на то были свои причины: либо
у каждого свои - и тогда толпа на другой улице состоит из других участников,
а первые разошлись по своим делам, либо это те же люди, но митинг перенесли
на соседнюю улицу. Причины могут быть любые. Причины любые, но они есть.
Или, к примеру, кучу песка подняло ветром. Песок не исчез. Он стал
невидим. А потом снова упал в кучу в другом месте. Но для этого нужен ветер.
Казалось бы, все складно.
Но Сапожникову не нравилось сравнение людей с песком. Вот в чем штука.
Не нравилось, и все тут. Потому что между песком и людьми наблюдалось явное
различие. И различие состояло в том, что песок был поднят ветром, а люди
вроде бы сами разошлись. Сами - понимаете? Если у механизма много степеней
свободы, ну, скажем, палка на шарнире болтается во все стороны, то никакой
воли у палки нет. Куда толкнут, туда и повернется. Она неживая. А у живого,
извините, кое-что не так. Конечно, ударь мышонка, он побежит в другое место.
Внешние причины влияют. А как же! Но дело в том, что мышонок может побежать
в другое место и не будучи ударен. Вы скажете, он побежит туда потому, что
там приманка, то есть тоже причина внешняя? Это не ответ. Можно палку
сделать железной и притянуть магнитом. Сходство явное. Сходство. Но не
тождество. А разница в существо дела. У мышонка было желание, а у палки нет.
То есть позади воли у живого - желание, а у неживого - нет. Что такое
желание, Сапожников, конечно, не знал. И полагал, что ответить па этот
вопрос значит ответить, что такое жизнь. Но догадка потому и догадка, что
она часто идет впереди знания. А верная она или нет-узнается на практике. Об
атомах догадались прежде, чем их открыли. Об Америке, говорят, тоже. Но если
догадка Сапожникова верна и желание - это особое явление, то выходило, что и
материя, из которой состоит живое, тоже особая материя.
Что такое это особая материя, Сапожников не знал, но выходило так, что
ее все же надо искать.
Где? Во времени.
И тогда Сапожников подумал: а, собственно, что такое время?
Он подумал об этом еще мальчиком, а потом всю жизнь испытывал на
прочность эту идею, сталкивая ее с любыми новинками научной мысли, и все
больше убеждался, что без материи времени никуда, а с ней похоже, есть куда
двигаться. Когда Сапожников подошел, большинство его не заметило. Шло
восторженное обсуждение. И слышались слова.
- Вы замечаете? Противоположные команды сбивают его с толку...
- Он хочет налево.
- Он хочет развернуться.
- Обратные связи... Все как в жизни...
Сапожников поглядел-поглядел на этого несчастного механического мышонка
и понял наконец, кого больше всего напоминает этот мышонок
- блюдечко на спиритическом столике, а вовсе не живого мышонка.
- Веселый охмуреж, - сказал Сапожников.
Все на секунду остановились, как на хоккее в видео записи, которую
легкомысленно недооценил и высмеял Глеб, не догадываясь, что ей предстоит
совершить переворот не меньше гутенберговского книгопечатания, а потом снова
задвигались, разве что чуть более нервно.
- Веселый охмуреж, -раздельно повторил Сапожников.
Глеб слез со стола, на котором сидел боком, по-ямщицки, управляя своей
лихой научной тройкой.
- Ну ладно. На сегодня хватит.
И пошел мыть руки. Сапожников пошел вслед за Глебом. Никто больше не
шел.
- Почему же охмуреж? - не оглядываясь спросил Глеб.
- А потому, что ваш мышонок так же похож на живого, как блюдце.
- Какое блюдце?
- Спиритическое... "Он хотел, он повернул, он не может выбрать", -
сказал Сапожников. - Ни черта он не хочет и не выбирает, потому что он
машина, выполненная в виде мышонка, с чужой программой поведения. И никакой
он не мышонок, вполне мог быть паровозиком или столиком на колесах, это без
разницы.
- Короче.
- Не в командах дело, не в рефлексах и обратных связях.
- Тебе уже не только Павлов мешает, но и Винер.
- При чем тут Павлов и Винер? Они же не описывали жизнь в целом, они
изучали отдельные ее проявления. Они ученые, а не иконы.
- Ладно, дальше.
- Пока не поймут, что такое желание, не поймут, что такое жизнь, -
сказал Сапожников.
- Ишь ты! - сказал Глеб. - Не меньше?
- Не меньше, - сказал Сапожников.
- Тогда подробней.
Сапожников рассказал.
Пока не узнают, что такое желание, не узнают, что такое жизнь. И
никакие механические и кибернетические модели не помогут. Вот сделали
искусственного мышонка и пускают его в лабиринт, датчики всякие
чувствительные при нем. Он попытается туда, попытается сюда, найдет дорогу.
У него же запоминающее устройство, и потом эту дорогу он сразу находит.
Внешне все как в жизни, а по существу - ничего общего. Это как в ковбойской
пословице: никому еще не удавалось силком напоить лошадь. Поэтому машина
штука дрессированная, а живое существосамодеятельное. А как же!
- И больше мне не попадайся, - сказал Глеб без всякой логики.
- Это ясно, - сказал Сапожников. - Так вот запомни, когда сам
приползешь...
- Я? - перебил Глеб.
И они расстались.
И впервые после ссоры Сапожников увидел Глеба на совещании, когда
профессор Филидоров. громил его и теперь уже барбарисовский двигатель. Глеб
был ласковый и улыбался, как улыбаются у них в научном зазеркалье чеширские
коты. Запонки его мерцали, и Сапожников вдруг понял, почему он, Сапожников,
проектирует этот провальный двигатель
именно с Барбарисовым. Это ведь Глеб велел Барбарисову связываться с
Сапожниковым. Вот так. В порядке старой дружбы. Глеб ничем не рисковал. Если
вдруг Сапожников придумал толковый двигатель, то Глеб участник-вдохновитель.
Если же нет - горит Барбарисов, ну и, конечно, Сапожников. Да, собственно,
как горит Барбарисов? Ну, помог Сапожникову по совету Глеба разобраться. И
все. Бредни, и все! Это блистательно доказал Филидоров. Доказывал,
доказывал, а потом вдруг устал, что ли, вытер лоб белейшим платком и сказал:
- Прошу сделать перерыв.
Филидорову дали воды, а Глеб смотрел на свои ногти.
Ну что ж, Сапожников, реванш так реванш. С видеозаписью Глеб ошибся,
вышла промашечка, старая идея твоя оказалась триумфально верна. С мышонком
Глеб тоже маленько перебрал, действительно жизнь оказалась сложнее и не
состояла из рефлексов, по крайней мере очевидных, но вот с двигателем у
Сапожникова полный затык и кранты, выражаясь научно. Ну и, естественно,
идиотская идея вдохновения - чистая фантастика.
Вот так-то.
Сапожников вспомнил, как, возвращаясь из Киева, увидел на перроне
Глеба, который предложил Сапожникову подвезти его, куда ему надо. Доктор
Шура поехал с ними.
Когда они шли к машине, доктор Шура озабоченно спросил.. - Ну что
слышно насчет того?
- Насчет чего? - Сапожников думал, что это к нему.
- Пока ничего, - ответил Глеб- и пояснил: - Затевается кой-какая
лаборатория.
И Сапожников понял, что он им неинтересен.
А потом в казенной машине Глеб обернулся с переднего сиденья и объяснил
Сапожникову все, что он думает о нем, о его двигателе и о его
маловразумительных гипотезах. Мы, конечно, могли бы рассказать здесь, какими
доводами и в каком тоне разнес малограмотного Сапожникова Глеб, свирепый
оппонент. Но скажем только о тоне. Как велел он ему внимательней читать
книжки, хотя бы вузовские учебники, если уж ему другого попять не дано, и
так далее... Как: советовал ему повышать общую грамотность, а не
дискредитировать науку дилетантским и нигилистическим к ней отношением, ну и
прочее в том же знакомом духе.
В общем, высек Сапожникова как хотел. В науке это как делается?
Секущий делает вид, что раздражение его - от зряшной траты времени на
пустяки. А на деле копни поглубже - обнаружишь раздражение житейское. Но кто
в этом признается? Никто? Дураков нет.
Но Сапожников высеченным себя не почувствовал и спросил себя: означает
ли, что всякий, кто выскажет предположение, которое другим в голову не
приходило, непременно Коперник? Нет, конечно. Однако каждое, заметьте,
каждое нетривиальное предположение должно быть рассмотрено, чтоб, не дай
бог, Коперника не пропустить. Иначе нечего болтать о научно-технической
революции, а надо так и говорить - престиж. Потому что наука-это не девица,
которую никто не хочет, так она всем надоела воплями о своей невинности,
наука - это в конечном счете философия, то есть любовь к мудрости, если
перевести это слово.
Это о тоне.
Что же насчет научных доводов, которые оппонент привел против доводов
Сапожникова, то они изложены в отличных вузовских учебниках, и желающие
могут там с ними подробно ознакомиться. Однако ни в одном учебнике не
сказано, что любой вопрос закрыт раз и навсегда. Нет там такого довода.
Все высказал Глеб, свирепый оппонент, и ему наконец полегчало.
Сапожников сказал "ага" и попросил его высадить. А продолжение этого
разговора Сапожников вспоминать не мог, потому что ничего об этом не знал.
- А зря ты его так, Глеб, - сказал доктор Шура, когда поехали дальше.
- Чтобы всякий дилетант не лез со своими идеями. Только дешевая суета.
Обнаглели.
- А мне его жаль.
- А науку тебе не жаль? А меня тебе не жаль? Два дня на него убил, а
ведь у меня давление и своих дел полно.
- Тебя мне не жаль, - сказал доктор Шура. - У тебя была задача
растоптать профана, а он думал, что нам от его идеи будет хорошо.
- Погоди, - сказал оппонент. - Ты еще меня поймешь. Тебе еще самому с
ним придется столкнуться.
- Свят, свят, - сказал доктор Шура.
Но оппонент и здесь оказался прав - доктора Шуру это не миловало. Но
это не сейчас. Об этом будет рассказано дальше.
А оппонент, расставшись с доктором Шурой, поехал к себе в институт, где
он был почти главным, весь день занимался четкими делами, а потом, поздно
ночью, вернулся в свой дом, расположенный напротив зоопарка, в свою
квартиру. Зажег свет в комнате, хотел выпить чаю, но не выпил. Хотел зайти к
жене, которая уже спала в соседней комнате, но не зашел. Хотел включить
приемник, но не включил. Потом погасил свет и подошел к окну. А за окном
была ночь и фонари и на асфальте - невидимые следы оппонента, ведущие к его
собственному дому. На улице было очень хорошо, и оппоненту вдруг захотелось
туда, в зоопарк, где моржи и где белые медведи печенье ловят. Но для этого
нужно было дождаться утра, а дождаться было почтя невозможно. Потому что
где-то сейчас посреди Москвы брел Сапожников, который совершенно задаром
хотел сделать, чтобы оппоненту было хорошо, и время бежало, и бежало, и было
необратимо, и оппонент заплакал - да что толку?
- Ужасно это все... - сказал оппонент. - Ужасно...Ужасно, что я прав.
- Глеб, - позвала жена, - ты пришел?
- Нет еще, - сказал Глеб...
И на этом две параллельные истории из жизни Сапожникова - прошлая и
нынешняя - сливаются в одну, и дальше, как говорят музыканты, оркестр играет
тутти, то есть все разом.
Глава 27. ФЕРДИПЮКС
Была в свое время знаменитая фраза одного искусствоведа, который
объяснил, как обезьяна стала прямоходящей, - "в этот момент руки обезьян
потеряли почву под их ногами". Нечто подобное, в переносном смысле конечно,
произошло с Викой - когда она встретила на своем пути Сапожникова. Ей
показалось, что горизонт от нее малость отдалился. Это первый признак того,
что человек, как говорится, растет над собой.
Как ни странно, Вика была чем-то похожа на Нюру. И еще, представьте
себе, - на Рамону. Но как бы на Рамону в переложении для электрогитары. Чем
похожа? Сразу и не скажешь. Какими-то исходными данными, породой, что ли.
Ну, а дальше все другое. Дальше - воспитание, индивидуальное развитие, эпоха
- в общем, на какой грядке выросла.
Перед тем как на ее пути споткнулся и упал Сапожников, в ее жизни тоже
наступил стоп. Она в общем-то знала, что хороша собой, это знают с детства,
в зеркало смотрятся и люди говорят. И еще она всегда помнила, что родилась в
августе, да-да, в том самом августе, и что с того самого августа есть бомба,
которая может однажды остановить жизнь.
И для нее эта бомба была всегда, и потому она торопилась жить,
торопилась выйти замуж, развестись, торопилась получить профессию.
Торопилась. А о другой жизни она знала понаслышке и не могла ее себе
представить, потому что душа у нее созревала так же медленно, как у Нюры,
хотя жизнь требовала скоростей, и фантазия ее еще не проснулась и не было
про зрения, а вокруг были факты, факты, вращающиеся в водоворотах, по
которым представить себе будущее невозможно, если нет ощущения потока,
который эти водовороты создает, сталкивает и уносит вниз по реке, и, значит,
надо торопиться жить, если тебе говорят, что ты хороша и желанна, иначе ты
постареешь и будешь нехороша и нежеланна, и лучше не привязываться всерьез и
не прислушиваться к внутреннему голосу, который говорит, что нельзя ускорить
роды и бутон, раскрытый лапами, это еще не цветок, но уже труп, поэтому
бутон лапами не раскрывают, и что надо жить со скоростью травы и в ритме
сердца. ...Листья были еще зеленые, когда Сапожников ее встретил впервые и с
трудом узнал по медленной Нюриной улыбке, и у него стало холодно в сердце,
когда он понял, кого он пропустил в жизни и от кого унесло его время на
двадцать лет вперед, в прошлое от ее тогдашних двадцати пяти. Сорок пять лет
ему было, Сапожникову, и ни секунды меньше.
- Двугривенный меня смущает, - сказал Сапожников. - И ничего больше...
Двадцать лет разницы... Ты подумала об этом?
- Я люблю тебя. - сказала Вика,
- Ты предстань себе... через пять лет тебе тридцать, а мне пятьдесят...
Ты однажды просыпаешься и видишь, что мои жубы в штакане лежат, - прошамкал
Сапожников.
- Я люблю тебя, - сказала Вика.
- Вика... Вика... - сказал Сапожников. - Ты совсем промокла...
Какой дождь... какой дождь идет... а запах какой... это листья так
пахнут...
- Я люблю тебя, - сказала Вика.
И Сапожников ловил ее дыхание, когда она закрывала глаза.
А Вика? Что Вика?
Странное это дело. Многими замечено и в быту и, наверно, в изящной
словесности, что ежели двоих тянет друг к другу, то они все время случайно
встречаются хоть у метро, хоть на ярмарке, хоть где. А не тянет, то и не
встречаются. Объясняйте это как хотите, а мы не решаемся.
...У Сапожникова было детское впечатление, которое так и жило в нем все
годы, и он никому об этом не рассказывал, потому что не мог понять, в чем
его суть. Слушайте внимательно. Когда он подходил к морю, или реке или
пруду, где у берега качалась привязанная лодка, его самого начинало качать и
сердце бухало от тайны и предвкушения. Он садился в лодку и чуть
отталкивался рукой от берега. Гремела цепь и уключины, и все звуки были
громкими и секретными, как шепот на ухо, который гремит для тебя одного и не
слышен другим. И Сапожников отплывал на привязанной лодке, и это были самые
лучшие секунды. А потом он отвязывался от берега и выгребал на вольную воду
пруда, или реки, или моря и греб, греб, и ему становилось скучно, и он не
видел, какой в этом толк, и не понимал, в чем тут дело. Он тогда еще не
понимал, что, когда он садился в привязанную лодку, он собирался отплыть в
другую жизнь, а когда отвязывался, выходило, что плывешь в другое место...
Та же самая жизнь, только тесно и много воды. 3емная программа и
космическая. В земную грядку сажают семя моркови, и вырастает морковка. От
земной грядки зависит, какая будет морковка - хилая или цветущая, но
превратить морковку в другой овощ она не может. Это может сделать только вся
Вселенная, а Земля- лишь малая ее часть. Иначе почему человек от века
вглядывается в звезды и чувствует их некое значение для себя и ищет влияние?
Он только не может догадаться, какое оно.
И в любви так. Начинается как предчувствие другой программы жизни,
продолжается однообразием пути и заканчивается усталостью - лучше бы уж и не
отплывал. И человек смотрит на звезды, и тоскует, и спрашивает себя - в
какой неуследимый момент он потерял вселенскую программу пути и стал болтать
веслами в соленой или пресной воде, - и ждет ответа. Но тоска сильнее
недоумения, и каждый раз, когда возникает предчувствие, человек снова идет к
берегу, будто хочет что-то вспомнить, и все пруды для него чистые, даже если
они совсем маленькие и на них плавают прошлогодние листья и обертки от
карамелек, а мимо них лязгают трамваи и весенние форточки хлопают в
окрестных домах, потому что для космической дороги жизни всего-то и нужно -
пара деревьев на берегу да качающаяся лодка на воде. И еще нужно замереть,
как замер Сапожников, который вылез из Глебовой машины, пошел пешком по
Москве, добрел до прудов а увидел, как Вика садится в лодку. Как в лодку
садится любимая женщина. И непонятная судьба людей, которых тянет друг к
другу, позволила ему подглядеть, как Вика перешагивала с берега на
качающуюся лодку и села на сырую доску. Боже мой! Он потом гнал от себя это
видение, а оно не уходило.
А она поболтала рукой в мокрой воде, потом провела по щеке - не то
остудила лицо, не то согрела ладошку, а потом взялась руками за борта и так
сидела, раскинув руки, будто ждала кого-то. А Сапожников смотрел и не
подходил. Долго смотрел. Потом мысленно подал ей руку и помог снова перейти
на берег. Он это сделал, потому что хотел еще раз увидеть, как она
перешагивает. Она наедине с собой была совсем другая и нежная. А на берегу
поправила юбку и выпрямилась.
Кто из женщин не разглядывал себя в зеркале? Вика не разглядывала.
Девочке, жившей в ней, чтобы хорошо выглядеть, надо было захотеть хорошо
выглядеть, и Вика смеялась не зажмуриваясь. Когда она проходила мимо вас,
казалось, ее сопровождает беззвучный топот скакуна. Она оборачивалась на
зов, будто она амазонка и на скаку натягивает лук. Казалось, еще секунда, и
они вместе с конем ринутся в пропасть. Вольная воля в ней была. И ошибка.
Сапожников прочел однажды в старой книге про лошадей: "Совершенно
особый отдел составляют русские лошади, выведенные искусственно, но под
местным влиянием почвы, климата и ухода получившие особый, свойственный им,
русский отпечаток". Иван Мердер. "Конские породы. Париж, 1895 год".
...А часы тикали недели, месяцы, годы. Вика была в расцвете и уходила
все дальше от того, что было положено ей природой. Скорей, скорей! Выявить
себя, реализовать себя, пусть уйти в сторону от своего пути, но освободиться
горделиво, до конца. Никто не видел, не знал еще, но назревала трагедия
амазонки.
И не у нее одной.
Ведь вместо того, чтобы искать связи, они искали разрыва.
...Сапожников, я догадалась... я всю жизнь шла к тебе. Я бегу, я бегу,
я уже задыхаюсь от встречного ветра... Я двинулась в эту дорогу еще в
детстве... Я забиралась на сундук в прихожей и ждала, когда придет сказка...
В одну дверь я видела коридор и дальнее окно, в другую - половицы комнаты,
такие старые, что скрипели, если на них посмотреть... Я ждала... Мимо меня
сказка не могла пройти... Но она просто не пришла...
Дунаевы принимали гостей. Так уж давно пошло. Если у Сапожникова гостей
больше, чем один, он бежал к Нюре: "Нюра... понимаешь..."
- Значит, так: смотаешься на рынок, возьмешь там (ну, и дальше, что
взять и почем - по сезону)... А гостей сколько?
В этот раз гостей было не так чтоб много, но порядочно, два стула
заняли в квартире напротив, у Александры Львовны из бухгалтерии. И гости
важные, трое - профессор с заместителем и физик молоденький, звать Толя, но
в очках, и со службы сапожниковской двое - ну, этих Нюра знала, такие же
командировочные - транзитники, как Сапожников, - Фролов Генка и Виктор
Амазаспович Вартанов, армянин, но говорит чисто, как русский, да еще женщина
молодая, не поймешь с кем.
- Вика, - сказала женщина.
- Вижу, - сказала Нюра. - Точно... вика...
- Это растение такое, - пояснил Дунаев на тот случай, если б Вика
обиделась. - Из семейства мотыльковых... Имеет пятизубчатую чашечку... Корни
сильно развиваются в глубь почвы... Очень полезная.
- Интересно, - вежливо улыбнулась Вика.
- Это последнее, что я у сапожниковского дядьки изучал, - добавил
Дунаев. - Сапожников, принимай.
Вика улыбнулась медленно и прошла в комнату, вздернув подбородок.
Сапожников встал со стула, снова сел. Толя поднялся с соседнего стула и
усадил Вику. Сапожников притих.
- Ну, все, - сказала Нюра, глядя из прихожей. - Сейчас Сапожников
спорить будет.
- Почему?-спросил Дунаев. -Может, еще обойдется...
- Девка больно хороша.
"Фердипюкс" - это слово в стихийном порыве родилось во время великого
спора Сапожникова с Фроловым. Хотя все понимали, что причина спора Глеб и
Вика. А профессор тут - судья со свистком. Глеб пришел потому, что Филидоров
пришел; Филидоров пришел потому, что Толя пришел; Толя пришел потому, что
Вика попросила, Вика - журналистка, которой нужно взять интервью у ученых. И
Глеб чувствовал себя репкой, которую в конечном счете вытащила из грядки эта
красивая мышь. Первый раз Глеб сидел в компании, которая собралась не ради
него... Он курил трубку "Пунте оро", набивая в нее "Кепстен" из жестяной
банки, и чувствовал себя на сквозняке - без свиты, которая обычно делала за
него черновую работу. А Вика эту свиту как бы отсекла. И приходилось, самому
доказывать, что король не голый. Но не в этой же компании!
Вику тоже чем-то задевал Глеб. Только она не могла понять чем. Чужой, в
общем, человек, высокий красивый Глеб. Когда она на него смотрела, ей
казалось, что, проходя на ахалтекинце коротким галопом по вольному шоссе,
она заглянула в пролетавшую "Волгу" сквозь ветровое стекло. Пролетели
навстречу друг другу с удвоенной скоростью, и разнесло их в разные стороны.
Вика и Глеб холодно переглядывались поверх головы Сапожникова, и нее
понимали, что, как это ни смешно, между этими двумя идет борьба за душу
Сапожникова.
Глеб разглядывал ногти, как отрицательный герой в детективе. И
поддакивал Фролову. А Фролова эта поддержка унижала, как похлопывание по
плечу. Вика записывала высказывания Сапожникова и не записывала Глебовых.
Филидоров с Вартановым с высоко поднятыми бровями сидели на разных концах
дивана, каждый у своего валика. А Толя улыбался и вертел головой - то на
Сапожникова, то на Филидорова поглядит - как при помолвке. Нюра входила и
выходила и говорила что-нибудь мимо смысла, и голоса у мужчин становились
низкими. Вика тогда бросала писать и старалась понять, как у Нюры это
получается. А Дунаев посмеивался.
Вот такая психология.
Сейчас есть инженерная психология, и социальная психология, и еще
разные отростки этой науки. А какая здесь была психология, когда на одном
конце цепочки расположилась Вика, а на другом проживала Нюра, а все
остальные - только перегруппировались?
Мы пока еще сознательно не говорили о психологии Сапожникова, потому
что нам стыдно. Вместо того чтобы думать о двигателе, он страдал оттого, что
через часок-другой Вика уйдет. Когда он думал об этом, в спине у него
начиналась боль, а когда не думал - боль начиналась снова. И тогда
Сапожников видел, как Вика переходит в качающуюся лодку.
Глебу была неприятна возня вокруг Сапожникова, которую явно пыталась
устроить Вика. Он спервоначалу было решил - начинается, пресса, дебаты о том
- мученик Сапожников или нет, бороться ли обществу за его двигатель или
сдать в архив. Это Глебу было совсем ни к чему. Изобретатели, хаотическое
племя, от которого у порядочного исследователя тошнота. Но дело повернуло
совсем в другую сторону. Один из болельщиков понахрапистей - некий Фролов,
бывший токарь, явно обиженный разговором, который, по мнению Глеба, был выше
его понимания, вдруг перевел дискуссию в общую плоскость, где буйствует хаос
амбиций и теряется всякая конкретность. Генку задело, что вроде бы
получалось - есть обычные люди и есть особенные. И он, Генка, и Вартанов, и
хозяева дома, Дунаевы, - обычные, а залетные профессора с секундантами -
особенные. Вика не в счет, так - неандерталочка.
- Творчество, творчество... Творчество - это работать без халтуры,
-сказал Генка. -Работай на совесть - вот и будет творчество. Совесть - вот в
все творчество.
- Верно, - сказал Глеб.
И Генка осекся. Он животом, кожей, раньше говорили - фибрами души,
чувствовал, что поддержка с этой стороны полностью корежит то, что он хотел
сказать. Совесть - великое слово, совесть по отношению к делу - может быть,
великое вдвойне. Вся штука в том, что считать делом. Генка не мог объяснить,
почему ему нельзя объединиться с Глебом, но знал твердо - нельзя. И кроме
того, он не знал, куда девать Сапожникова по этой раскладке.
- Гена, - сказал Сапожников, - ты на чем сидишь?
- Ну?
- На стуле сидишь?
- Ну, сижу.
- А кто изготовил?
- Мебельная фабрика. Мастер. Ну и что?
- Изготовил, - сказал Сапожников. - А придумал кто?
- А это одно и то же, - ощерился Генка. - А по-твоему, стул - дело
нетворческое? Так, что ли?
- Я работаю на стекольном заводе и выпускаю стакан, понял? И делаю это
хорошо. Это ремесло, понял? - сказал Сапожников. - Или так: беру каплю
расплава и начинаю выдувать пузырь а по дороге соображать - что из него
можно сделать. Это творчество, понял? Стакан я планирую, заранее знаю, а
насчет капли догадываюсь по дороге, понял? Прежде чертежа нужна догадка.
"Фердипюкс" - это слово такое, которое в стихийном озарении родилось во
время великого спора Сапожникова и Фролова. Глеб слушал напряженно, и все
понимали, что он наконец дождался и нарвался и теперь его медленно
раздевали. И ничего Глебу поделать было нельзя. Ни уйти, потому что всем
ясно было бы, почему он это сделал, ни вступить в спор - потому что не хотел
он поставить себя с Генкой на одну доску, ни приказать замолчать - потому
что в этом споре начальников не было. И оставалось ему только ждать, когда
Сапожников с его тупой основательностью либо поскользнется на натертом полу
расхожей публицистики, и тогда можно ему будет припаять образ мыслей,
опасный для общества, либо вызовет стихийную социальную ярость Фролова.
Но покамест ничего этого не происходило, и Сапожников не давал спору
возвыситься до уровня "а ты кто такой" и "наши не хуже ваших".
"Фердипюкс" - это слово такое. Им Сапожников предложил заменить слово
"творчество". Поскольку слово "творчество" помаленьку начинает терять всякий
смысл и ощущается только престижем и похвалой. И сказать про какое-нибудь
дело, что оно не творческое, значит оскорбить всех в этом деле участвующих и
отвратить к нему стремящихся. Вот Сапожников и предложил заменить слово
"творчество" словом "фердипюкс" ввиду его явной противности. Чтобы тот, кто
не умеет или не хочет делать кое-что без предварительного чертежа, не
стремился бы к этому занятию только из-за клички "творец". Это же ясно! Одно
дело сказать про человека, что он на творческой работе, а другое - объявить
во всеуслышание, что он занимается фердипюксом. Кому это приятно?
Фролову это было неприятно, и он как-то сразу скис. Но Сапожников,
который всю жизнь ехал куда-то и никак не мог доехать, обижаться ему не
велел и заявил, что лично его вполне устраивает, если все будут знать, что
он занимается фердипюксом, лишь бы езду в незнаемое не путали с ездой по
адресу. И что обществу нужны и ремесленники, и фердипюксы, и если Фролова
оскорбляет когда-то великое, а ныне затрепанное и уничижительное слово
"ремесленник", то есть человек, знающий свое дело до тонкости и умеющий
сделать нужную
вещь, то Сапожников со своей стороны добровольно отказывается от
престижной клички "человека творчества", то есть человека, имеющего не
чертеж впереди, а убегающий горизонт, и согласен быть "фердипюксом", раз
слово "творчество", бывает, приманивает бездельников на нужную обществу
работу.
- Так против чего же ты все-таки выступаешь, Сапожников? - спросил Глеб
и стал ждать ответа.
- Я не против. Я - за, - сказал Сапожников. - Я за ремесло и за
фердипюкс.
- Ремесло - это стандарт. Стандарт противен, - сказал Глеб. - И мы со
стандартом боремся.
- Это ужасно, - сказал Сапожников. - Ужасно, если вы победите. Но я
думаю все же, что вы не победите. Стандарт - это великое достижение в
технологии. Я хочу позвонить по телефону, чтобы мне на дом привезли
телевизор "Электрон", а я бы его только включил и смотрел бокс, где Кассиус
Клей делает что хочет с Фрезером, потому что Кассиус Клей фердипюкс, а
Фрезер выполняет программу и каждый раз ошибается. А не хватать за локоть
молодого продавца и жарким шепотом просить его подобрать за дополнительную
плату телевизор "Электрон", но не жирный, а попостней и с мозговой
косточкой.
- А если токарю надоест крутить гайку по чертежу? - спросил Глеб, ища
союзника в Генке. - Тогда как? То есть ему надоест работать руками и он
захочет работать головой? Тогда как?
- Во-первых, нет такого ремесленника, который бы не работал головой. Ты
просто не пробовал, Глеб. Не путай стандарт и однообразие. А если ему
надоест однообразие, он должен придумать, как сделать две гайки вместо
одной, или придумать автомат для нарезки гаек, или придумать элемент,
заменяющий гайку вообще. То есть перейти в фердипюксы.
- Я не хочу переходить в фердипюксы, - сказал Фролов. - Я хочу резать
свою гайку. Я люблю однообразие. Оно успокаивает.
- Тогда о чем спор? - спросил Сапожников. - Я же знал, Гена, что ты не
захочешь перейти в фердипюксы. Во ты, как и Глеб, почему-то считаешь, что в
науке и в искусстве...
- Ничего я не считаю... - вызывающе сказал Фролов. - Почему ты
объединяешь меня с Глебом? Я говорил о совести.
Так. Слово было сказано. Хотя и не Сапожниковым, но было сказано -
объединяешь.
Глеб поднялся, подошел к Сапожникову и стал смотреть ему и глаза.
- Ты сумасшедший, Сапожников, - сказал Глеб.
- Это я уже слышал, - сказал Сапожников. - Я алжирский бей, и у меня
под самым носом шишка.
- Почему ты людей обижаешь?
- Ничего ты не понял, Глеб, - сказал Фролов. - Мы об него сами
обижаемся, как о булыжник... Все важно - и ремесло, и фердипюкс. Не надо
только перепутывать. А то одна показуха получается. Сапожников - фердипюкс,
это ясно. Верно я говорю, Сапожников?
- Не подсказывай мне ответ, Гена, - сказал Сапожников.
Потом он засмеялся, сделал танцевальное па в центре комнаты, закрыл
глаза и повалился на пол.
- Неожиданности хороши в меру, - сказал Глеб.
- Фролов кинулся поднимать, но Глеб остановил его.
- Нельзя... - сказал Глеб. - Скорую помощь... Быстро... Инфаркт,
наверно.
Палец Вартанова не попадал в единицу на диске и все промахивался мимо.
- Допрыгался, фердипюкс... - сказал Филидоров, который во время дебатов
не произнес ни одного слова и настолько затих в своем углу, что о нем
постепенно забыли, хотя вначале явно старались показаться и понравиться ему.
- Эх, вы! - наконец крикнула Нюра. - Ему же людей жалко!
Понятно вам? - И снова крикнула: - Сапожников!
Глава 28. БАГУЛЬНИК
Как на самом деле было, никто не знает, но рассказывают вот что: шел по
улице человек, шел и шел, а потом вдруг упал. Подбежали к нему, смотрят, а
он не тот. Какой он прежде был, никто, конечно, не знал. Шел себе по улице и
шел, а когда упал, смотрят, он совсем не тот. Ну конечно, тут шуры-муры,
туда-сюда, то-се, подбежал второй, поднял человека, пустил его по улице -
идет. Как колесо покатился. Опять стал тот самый. Никакого интереса.
Вика сказала Сапожникову:
- Ну что ты мне всякую чушь рассказываешь... Ну, а кто он, тот человек?
- Кто?
- Который упал?
- А-а.
- Нет, правда, кто?
- Это был я.
- А второй, который его поднял?
- Это был тоже я, - сказал Сапожников. - Однажды раненый упал на льду и
разбил лицо. Это был тоже я, а однажды я замахал крыльями, взлетел на забор
и закукарекал. Это был тоже я.
- Ты очень чувствительный.
- Нет, - не согласился Сапожников. - Я задумчивый.
- Ничего, все еще наладится, - сказала Вика - Ты еще выпутаешься.
На подоконнике стояла хрустальная ваза колокольчиком. Вика воткнула в
нее какие-то прутья и налила воды. Два дня они стояли веником, а на третий
брызнули розовыми цветами.
Сапожников только хотел было сказать ей, что вот, мол, сухие прутья,
если их поставить в вазу да налить воды - и другое в этом роде, - только рот
раскрыл, а она тут же все сообразила.
- Ты мыслишь образами, - сказала Вика, - не инженер, а прямо какой-то
Белинский.
- Я - сломанный придорожный цветок татарник, - сказал Сапожников. - Я -
Хаджи Мурат. Меня теперь только в хрустальную вазу ставить... Ничего нельзя,
двигаться нельзя, пить нельзя, курить нельзя...
- Только без пошлостей.
- Я ни слова не сказал о женщинах. Что ты взвилась?
- Я тебя знаю.
- Вот-вот, курить нельзя, пошлости говорить нельзя... Слушай, - сказал
Сапожников, - мне сегодня улица снилась. Лето, а по асфальту идут глазастые
девчонки в мини-юбках, с вытаращенными коленками...
- Противно, - сказала Вика.
- Ты же сама такая.
- Я бы их из пулемета расстреляла.
- А не жалко?
- Жалко, - сказала она.
И Сапожников вдруг откинул одеяло и выскочил на холодный пол. Ничего.
Жив.
Вика крикнула:
- Ты что?
Сапожников стоял на паркете на дрожащих ногах.
- Совсем с ума сошел, - сказала Вика, - совсем...
Сапожников похлопал себя ладонью по ноге.
- Волосики... - сказал он.
Вика вылетела из комнаты.
- Не сердись, - крикнул Сапожников. - Пошлости тоже зачем-то нужны.
Хлопнула входная дверь.
- Тишина, ты лучшее из того, что я слышал, - сказал Сапожников и,
держась за стенки, выбрался в коридор, где у него возле холодильника имелась
гиря.
- Лучше умереть стоя, чем жить на коленях, - сказал Сапожников и
нагнулся за гирей.
Тут на него упала щетка, потом рулон чертежей. Они показались ему очень
тяжелыми. Он запихнул их в угол. Отдохнул немножко. Потом рывком поднял
гирю, подержал ее над головой и осторожно опустил на пол.
Ничего не случилось.
- А ну, - сказал Сапожников сам себе и поднял еще раз.
Потом он доплелся до кровати и сел на краешек. В груди булькал,
толкался и бил крыльями недорезанный петух.
- Болит, - жалобно сказал Сапожников, но никто не услышал. - Ну и хрен
с ним. А раньше, что ли, не болело? Уж лучше от гири.
Тогда он встал, повторил все сначала, и пот заливал ему лицо, и слезы
заливали ему лицо, а на улице нерешительно бренчали первые гитары, ничего,
они разойдутся еще. Скоро лето. И тогда он обнаружил, что стоит на коленях
перед гирей.
- Нет... -сказал Сапожников сам себе. - 3ачем же умирать стоя. Лучше
все-таки жить стоя, чем умирать на коленях. Если сейчас не умру - буду жить,
а как же!
Потом дополз до постели, улегся и дышал.
- Курить бы надо бросить, - сказал он.
И тут чмокнул замок и вошла Вика.
- Отдышалась? - участливо спросил Сапожников.
- У меня голова болит от тебя, -ответила она.
- Я одинокий, - сказал Сапожников.
- Ну уж нет, - сказала она. - Прежде чем помереть, мы с тобой еще
поживем, Сапожников.
Он и раньше замечал, что им разом приходят одни и те же идеи, но не
знал, что это бывает на расстоянии.
- А то еще был такой случай, - сказал Сапожников. У него этих случаев
было сколько хочешь.
Вика перебила:
- Они мне сообщили, что у тебя инфаркт был из-за меня.
- Они романтики.
Она усмехнулась пренебрежительно, а Сапожников, чтобы ее утешить и
выделить из общей массы людей, сказал:
- Им непременно надо, чтобы из-за любви был инфаркт, а еще лучше -
помереть. Тогда будет о чем рассказывать и бегать из дома в дом высунув
язык.
- У нас же ничего с тобой не б...


