Анатолий Рыбаков. Тяжелый песок
страница №7
... на похороны мы ужеопоздали, и было решено, что я поеду туда позже, чтобы установить
памятник, ограду и договориться на кладбище о сохранении могилы.
А пока я написал в Миасс, начальнику отделения железной дороги и в
партийную организацию, мне ответили, что Лева и Анна Моисеевна погибли при
переходе железнодорожных путей.
Наш сосед Иван Карлович, инженер депо, сказал, что, как показывает
статистика, на железных дорогах гибнут не столько пассажиры при
катастрофах или случайные люди, переходящие пути, а главным образом
железнодорожные рабочие и служащие. Железная дорога, как сказал Иван
Карлович, официально именуется "зоной повышенной опасности".
Эти высказывания Ивана Карловича никого не могли утешить, есть
профессии куда более опасные, и все же люди занимаются ими всю жизнь и не
гибнут, и Левину гибель я очень переживал. Он был человек жесткий, даже
беспощадный, но брат есть брат, я его очень любил, он был личностью
незаурядной, я им гордился, он многое мне дал в юности. Его нелепая гибель
неотступно стояла перед моими глазами, и не знаю почему, но мне казалось,
что неосторожность при переходе путей допустила Анна Моисеевна, важная,
медлительная особа, она и по улице шла так, будто все обязаны уступать ей
дорогу, так, видимо, шла и там, а сколько путей на такой большой станции,
как Миасс, вы, конечно, представляете, пути перекрещиваются, и вот
неожиданно - поезд, Анна Моисеевна растерялась, остановилась, Лева
попытался ее оттащить, и сам тоже попал под колеса. Может быть, все было
не так, но в моем воображении стояла именно такая картина их гибели.
Первая смерть в нашей семье, мы словно оцепенели... Но знаете, я ожидал
от матери большего горя и отчаяния, ведь я видел ее реакцию на арест отца.
Такой реакции теперь не было. Она замкнулась в себе, но не плакала, не
рыдала... Почему? Может быть, были уже израсходованы душевные силы на
спасение отца... Не знаю... Ведь она любила Леву, и как! Такой сын! И вот
погиб... Нелепо, случайно... И все же он единственный отстранился от дела
отца, не потому, что был равнодушен к нему, не потому, что был злой, а
потому, что жил по каким-то своим, непонятным ей и чуждым законам. Думаю,
что это было именно так. Когда я имел неосторожность высказать
предположение, что Лева погиб, спасая Анну Моисеевну, мама с горечью
заметила:
- Ее он спасал!..
То есть хотела сказать, что Анну Моисеевну он пытался спасти ценой
собственной жизни, а для спасения отца палец о палец не ударил.
Знаете, мне было это неприятно слышать от мамы. Перед лицом такого
горя, такого несчастья должны отступить на второй план все недоразумения,
перед лицом смерти надо стать выше всяких обид. Конечно, Анна Моисеевна
была плохим человеком, жестоким, бессердечным, но Лева любил ее, и она,
может быть, по-своему любила Леву; ведь после того как его отстранили от
его высокой должности и перевели в какой-то Миасс, она могла отказаться от
него, могла с ним развестись, а ведь нет, не развелась, поехала на Южный
Урал... И ее и Леву уже поздно судить, их нет, они ушли из жизни...
Впрочем, не будем судить и мать - таков ее характер.
Конечно, ни она, ни отец, никто из нас не могли выкинуть Леву из
памяти, но постепенно жизнь вошла в свою колею, такая у жизни способность:
куда бы ее ни забрасывало, как бы ни закручивало, ни выворачивало, все
равно она возвращается на свою колею...
Прошло несколько горьких месяцев, может быть, полгода прошло или чуть
меньше, и вот получаем мы письмо из села Диканьки Полтавской области...
Помните Гоголя "Вечера на хуторе близ Диканьки"? Так вот, из этой самой
Диканьки получаем мы письмо от Анны Егоровны, бывшей Левиной домработницы,
- просит приехать, Олечка у нее, увезла она тогда Олечку из Чернигова и не
знает, как быть: своего дома нет, к людям с ребенком не берут, родные ее,
Анны Егоровны, все работают, не на кого ребенка оставить, и _выходу
никакого нету_, так прямо и написано: "выходу никакого нету", - и просит
она приехать и решить, как, мол, поступать дальше, и адрес указывает.
Задача?!
Мать, конечно, ничего не хочет знать:
- Какое нам дело до этой девочки? Она нам родственница? Она Левина
дочь? У ее матери нет родных? Где ее бабушка, дедушка, дяди, тети? При чем
тут мы?!
- Есть, наверно, родственники, - соглашаюсь я, - но Анна Егоровна может
не знать их адреса.
- Нас она нашла и их найдет.
- А если не найдет?
- Отдаст в детский дом, не она первая, не она последняя.
- Лева ее любил.
- Любил... Он эту Моисеевну тоже любил. Ты что, собираешься посадить
мне еще девчонку на голову? Этого не будет никогда!
Я вовсе не собирался забирать девочку. Куда, спрашивается, ее забирать?
Но отойти в сторону я тоже не мог. Анна Егоровна совсем чужая женщина и та
не бросила ребенка, а могла бросить: кто ей Оля, небось она таких девочек
перенянчила не знаю сколько, а ведь не бросила... И если бы она могла
найти родственников Анны Моисеевны, то, конечно, нашла бы. Значит, не
нашла. Особенно насторожила в ее письме фраза: "выходу никакого нету". Из
этой фразы я понял, что она не может отдать Олю даже в детский дом, нет
документов, а без документов куда ее деть? Что же остается? Завезти на
вокзал и оставить, заберут в приемник, а оттуда в детский дом? Конечно,
Анна Егоровна не такой человек, но и самого лучшего человека
обстоятельства могут довести до крайности.
И решил я поговорить с отцом. Отец не видел ни Олю, ни Анну Моисеевну,
в наши с мамой споры не вмешивался. И когда остались мы с ним один на
один, я ему говорю:
- Что-то надо решать с Олей.
- Забрать? - спрашивает отец и смотрит на меня.
И по тому, _как_ он это спросил и _как_ посмотрел на меня, я понял, что
отец тоже переживает за эту девочку.
- Некуда забирать, - отвечаю я, - маме хватает и нас, и Дины, и Саши, и
Игоря. Но надо пристроить девочку, надо помочь этой женщине, может быть,
поискать родственников Анны Моисеевны.
И я излагаю свои соображения насчет документов и свои опасения, что
девочка в конце концов останется на вокзале, потому что другого выхода у
Анны Егоровны нет. И вижу, это предположение подействовало на отца, он,
как и я, мысленно представил себе девочку, брошенную на вокзале, и эта
картина засела в его голове, как и в моей. И хотя он сказал только два
слова: "Надо подумать", - я понял, что отец на моей стороне.
В этот же день или, может быть, на другой, не помню, возник за ужином
разговор о деле, которое мне предстояло сделать в выходной. Не помню
сейчас, какое именно дело, разве запомнишь все житейские мелочи, знаете,
как это бывает в семье, - скапливаются дела на выходной. И мама говорит:
"Борис, будет у тебя выходной, надо сделать то-то и то-то".
И тут отец:
- Борису надо отработать этот выходной, чтобы на следующей неделе иметь
два свободных дня.
- Зачем? - насторожилась мать, по тону отца сразу догадалась, что он
задумал что-то отдельно от нее.
- За один день в Диканьке он не управится, - отвечает отец.
- Что он, интересно, потерял в Диканьке?
- Нужно решить с девочкой, куда-то определить ее.
- Решайте, определяйте! - объявляет мать. - Но мне ее не нужно, и
видеть не хочу, хватит, насмотрелась в Чернигове.
- Рахиль, - говорит отец, - никто тебе ее не навязывает, можешь быть
спокойной. Но мы не звери, Рахиль, мы люди и не можем бросить ребенка в
таком положении. Борис поедет, все выяснит и поможет найти ее родных.
И мать замолчала, увидела, что отец принял категорическое решение. Он
редко их принимал вопреки воле матери, но уж если принимал, то
окончательно и бесповоротно. И я отрабатываю свой выходной, договариваюсь,
что присоединю его к следующему, и готовлюсь выехать в Диканьку... Но
ехать мне не пришлось...
Дня за два до выезда, а может быть, даже накануне, точно не помню,
прихожу вечером с работы и вижу во дворе на скамеечке кого бы вы думали?
Анну Егоровну и Олечку. Сидит, понимаете ли, на скамеечке Анна Егоровна,
рядом большой узел, а у ног ее играет Олечка, ковыряет что-то щепкой... А
неподалеку Игорь, ему уже тогда было года три, играет сам по себе. Оля,
выходит, тоже сама по себе, а на самом деле приглядываются друг к другу, и
я сразу по этой картине оценил обстановку: мать их не познакомила, не
сказала: мол, поиграйте, дети, - может быть, наоборот, развела их, сказала
Игорю: "Играй у дверей, чтобы я тебя видела, и никуда от дверей не
отходи". И по тому, как одиноко сидела на скамейке Анна Егоровна и как Оля
играла у ее ног, а сидели они на самом солнцепеке, хотя дело и к вечеру,
было видно: сидят давно, несмотря на жару, - Анна Егоровна в теплом
пальто, на плечах спущенный с головы пуховый платок, на скамейке, рядом с
узлом, - пальтишко и берет Оли; они одеты по-зимнему, приехали со всеми
своими пожитками и походили на беженцев. И я понял, что мама их приняла
так же, как в свое время приняла меня с ней Анна Моисеевна. Мать хорошая,
даже выдающаяся женщина, но довольно мстительная, обид не забывала. Я даже
не был уверен, что она их накормила, и действительно увидел, как Анна
Егоровна достала крутое яичко, очистила, посолила и дала Олечке... Вот так
вот...
Мама была на кухне, и по ее лицу я понял, что она этих людей к себе не
пустит, будет на этом стоять твердо и до конца.
- Давно они здесь? - спросил я.
- С утра сидят, - ответила мать, гремя кастрюлями и не поворачиваясь ко
мне.
- Ты их накормила?
- Тут не ресторан.
Я вышел во двор, поздоровался с Анной Егоровной, погладил Олечку по
голове, присел рядом и спросил:
- Где Олечкина метрика?
- У меня, - отвечает и достает из глубины своего пальто завернутую в
газету метрику. Я ее разворачиваю и читаю: мать - Анна Моисеевна Гуревич,
отец - Александр Петрович Палевский, первый, стало быть, муж Анны
Моисеевны.
Значит, мое предположение: Анна Егоровна не отдала Олю в детский дом
из-за метрики, - отпадает. Но спросить, почему она этого не сделала, у
меня, понимаете, язык не поворачивается. Как будто что в этом страшного? Я
знаю много хороших людей, прекрасных специалистов, которые воспитывались в
детских домах, но спросить у этой женщины, сидящей на солнцепеке в зимнем
пальто, почему она не отдала чужого ребенка в детский дом, а забрала к
себе, возится и мучается с ним, - задать такой вопрос я не мог. Это было
бы не вопросом, а предложением отдать Олю в детский дом, но ведь не за
этим предложением она приехала, это она могла сделать и без моего совета,
а не сделала.
Спрашиваю:
- Есть у Оли дедушка, бабушка, дяди, вообще родные?
- Должны быть, - отвечает, - в Киеве, а где искать, не знаю.
- А нас как нашли?
- Через ваших земляков, - отвечает.
Я не стал уточнять, через каких именно земляков. В Чернигове их много,
с некоторыми Лева поддерживал отношения. Анна Егоровна, может быть, знала
их адреса, могла просто встретить на улице: Чернигов не такой уж большой
город, не столица. И не в земляках дело. И не в том, как она нас нашла.
Дело в том, что именно к нам она привезла девочку. При желании могла бы
разыскать и родственников Анны Моисеевны, женщина смекалистая. Но
обратилась к нам, привезла Олю к нам... Почему же именно к нам? Я часто
потом задумывался над этим: каков, думаю, был ход ее мыслей? Может быть,
вы сформулируете это лучше меня, но я понимаю так: она видела нас с
матерью несчастными, теперь несчастна Оля, и вот одно несчастье потянулось
к другому... Мы Оле чужие люди, это правда, у Оли наверняка есть родные -
тоже правда, и все же высшая правда в поступке этой женщины: она видела
нас осиротевшими и знала, что мы не можем быть равнодушными к осиротевшей
Оле.
Пришел с работы отец, пришли с занятий Дина и Саша, сели обедать,
посадили за стол Олю и Анну Егоровну, все шло уже помимо матери, она
понимала, что без этих людей никто за стол не сядет, но была не тем
человеком, который так быстро сдается: накормила нас и, не убрав со стола,
не перемыв посуды, ушла к дедушке и бабушке. И там этот вопрос, конечно,
дебатировался: вскоре приходит дедушка посмотреть на Олю и принять участие
в семейном совете...
Анна Егоровна убрала со стола, перемыла посуду, Дина играла с Олей и
Игорем в разные игры, и в доме стало шумно, потому что когда в доме один
ребенок, то это одно, а когда больше одного, то это уже куча мала. Только
Саша не играл, молча и задумчиво смотрел на Олю. Маленький еще, сколько
ему было? Одиннадцать лет, но уже тогда он остро чувствовал чужое
несчастье, сразу угадывал в человеке страдание. Мне кажется, что мама ушла
из дома не только в знак протеста, а потому еще, что не могла вынести
взгляда Саши, он был ей укором.
И вот, пока Дина играла с детьми, дедушка, папа и я рассмотрели и
обсудили дело со всех сторон и приняли такое решение: Оля останется пока у
нас, а я попытаюсь разыскать в Киеве родных Анны Моисеевны. Мать, конечно,
будет против, но мы ее убедим, а если не убедим, то Олю заберет дедушка к
себе, к дяде Грише, они по-прежнему жили вместе.
Позвали Анну Егоровну и объявили ей наше решение. Она сидела на
табурете, разгладила аккуратно передник, выслушала нас, поблагодарила
вежливо, с достоинством, а потом спрашивает:
- А со мной как поступите?
То есть, понимаете, она не хочет уезжать: то ли не желает оставлять
девочку, привязалась к ней, боится, что мы от нее постараемся избавиться,
то ли у нее у самой в Диканьке с родными не сладилось. Но и нам Анна
Егоровна не нужна, у нас никогда не было домработницы, не тот, знаете,
бюджет и не те люди. Однако видим: Анне Егоровне тоже деваться некуда, и
надо помочь человеку.
Ну ладно, чтобы больше не возвращаться к этому, скажу вам, что отец
устроил Анну Егоровну в железнодорожном ФЗУ уборщицей, а со временем и
дворником, и она получила при ФЗУ комнатенку, какая положена дворнику, а
Оля пока осталась у нас. В Киев я поехал месяца через два-три: когда
работаешь мастером на фабрике, не так-то просто выкроить несколько
свободных дней. Родных Анны Моисеевны в Киеве я не нашел.
И вот таким образом наша семья пополнилась еще одним человеком, Олей.
Вместе с Игорем, выходит, третьим поколением.
12
Рядом с этими событиями происходили и другие...
Девушка, о которой пойдет речь, была из нашего города, окончила в
Ленинграде театральное училище и работала в Калинине, в драматическом
театре. Словом, актриса из города Калинина. В отпуск приезжала к своим
родителям, в один из ее приездов мы и познакомились. То есть что значит
познакомились? Я, конечно, знал, что есть такая Соня Вишневская, внучатая
племянница Хаима Ягудина, помните, скандалиста, бывшего унтер-офицера, -
видел Соню девочкой, потом девушкой, знал, что она актриса, никто в нашем
городе больше актером или актрисой не стал. Были музыканты, даже
знаменитый дирижер, народный артист СССР, гордость нашего города, я вам о
нем уже рассказывал, но актрисой стала только Соня Вишневская, и потому,
конечно, я не мог ее не знать. Но одно дело - знать, что есть такая Соня,
видеть ее иногда, другое дело - познакомиться и сблизиться.
Тот факт, что она была профессиональная актриса, уже выделял ее. Народ
у нас простой, трудовой, профессии обычные, заурядные. А тут, понимаете,
актриса из города Калинина, старинного русского города Тверь. И когда она
приезжала, то оказывалась в центре внимания, тем более - ходила в
ярко-красном сарафане на бретельках с голыми загорелыми плечами, волосы
медные не от хны, а от природы, фигуристая, у нас любят, чтобы женщина
имела при себе все, что полагается, умели это ценить, наш город славился
своими красавицами, конкурировал в этом смысле с городом Сумы.
Родители ее переехали в Днепродзержинск, но в отпуск Соня продолжала
ездить к нам и останавливалась у Хаима Ягудина. Хаим Ягудин очень гордился
такой видной родственницей, называл ее своей воспитанницей, ему нравилось,
что своим видом и поведением она шокирует наших горожан, этих _невежд_ и
_тупиц_; он потакал всем выходкам Сони, и чем меньше эти выходки нравились
другим, тем больше нравились ему. Именно в этом, так сказать, оскорблении
общественного вкуса он и считал Соню своей воспитанницей.
Но это было не так. Хаим Ягудин был скандалист, семидесятипятилетний
хулиган, а Соня просто _заводила_. Днем, понимаете, лежала в лесу в
гамаке, загорала, а ночью тащила нас на речку купаться. У нас это не было
принято, купались мы обычно вечером, а по выходным - днем. Купаться ночью
- это завела Соня. Нам это не просто - утром на работу, а ей ничего -
отсыпается в гамаке. Разводили на берегу костер, жарили шашлыки, шашлыки у
нас тоже завела Соня, выпивали, выпивать мы умели и до нее. Соня была
веселая, праздничная, хороший товарищ, умела слушать, слов никаких не
стеснялась, и сама могла рассказать анекдот, какой не рискнет рассказать
иной мужчина; могла накинуть на себя чей-нибудь пиджак, если ей было
холодно, а чтобы и владелец пиджака не мерз, накидывала пиджак и на него,
сидели фактически в обнимку. Компанию предпочитала мужскую, подруг для нее
у нас подходящих не было: девушки робкие, застенчивые, _курочки_, как она
их называла, единственно с кем общалась, так это с акушеркой Лизой
Элькиной, та тоже была разбитная, компанейская, без предрассудков. Но Лизе
Элькиной, акушерке, было трудно участвовать в наших ночных бдениях, и Соню
окружали мы, молодые, холостые парни, _свита_, так сказать. Среди этих
парней я, как вы понимаете, был не последним, хотел понравиться Соне,
бравировал своей силой, водку пил стаканами, на руках вносил Соню в воду,
прыгал с железнодорожного моста, с самой высокой фермы, охранник был свой,
пускал, я прыгал и ласточкой и сальто делал; Соня была в восторге, хлопала
в ладоши, целовала меня при всех, и мы лежали на песке, я в плавках, она в
купальнике, обоим по двадцать семь лет, я уже не мальчик, она уже не
девочка... И то, что должно было произойти, произошло.
Все обошлось без всякого ломанья, Соня смотрела на эти вещи просто, я
ей нравился, ну, а силы у меня были... Я, конечно, был у нее не первый, но
мы об этом не говорили, ее прошлое не имело для меня значения. Она должна
была дожидаться, пока на ее горизонте появлюсь я? Я ведь тоже не
дожидался.
В общем, мы месяц пролежали в постели и не могли с этой постели встать,
и чем меньше говорил я, тем больше говорила она: я и такой, и сякой, и
таких больше нету, и за что ей такое счастье, и так далее и тому подобное.
Все это я принимал за чистую монету, в тот момент это действительно было
чистой монетой: я ей нравился, и она мне нравилась. Ну, а когда люди
подходят друг другу, стремятся один к другому, то, как вы понимаете, в
таком городишке ничто не остается секретом; Соня и не делала из этого
секрета, ничего зазорного в наших отношениях не видела: что может быть
зазорного в любви? И оба мы на виду... Какой, спрашивается, вывод должен я
из этого сделать?
Что касается Хаима Ягудина, то наша связь, тем более в его доме, была
для него чистым подарком. Он как бы считал, что не мы, а он наносит этим
еще одну пощечину общественному мнению, и он услужал Соне как мог, просто
расстилался перед ней. Утром, когда мы с Соней еще спали, он своей палкой
наводил в доме тишину, чтобы, упаси бог, нас не разбудили (а как раз стук
его палки нас и будил), заставлял домашних чистить и драить Сонину
комнату, менять ей постельное белье, подавать чистое полотенце; между
прочим, полотенце сам подавал, и знаете, что он еще ей подавал, причем
прямо в постель, вы не поверите... Кофе! Да, да! Откуда он это перенял,
черт его знает, но считал очень шикарным - подавать утром кофе прямо в
постель.
Слышал, как мы просыпались, стучал в дверь:
- Разрешите?
Входил торжественно, в одной руке палка, в другой поднос, на нем
кофейник, молочник, сахарница, две чашки. Ставил на тумбочку, каждый раз
спрашивал:
- Черный, с молоком?
Хотя знал, что мы пьем только с молоком, без молока это пойло пить
никак нельзя: сами понимаете, в лучшем случае цикорий, а то и просто
морковный кофе.
- С сахаром, без?
- С сахаром.
- Кусочек, два?
- Два.
Разливал кофе по чашкам, добавлял молоко, опускал сахар и, заметьте,
брал его не пальцами, а щипчиками. В общем, показывал изысканные манеры.
Родных детей, прекрасных работяг, уже взрослых, на шее которых просидел
всю жизнь, третировал и унижал, а перед Соней, дальней родственницей,
троюродной племянницей, которую видел раз в год, расстилался... Соня
льстила его тщеславию.
Соня относилась к старику снисходительно: пусть, мол, тешит свое
самолюбие. За глаза подтрунивала над ним, но в глаза, упаси бог, жалела,
была с ним ласкова и внимательна. Когда, скажем, в дождь, в непогоду мы не
шли на речку, собирались у нее, она сажала Хаима во главе стола, он был
здесь, так сказать, центральным лицом и просила:
- Дядя Хаим, расскажите что-нибудь.
И дядя Хаим начинал врать и сочинять бог весть что, какой он был герой
и как чествовали его генералы от кавалерии и генералы от инфантерии, чуть
ли не ближайшие его друзья и приятели.
Но больше всего он рассказывал о светлейшем князе Варшавском, графе
Эриванском, генерал-фельдмаршале Иване Федоровиче Паскевиче, том самом,
который воевал против турок, взял Эрзерум, а потом воевал против поляков и
взял Варшаву, а еще позже вел Венгерскую войну и взял Будапешт. И о
Паскевиче Хаим Ягудин тоже рассказывал как о своем ближайшем приятеле,
собутыльнике, партнере за карточным столом и товарище по амурным
похождениям.
Вы, надеюсь, понимаете дистанцию между унтер-офицером и фельдмаршалом,
между Хаимом Ягудиным и светлейшим князем Варшавским и графом
Эриванским?.. Но главное не это. Главное то, что светлейший и сиятельный
умер в 1856 году, когда Хаима Ягудина еще не было на свете. Хаим же
рассказывал о нем так, будто провел с ним лучшие годы своей бурной юности.
Дело в том, что князю Паскевичу принадлежал когда-то город Гомель, там
до сих пор сохранился его шикарный дворец, и вся наша округа, а наш город
ближе к Гомелю, чем к Чернигову, так вот вся наша округа испокон веку
считала себя причастной к такой знаменитости, а Хаим Ягудин - больше всех,
чуть ли не родня. Про Паскевича у нас сохранились всякие предания,
рассказы, анекдоты, небылицы, мы их хорошо знали, но Хаим Ягудин
рассказывал их так, будто сам был их участником. Мы знали, что он врет как
сивый мерин, но Соне это было интересно, она слушала, смеялась,
удивлялась, и чем больше она слушала, смеялась и удивлялась, тем больше
врал старик.
Я как-то сказал Соне, что Паскевич умер задолго до того, как на свете
появился Хаим Ягудин.
Но она беспечно ответила:
- Какое это имеет значение? Он прекрасный рассказчик.
И позволяла ему врать и сочинять вволю, и за это он еще больше обожал
Соню, боготворил ее. Единственно, что она ему запретила, - это выгонять
из-за стола детей и внуков, он, видите ли, считал их недостойными такого
избранного общества. Но Соню он не смел ослушаться, подчинился, за столом
сидели все, и все слушали его байки. И весь город знал про наши с Соней
отношения, весь город знал, что Хаим Ягудин подает нам кофе в постель...
Какой вывод я должен из всего этого сделать? Вывод один: мы должны
пожениться.
Но кто такой я и кто такая она? Я сапожник. Учусь, правда, на заочном
факультете Ленинградского технологического института... Почему
технологического? Да, я поступил в институт промкооперации, но в 1939 году
его преобразовали в технологический... Так вот, учусь на четвертом курсе,
без пяти минут инженер, мастер цеха и все равно обувщик, ординарная
профессия. А она актриса и не где-нибудь, а в одном из старейших театров
страны, в городе Калинине, рядом с Москвой и Ленинградом, и кто знает,
может быть, станет народной артисткой СССР...
Как в таких условиях я мог сделать ей предложение? Хотя бы какой-нибудь
ее намек; косвенный вопрос: что, мол, будет дальше? Никакого намека,
никакого вопроса, ни прямого, ни косвенного. Почему, отчего? Привыкла к
мимолетным связям? Занята только своим искусством, а все остальное обуза?
Не видела во мне перспективы для себя? Или кто-то у нее есть в Калинине?
Не знаю. Факт остается фактом; она не давала повода заговорить о нашем
будущем, а я не мог, гордость мешала - она может подумать, что мною
руководит желание приобщиться к ее яркой жизни, с ее помощью вырваться из
скуки нашего городка, а это было не так, я действительно любил ее, но
самолюбие не позволяло мне сделать ей предложение.
В этой позиции меня укрепил ее отъезд. С билетами тогда было трудно,
тем более поезд проходящий, я бегал на станцию, обеспечил ей билет в
мягком вагоне, эти заботы мне были приятны. Но я надеялся, что последний
вечер, последнюю ночь мы проведем вместе, я один буду ее провожать, тем
более поезд в пять утра... Ничего подобного! Вечером опять костер,
прощальный шашлык, ночное купание. Часа в два ночи я говорю:
- Соня, тебе надо собраться.
Она беспечно отвечает:
- Успею.
Уже в четвертом часу пошли к ней, она на самом деле собралась минут за
двадцать, всей компанией отправились на станцию, Соня смеялась,
веселилась, подошел поезд, она нас всех расцеловала, и меня в _том числе_,
вошла в вагон, поезд двинулся, скорый поезд стоит у нас всего две минуты,
и с площадки крикнула:
- Не скучайте!
И поезд ушел.
А я остался. С тяжелым сердцем остался. И чем дальше, тем тяжелее мне
было. Неужели просто так, дачный романчик? Тяжело с этим примириться: я
действительно любил ее. _Такого_ у меня еще не было, такое было впервые. И
после всего, после наших ночей, после всех слов ни обещания приехать, ни
приглашения приехать к ней, ни просьбы писать, словом, обрубила, и дело с
концом.
Конечно, никому я своего настроения не показывал. И никто ничего не
заметил, кроме матери. Мать, конечно, знала о моем романе с Соней, но ни
разу со мной об этом не заговорила, на такие вещи у нас в семье смотрят
просто, без ханжества, тем более мне уже под тридцать, и хотя мать
относилась к Соне отрицательно, но ничего не говорила, Соня уехала, и
слава богу!
Проходит месяц, другой, и получаю от Сони письмо. Ничего особенного в
этом письме не было... "Здравствуй, Борик" - так она меня называла, как,
мол, живешь, как наша _компашка_, всех я помню, всех люблю, по всем
скучаю, передавай привет, черкни пару слов... И на конверте обратный
адрес.
Ничего особенного, а все же _письмо_! Значит, не все кончено, не
интрижка, не дачный роман. Ответ я сочинял неделю. О чем писать? Городские
наши дела ей неинтересны, мои служебные тем более, ну, а о своих чувствах
я писать стеснялся да и не умел, написал только: "Все по тебе скучают, а я
больше всех".
Ее ответ пришел не скоро, но все же пришел. Опять не слишком подробный,
просто дружеский и все же несколько более обстоятельный и деловой;
работает над большой ролью и потому просит извинения за краткость, да еще
много времени отнимают квартирные хлопоты - ей обещали комнату.
В общем, начали мы переписываться.
В переписке с женщиной есть секрет, какой именно, объяснить не могу.
Разлука отдаляет, но и сближает: скучаешь, в голову приходят всякие мысли,
и вдруг письмо, ты читаешь и видишь, что она о тебе тоже думает. Конечно,
приятно получать письма от родных, от знакомых. Но чем делится
родственник? Заботами. Когда он пишет? Когда ему плохо. А друзья, знакомые
в наш век вообще не пишут, а если пишут, то чтобы отметиться, поэтому и
пошла мода на поздравительные открытки, я, наверно, от полсотни людей
получаю четыре раза в год поздравительные открытки, ничего не доделаешь,
приходится отвечать. Но это между прочим. А в письмах женщины есть секрет:
долго их не получаешь - сердце ноет, получаешь - сердце вздрагивает.
Ничего особенного Соня не писала, но все равно, когда женщина от тебя за
тысячу километров, то самые незначительные вещи кажутся значительными.
В январе сорокового года надо мне ехать в Ленинград на сессию. Пишу об
этом Соне. Она мне отвечает: "Будешь в Ленинграде, заезжай в Калинин". И
после сессии, на обратном пути, делаю остановку в Калинине. Соня меня
встречает, получила мою телеграмму, она в шубке, меховой шапке,
краснощекая, возбужденная, целует меня, но себя не дает как следует
поцеловать, смеется: "Потом, потом, успеешь"...
Надо бы закомпостировать билет на завтра, но она торопится на
репетицию, и неудобно, знаете, сразу проявлять такую предусмотрительность:
приехал к любимой - и первым делом думает о билете, нетактично...
Садимся в трамвай и едем к ней.
Привозит она меня к себе домой и убегает на репетицию.
Снимала она комнатенку в старом, покосившемся домике, каких у нас, в
нашем городе, и не встретишь. А ведь Калинин областной центр, справа
Москва, слева Ленинград. И вот, пожалуйста, такая халупа... Комната
крохотная, проходить надо через комнату хозяев, старик со старухой, оба
горькие пьяницы, запустение, нищета. У Сони, правда, чисто, но все равно я
был поражен ее неустроенностью: деревянный топчан с волосяным матрацем,
табуретка, кухонный столик, вещи в чемоданах, на окне вместо занавески -
газетный лист на кнопках. Понимаю, нет своего дома, своей комнаты, все
чужое, временное, наемное, да и что такое жизнь актрисы? Скитания. И все
же... Там, у нас, ее жизнь представлялась совсем другой.
Часа через три Соня вернулась веселая, оживленная:
- Вечер наш, что будем делать?
- Как скажешь, - говорю, - не мешает отметить встречу.
- Тогда приглашаю тебя в "Селигер", поужинаем.
- Прекрасно, я хоть насмотрюсь на тебя.
Она смеется:
- Я тоже соскучилась по тебе.
Ресторан был при гостинице "Селигер", очень приличный с виду ресторан,
и сама гостиница новой постройки в стиле тридцатых годов; официанты в
черных костюмах, галстук-бабочка, официантки в белых кокошниках, все как
полагается, и водка есть, и всякие вина, меню... Приставка "беф"
варьировалась во всех видах: бефштекс, беф-строганов, беф-бризе... И
подошел официант с блокнотом, наставил карандаш, приготовился записывать,
с Соней предупредителен, и с других столиков на нее посматривают, не
просто как на заметную женщину, а как на местную знаменитость.
Выпили мы, я основательно. Играл оркестр, я пригласил Соню потанцевать,
другие танцевали, но она сказала:
- Не стоит в этом кабаке.
Я допустил оплошность: здесь ей неприлично выставлять себя напоказ.
- Извини, - говорю, - я еще не сориентировался в обстановке.
- Мелочь! - отмахнулась она.
Она говорила о своих делах. В театре засилье великовозрастных актрис,
их давно пора убрать, дать дорогу молодым. Но они не уходят и в свои
пятьдесят играют семнадцатилетних. Впрочем, она наконец получила настоящую
роль и покажет этим развалинам, что такое настоящий театр. Тема эта ее
занимала, и я тоже слушал с удовольствием, все было необыкновенно,
неожиданно, даже не верилось: я здесь, рядом с ней.
До дома мы добрались не скоро. Шли пешком, она показывала город, Волгу,
старинные здания...
Утром она взяла у хозяев кипятку, чай насыпала прямо в стакан, нашли в
столе кусок булки, довольно черствой, кусок сыра, весьма заветренный, тем
и позавтракали. Соня не обращала внимания на эту скудость, будто именно
так и должно быть. Может быть, у нее денег нет, какая зарплата у актрисы!
И я дипломатично говорю:
- Комната у тебя славная, но ходить через хозяев...
- Комната у меня вовсе не славная, - отвечает, - дрянь комната. Но ее
оплачивает театр. И при такой конуре у меня больше шансов получить наконец
_свою_ комнату, я уже третий год на очереди.
Вы, конечно, помните то время. Сейчас человек размышляет о том, какую
ему квартиру взять: с лоджией или без, и годится ли ему район, и какой
этаж, и когда можно рассчитывать на телефон. А тогда люди годами, а то и
десятилетиями ожидали комнату в коммунальной квартире, хоть какую, хоть
где, лишь бы комнату.
И вдруг Соня с улыбкой говорит:
- Получу комнату, переедешь ко мне.
У меня сердце остановилось:
- Ты серьезно?
- Разве ты этого не хочешь?
- Спрашиваешь!
- Миленький, я плохая хозяйка, учти!
- С хозяйством справимся, но почему надо дожидаться комнаты?
- Ты будешь здесь жить?
- Я могу жить где угодно. И я могу снять для нас комнату получше.
Она взяла меня за подбородок, подергала, любила так делать:
- Борик, Борик, ты хочешь оставить меня без жилплощади.
- О чем ты говоришь?!
- Ладно, - сказала она, - летом приеду, все обсудим. Не дуйся, Борик,
так будет правильнее.
Почему так будет правильнее, я спрашивать не стал. Я был на седьмом
небе от счастья, исполнилась моя мечта и, если надо ждать, буду ждать.
В этом счастливом состоянии я уехал и пребывал в нем до самого приезда
Сони. Мы переписывались, правда, не слишком регулярно, она писала о
театре, о войне со _старухами_, всем попадало, и все же письма были
легкие, смешные, беззлобные. Все зависело от того, в каких отношениях была
она со своими коллегами в данный момент... Председатель месткома - хитрая
лиса - оказывался милашкой, если хлопотал за ее комнату, псих главреж
становился талантом, если хвалил ее на репетиции. Злобы, повторяю, не
было, а было так: хорош ты ко мне - значит, светило, плох - значит,
бездарь и сукин сын. Впрочем, как я потом убедился, она с этим сукиным
сыном пила водку, дружески обнималась и нежно целовалась, не из лицемерия,
вовсе нет, а потому что коллега, товарищ по работе, служит искусству, а
среди служителей искусства попадаются и сукины сыны.
Соня обещала приехать в июне, но потом сообщила, что приедет в июле. Я
был этим очень огорчен, мне хотелось, чтобы она украсила наш семейный
праздник. Какой праздник? Сейчас я вам расскажу.
13
Мои родители поженились в тысяча девятьсот десятом году, в июне,
значит, их серебряную свадьбу следовало отметить в тридцать пятом. Но где
тогда находился мой отец, вы знаете.
Однако летом сорокового года возникла такая ситуация: Генрих сообщил,
что приедет в июне в отпуск, тогда же собирались приехать и Люба с
Володей, съезжалась фактически вся семья. И у меня возникла идея
отпраздновать тридцатилетие совместной жизни моих родителей, тем более в
сороковом году отцу исполнялось пятьдесят лет. Тридцать лет - дата!
Пятьдесят лет - тоже дата! Почему их не отметить?
На этом празднике мне и хотелось видеть Соню, хотелось таким образом
представить ее нашей семье: веселая, компанейская - всем понравится. Но
она была занята на гастролях, отложила свой приезд на июль, и задуманный
мною праздник пришлось справить без нее.
Как я уже сказал, съезжалась фактически вся семья.
Дело оставалось за Ефимом и Наташей. Кстати, Наташе тоже было бы
неплохо наконец познакомиться с родителями ее мужа. Но какой человек был
ее муж, мой брат Ефим, я вам уже докладывал: всегда занят, всегда
неотложные дела, без него не могут обойтись ни одного часа. Конечно, - и
вы это хорошо знаете - нет такого человека, без которого нельзя обойтись.
Но Ефим сам не мог обойтись без своего дела: завод как раз осваивал
газогенераторные тракторы ХТЗ-Т2Г.
Я писал Ефиму... Неужели, спрашиваю, родители не заслужили нашего
внимания? После всего, что они перенесли? Неужели ради такой
знаменательной даты ты не можешь выкроить два дня? Вспомни все, что они
для нас сделали! И не забудь, в этом году отцу исполняется пятьдесят лет.
В конце концов Ефим сообщил, что в назначенный день они с Наташей
приедут.
Должен вам сказать, что в наших местах серебряные и золотые свадьбы не
праздновали. Я такого случая не помню. Помню слышанные в детстве рассказы,
что такие свадьбы справляются в семье Бродского, - был такой киевский
сахарозаводчик Бродский, миллионер. Так вот, говорили, что в семье
Бродского справляют и серебряные, и золотые, и даже бриллиантовые свадьбы,
то есть каждые десять лет после пятидесяти. Я не уверен, что
сахарозаводчики Бродские были такими долгожителями, но о них как о
миллионерах ходили всякие басни. Говорили, например, что чай Бродский пьет
не _вприглядку_, как бедняк, не _вприкуску_, как человек с достатком, не
_внакладку_, как богач, а подают ему головку сахара с отверстием на
макушке, в эту дыру он наливает чай и таким образом пьет. Все эти басни я
рассказываю к тому, что серебряные, золотые и прочие свадьбы у нас были не
в ходу. Даже не справляли дни рождения. Жизнь в трудах и заботах, отдыхом
были праздники, раньше религиозные, теперь наши, советские.
Отцу и матери я ничего не говорил, хотел сделать им сюрприз. Пусть,
думаю, все съедутся, такого собрания еще не случалось, уже само по себе
событие, хотя, надо сказать, моя мать к приезду детей относилась
сдержанно: приехали - и слава богу, должны время от времени навещать
родительский дом. Но на этот раз появилось новое обстоятельство: Генрих
приедет не один, а с двумя товарищами по службе, тоже летчиками, один из
них его командир.
К Генриху у матери было особое отношение. Единственный непутевый из ее
сыновей, сколько было с ним мороки, я вам рассказывал. Оплеух и
подзатыльников он получал от матери ровно столько и даже больше, чем мы
все остальные, вместе взятые. Я уже не говорю о школе: буквально вся улица
первый раз вздохнула, когда его приняли в ФЗУ при депо, - пристроили к
какому-то делу; второй раз вздохнули, когда его взяли в армию, в
авиационное училище, - служба подтянет! Но, с другой стороны, какая
служба! Летчик! Каждый день в воздухе, каждую минуту его подстерегает
смерть. Вообще-то матери пора бы попривыкнуть: Генрих третий год в
авиации, перед этим занимался в Осоавиахиме, учлет, парашютист, в День
Воздушного Флота участвовал в групповых прыжках в Чернигове. Но тогда это
был спорт, хотя и опасный, игра, еще некоторые деповские ребята ездили в
область на занятия, а теперь другое - военный летчик; и был Хасан и был
Халхин-Гол, и только три месяца назад, в марте, кончилась война с
белофиннами. А когда была эта война, мама не находила себе места: отправят
Генриха на Карельский перешеек, а какой он отчаянный - все знают, типичный
Рахленко, копия дяди Миши, как говорили: такое же монгольское лицо,
раскосые глаза - полезет в самое пекло и пропадет. Но Генриха на фронт не
послали: финская кампания кончилась без него, и вот наконец мать увидит
его живым и здоровым. И он приезжает не один, а с товарищами, с летчиками,
больше того, со своим командиром. Такие гости!
Приезд Генриха с товарищами был событием не только для матери, но и для
всего города. Сейчас летчик - массовая профессия. А тогда? Что вы! В
тридцатые годы Чкалов был то же самое, что Гагарин в шестидесятые. Его
перелет через полюс Москва - Соединенные Штаты был то же самое, что сейчас
полеты в космос. И, пожалуйста, к нам приезжает военный летчик, наш,
собственный, мальчишка Ивановский, бегал тут по улицам, внук старика
Рахленко, бойкий, надо сказать, был мальчишка. И приезжает не один, а
сразу трое... Три летчика! А что такое три летчика? Экипаж! Чкалов -
Байдуков - Беляков! Громов - Юмашев - Данилин! Гризодубова - Раскова -
Осипенко.
И вот расхаживают по городу три летчика в форме, с кубарями в петлицах,
в начищенных сапогах, в пилотках, молодые, красивые, подтянутые, таких у
нас видели только в кинофильмах. Весь город знал, что ребята они холостые,
командира, того, что с тремя кубарями, зовут Вадим Павлович Соколов, и
хотя он совсем молодой, но у него орден Красной Звезды. И, как утверждал
Хаим Ягудин, как раз именно из-за этого Соколова наших летчиков и называют
_соколами_. Хаим Ягудин слонялся по улицам - и по главной, Большой
Алексеевской, и по нашей Песчаной, старался попадаться на глаза летчикам,
отдавал им честь по всей форме, и летчики козыряли ему в ответ.
Точно так же все знали, что второго летчика зовут Георгий Кошелев, и,
как объяснил тот же Хаим Ягудин, Георгий - это значит Георгий Победоносец,
и следовательно, Кошелев из потомственной военной семьи.
Но домыслами Хаима Ягудина никто особенно не интересовался. Все видели
трех молодцов, трех военных летчиков, точно сошедших с киноэкрана. Все ими
любовались, оказывали внимание, охотно уступали им очередь в магазине, в
кино, в парикмахерской, где у Бернарда Семеновича для каждого из них
находился свежайший пеньюар и индивидуальный гигиенический пакет с
кисточкой и салфеткой, а после бритья горячий компресс, после компресса
массаж, потом опять компресс и в заключение французский одеколон,
сохранившийся у Бернарда Семеновича, как он говорил, с довоенных времен.
Дедушка Рахленко посмотрел на летчиковы казенные сапоги, велел их
скинуть, снял мерку и начал тачать новые. Дедушка на производстве уже не
работал, но дома понемногу подрабатывал: каблук - шмаблук, много ли им с
бабушкой нужно? И с прежних, кустарных, времен у него сохранилось два-три
куска кожи, и он сшил ребятам такие хромовые _парадные_ сапоги, что даже
я, специалист-обувщик, ими залюбовался.
И, конечно, местный Осоавиахим воспользовался приездом летчиков для
оживления своей работы. Надо признаться, что, кроме сбора членских
взносов, наш Осоавиахим ничего особенного не делал. А тут такой случай!
Устроили встречу с молодежью, Вадим Павлович рассказал о достижениях нашей
авиации, о замечательных перелетах наших прославленных летчиков, о
рекордах Коккинаки, коснулся истории воздухоплавания и его перспектив на
будущее. После этого собрания многие юноши и девушки записались в летную
школу.
Словом, как всегда наш город лицом в грязь не ударил, показал, что
стоит на уровне века.
Ну, а что творилось на танцплощадке, сами понимаете. Танцплощадка была
у нас в саду, при железнодорожном клубе. В будние дни танцевали под
радиолу, а в субботу и воскресенье (тогда как раз перешли на семидневную
рабочую неделю) играл духовой оркестр. И когда ребята первый раз пришли на
танцплощадку, а пришли они именно в субботу, то оркестр в их честь грянул
авиационный марш "Все выше, и выше, и выше...", повторил его несколько
раз, и под него танцевали фокстрот. И, конечно, все девушки хотели
танцевать с летчиками. Те, кто побойчее, подходили к Генриху как к старому
знакомому, Генрих их представлял своим товарищам; ну, а если в это время
начинает играть оркестр, то ничего не остается, как пригласить на танец
девушку, с которой стоишь и разговариваешь. Ажиотаж был большой, девушки
отказывали своим постоянным кавалерам, танцевали друг с другом как раз
против того места, где стояли летчики, чтобы они могли разбить такую пару,
словом, пускались на всякие уловки и ухищрения. Но никаких особенных
знакомств не завязалось, никого наши ребята провожать не пошли, держались
свободно, но солидно. Генрих танцевал со всеми, но ни с кем особенно, у
него там, где он служил, была девушка, и заводиться здесь он ни с кем не
хотел. Что касается Георгия Кошелева, то триумф, прием, вся эта помпа его
несколько оглушили, не привык быть на виду - скромный парень.
Но истинной виновницей неудач наших девушек была моя сестра Дина. И
хотя ей было тогда только пятнадцать лет, но что это была за девочка, я
вам уже рассказывал. И Вадим Павлович Соколов, понимаете, как бы в шутку
объявил, что сегодня Дина будет его дамой, а он ее кавалером. Выглядело
это вполне галантно: командир, орденоносец... Был он среднего роста,
коренастый, широкоплечий, похож на Чкалова, такие же крупные черты лица, и
хотя ему было всего двадцать пять лет, но для Дины - старик, на десять лет
старше. И вот, мол, вы, молодежь, знакомьтесь, флиртуйте, а я
по-стариковски буду танцевать с девочкой, она будет моей дамой, буду
ухаживать за ней; и всем должно быть понятно, что ухаживание это шуточное,
но дает ему возможность отклонить попытки других девушек познакомиться с
ним. И как компанией мы пришли на танцплощадку - Вадим Павлович, Георгий
Кошелев, Генрих, Дина и я, - так компанией и ушли.
Хотя нашим девушкам этот вечер особенных успехов не принес, я думаю,
надежд они не теряли - впереди почти месяц.
О своих товарищах Генрих отзывался хорошо. Георгий Кошелев из
детдомовских, родных нет, вот Генрих и взял его к нам. Вадим Павлович тоже
одинокий, недавно разошелся с женой, ушел в чем был, живет в казарме.
Впрочем, как сказал Генрих, жена его была подлюга и хорошо, что Вадим
Павлович с ней развязался. В общем, как у всех людей, свои будни, свои
невзгоды.
Но про эти невзгоды никто не знал. Для всех, для всего города эти люди
были праздником.
А тут приезжают Люба с Володей. Люба уже врач, и Володя три года как
окончил Военно-медицинскую академию, тоже в военной форме, и не с
кубарями, а со шпалой, военврач 3-го ранга. Словом, в доме четверо
военных, целый гарнизон. И, наконец, через неделю приезжают Ефим с
Наташей.
Залу отвели Генриху с товарищами: гости, им наилучшие условия, а мы
как-нибудь потеснимся. Свою комнату я уступил Ефиму и Наташе: хотя и свои,
но редкие посетители. Люба, Володя, Игорек и Оля поселились у дедушки. Но
и там не слишком просторно: дядя Гриша с семьей - шесть человек, дядя
Лазарь с Даниилом. Пришлось Дине перебраться к Ивану Карловичу, а я
ночевал у Сташенков: Так что и Сташенки и Иван Карлович со Станиславой
Францевной тоже оказались вовлеченными в суматоху. Впрочем, в суматоху был
вовлечен весь город.
Ефим и Наташа приехали в субботу, как раз к тому дню, когда было решено
_накрыть стол_, такой формулировкой я закамуфлировал предстоящий юбилей. В
кои веки собрались все вместе, можно выпить несколько _капель_. Братьев я
посвятил в свои планы, но под секретом, больше никто ни о чем не знал. И
только один человек разгадал мою затею - отец.
- Ты собираешься отметить день моего рождения? - спросил он.
- А почему бы и нет?
- Ничьих дней рождения мы не праздновали, не надо праздновать и мой.
- Никому из нас еще не стукнуло пятьдесят.
- И все же не надо.
- Твой день рождения - ты хозяин. Но ведь еще исполняется тридцать лет
вашей свадьбы, это ты не забыл?
- Не забыл. Но время для этого-неподходящее.
Я понимал, что он имеет в виду Леву. Какой праздник, если на нем
недостает одного из сыновей... Но Левы уже нет, мы оплакали его, не
забываем и никогда не забудем. И вечного траура быть не может.
- Видишь ли, - сказал я, - в первый раз за много лет собралась семья и
столько событий: Люба окончила институт, Ефим впервые приехал с молодой
женой и такие гости - товарищи Генриха. Можем мы выпить по рюмке водки?
- Пожалуйста, - кивнул отец, - но никаких юбилеев.
Я воздал должное его скромности, но от своего плана не отказался,
принял меры, какие - увидите.
Стол был накрыт во дворе на сорок человек. Дедушка с бабушкой, дядя
Гриша и Иосиф с женами, дядя Лазарь. С Иосифом отношения были неважные, он
держался вдалеке от своих бедных родственников, но все же мамин брат,
нельзя не пригласить. Затем, естественно, отец с матерью, Анна Егоровна,
Ефим с Наташей, Люба с Володей, Генрих, Вадим Павлович, Георгий Кошелев,
Иван Карлович со Станиславой Францевной, Афанасий Прокопьевич Сташенок с
сыновьями Андреем и Петрусем и их женами Ксаной и Ириной, ну я, Дина, сын
дяди Лазаря Даниил, затем, если вы помните, мамины подруги, сестры
Кузнецовы с мужьями, Сидоров, бывший директор обувной фабрики, приехал как
раз из МТС, зашел к нам, его уже не отпустили... Итого сорок человек, не
считая детей, которые вертелись вокруг стола: Саша, Оля, Игорь, дети дяди
Гриши, внуки старика Сташенка, дети сестер Кузнецовых...
Но, понимаете, городок маленький, и если Люба, допустим, сказала бывшей
школьной подруге: "Зайди вечером", то с этой подругой приходят и другие
поздравить Любу с окончанием института, а заодно и посидеть за одним
столом с летчиками - как упустить такой случай?! И если то же самое Генрих
сказал своему бывшему товарищу по ФЗУ или по работе в депо, то с ним
придут и другие - надо отметить приезд старого друга. И я кое-кого
пригласил из бывших папиных сослуживцев по обувной фабрике... И вообще,
что такое маленький городок? Та же деревня: на одном краю заиграют, на
другом запляшут. Тем более юг, лето, запах кухни разносится по всей улице.
Явилась старуха Городецкая, хотя никто ее не звал, притащился несчастный
мясник Кусиел Плоткин, как-никак отец начинал у него свою карьеру. Явился
Хаим Ягудин - как _дядя_ моего отца, хотя он ему такой же дядя, как
японский микадо мне тетя. Зашел парикмахер Бернард Семенович, без него не
обходилась ни одна компания; пришел доктор Волынцев, который спас мою мать
и брата Сашу; пришел учитель Курас, почтенный человек, преподаватель по
всем предметам; пришел аптекарь Орел, он и сейчас был аптекарем, только,
естественно, не в собственной аптеке, а в государственной.
Приставили еще столы, потеснились, места хватило всем, и еды хватило,
пекли и жарили с утра, на кухне орудовали мать, бабушка, жена дяди Гриши
Ида, Анна Егоровна и пани Янжвецкая - помните, бывшая владелица гостиницы?
Гостиницу у нее в революцию реквизировали, превратили в Дом крестьянина,
потом в Дом колхозника, работала она в общественном питании поваром,
буфетчицей, кассиром в столовой, а теперь нигде не работала, семьдесят
пять лет, одинокая, важная старуха, носила громадную шляпу с птичьим
гнездом, старинный ридикюль и зонтик. Ее жалели и на всякий праздник
приглашали посидеть, накрыть стол, помочь на кухне, хотя, как вы
понимаете, женщины в нашем доме сами умели готовить, было бы из чего. И на
этот раз на столе были цвет и краса нашей кухни: рубленая селедка, тертая
редька, печеночный паштет, фаршированная рыба, фаршированная гусиная
шейка, рубленые яйца с гусиным жиром, жареные куры, колбаса, ветчина,
баранья и телячья грудинка, лапша, компот - все домашнее, огурцы и
помидоры прямо с грядки.
Шум за столом был большой, публика собралась разная, молодые и старые,
местные и приезжие, свои и чужие, знакомые и незнакомые, говорунов
хватало; Хаим Ягудин, дай ему волю, никому, кроме себя, не даст рта
открыть; старуха Городецкая могла перекричать целый базар; и Бернарду
Семеновичу было что порассказать - изустный летописец нашего го...


