Юрий Дружников. Виза в позавчера

страница №2

было, но они и сами это выяснили, потому что
облазили его карманы.
— Чего ж у тя есть?-- спросил тот, который стоял напротив и был
заправилой остальных.
Он ловко перекатывал папироску губами справа налево и обратно.
— Дай ему в глаз, Косой, и пусть катится,-- предложил кто-то.
Так это, оказывается, Косой! Его боялся весь город. Это он отнимал у
ребят хлеб, когда они, отстояв в очереди, бежали из магазина. Олег знал, что
плакать в такой ситуации — последнее дело, но слезы сами полились то ли от
беспомощности, то ли просто от страха.
Взгляд Косого остановился на серебристом чехле.
— Что за чемоданчик? Шкалик, взгляни!
Шкалик, маленький, юркий, вынырнул из-под Косого.
— Да это же Немец, выковыренный. Немец — фамилие у него такое.
Фашист, значит, фриц...
— Здорово!-- заржал Косой.-- Значит, мы фашиста в плен взяли. Может,
его повесить, а?
Все загалдели. Шкалик между тем ухватился за чехол. Олег прижимал к
животу скрипку.
— Слыхал приказ?-- пропищал Шкалик.-- Ну!
Сейчас отберут и тогда... Отец не простит этого матери, мать не простит
Олегу, не переживет.
— Немецкая рожа у него, а ходит по русской земле!
Косой лениво сделал шаг вперед и небрежно махнул кулаком. В нос Олегу
не попал, удар пришелся по скуле, под глаз. Боль заставила думать быстрее.
Еще не зная, что предпринять, Олег крепче сжал скрипку. Вдруг он, меньше
всех ростом, резко присел на корточки, словно провалился вниз и, прижимая
скрипку к животу, ринулся головой под ноги Косому. Тот подставил подножку,
но Олег и так уже лежал на земле. Они не успели навалиться на него. Еще
мгновение, и он вылез из круга на четвереньках, шмыгнув в тень, в кусты.
— Держи фашиста!
Это был голос Косого.
Его успокоили:
— Не бойсь! Далеко не уйдет.
Компания разбежалась прочесывать окрестность.
Олег лежал у ограды в сорняках, прижавшись к земле и накрыв собой
скрипку. Руки, лицо, ноги обожгло крапивой, все загорелось, нестерпимая боль
охватила тело.
Дружки Косого покружили, посвистели, переругиваясь, и снова собрались у
ларька. Тогда Олег пополз. Он полз по-пластунски, как разведчики в кино. Не
удалось, однако, скрыться.
— Вон он!-- радостно заорал Шкалик.
Ватага сбежалась, окружила Немца плотным кольцом. Он поднялся, все еще
обнимая скрипку обеими руками.
Две сильных руки развели Олегу локти. Шкалик выхватил скрипку и
протянул ее Косому. Косой перекинул папироску из одного угла рта в другой и
велел:
— Открой! Посмотрю балалайку!
Шкалик начал отстегивать на чехле пуговицы. У него не получилось, и он
стал просто отрывать их. Наконец чехол сполз, скрипка осталась раздетой.
— Тонкая штука!-- удовлетворенно протянул Косой, с интересом вертя в
руках инструмент.-- Давай, фашист, сыграй! Послухаем!
Он протянул скрипку Олегу.
Тот взял инструмент, но отрицательно покачал головой:
— Я не умею, я только учусь.
Немец поднял с земли чехол и дрожащими руками попытался натянуть его на
скрипку. Чехол у него вырвали и бросили в пыль.
— Мы желаем музыки,-- осклабился Косой.-- Верно я говорю?
Компания оживленно загудела.
— Играй, падло!
Косой поднес кулак к самому носу Олега.
— Чувствуешь, чем пахнет? Ха!
Все опять загоготали следом за ним.
Олег заплакал бы, но так горела кожа на лице, что слезы уже не могли
течь или он их не чувствовал. Тут решение, близкое и соленое, как слезы,
пришло к нему. Он ясно понял: другого не дано. Олег бросил скрипку на землю
и наступил на нее ногой раз, потом другой, третий. Скрипка жалобно
хрустнула. Одна струна загудела под подошвой и умолкла.
Несколько мгновений компания пребывала в неопределенности. Все глядели
на Косого.
Первым всполошился Шкалик.
— Косой! Давай его утопим в пруду...
Олег рванулся в сторону. Но его ударили и держали за руки, чтобы не
удрал.
— Атас!-- крикнул кто-то.
По плотине шел военный патруль — трое рослых матросов в черных
бушлатах с красными повязками на руках и с автоматами. Косой струхнул, но
сделал вид, что потерял интерес.
— Отпустите его, он чокнутый!-- сказал Косой.
Сам он повернулся и в мгновение исчез. Кто-то пнул Олега под зад ногой.
Все они рассыпались в разные стороны по примеру атамана. Патруль медленно
прошел мимо и растворился в темноте.
Постояв в одиночестве, Олег нагнулся, поднял с земли бывшую скрипку.
Обломки фанеры висели на проволоке. Он аккуратно запихнул куски в
серебристый чехол и медленно побрел домой.
Мать возилась на кухне. Увидав заплывшее от крапивы лицо сына и под
глазом синяк, она обняла Олега, запричитала, заплакала. Он сказал, что
подрался и все, больше ничего она выведать не могла.
Чехол он как ни в чем не бывало повесил на гвоздь.
Глаз стал тяжелым, не открывался. Лютая обида комкала сердце.
— Когда опять на урок, сын?-- спросила из кухни мать.
— Через три дня,-- ответил Олег.
Три дня он врал матери, возвращавшейся с работы, что играет по три раза
в день, что разучивает песню "Священная война" и "Интернационал". Он хотел,
чтобы мать не волновалась и не писала о случившемся отцу.
Над кроватью Олега висел чехол с останками скрипки. Люська неведомо как
догадалась: брат рвануться к скрипке не успел,-- она стащила с гвоздя чехол
и открыла. Оттуда высыпалась деревянная труха и моток струн.
— Так я и думала,-- философски протянула Люська.
Но Олега не выдала.
Ему казалось, мать радовалась, что он играет. А Олег то и дело думал о
том моменте, когда она узнает, что скрипки больше не существует. Уж хоть бы
она узнала скорей!
— Знаешь, Олег,-- сказала вечером мать.-- Сегодня у Люськи на плотине
какие-то подонки хлеб отобрали. Хозяин взял топор, и мы с ним побежали, но
там уже никого не было.
— Это Косой! Я знаю, Косой!-- крикнул Олег и умолк.
— Мне соседка тоже сказала, что Косой. А что с твоей музыкой?
— Понимаешь, учитель велел тебе передать, что я очень талантливый. Ему
меня просто нечему учить. Он сказал, из меня и так получится Паганини,
может, даже Ойстрах. Но после войны.
Мать аж присела на стул и продолжала удивленно смотреть на сына.
— Боже, ты такой же чудак, как твой отец! Только... он мне никогда не
врал.
Немец-младший взглянул на гвоздь над кроватью. Там было пусто.
— А скрипка?-- спросил он.
— Боже ты мой, конечно, выбросила!-- качнула головой мать.-- Да что
уж...
— Я ничего ей не говорила,-- сказала на всякий случай Люська.
— Ма, а как ты узнала?
Мать сжала губы, чтобы не разреветься, что с ней часто случалось в
последнее время. Она вынула из кармана резной обломок подпорки под струны.
— Это тебе на память.
— Где ты взяла?
— Утром, после того как ты подрался, на работу бежала. И вот, нашла на
плотине. После войны купим тебе другую скрипку. Будешь писать отцу — об
этом ни слова, ладно?

КОРОБКА ГУАШИ



Задолго до войны отец Олега купил коробку дорогих японских красок.
Получилось это так.
Всю жизнь он мечтал стать художником, Немец-отец. Молодым носил этюды к
художнику Грабарю, и тот его однажды похвалил. Отец пытался даже делать
гравюры, как Фаворский. Судьба, видно, не складывалась. Стал отец ретушером
в фотографии, а потом в издательстве. Там ретушеров требовалось все больше
для исправления реальной жизни, которая в книгах становилась все лучше, все
веселее. А мечта о живописи в душе отца не умерла. Тень несостоявшегося
художника следовала за ним по пятам и однажды толкнула на нелепый поступок.
Отец шел по улице в центре, и на яркой витрине в торгсине (были
когда-то такие магазины для торговли с иностранцами за валюту, а со своими
гражданами --за натуральные золотые изделия) он увидел японские краски в
серой картонной коробке. Коробка с синими иероглифами по бокам была открыта,
в ней стояли двадцать четыре баночки с королевскими гербами на блестящих,
никелированных крышках. Имея такую гуашь, это было ясно даже дилетанту,
просто невозможно не стать художником. Пока отец стоял у витрины, он понял:
упустишь такой случай — он может и не повториться. Во что бы то ни стало
коробка должна принадлежать ему.
Он сунулся было в дверь, обратившись к продавщице, но та откровенно
засмеялась. В торгсине на советские деньги ничего не продавали. Отец ушел ни
с чем, сперва расстроился, но по дороге успокоился и смирился. Вечером
рассказал это матери как шутку: полцарства не за коня — зачем ему конь?-- а
за краски. Мать отнеслась к этой шутке неожиданно серьезно.
— Постой! У меня же золотое колечко есть! Помнишь, бабка мне подарила,
когда я с тобой познакомилась...
Бабушка была уверена, что, увидев кольцо из червонного золота, отец
сразу женится на матери. Отец действительно женился. Правда, кольцо это
увидел уже после свадьбы. Мать стеснялась его носить (тогда это, мягко
говоря, не модно было в пролетарском государстве) и, ничего не сказав бабке,
тихонько спрятала, а потом в суете просто про кольцо забыла.
Но когда мать поняла, что отцу необходимы японские краски, она,
порывшись немного в вещах, отыскала спрятанное в старой сумочке кольцо,
пролежавшее там несколько лет, и протянула ему. Отец замахал руками,
отказался.
— Да зачем оно нам?-- воскликнула мать.-- Безделушка старых времен и
все. Кому сейчас придет в голову носить кольца? Разве что недобитой
буржуазии, бывшим нэпманам. А краски нам жизненно нужны. Имея такие краски,
будешь творить и станешь настоящим художником. Вот увидишь, тебя выставят в
Третьяковке!
Мать ничего не понимала ни в красках, ни в живописи, но хорошо
чувствовала движения души отца. Отец, поколебавшись, взял кольцо и
отправился в торгсин.
Там приемщица лениво взяла лупу, рассмотрела клеймо на ободке, бросила
кольцо на специальные весы и что-то записала в ведомость.
— На переплав,-- сказала она и кинула кольцо в ящик, стоящий в
сейфе.-- Вы чего желаете купить?
— Мне бы краски,-- попросил отец.-- Во-он те, японские.
Она поставила перед ним на прилавок коробку с синими иероглифами на
боковых стенках.
— Больше ничего?
— А сколько остается?
— Еще на кисточки хватит,-- сказала она.
Такого счастья отец не ожидал. Пачка кисточек легла на коробку.
В дом отец внес коробку впереди себя на руках, торжественно, будто
исполнял некий языческий ритуал. Лицо его сияло.
— Сколько же она стоит?-- из простого любопытства спросила мать.
— Если узнаешь — разведешься,-- ответил отец.
С тех пор как Олег Немец помнил себя, коробка стояла на этажерке под
приемником. Трогать краски строго-настрого запрещалось. Всем друзьям и
знакомым, которые часто захаживали в дом, отец собственноручно показывал
гуашь, выставляя на стол одну за другой баночки с яркими цветными
этикетками. Он очень гордился, что у него есть такие краски.
Казалось, в коробке не было ничего особенного: темно-серый футляр из
плотного картона. Разве что на боках обозначены синие замысловатые
иероглифы. Зато внутри!.. Баночки с яркими красками стояли по шесть в ряд,
каждая в своей особой ребристой ячейке. В никелированные крышки можно, как в
кривом зеркале, разглядывать свое изуродованное изображение. На крышках
выпуклые старинные гербы. Цвета у красок чистые, сочные. Плюс ко всему, если
отвинтишь крышку — ощущаешь особенный, вкусный запах.
Отец собирался развязаться с делами, немножко освободиться от
приработка и снова, как в юности, заняться живописью. В этот раз — всерьез.
Он нечасто говорил, но часто думал об этом. На жизнь денег не хватало, он
брал больше и больше работы. Скорей, все же, кроме денег, не хватало ему
таланта и настойчивости. Но и в этом случае кто возьмет на себя смелость
отказать человеку в праве надеяться?
Так и не выбрал он времени взять кисти и опробовать краски.
Впрочем нет, один раз он открыл их. К Немцам зашел управдом, попросил
написать плакат: "Соблюдай светомаскировку!" Очень выразительный и яркий
получился плакат. Но больше краски отец не открыл.
После Олег не раз думал: не они ли с Люськой виновны в том, что
отцовским мечтам не суждено было свершиться? Его и сестру надо было кормить,
одевать, обувать, Олега учить музыке. Виноваты были Олег с Люськой
несомненно уже тем, что родились. Но не они одни. А если так, то кто же еще?
Гитлер? Сталин? Судьба?
Мать с детьми эвакуировали. Отец оставался один. Потерянный, он стоял
посреди маленькой комнаты и оглядывался: что еще, совершенно необходимое,
они забыли?
— Не беда!-- говорил он почти весело.-- Ненадолго все. Скоро
вернетесь! Но для меня вот это обязательно возьми. Только это. Мало ли
что...
Он протянул матери коробку с японскими красками.
— Может, останешься один и начнешь рисовать?-- осторожно предложила
она.
— Сейчас все равно не до того. А у тебя они сохранятся.
Отец повернулся к сыну.
— Только береги мои краски, не разбей! Война кончится, я обязательно
живописью займусь. Вот увидишь!
Все тогда были уверены, что сразу после войны само собой наступит
счастье, полное, светлое, радостное, и все свершится, сбудется, осуществится
мгновенно, будто по мановению волшебной палочки.
Так коробка с японскими красками очутилась в фанерном ящике из-под
папирос "Беломорканал" и вместе с матерью, Олегом и Люськой попала в город
на Урале. Отец остался дома. Там он ушел на фронт, тут заботы свалились на
мать.
Постепенно она продала на толкучке привезенную хорошую одежду, себе и
детям латала старье. Продавать стало нечего. Несколько раз вынимала мать из
ящика серую коробку с красками, вертела в руках и прятала обратно.
Но однажды, когда с продуктами стало еще хуже, поколебавшись, мать
приписала в конце письма отцу: "Еще хотела тебя спросить про японские
краски. Что, если мы обменяем их на отруби или кусок сала? Кончится война,
купим новые, в сто раз лучше этих".
Ответа не пришло.
Мать переживала, кляла себя, что написала отцу про краски. Ведь он
собирался после войны рисовать. Зачем же было его расстраивать?
Как-то раз мать и Люську отправили в деревню убирать картошку. Олег
остался один. Все, что мать оставила ему поесть на три дня, он слопал за
раз. Второй день Олег голодал, на третий вспомнил про краски.
Вынул он их со дна фанерного ящика, понес на рынок. Сейчас он обменяет
их на хлеб и на продукты, сам будет сыт и еще накормит мать и Люську, когда
они вернутся.
В той части рынка, которая была отведена под толкучку, народ в
действительности не толкался. Там ходили не торопясь, останавливались,
присматривались к товару, приценивались, торговались. Те, кто продавал или
менял, стояли рядами и выкрикивали:
— Кому новые галифе? Почти новые галифе...
— Ситчик довоенного образца. Налетайте, дамочки!
— Планшет немецкий! Был немецкий, стал советский!
— Сапоги старые, отремонтируешь — будут новые!
В этот-то ряд и встал Олег с коробкой японской гуаши.
Подходили к нему многие. Брали коробку, открывали, разглядывали
королевские гербы на никелированных крышках, удивлялись своему искаженному
отражению, смотрели краски на свет, зачем-то трясли, даже лизали, пробуя на
вкус. Кто ухмылялся, кто щелкал языком, кто спрашивал, где юный владелец
украл эту коробку, кто пожимал плечами, но все возвращали краски обратно, не
спрашивая, чего и сколько Олег хочет за них получить.
Постоял он так с полдня, расстроился, совсем голодный унес краски
домой, спрятал их на место. От голода ныло под ложечкой. Он питался
картофельными очистками, которые подбирал у соседей. Жарил и парил он их на
сковородке, то и дело подливая воду.
Матери, когда они с Люськой вернулись, Олег ничего не сказал...
Минуло с того времени примерно четверть века.
Пришел как-то Олег Немец домой. Заглянул из коридора в комнату, видит,
сын его рисует и сам с собой разговаривает. Олег подсел к нему, стал вникать
в рисунки. На картинках ползли танки, стреляли пушки, пикировали самолеты и,
конечно, взлетали ракеты с пышными огненными хвостами.
— Что это?-- спросил Олег.
— Не видишь? Воздушный бой! Вот — наши, вот — фашисты. Огонь!
Трах-трах...
Олег не видел, где наши, а где фашисты. Но, действительно, на картинке
шел бой, и Валеша точно знал где кто. Откуда у ребенка, родившегося через
полтора десятка лет после войны и не умеющего читать, столь обширные
исторические сведения? Очевидно, частично из детского сада, ну, еще из
детских книг, да и телевизор он смотрит. Везде и всюду без конца твердят про
войну и показывают войну.
Но Валеша вообще был странным ребенком. Раз, обидевшись на мать за
несправедливый упрек, схватил он жирный красный карандаш и провел по стене
черту на всю длину комнаты. Когда Олег спросил, что это изображено на обоях,
сын ответил, уже успокоившись:
— Не видишь? Это моя злость!..
Жена возмутилась, а Олег заинтересовался. Про линию злости он рассказал
своему зятю Нефедову. Как Люськин муж объяснит поступок его темпераментного
сына?
Школьный учитель истории Нефедов, крупный домашний философ, задумался и
истолковал факт по-своему.
— Возможно, это самовыражение,-- сказал он.-- Мальчик пытается найти
себя в изображении чего-то... Если хочешь научить сына рисовать, не покупай
ему этих малюсеньких детских красок. Купи настоящие банки гуаши, большие
кисти, пускай мажет что хочет и как хочет. Не связывай его фантазии. Связать
ее еще успеют.
Немец так и сделал. Он купил рулон обоев и прикрепил кнопками большие
куски на стенах — тыльной стороной наружу. Пусть лучше Валеша выражает свои
чувства тут, чтобы не ремонтировать квартиру.
— Рисуй везде,-- распорядился Олег.-- А вообще тебе нужны настоящие
краски. В получку куплю.
— Купи,-- согласился сын.-- Бабушка давно хотела подарить и не
подарила.
Олег тоже стал замечать, что мать здорово постарела в последние годы и
стала забывчивой.
— Обещала ему краски?-- спросил Олег, когда она приехала в гости.
— Ведь и верно, обещала! Наши, отцовские, помнишь...
Мать время от времени находила и дарила внуку свои реликвии: то значок
"Почетный донор", то игральные карты, то полтинник старой чеканки. И правда,
в следующий приезд она не забыла, привезла сверток.
Олег развернул и долго разглядывал полуразвалившуюся коробку с
выцветшими синими иероглифами.
— Знаешь, мам? Ведь я носил их продавать...
— Знаю,-- кивнула мать.-- Я, сынок, тоже. Да кому тогда было дело до
японских красок? Вот никто и не купил... А Валеша где?
Внук лежал под кроватью с деревянным автоматом в руках и выслеживал
каких-то врагов.
— Валеша!-- позвала она.-- Поди-ка сюда!..
Торжественно держа перед собой серую коробку, бабка произнесла:
— Вот краски. Помнишь, обещала? Нарисуй бой с фашистами, про которых я
тебе рассказывала.
Стало ясно, что имеется еще один источник информации, из которого
ребенок черпал познания про ту проклятую войну.
— Валешенька,-- прибавила бабка,-- это краски деда твоего. Береги их!
Краски очень хорошие — японская гуашь. Правда, Оля?
— Кто это — Оля?-- спросил Валеша.
— Оля — твой отец,-- сказала бабка.-- Олей я его маленьким звала.
— Очень смешно,-- заметил Валеша.-- Он что — был девочкой?
— Вылитый дед!-- заметила бабушка.-- Тот тоже всегда говорил: "Очень
смешно!" А сам не смеялся.
— Ба, где мой дедушка?-- спросил Валеша.
Мать заморгала глазами, не ответила.
— Он к нам не приедет?
— Нет, не приедет,-- сухо сказал Олег.
— Никогда?
Ему не ответили, и Валеша не переспросил. Он уже открыл коробку. Там
стояло двадцать четыре разноцветные банки — никелированные крышки с гербами
слегка потускнели, но все еще отражали предметы. Олег дал сыну кисть и молча
показал на лист бумаги на стене.
— Открой!-- тихо попросил сын.
Олег попытался отвинтить крышки. Края их поржавели, не поддавались.
Немец колотил по ним кулаком, накладывал мокрую тряпку, поливал горячей
водой и, наконец, облив крышки одеколоном, отвинтил.
Краски в банках остались такими же яркими, как были, но за прошедшие
годы окаменели и потрескались. Рисовать ими Валеша не смог.
— Пап,-- все так же шепотом попросил сын.-- Купи мне другие, которые
красят. Ты же обещал...
— Ну как краски?-- крикнула из кухни бабушка.-- Нравятся?
— Очень нравятся, спасибо!-- ответил внук.
Промолчав, Олег с гордостью отметил: приятно иметь дело с воспитанными
людьми.
— По-моему, Олег, Валю пора учить музыке...
Все, абсолютно все возвращается на круги своя, усмехнувшись, подумал
Немец.
На другой день он зашел в универмаг и постоял возле скрипок. Понятны
благие желания матери сделать так, чтобы ее любимый внук пилил на скрипке.
Но хватит в доме одного скрипача — его самого. И Немец принес домой из
универмага портфель, набитый банками с разноцветными красками. Уж лучше
иметь дома художника: это хотя бы тихо.
Новые краски сразу пошли в дело. Валеша тут же стал малевать на стенах
самолеты, танки и еще какие-то штуки, понятные ему одному.
— Когда будет война,-- объяснил сын,-- я буду летать вот на такой
ракете. Смотри!
И он показал на стену.
— Только войны нам не хватало!-- пробурчала жена.-- Да еще, чтобы ты
там летал...
— Ну, конечно, на ракете,-- согласился Олег.-- На чем же еще?
— Война — это очень интересно, да?-- спросил сын.
— Не очень,-- сказал Немец.
Засохшие японские краски он аккуратно сложил в коробку и поставил на
сервант.
— Рисует Валеша?-- спрашивала бабка, приезжая к ним в гости.
— Конечно рисует! Вот, видишь?
Олег показывал на стены, увешанные разрисованными листами, а потом
смотрел на сервант, где стояла коробка с высохшей японской гуашью.

УРОКИ МОЛЧАНИЯ



Автобус устало тронулся. Сзади Олега старая женщина слабыми пальцами
пыталась удержаться за дверцу, в которой отсутствовало стекло. Дверца
закрылась и туго прижала женщину к пассажирам, стоящим на ступеньках. Прямо
перед глазами Олега на поручень легла рука, такая узкая, будто из одной
сделали две. Внезапно Олег ощутил голод, хотя только что позавтракал. Эта
рука держала перед его глазами серебряную ложечку, полную сахарного песку.
Во рту стало сладко.
Двери с трудом расползлись на остановке. Посветлело. Олег увидел
родинку у женщины на щеке, ближе к носу. Крупную родинку, которая придавала
лицу смешливое выражение. Женщина глядела мимо, занятая своими мыслями. Он
старался быстрей сообразить, что скажет, если она тоже признает его. Ему
было восемь, а стало, как-никак, сорок. Стало быть, ей...
Она получала на большой перемене от завхоза буxанку хлеба на класс,
резала ломтями, а ломти делила на четвертушки. Медленно шла она по проходам
и на каждую парту клала три кусочка. Затем еще раз проходила по классу и
каждому насыпала чайную ложку крупного желтого сахарного песку из
полотняного мешочка. Голодные дети жадно следили глазами за ее длинной узкой
рукой. Ложечка быстро опускалась в мешок, осторожно вытаскивалась и снова
пряталась.
Есть начинали все вместе, когда пустой мешочек ложился на учительский
стол. Сначала Олег не торопясь объедал черные блестящие края. Обсасывая
горелую корку, он постепенно подбирался поближе к сахару. Теперь можно было
погрузить в песок язык и втягивать нектар, подобно пчеле, по крупице,
укрепляя в перерывах волю, чтобы хватало надольше.
Учительнице тоже полагался хлеб и чайная ложка сахару. В первый день
учебного года по неопытности все слишком быстро съели и уставились на нее.
Она вытерла платком пальцы, села за стол и положила перед собой свою порцию
хлеба. Поднесла было кусочек ко рту, но подняла голову и оглядела класс:
— Кто желает добавки?
Руки взметнули все.
— А ты, Патрикеева?-- спросила учительница.
Олег оглянулся. Патрикеева сидела позади него — остроскулая удмуртка с
широко посаженными глазами. Мать у нее умерла, а про отца она ничего не
знала. До школы жила в деревне с бабкой и по-русски понимала плохо.
— Патрикеева,-- медленно повторила учительница, отделяя слово от
слова.-- Ты — почему — не — хочешь — добавки?
— Х(чу!
Патрикеева тоже выставила руку.
— Ну вот. У нас остается ничей кусок. Будете его получать по очереди.
— А тэбе?-- спросила Патрикеева.
Она говорила учительнице "ты".
— Я сыта, ребятки, не хочу...
И тут же отнесла хлеб первому счастливчику, на которого весь класс
смотрел с завистью.
Теперь каждый день на большой перемене класс хором кричал, чья очередь,
и, глотая слюни, следил за очередником, который обсасывал вторую порцию.
А возможно, они любили ее не за это.
Олег напряг память и с трудом вспомнил ее имя, хотя имена обычно не
держатся в его голове. Она велела, чтобы звали ее Даша Викторовна, говорила,
что паспортное имя у нее трудно выговаривается и ей самой не нравится.
В тот год Олег настроился идти в другую школу в другом городе, куда его
записали весной родители, а попал в эту, потому что между двумя школами
пролегла эвакуация. Школой на Урале оказалась одноэтажная бревенчатая изба
под черной дранкой, а в настоящей школе разместили госпиталь. "Немец Олег"
— округлым, как звенья цепочки, почерком Даша Викторовна вписала данного
мальчика в журнал.
Двор школы, от забора до забора, был голый, основательно утоптанный.
Травка опасливо вылезала по краям из-под досок забора, между которых зияли
щели. Дорогу в школу сокращали, бегая через огороды, подкармливаясь по пути
чужой морковкой. Классы маленькие: учительский столик, притиснутый боком к
перекошенной, потрескавшейся доске, и разнокалиберные двухместные парты, на
которых, скукожившись, сидели по трое. Сумка у среднего лежала на полу. Олег
упирался в нее ногами. Чтобы среднему выйти к доске, крайнему следовало
встать. Вскакивали все охотно: тело затекало, и хотелось двигаться.
Даша Викторовна выглядела так, будто война ее не коснулась. Словно жила
она до или после. Ходила в обтягивающем фигурку светло-синем костюмчике и
белой блузке с кружавчиками, как нынче ходят стюардессы. Лицо у нее было
скуластое, и глаза немного раскосые. Темные густые волосы, идеально
зачесанные назад, скручены в тугой узел, такой тугой, что Олегу казалось, ей
всегда больно.
Написав на доске мелом, она тщательно вытирала свои длинные пальцы
белоснежным платочком с кружевами и складывала его по прежним складкам. Она
была удивительно красивая в профиль, когда глядела в окно, где за стеклом в
узорах занималась красноватая заря. Почерк ее в ученических тетрадях был
такой же красивый, как она сама.
Всему миру было некогда, а она относилась к детям с лаской. Кровь стыла
от прочитанного в газетах, не говоря уж об услышанном, а она читала им
сказки и завязывала ушанки под подбородками. У всех лица печальны — она на
уроках улыбалась. А может, просто родинка у носа делала ее веселой?
Она не любила про себя рассказывать. Раз только вспомнила, как было у
нее в жизни два самых счастливых дня. Двадцатого июня сорок первого она
кончила педучилище, а двадцать первого расписалась с курсантом летной школы.
Это у них задолго было запланировано и наконец свершилось. Они стали мужем и
женой. Двадцать второго он улетел.
В ноябре... нет в декабре сорок первого морозы стояли лютые, за
тридцать. В доброе время по радио повторяли бы, что детям в школу не идти.
Утром, подбегая затемно к школе, Олег слышал визг пилы. Завхоз Гайнулла
плечом впихивал чурбан на козлы и работал двуручной пилой, приспособив на
другой конец хитрую пружину.
Гайнулла орудовал единственной рукой. Правый плоский рукав офицерской
гимнастерки был заправлен под истертый ремень. Ворот расстегнут, одно ухо
шапки поднято, другое висит. Он не мерз и в тридцатиградусный мороз, только
облачко пара висело у лица. Работал Гайнулла остервенело. Пилу с плохим
разводом заедало, он дергал ее, упираясь в чурбан коленом. Бревно урчало, но
не отдавало пилу.
До самого звонка вокруг козел толпились зеваки. Некоторые давали
советы, как лучше освободить защемленное полотно, как нажимать на пилу.
Когда Гайнулла пилил, казалось, он никого не замечает вокруг. Он вообще был
молчалив и говорил только в крайних случаях. Даже матюгался не всегда, а
только если заедало пилу. Все-таки дети вокруг — он тоже понимал кое-что в
педагогике.
Все считали завхоза фронтовиком и, побаиваясь, хранили к нему уважение.
Ведь он такой же, как у многих учеников отцы, которые были далеко. Не многим
старше. Но однажды Гайнулла рассказал, что на фронте он не был. Руку
отрезало ему трамвайным колесом еще до войны.
— А гимнастерка откуда?-- как мухи, пристали к нему ребята.
— Гимнастерку достал. На толкучке достал. Привез из деревни сала и
обменял.
Уважение растаяло, завхоз стал лицом второстепенным, придатком к школе.
Само собой, он обязан привозить из леса дрова, топить две печи, выходившие
боками в четыре класса, потом снова пилить, звонить на перемену и на урок.
Гайнулла тихо прокрадывался в класс с охапкой сосновых поленцев, от
которых пахло смолой, и бесшумно открывал дверцу печи, стараясь остаться
незамеченным. Если полено падало от его однорукости, он стыдливо оглядывался
на учительницу. Позже Гайнулла бежал по скользкой улице на другой конец
города, в пекарню, где по измусоленной доверенности получал под расписку
четыре буханки хлеба и мешочек желтого сахарного песку.
Незаменимость Гайнуллы ощутилась, когда он исчез.
Учительница из четвертого, закутавшись в платок, вышла на крыльцо с
колокольчиком. Бренча, она проталкивала детей в дверь и причитала:
— Ох, сердешные вы мои! Померзнете теперь. И куда запропастился этот
Гайнулла?..
— Он заболелся,-- сказала Патрикеева.
— Заболел!-- поправила училка и вздохнула.
Учительницы сами приносили охапки дров, бегали по очереди в пекарню за
хлебом. Печи дымили, дети кашляли. Через неделю дрова кончились. Гайнулла
лежал с воспалением легких.
Обычно Даша Викторовна приходила раньше всех, затемно, и сидела в
теплом классе. Она проверяла тетради до самого звонка, изредка
перебрасываясь парой слов с Гайнуллой. Ученики здоровались, она каждому
механически кивала, не отрывая глаз от тетрадей. Теперь она не спешила
прийти пораньше, появлялась перед звонком .
Дети сидели в пальто, шапки заталкивали в парты. В пальто по трое
сидеть за партой было совсем тесно, но теплее. Прижимались друг к дружке и
засовывали руки под воротник, поближе к шее. Вынимали, если что-нибудь
записывали, а потом опять прятали руки.
Утром все обнаружили, что в чернильницах замерзли чернила.
— Ничего!-- утешала Даша Викторовна.-- Вот скоро поправится наш
завхоз, и снова будет тепло...
На следующий день учительница из четвертого класса давно отзвонила на
крыльце в колокольчик, а Даши все не было. Наконец дверь отворилась, и Даша
Викторовна застыла на пороге в пальто с лисьим воротником, подоткнутым так,
чтобы не очень были видны потертости.
Все тяжело поднялись, с трудом выползая из-за парт, и весело стояли,
пока она медленно дошла до стола и замерла. Легкое облачко пара появлялось и
исчезало около ее рта. Даша оперлась на стол кулачками, смотрела мимо
класса, в стену. Смотрела она целеустремленно в одну точку, и ученики начали
оглядываться: что она там увидела, сзади на стене? Парты скрипели, кто-то
сопел, кто-то толкал соседей, а она стояла не шевелясь.
За окнами прошуршали сани, донесся удар хлыстом и крик:
— Но-о-о!..
И снова все стихло.
Даша Викторовна силилась совладать с собой. Вынула платочек, уже смятый
и мокрый, закрыла им глаза, села. Она хотела что-то сказать, но слов не
получилось.
Разрешения учителки сесть не последовало, и все не знали, как быть. Кто
уселся сам, кто продолжал стоять, облокотясь на парту. Поскрипывали
расшатанные скамейки. Тонкие облачка пара вспархивали из детских ртов.
Тишина казалась бесконечной. Вдруг Патрикеева позади Олега всхлипнула и
зарыдала, бросившись на парту. Все тупо уставились на нее. Странная была
девочка, угрюмая и молчаливая.
Вскоре Патрикеева успокоилась и сидела, размазывая слезы руками,
вымазанными чернилами, отчего по лицу ее пошли фиолетовые подтеки, как
синяки. Снова стало тихо. Все сидели не шевелясь, боясь взглянуть друг на
друга и на застывшую перед ними, но отсутствовавшую Дашу Викторовну. Просто
сидели, уткнувшись носами в парты. Отзвенел звонок на перемену, потом на
второй урок,-- никто с места не двинулся.
Неожиданно в середине второго урока вошел Гайнулла с охапкой дров.
Когда Гайнулла входил, класс не вставал, а тут вдруг все поднялись — от
нервного напряжения, что ли. Он был худ, лицо заросло щетиной, на шапке
снег, лоб в каплях пота. Он пришел больным. И выглядел дряхлым
стариком-доходягой.
Завхоз остановился у двери, смотрел на Дашу, губы у него шевелились. Он
свалил поленья, тяжко вздохнул, сел на корточки, ловко вынул из заднего
кармана пачку лучины и самодельную зажигалку. Уложил дрова, подсунул под них
лучину и зажег. Остывшая печка задымила, дрова не желали гореть. Дым пополз
по потолку к окнам и стал опускаться, ища выхода. Класс начал кашлять. Но
постепенно печка принялась, задышала, потянула воздух обратно в себя, дрова
начали разгораться.
Уходя, Гайнулла обернулся, опять посмотрел на Дашу, покачал головой и
тихо притворил дверь. К концу второго урока завхоз вернулся. Гулко кашляя,
он еще раз набил печь поленьями и снова исчез.
Появился он опять на большой перемене. Ввалился в класс, тяжело дыша, и
положил на стол перед Дашей буханку хлеба и мешочек сахару. Она кивнула, не
посмотрев на него, а он, не говоря ни слова, вытащил из кармана гимнастерки
ножик, открыл его одной левой рукой, зацепив конец лезвия за кромку стола,
и, ловко прижимая животом буханку, стал нарезать ломти.
Даша Викторовна очнулась, открыла портфель, вынула серебряную ложечку и
положила перед Гайнуллой. Он поманил пальцем Патрикееву. Вынимал ложечкой
песок, сыпал на хлеб, а Патрикеева разносила по партам. Это было не так, как
делала учительница. Нарушился привычный ритуал: сначала разнести хлеб, а
потом пройти вдоль парт, насыпая сахар, чтобы ни крупинки не уронить на пол.
Как всегда, последний кусок должен был достаться очередному ученику в
виде добавки. Несколько великоватый, кусок этот лежал на столе.
— Съешь, Даша Выкторовна,-- тихо сказала Патрикеева.
Она всегда странно выговаривала ее отчество.
— Съешь!-- повторила Патрикеева.-- Никто не хочет.
— Спасибо.
Едва шевеля губами, учительница произнесла первое за день слово и
поднесла ко рту хлеб. Тот, кто должен был сегодня по очереди получить этот
кусочек, открыл было рот, чтобы напомнить о себе, но промолчал. Рука ее
дрожала, сахар сыпался на стол. Она съела, по инерции сгребла крошки,
насыпала в рот, вынула сырой платочек, прислонила к губам и сидела не
двигаясь.
Когда прозвенел звонок с третьего урока, Даша сказала, прерываясь на
каждом слове, будто слова сжимались спазмами в горле:
— Идите... на перемену. Идите... Идите...
Слез своих она уже не стыдилась.
Сперва поднялись те, кто был ближе к двери. Они выскользнули в коридор,
оставив дверь открытой. За ними, уже с шумом, как куры с насеста,
соскакивали с парт, размахивая крыльями пальто, остальные.
Класс быстро опустел. В коридоре все стояли, сгрудившись, ничего не
понимая и поэтому не решаясь бегать и драться. Учительница из четвертого,
закутанная в шаль, подошла к этой толпе.
— Ну, как ваша Даша Викторовна? Вы уж ее не обижайте, дети. Горе у
нее. Самолет подбили в воздухе. Мужа... В общем, похоронка пришла.
Толпой достояли все до звонка и вернулись в класс. Патрикеева,
оказывается, не выходила. Расселись опять и сидели, не разговаривая, не
споря, не дерясь. Постепенно в классе потеплело, а дыму поубавилось. Ученики
тихо поднимались, вешали пальто на гвозди, вбитые в доску на стене. Одна
Даша сидела в пальто. Ее знобило.
Когда уроки кончились, она отпустила класс, осталась одна.
Утром Олег боялся идти в школу и хотел остаться дома. Мать, убегая на
работу, пригрозила, что напишет на фронт отцу. Хотя вестей от него давно не
приходило и это был избитый прием, он почему-то действовал.
За школьным забором пила работала живее, чем обычно. Дорожка у ворот
уже была расчищена, и веселый дымок завинчивался над крышей. Во дворе, по
другую сторону козел, напротив завхоза, стояла Даша Викторовна в пальто
нараспашку. Олег осторожно взглянул на нее. Она раскраснелась, запыхалась. И
те, кто шел в школу со страхом, приободрились, радостней скакали по
ступенькам.
Даша Викторовна оставила пилу и побежала за детьми. На уроках было
тихо, но не так, как вчера. Учительница взяла себя в руки, а может,
отвлеклась, попилив дров. Глаза оставались холодными и чужими, но она
разговаривала, даже немного улыбалась.
Класс ожил. В тот день все старались сидеть не ерзая, читать, писать
изо всех сил, даже вечные вертуны вроде драчливого Стасика, сидевшего
впереди Олега. Даша обычно говорила, что после войны, когда будут просторные
классы и в достатке парты, Стасика она посадит одного. Стасик жил с матерью
и четырьмя сестрами. На отца его похоронка пришла в самом начале войны.
Дни шли, и Даша Викторовна постепенно вернулась к себе самой. Зима
сдавалась. Сквозь облака ненадолго вылезало солнце. Копыта протаптывали
колеи, в которых к вечеру замерзала вода, и можно было, разбежавшись,
катиться вдоль всего квартала.
Вечером Олег с приятелями собирались на улице. Лузгали семечки,
толкались, догоняли сани, заваленные грузом. Повиснув на перекладине, ехали,
пока возчик, подкравшись, не сгонял кнутом. Двинулись бы в киношку — там
шла "Девушка с характером", но денег не было.
— Глядите-ка!-- вдруг крикнул Стасик и показал пальцем на
противоположную сторону улицы.
Там по дощатому тротуару шла Даша Викторовна. Сейчас перебежит дорогу
узнать, чего ее ученики здесь делают, и отправит домой. Но Даша не обращала
на них внимания. Рядом с ней вышагивал Гайнулла, гордо выпятив вперед новую
руку в черной перчатке.
Не протезу все удивились,-- разнося дрова, завхоз ходил с протезной
рукой по классам уже дня три. Деревянным кулаком он загонял поленья в печь,
если те сопротивлялись, и разрешал ребятам нажать рычаг. Пружина щелкала, и
рука сама сгибалась. Нет, дело было не в руке, а в том, что училка держала
Гайнуллу под руку. И не протез нес он перед собой торжественно, а ее живую
руку, лежащую на его искусственной.
Они остановились возле кино, поглядели афишу и прошли мимо. А ученики
стояли как вкопанные, следя за ними глазами.
— Видали? Вот так!
Стасик, передразнивая, вперевалочку прошелся вдоль улицы, неся руку,
как нес ее Гайнулла.
— А что тут видеть?-- спросил Олег.
— Да ты что, не видишь, какая она блядь? Мужа только убили, а она,
сука, уже с ним!
Болтаться на улице расхотелось, да и холодно стало. Поеживаясь, все
разбрелись по домам.
На другой день Олег вошел в класс и остановился у двери.
— Про Дашу знаешь?!-- возбужденный Стасик стоял ногами на парте,
спрыгнул вниз и ухватил Немца за ворот рубашки.-- Хотя... ты же с нами
был...
Всем в классе он распространял вчерашнюю новость, но Олег вчера сам все
видел, и Стасик потерял к нему интерес.
Класс словно подменили. Это была истерия или какое-то массовое
бешенство, называйте, как хотите. Все, включая самых тихих девочек, скакали
по партам, дрались, мяукали. Олег бросил сумку под парту и, чтобы не отстать
от других, стал подбрасывать и ловить шапку. Шапка ударялась в потолок,
падала, осыпая Олега белой пылью, и сама становилась белой. Стасик с криками
двигал парты, и скоро в классе стало невозможно пройти.
Никто не заметил, как вошла Даша. Нет, конечно, заметили, потому что
стало еще шумнее. Она прижалась к двери, побледнела, хотела что-то
произнести, но это было бесполезно. Всех она не могла перекричать и тихо
пробралась между сдвинутых, как баррикады, парт к учительскому столу, нашла
свой перевернутый стул, вернула его на место и села. Даша смотрела
расширенными глазами на происходящее и ждала.
Стасик вскакивал ногами на парту и снова садился. Опять вскакивал,
поворачивался к учительнице задом, крутил им и снова садился на парту. Он
приставлял руки ко рту, складывая их в трубу, и дудел, вернее, ревел что-то
громкое и бессмысленное.
Даша терпеливо сидела, не понимая, что произошло, и просто ждала, пока
класс устанет и угомонится. Не тут-то было.
— А я думала...-- начала было она.
Никого не интересовало, о чем она думала. Ее не слушали или делали вид,
что не слушали.
Наконец орать и бегать вроде бы устали. Выдохлись, возможно, или просто
надоело. Тогда Даша велела открыть тетради. Одни открыли, большинство нет.
Учительница спросила:
— Немец, ты приготовил домашнее задание?
С головы Олега сыпался мел, а Стасик размазывал его по парте и дул что
есть мочи, опыляя соседей. Олег почти всегда делал уроки и хотел сказать
"да", но Стасик больно ударил его по ноге.
— Не сделал!-- заорал Олег.-- Никогда не буду делать!...
— Но почему?-- спросила Даша.
Вместо ответа Олег подбросил вверх шапку. Она шлепнулась на стол
учительницы, испустив клуб белой пыли.
Ввалился Гайнулла, отворив дверь охапкой дров. Он не смог пройти к
печке и стал ногой отодвигать парты. Никто ему не помог. Класс снова начал
орать, еще сильней прежнего. Гайнулла свалил поленья возле печи и встал,
стянув назад складки гимнастерки. Он молча поднял руку, потряс деревянным
кулаком и замер.
Видимо, женским своим естеством Даша вдруг что-то почувствовала. Она
покраснела, отвернулась от класса и пошла к доске писать. Тряпка пролетела
по классу и, задев слегка учительницу, шлепнулась в доску. Даша положила
мел, не дописав фразы, обернулась к классу и стояла, как на суде, тоненькая,
почти прозрачная. Класс заорал, засвистел и улюлюкал с новой силой. Тогда
училка стала пробираться между партами к печке.
Она подошла к Гайнулле, все еще стоявшему с поднятым вверх деревянным
кулаком, встала на цыпочки и поцеловала его в небритую щеку. В классе
мгновенно наступила тишина. Даша щелкнула рычажком, опустила протез и
сказала:
— Не волнуйся, я уйду.
Не обращая никакого внимания на сидящих за партами, она пробралась
назад к учительскому столу, схватила портфельчик и, пачкаясь мелом, тем же
путем твердо удалилась из класса. Гайнулла медленно покачал головой и развел
руками. Он стал шире с протезом и величественней. Так, с разведенными руками
он и вышел. Стасик тут же влез на парту и, размахивая руками, торжествовал
победу. Но печь осталась не растопленной, и все сидели, дрожа от холода.
Полтора урока до большой перемены Даша Викторовна не заходила. После
звонка, не успели самые прыткие вывалиться из класса, она внесла буханку и
мешочек сахару. Голод заставил всех тихо разойтись по местам и ждать. Три
десятка пар глаз внимательно следили за каждым ее движением. Сидевшие на
передних партах уже втягивали носом аромат теплого ржаного хлеба.
Буханка захрустела под ножом, срезающим горбушку. Теперь запах свежего
хлеба дотек до последних парт. Олег сглотнул слюну. Стасик, заметив это,
презрительно на него посмотрел.
— Слюнтяй!-- пробурчал он.
Он вскочил на парту и крикнул Даше Викторовне:
— Можете не стараться! Все равно есть не будем. Сами жрите!
Даша заплакала, но продолжала нарезать ломтики, и слезы капали на хлеб.
Стасик оглядел класс.
— Все вы слюнтяи!-- сказал он.-- Продались за корку чернушки. Ну и
хрен с вами!
Спрыгнув на пол, он полез в свою парту.
— Я матери не велел замуж выходить, а то уйду,-- сказал он, уже ни к
кому не обращаясь.-- И тут уйду!
Стасик вытащил из парты сумку, рванул с гвоздя пальтишко и хлопнул
дверью с такой силой, что с потолка посыпалась штукатурка. Оставив буханку
недорезанной, Даша выбежала за ним.
На хлеб набросились толпой, тут же разорвали как попало и в драке
начали выгребать из мешка ладонями сахар. Половину рассыпали, раскрошили
нарезанные куски хлеба, подбирая с полу и поспешно засовывая в рот крошки.
Кому-то отвалилось много, другим не досталось вообще.
Позади Олега раздались всхлипывания. На парте лежала Патрикеева, плечи
ее вздрагивали. Олег постучал по ее плечу.
— Ты чего, Патрикеиха? Ну, чего ты?!
— Гады вы! Какые ж вы гады! Свелочи!!..
Оказывается, она знала не только слово "ты", но и слово "вы".
— А она?-- спросил Олег.-- Она же сама виновата!
— Чего она такого сделала? Чего?
— Сама знаешь!
— Я-то знай, а ты?
— Ну, что? Что ты знаешь?!
— То, что Гайнулла ей брат. Родный брат! Они из наша деревня и тута
живут возле мене. А вы — гады...
Она ухватила с парты ручку, размахнулась. Олег инстинктивно прикрылся
рукой и закричал от боли. В классе установилась тишина. Все собрались вокруг
них и смотрели то на Немца, то на Патрикееву. На ладони Олега наливалось
сине-красное кровавое пятно.
На другое утро пришла новая училка. Она назвала свое имя, бесцветное,
как и она сама. Почти все выветрилось из памяти Олега. Помнит он только, что
сидела перед ними крепкая старуха с мужским хриплым голосом и с усами. Учить
она давно уже перестала, а ее снова вызвали в роно. Война ведь, и все
обязаны, и она тоже. Запомнил Олег у нее усы и — как бы сказать поточней --
кавалерийские команды, на которые она переходила в возмущении:
— Встать! Сесть! Все шагайте за мной! Передай матери, чтоб явилась!
Стасику, который вернулся через три дня, от новой учительницы
доставалось больше всех. Он ее раздражал.
Да, что было, то было. Война обижала детей, а дети обижали других. Даша
Викторовна не вернулась. Патрикеева говорила, что она работает в учреждении
и в школу решила не возвращаться. Ушел завхозом в соседний госпиталь
Гайнулла...
Автобус тяжело причаливал к остановке. Пожилая женщина, держась узкими
ладонями за перила, глядела в автобусе мимо Олега, чуть усмехаясь. А может,
ему так показалось: просто родинка у нее на щеке возле носа была смешливая.
Двери со скрипом отворились. Олег вдруг соскочил на землю, не доехав до
своей остановки. Сразу стало легче дышать. Даша Викторовна не оглянулась, и
автобус увез ее.
Стоя на пустом перекрестке, Олег разжал пальцы и поднес к глазам
ладонь. Чернильная точка от пера, которое воткнула в него Патрикеева, синела
возле большого пальца, как начатая, но не доведенная до конца татуировка.

ЧУЖАЯ СВАДЬБА



Дверь оказалась не заперта. Мать ее отворила и видит: Олег и Люська
сидят в полутьме, укутанные в одеяло. Совсем закоченели, бедненькие. Печь
холодная, а дрова, напилены и наколоты, рядом лежат — это их работа.
— Вы ведь голодные. Что ж ты, дочь, печку не растопила?
— Тебя ждем!
— Тогда помогай скорей. Почти как в сказке: ваша мать пришла, костей
принесла...
Люся выбралась из одеяла, стала разбирать кости и мыть их. Мать тем
временем растопила печь и, чтобы детей приободрить, сказала:
— Маринка-то снова письмо получила!
— Опять читать не дала?-- спросила Люська.-- И сама, небось, не
читает? Вот глупая!..
— Сама-то не читает — мне отдала...
— Дай посмотреть!
— Погоди, сперва поедим...
Мать помешивала бульон в кастрюле. Олег стоял рядом и глотал слюни.
Приготовление бульона было семейным ритуалом. Раз в неделю мать
приносила кости. Мясо с них на комбинате тщательно обдирали на колбасу,
колбаса шла, как говорили, для армии, а кости выдавали сотрудникам
мясотреста, где мать служила машинисткой. Когда над кастрюлей появлялся
дымок, дети со смаком вдыхали запах. Но бульон варился долго, и приходилось
томиться, пока наступят счастливые минуты еды.
О письме мать рассказывать не спешила, болтала про всякую ерунду. Потом
она сосредоточенно снимала с бульона пену и собирала ее на тарелочку. Пена
шла на десерт.
Счастливые минуты еды пролетали мгновенно, и на некоторое время
наступала сытость. После еды, кашляя от дыма, Олег и Люська забирались с
ногами на кровать, сидели, греясь друг от друга, и мать им читала
принесенное с работы чужое письмо.
Что-что, а уж насчет писем мать все знала. В обязанности машинистки
входило принимать почту. Утром мать спешила в трест, чтобы самой разобрать
всю корреспонденцию. Деловые письма откладывала (не убегут!), личные же
сразу же разносила по столам. Возьмется кто другой и начнет требовать:
станцуй — дам письмо. Таких шуток мать не переносила. Она любила быстрей
отдавать письма, любила, но при этом нервничала.
Письма к Марине шли особые. Потому они и заменяли семейству Немцев свои
радости. Их-то отец уже не писал. Плановика Марину все считали материной
подругой, хотя она была лет на десять моложе. Снимала она угол неподалеку от
треста. Попала Марина в эвакуацию на Урал из Украины, смуглая и чернобровая
среди всех бледных приезжих. На носу и щеках ее пестрели веснушки --
чуть-чуть, ровно столько, чтобы выглядеть невероятно симпатичной.
— Ох, и повезло тебе в жизни, Маринка!-- бывало, говорила ей мать.--
Господи, какая ж ты красавица!..
— Шутки шуткуете!-- заливалась смехом Марина, будто в жизни не
гляделась в зеркало.
Многие мужчины к ней подкатывались, иные и с серьезностью, но она
никого даже обнадеживающим взглядом не удостаивала. Что бы ей ни говорили,
чего бы ни предлагали, хохотнет, да и только. Если кто понахальней, то так
отбреет, что хам после весь день, небось, вареным раком себя чувствует и на
следующий день хорошо подумает, прежде чем опять подступаться.
Гордой да неприступной она неспроста была: аккуратно писал ей солдат
Гриша, а она ему регулярно отвечала.
Встречались они еще со школы в маленьком городке, вместе поехали
учиться в техникум в областной центр, от

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися