Юрий Бондарев. Юность командиров
страница №6
...ятые ветром, садились напыльные акации в конце перрона. Шум поезда стих. В последний раз из
темноты степи донесся глухой рев паровоза.
Дроздов побрел по платформе. Хотелось курить. Было пусто на душе,
тяжело, горько...
Он вынул зажигалку, высек огонек; когда прикуривал, от руки, которую
как-то виновато и спешаще пожала Вера, пахло слабым запахом сирени. Вера
замужем?.. Нет, этого не может быть! Почему же не может быть?..
Это так...
Он незаметно вышел на центральную улицу.
- Извините, - сказал кто-то, задев его плечом.
Мимо него проходили, двигались толпы гуляющих, то там, то тут
загорались красные огоньки папирос, около ворот, в тени тополей по-летнему
белели платья; там стояли группами, разговаривали, смеялись; на углу
кто-то остановил его, закричал в лицо:
- Купите георгины, прекрасные георгины!
Ему не хотелось идти в училище, и он медленно бродил по улицам,
равнодушно и слепо глядел на прохожих, на зажженные витрины; потом так же
бесцельно остановился на площади, где над крышей дома стремительно
перебегали, гасли и светились неоновые буквы кинорекламы: "В "Орионе" -
"Небо Москвы"; тут возле яркого подъезда кинотеатра на углу бойко
продавали цветы, жареные семечки, табак и папиросы; парень в заношенной
гимнастерке, с подвижным лицом, на костылях топтался на ступенях, провожая
прохожих смешливыми глазами, выкрикивал сипловато:
- Ас-собый, ас-собый! Только по пятерочке, только по пятерочке!
Покупайте, братцы, братцы-ленинградцы! Товарищи, подходи, друга не
подводи! "Казбек" есть! Рубль штучка, на пятерку - кучка! Покупай,
товарищ, "Казбек" с разбегу! - Он заметил Дроздова. - Берешь?
- Ты, парень, из Ленинграда? - для чего-то спросил Дроздов.
- А это чтоб складно было... Покупай, друг, подходи, фронтовиков не
подводи! - Парень превесело стал пересыпать золотистый табак из ладони в
ладонь. - Бери, в карман клади, фронтовику вдвое сбавлю цену и глазами не
моргну! Бери, кореш...
И почти машинально Дроздов взял штучных, машинально заплатил десять
рублей, потом, пошарив по карманам, добавил еще пять, сказал:
- А вообще - твое ли это дело?
На подвижном лице парня отразилось удивление.
- Спасибо, друг! Фронтовая дележка. Понимаю. А я, фронтовичек, в
девяносто второй гвардейской служил... Под Генераловкой - миной!.. Пришел,
брат, женился, деньжонок не хватает.
И он, спрятав деньги в нагрудный карман, снова закричал зазывно и
доброжелательно:
- Ас-собый, ас-собый!..
Дроздов миновал квартал, свернул в какой-то темный, узкий переулок с
нависшими деревьями над тротуаром, затем опять вышел на освещенную улицу и
как-то поразился вдруг, вспомнив парня на костылях: из городского парка
совсем по-мирному доносились звуки оркестра, как будто войны никогда не
было.
Дроздов увидел залитую огнями арку, увитый вьюнами забор, капли желтых
фонарей, горевших вдоль песчаных дорожек, праздничные потоки народа на
липовых аллеях.
Затем он сидел против летней эстрады-купола, где играл симфонический
оркестр. Было свежо, ветрено, пахло липой, близкой водой. Все скамьи перед
эстрадой были заняты, сбоку и позади рядов стояли; дымки папирос овевали
головы мужчин. Вокруг зааплодировали, на эстраде дирижер раскланивался;
как у птицы крылья, растопыривались фалды его фрака. Справа лысый мужчина
не без нервозности поправил очки и оглушительно захлопал, ерзая, кряхтя,
толкая Дроздова локтем; слева светловолосая девушка с книгой на коленях
сидела безучастно, задумчиво подперев пальцем висок, и глядела на огни
рампы.
Дроздов закурил, дымок папиросы пополз в сторону девушки, она отняла
руку от виска, мельком посмотрела на пего серыми глазами, и он, погасив
папиросу, сказал глухо:
- Простите.
- Пожалуйста. - Девушка чуть-чуть кивнула, и внезапно брови ее
дрогнули, она сказала шепотом: - Я вас знаю, кажется... Вы из первой
батареи, из артиллерийского училища? Я не ошиблась?
- Нет.
- Я видела вас в госпитале. Вы приходили к Дмитриеву?
- Я приходил. Откуда вы его знаете?
- Знаю.
- Вы из госпиталя? - не сразу догадался Дроздов. - Вы, наверно, Валя?
- Да. Здравствуйте. Знаете что? Вы мне нужны.
- Э-это невыносимо! - зашипел лысый мужчина в очках. - Не дают слушать
музыку.
- Надо слушать что-нибудь одно. - Валя, усмехнувшись, взяла книгу,
спокойно пригласила Дроздова: - Пойдемте. Я напишу ему записку.
Неподалеку от эстрады, на скамеечке под фонарем, она стала писать
записку, а он глядел на ее быстро бегающий по листку карандаш, ждал
безмолвно.
- Напомните многоуважаемому Алексею Дмитриеву, что в городе существует
госпиталь, куда ему давно уже надо прийти для проверки. Рентген не такая
уж страшная вещь, чтобы так бояться его. Наконец, скажите ему, что весь
госпитальный персонал зол на него. Записку же можете прочитать перед всей
батареей, чтобы Алексей Дмитриев понял: даже сестры ему начинают писать
любовно-медицинские письма.
- Я постараюсь, - ответил Дроздов. - Он, очевидно, забыл...
- Вот и все. Мне к троллейбусу. А вам?
- Мне все равно.
Они вышли из парка, заняли очередь на остановке; и когда Валя уже села
в троллейбус и помахала книгой, крикнув ему: "Только не забудьте! Ладно?"
- и когда троллейбус тронулся и его огни смешались с огнями улицы, он еще
стоял, не до конца понимая, почему так но хотелось ему возвращаться в
училище: у него было такое чувство, как будто он обманул кого-то и жестоко
обманули его.
"Она, наверно, любит Алексея, - подумал Дроздов, нащупывая в кармане
папиросы. - Знает ли он это?"
В квартале от училища он забрел в незнакомый, сплошь заросший деревьями
переулок; впереди над вершинами акаций во дворах еще догорала узкая желтая
полоса заката. Здесь все было тепло, провинциально, уютно, как в детстве
когда-то было по вечерам в заросших липами замоскворецких тупичках.
Неожиданно он услышал из распахнутого окна на втором этаже приглушенные
звуки пианино, молодой женский голос запел:
Иду по знакомой дорожке,
Вдали голубеет крыльцо...
И вдруг он остановился с перехваченным от волнения дыханием, посмотрел
на это раскрытое в тихую листву тополей окно, из которого мягко струился
свет абажура. Не обращая внимания на прохожих, Дроздов прислонился плечом
к стволу темного тополя и стал слушать. Он чиркал зажигалкой, но не мог
курить - спазма сжимала ему горло.
8
Сегодня Алексей дежурит по батарее.
В воскресный день почти половина курсантов в городском увольнении; и
кажется, что с полудня до сумерек в расположении батарей и вестибюле
училища прочно поселяется солнце. Оно блестит в натертых паркетных полах
спален, в пустынных коридорах, на подоконниках, оно смотрится в кафельные
полы просторных умывален, белыми сияющими столбами пронизывает воздух
лестничных площадок.
А в воскресный вечер вся жизнь не уволенных в город переносится в
учебный корпус. Но здесь никто не занимается - тут просто больше
свободного места, чем в кубриках. Из просторного класса топографии, где на
стенах развешаны различного масштаба карты и схемы маршрутных донесений,
сейчас звучит патефон, раздается хохот курсантов и голос Полукарова: здесь
работает "Секция патефонной иголки". Сам Полукаров, давший это название
секции, организатор ее, учит желающих правилам модного танго и хорошему
тону. Тут собрались все, кто по разным причинам не пошел в увольнение:
Витя Зимин, Ким Карапетянц, Нечаев, Миша Луц и Гребнин. Здесь же толпятся
любопытствующие зрители из соседних батарей. Курсант Нечаев - высокого
роста, широколицый, конопатый - по-праздничному сверкает всеми начищенными
пуговицами, пряжкой ремня, зеркально отполированными суконкой хромовыми
сапогами. Перед ним стоит Полукаров и недовольным рокочущим голосом
внушает:
- Подожди ты, не топай! Что ты топаешь, как слон на свадьбе? Ты
подходишь, наклоняешь голову и говоришь: "Разрешите?" Она встает, ты
осторожно берешь ее за талию. Подожди, подожди, что ты меня хватаешь! Ты
что, брат, трактор подталкиваешь, что ли? Хватаешь с лошадиной грацией!
Подожди, да не смотри ты на носки своих сапог. Слушай музыку. Карапетянц,
заводи!
Карапетянц, до синевы выбритый, нахмуренный, с сосредоточенным видом -
он все делает серьезно - заводит патефон, переворачивает пластинку и снова
садится на подоконник. Полукаров, обворожительно улыбаясь, наклоняет
голову и делает приглашающий жест в сторону поставленного к стене стула,
на котором должна сидеть "она".
- Продолжаем... Ну так вот, начался, скажем, вальс. Ты подходишь...
Стой! Карапетянц, ты что завел? При чем тут хор Пятницкого? Ошалел? Снимай
пластинку! Ну и бестолочи вы, братцы! Каши гречневой надо сначала с вами
наесться! Кто вас воспитывал, черт вас дери?
Нечаев скомканным платком вытирает пот со лба. Карапетянц так же
серьезно ставит другую пластинку. Гребнин и Луц давятся, трясутся от
беззвучного смеха; однако у Вити Зимина завороженно светятся глаза: он
ждет своей очереди. Зимин в новом, парадном обмундировании, весь
тоненький, выглаженный, чистенький, он очень взволнован и слушает
Полукарова внимательно. Зрители гудят со всех сторон:
- Снять Карапетянца с командования патефоном! Не справляется с
обязанностями. Давай танго!
Между тем пластинка с шипением раскручивается. Полукаров на секунду с
прислушивающимся лицом глядит в направлении патефона и продолжает:
- Ну так вот... Подожди, на чем мы остановились? Нечаев, куда ты, шкаф,
смотришь? Да разве с такой растерянной физиономищей можно подходить к
девушке? Где мушкетерство? Слушай темп музыки и улыбайся! Изображай
гусара! Ну так вот, ты подходишь, берешь ее слегка за талию... Опять
хватаешь? Да ты что?..
Гребнин и Луц уже не могут сдержаться и хохочут, валясь животами на
столы. Глядя на окончательно растерянную конопатую физиономию бесталанного
Нечаева, на возмущенное лицо Полукарова, на сосредоточенно-серьезную мину
Карапетянца, Алексей тоже хохочет под насмешливые советы оживившихся
зрителей:
- Нечаев, не дыши!
- Не прижимайся к девушке!
- Грациознее! Не выставляй зад под вопросительным знаком!
Витя Зимин неодобрительно оглядывается на смеющихся и, поправляя
ремень, внезапно говорит своим тонким голосом:
- А потом со мной потанцуй, Полукаров. Ладно?
В классе топографии гремит музыка. Полукаров опять начинает объяснять и
водить вконец одуревшего ученика меж столов, показывая премудрые па, а
неуклюжий Нечаев спотыкается, ставит ноги не туда, куда надо, и вообще
напоминает паровоз, который сошел с рельсов и теперь испускает последний
пар.
В самый разгар этих учений в классе появляется Степанов с грудой книг
под мышкой; у него такое лицо, как будто он только что спал.
- Товагищи, что это такое? - говорит он, картавя, потирая круглую свою
голову. - Сидел, сидел в читальне - и слышу, будто в классе топоггафии
лошадей водят. Ужасный ггохот. Это что у вас - ипподгом?
И, обращаясь к Алексею, спрашивает:
- Ты любишь танцы, Дмитгиев? - и глядит в окно на жарко пылающий над
крышами закат; взгляд его рассеян.
- Я плохо танцую, Степа.
- А я не люблю. Не понимаю. Тгатить на это вгемя? Ужасная егунда!
Человек живет каких-нибудь шестьдесят лет. И не успевает многого узнать и
сделать за свою жизнь. А это егунда, ужасная егунда. Вот, Бисмагка взял.
Стгашная философия уничтожения у этого человека. Фашисты многое у него
пегеняли. Надо знать философию загождений войн.
- Дежурный по батарее, к выходу! - доносится команда дневальных,
перекатываясь по этажам. - Старшего сержанта Дмитриева - к выходу!
Придерживая шашку, Алексей бежит по коридору мимо пустых классов в
жилой корпус, соединенный с учебным застекленным переходом.
А в распахнутые училищные окна с улицы вливаются звуки самых различных
мелодий, рожденных войной, - как только наступал вечер, в городе начинала
звучать музыка: отдаленный духовой оркестр в парке не заглушал патефонные
ритмы во дворах и ставшие входить в моду аккордеоны. Уже возвращались из
госпиталей Берлина и Вены первые демобилизованные по ранениям солдаты, и
все жили ожиданием тех, кто должен был вернуться с далеких и замолкших
фронтов. Говорили: май - месяц победы, июнь - месяц ожидания и надежды.
Алексея же вызвали потому, что стали возвращаться из города уволенные.
В двенадцатом часу вернулся Дроздов.
- Встретил? - спросил Алексей.
- Встретил, - ответил Дроздов и снял фуражку, лицо было усталым.
- Ну, Толя, должно быть, она тебя не узнала! - сказал Алексей и, не
ожидая ответа, спросил: - Куда она поехала? (Дроздов ответил.) Ого!
Расстояние!
В коридоре они сели на подоконник возле курилки, из ленкомнаты долетали
нестройные звуки пианино. Передвинув жесткий ремень и положив шашку на
колени, Алексей помял в руках темляк, спросил:
- Удачно?
- Все получилось как в старых романах. Она вышла замуж, едет с мужем на
место работы. И это все.
- Так зачем же ей нужно было встречаться с тобой? - Алексей с силой
сбросил с коленей забренчавшую о паровую батарею шашку. - Вышла замуж - и
еще присылает телеграмму!
Дроздов вынул из кармана гимнастерки свернутый листок, сказал:
- Это тебе. Я случайно встретил Валю в парке.
Алексей взял записку и, прочитав ее, спрыгнул с подоконника.
- Я совершеннейший дурак, Толька!
9
Отсюда видна была река с лесистым противоположным берегом, с песчаной
отмелью, над которой, визжа, носились чайки; а тут, на холме, было тихо,
пахло нагретой травой; на тонких ногах ромашки покойно дремали под
солнцем.
Полтора часа назад они взяли на водной станции маленькую плоскодонку и
отплыли далеко от города; здесь лес подступал к реке вплотную, и коряги
купались у берега, изламываясь в ее зеленой глубине.
И вот сейчас они сидели на вершине холма, и, как тогда, в Новый год,
время остановилось.
Валя сорвала возле своих ног самую крупную ромашку; в желтизне ее,
впившись, хлопотливо возился полосатый шмель, сказала:
- Ишь какой, - и, стряхнув шмеля, провела ромашкой по губам - лепестки
подрагивали от ее дыхания, - спросила: - Вы любите цветы? - Покосилась
краем глаза на Алексея. - Не конский щавель, конечно, а вот такие?
Алексей слушал ее голос и почему-то думал, что совсем недавно на
карпатских лугах он видел другие ромашки, забрызганные кровью, черные от
пороховой гари, а Валя этого не знала и, наверное, никогда не узнает. Она
просто сидела сейчас, натянув на колени платье, и, как будто войны никогда
не было, спрашивала, любит ли он цветы, и, спросив, поднялась, вошла в
белый островок лениво разомлевших на солнцепеке ромашек, подобрала платье,
опять села.
Она с серьезным лицом искала что-то перед собой, и он смотрел на ее
движения; на кончиках опущенных ресниц лежала тонкая цветочная пыльца.
- Вы не суеверный? - спросила Валя, взглянув строго. - Помните, в Новый
год вы сказали о числе тринадцать? Что это была за примета - нечетное
число?
- В приметы верил на фронте, - ответил Алексей. - Сам не знаю почему.
Теперь - нет.
- Ну то-то! - Она откинула волосы и протянула ему руку. - Идемте в лес.
А то я здесь не нашла ни одной нечетной ромашки.
Ее ладонь крепко стиснула его пальцы, и он, не рассчитав силы, потянул
Валю к себе. Она тоже готовилась подняться сама, но, вскочив, не
удержалась, качнулась к Алексею, и он легонько, на миг, обнял ее, ощутив
ее щекотное дыхание на щеке.
- Пожалуйста, пустите! - сказала Валя. - Не так получается. Я сама...
Здесь, в прибрежном лесу, было душно и жарко, на траве лежали желтые
солнечные пятна; меж кустами дикого малинника среди лиственной духоты
сонно гудели золотистые мухи. Сразу же в этих кустах Валя нашла гнездо -
теплое, аккуратное, круглое, прикрытое листьями, - в нем тихо, как
преступники, прижавшись друг к другу, сидели оперившиеся птенцы, и она
воскликнула:
- Смотрите! А где мать? Где мамаша, я вас спрашиваю? Они одни?
Птенцы завозились в гнезде, повернули головы к ней и подняли такой
тревожный писк, что Валя расхохоталась.
- Глупые, не трону я вас, только погляжу, - ласково сказала она и
погладила испуганных птенцов по головам пальцем.
Птенцы замерли, затем один из них, затоптавшись, покосился на Валин
палец черной росинкой глаза и клюнул довольно воинственно, дернув
взъерошенной шейкой.
- Спасибо, милый, - сказала растроганно Валя и посмотрела на Алексея. -
Бежим отсюда, а то прилетит мамаша - и нам несдобровать...
Запыхавшись от бега, они остановились на поляне, полосами зеленой от
сочной травы, красной от дикого клевера. Раскрасневшаяся Валя опустила
руки, тихо сказала:
- Как здорово!
Алексей не сразу понял, чему она так обрадовалась, и, только увидев
капельки пота на ее верхней губе, почему-то впервые за все время подумал,
что она все-таки земная и что он мало знает ее. Валя первая вошла в траву,
как в воду, захлестнувшую ее по грудь; и она шла, разводя траву руками, а
за ней оставался темный след, и медленно разгибались примятые стебли.
Тяжелый, сладкий запах тек по поляне, кружил голову; знойный воздух
звенел, прострачивался неистовыми очередями кузнечиков. Сильно парило
здесь.
Валя понюхала какой-то цветок, сказала:
- Белладонна. Знаете? - и с загадочным выражением повернулась к
Алексею.
Он увидел в ее чистых серых глазах свое отражение, как в прозрачной
озерной воде, увидел, как она, прикусив зубами стебелек, смотрела на него,
потом в глазах что-то дрогнуло, она прищурилась, точно легла на воду
легкая тень от деревьев, и Валя спросила:
- Вы почему все время молчите?
- Я почему-то вспомнил госпиталь, когда вы дежурили...
Последние его слова прервало ленивое ворчание грома. Оно прокатилось и
смолкло. Темно-лиловая туча-гора, готовая опрокинуться, вся клубясь,
ползла над лесом, и сизые края ее дымились.
- Откуда это? - удивилась Валя. - Вот новость!
Туча надвигалась, а в лесу и на поляне стояла такая духота, воздух
сделался таким парным, горячим, что замолчала иволга в чаще. Тень от тучи
закрывала поляну, ползла по траве, и все притаилось. Даже не чувствовался
запах клевера. Внезапно лес зашумел, закачались вершины, испуганно
зароптала листва, везде потемнело, и трава на поляне заволновалась,
замотали головами ромашки, точно кланялись в последний раз солнцу. Вокруг
полетел пух с одуванчиков. Запахло дождем.
Ветер пронесся. Лес и поляна слегка успокоились. Затихал ропот. Но
следующий, уже свежий порыв ветра с силой сорвал листву с ближайших
деревьев, зло взъерошил поляну, и солнце исчезло. Стало мрачно. Ветер
холодом тянул под тучу.
Одинокая чайка, подхваченная ветром, ослепительно белая в свинцовом
небе, косо пронеслась над лесом, ныряя и остро махая крыльями. Из леса
надвигался глухой шум. И вдруг электрически мигнула мохнатая туча, и лес
ахнул от разорвавшегося над вершинами грома.
А они как будто впервые видели все это. Валя, жмурясь от ветра,
придерживая у коленей платье, крикнула:
- Так ведь это же гроза!
Тяжелые капли зашлепали по листьям, по вздрагивающим ромашкам, и опять
стихло. Первая туча прошла. И надвинулась следующая, хмурая, лохматая,
стремительно кипящая. Она загородила все небо. Ветер, сильный, грозовой,
неистово потянул из-под тучи. Снова скользнула ветвистая молния,
прогромыхал гром, и сплошная колючая стена воды с настигающим порывистым
гулом обрушилась на лес.
- Бежим! - опомнившись, крикнула Валя и, сняв босоножки, радостно
оглянулась на Алексея возбужденными глазами.
- Подождите! - тотчас остановил ее Алексей. - До лодки мы не успеем.
Стойте под акацией. Мы переждем.
- Ах, какая красота! - громко сказала Валя и, поеживаясь, стала под
акацию, держа в руках босоножки.
- Вы промокнете, вот в чем беда, - озабоченно сказал Алексей, став
рядом с ней. - Не боитесь промокнуть?
- Беда! - возразила она и поглядела вверх. - Какая же это беда! И я
ничего не боюсь, я не трусиха!
В вспыхивающем свете он видел поднятое, словно замершее от тревожного
восторга ее лицо и видел, как крупные, торопливые капли стали
просачиваться сквозь листву, путая ей волосы - через минуту акация совсем
уже не спасала их; от мокрых волос Вали запахло дождевой свежестью,
горьковатой ромашкой.
Она оглядела себя - насквозь мокрое платье облепило ее - и воскликнула
с испугом:
- Как выкупалась! Не смотрите на меня! Отвернитесь!
Алексей отвернулся, спросил шутливо:
- Долго мне так стоять?
- Попробуйте только повернуться! - сказала она. - А впрочем, можете
повернуться... Теперь можете...
Он повернулся и увидел Валины напряженные, точно обмытые дождем глаза,
прядку намокших волос на щеке, и вдруг ему непреодолимо захотелось обнять
ее, прижать к себе, поцеловать эту спутанную мокрую прядку, ее чуть
поднятые влажные брови.
- Ну что же тут стоять? - сквозь шум ливня закричала Валя, оттолкнулась
от акации и побежала по траве под дождь, через поляну, затопленную ливнем;
промокшее платье било ее по коленям. На середине поляны она задержалась
возле лужи, потом как-то совсем по-мальчишески перепрыгнула через нее,
повернула к просеке, затянутой дождевым туманом. И только в конце этой
просеки Алексей догнал ее. Она, часто дыша, смеясь, возбужденно говорила:
- Ни за что бы не догнали, если бы захотела. Ни за что! - И откидывала
слипшиеся волосы со щеки. - Идемте к берегу. Уверена - нашу лодку унесло!
Внезапно дождь перестал. Еще из ближней дымчатой тучи сыпалась светлая
пыль, а теплое, сияющее голубое небо стремительно развернулось над лесом.
Выглянуло солнце, яркое, веселое, летнее, словно умытое, - такое бывает
только после грозы. Стало необыкновенно тихо и ясно. Закричала иволга в
чаще. Лес, еще тяжелый от ливня, стоял не шелохнувшись, весь светился
дождевыми каплями. Крупные капли звучно шлепались в лужи. Налитые водой
колокольчики изредка вздрагивали.
Они подошли к берегу, где в заводи оставили плоскодонку.
- Смотрите, что с нашей лодкой! - сказала удивленная Валя. - Просто
какое-то приключение! Нам все время везет!..
Плоскодонка была затоплена наполовину, в ней плавал черпак,
покачивались на воде весла.
А река дымно парила после грозы, и на той стороне, далеко слева, виден
был домик бакенщика, фиолетовый солнечный веер лучей отвесно рассеивался
на него из-за туч.
Они стояли на берегу, переводя дыхание.
- Что будем делать? - спросила Валя. - Откачивать воду?
И Алексей успокоил ее:
- Ерунда! Это двадцать минут работы. Я все сделаю. Но сначала надо
обсушиться. Хочешь, я разведу костер? И сена принесу, чтобы сидеть. Я
видел копну... На просеке. Хочешь?
- Разводить костер из сырых сучьев? - спросила она. - Я согласна.
Он не ответил - Валя незнакомо, потемневшими глазами глядела ему в
грудь, взяв его за ремень.
- Не надо никуда торопиться... хорошо?
Алексею показалось: он падал с высоты с остановившимся сердцем, целуя
ее закрытые глаза, ее лоб, подбородок.
- Ты не знаешь, а мне ничего не страшно. Хочешь, будем ходить целую
ночь по лесу? Впрочем, тебе нельзя! Почему нельзя, когда это можно? Вот
странно - дисцип-лн-на! Слышишь, как чудесно пахнет сено? И коростель -
слышишь? Мне всегда кажется, что вечером, когда становится холодно, он
вынимает из-под крыла скрипку, хмурится и проводит смычком по одной и той
же струне. У этого коростеля много детей, он страшный семьянин, но он
почему-то пессимист. Почему ты так на меня смотришь?
- Валя, мне кажется, я вас много лет не видел.
- Алеша, почему мы то на "вы", то на "ты"? "Вы" - это не надо. Ведь мы
знаем друг друга давно. Что ты подумал тогда обо мне, в Новый год,
помнишь? Какой ты странный был тогда, тебе ничего не нравилось, и смотрел
на меня как-то подозрительно.
- Этого не помню.
- Да? Вот смешно! А меня это задевало. Мне хотелось уколоть тебя. Ты
знаешь, что я почувствовала тогда? Какое-то любопытство. Помнишь, ты отдал
мне свои перчатки?.. Смотри, вон видишь возле обрыва - огонек у бакенщика?
А мы одни...
Тонкий запах лесных лугов исходил от сена и, чудилось, от костра,
который совсем догорал, и багровое пятно не пылало уже, а суживалось в
черной воде, густо усыпанной звездами; и костер, и звезды, и берег - все,
казалось, плыло вместе с запахом сена в вечерней тишине. Куда это все
плывет?.. Где остановка?.. Может быть, там, на том берегу, где из черной
чащи кустов вылезал красный месяц и плавал на воде, как блюдце?
В полусумраке белело Валино лицо, ее шея; привалившись спиной к копне
сена, она сидела так близко, что он опять чувствовал запах ее волос, еще
не просохших после дневного дождя; и вдруг она повернула к нему голову -
ее волосы ветерком коснулись его щеки - и сжала его пальцы с какой-то
ласковой настороженностью.
- Я ничего не боюсь! С тобой - ничего. Я никогда не знала, что так
может быть.
Валя дрожала ознобной дрожью, прерывисто, осторожно вбирала в себя
воздух сквозь сжатые зубы, и ему все казалось, что от всего исходит запах
сена - от Валиных губ, от платья, от ее рук.
Он обнял ее.
Валя доверчиво, как во сне, положила ему обе руки на плечи и,
прижимаясь, вздрагивая, сказала слабым шепотом:
- Как у тебя сердце стучит, Алеша... И у меня тоже. Вот костер уже
погас...
Ее дрожь в руках, в голосе передавалась ему, и он, не слыша свой голос,
выговорил только:
- Валя...
Он должен был сейчас встать, чтобы подбросить сучьев в костер. Он
уперся руками в землю и поднялся, вошел по сыроватому песку берега,
залитому каким-то очень красным светом луны.
10
Он вместе со всеми сидел в классе, выполнял приказания, кратко отвечал
на вопросы, дежурил по батарее, но все это словно проходило мимо его
сознания, скользило стороной, как в горячем тумане, без твердого ощущения
внешних толчков.
Раз во время занятий в поле, когда в минуты перекура лежали на теплой
траве, Алексей повернулся на бок, сорвал ромашку, улыбнулся чему-то, и
Борис, заметив это, спросил:
- Что с тобой?
- Абсолютно ничего, Боря.
- Нет, я чувствую, с тобой что-то происходит: ты или стал
сентиментален, или до одурения рассеян. Впрочем, каждый по-своему с ума
сходит.
- Ты так считаешь?
- Да, кстати, знаешь новость? Мне в штабе сказали: готовится новый
послевоенный устав. Офицер перед женитьбой должен представить свою невесту
полковой даме, жене командира полка. В обязательном порядке. Кроме того,
офицер должен знать иностранные языки, хороший тон... И поговаривают о
новой форме для разных родов войск. Неплохо?
Алексей смутно слышал Бориса; покусывая стебелек ромашки, он глядел в
небо и думал о своем. Его гимнастерка еще слабо хранила лесные запахи той
просеки и свежего сена, когда они сидели возле костра. Та гроза и тот
вечер жили в нем - и будто вокруг, как в дреме, стучали тяжелые капли в
последождевой тишине, и в этой тишине он вспоминал Валин смех, ее глаза,
ее неумелые губы. Он был потрясен этим новым чувством, которое жизнь
превращало в непрекращающийся праздник.
А в эти дни, училище готовилось к выезду на летние квартиры, и все
огневые взводы чистили материальную часть: орудия, боеприпасы, дальномеры;
батарейные старшины получали на складах брезентовые палатки, лопаты,
котелки, фляги - готовились к тактическим учениям, к боевым стрельбам на
полигоне. Говорили, что дивизионы выедут в лагеря надолго, до поздней
осени.
Предстоящая разлука с Валей заставила Алексея тщательно изучить
телефонную книжку в соседней от училища автоматной будке. Он позвонил
вечером и, ожидая, когда снимут трубку, водил пальцем по темному,
запыленному стеклу; там, отражаясь, загорался и гас огонек папиросы.
- Попросите Валю, - сказал Алексей и подумал: "Что она делает сейчас?
Где она?"
- Я слушаю, - проговорил знакомый голос в трубке. - Кто это? Алексей?
Здравствуй! Извини, я сразу не узнала. Откуда у тебя номер телефона?
- Пришлось прочитать талмуд в автомате.
- Бедный... Можно было сделать легче - узнать у дежурного телефон
капитана Мельниченко.
- Валя, мы уезжаем. Надолго, - сказал он как можно спокойнее.
- Я знаю, - ответила она. - Я думала об этом...
- Я тебя не увижу очень долго.
- И я тебя. Это ужасно, Алексей. Надо дожить до октября, - она
помолчала. - Это так долго, Алеша!..
- До свидания, Валя! Я позвоню еще. - Он повесил трубку, чувствуя, как
упал ее голос, ответивший ему:
- Я буду ждать твоего звонка. До свидания, Алеша.
Утром, сразу же после завтрака, его вызвали к командиру батареи. Он
взбежал по лестнице на четвертый этаж, спрашивая себя: "По какому делу?
Зачем?"
Капитан Мельниченко, в белом кителе, стоял у окна, тыльной стороной
ладони поглаживал выбритый подбородок; было хорошо видно его озаренное
ранним солнцем спокойное, темное от загара лицо. Алексей знал, что Валя
сестра комбата, и вошел в канцелярию с отчетливо мелькнувшей мыслью о том,
что вызывают его не случайно, - и, доложив о себе, ждал первых слов
капитана, внутренне напряженный.
- Сегодня батарея выезжает в лагеря, - сказал Мельниченко. - Вместе с
дивизионом. Из нашей батареи в лагерь отправляются три орудия, четвертое
остается здесь.
- То, что в ремонте?
- То, что в ремонте. - Капитан помедлил. - Вот что, Дмитриев, мне не
хотелось бы перед стрельбами оставлять здесь на два дня Чернецова: в
лагере будет много работы. Я решил оставить вас. Через два дня орудие
выйдет из ремонта. Получите орудие для стрельб и приведете машину в
лагерь. Вот возьмите карту, просмотрите маршрут. Вопросы есть?
- Слушаюсь, получить орудие и привести его по маршруту, - ответил
Алексей, не задавая ни одного вопроса, хотя все, что он услышал, было
похоже на неправду.
- Вот и отлично! Жду вас в лагере через два дня. Вы свободны.
- Через два дня я буду в лагере!
Он почувствовал такой прилив сил, такую неожиданную радость оттого, что
мог быть свободен целых два дня, поэтому в тот миг полностью осознал
только одно: два дня он будет еще в городе, два дня, а значит, два раза он
может встретиться с Валей, - и этому трудно было поверить.
...Алексей не знал, однако, что вчера Валя зашла в комнату брата,
тихонько села на подоконник, долго глядела, как в синей дымке вечерней
улицы один за одним зажигались шары-фонари, потом сказала не без упрека:
- Уезжаете на все лето?
Мельниченко в ту минуту брился; по привычке, оставшейся с фронта, он
делал это по вечерам.
- Уезжаем, сестренка, - ответил он и тотчас спросил: - С каких это пор
мы перешли на "вы" - "уезжаете"?
- Именно! - Она обеими руками охватила колено.
- Не понимаю. - Василий Николаевич отложил помазок, взял бритву,
пощупал кожу на щеке. - Сплошные ребусы. А конкретнее?
- Глупо это все-таки как-то!
Василий Николаевич даже не выказал озадаченности - нередко ее суждения,
ее поступки поражали его своей непоследовательностью и вместе прямотой,
неизвестно было, что можно было ждать от нее через минуту, Он не забывал,
что она с ранних лет росла одна, и он сам, часто бывавший в долгих
разлуках со своей сестрой, не без чувства некой вины перед ней прощал ей
многое, чего не прощал другим.
- Знаешь что, выкладывай-ка все начистоту, - сказал Василий Николаевич,
взглядывая на нее в зеркало. - Все по порядку...
- По порядку?
- Да, докладывай. Без шарад и ребусов.
- Ты, конечно, знаешь Алексея Дмитриева?
- Трудно мне не знать Дмитриева. Но откуда ты его знаешь - это уже мне
непонятно. Ах да, по госпиталю!
- Я его знаю. Не только по госпиталю, если хочешь... И мне нужно его
видеть два-три дня! Заранее не спрашивай зачем - не жди доклада. А может
быть, это и не секрет - просто сейчас не скажу. Очень важное дело!
Он, опять не показывая недоумения, намылил щеки, проговорил спокойно:
- Ну хорошо, не буду спрашивать. Но оставить его в училище я не могу. У
него стрельбы... А это не игрушки, сестренка. Несмотря на секреты
чрезвычайной важности...
Тогда Валя, возмущенная, спрыгнула с подоконника, прервала его:
- Неужели у вас в армии все подчинено одному - как у вас называется,
боевой подготовке? И больше ничего не существует? Вы не знаете своих
курсантов, вы видите только шинели! Только свои пушки. Ты сам сухарь! У
тебя погибла жена! А ты ни одного слова о ней!
"Я понимаю. Твоя колючесть есть лишь форма самозащиты", - подумал
Василий Николаевич и сказал по-прежнему сдержанно:
- Если у тебя действительно какое-то серьезное дело с Алексеем
Дмитриевым, то, может быть, ты объяснишь мне, в чем оно?
- Сейчас - нет. - Она подбежала к нему, уже зная, что добилась своего,
поцеловала его в намыленную щеку. - Ты все-таки понял! Спасибо тебе!..
Он долго думал позднее об этом разговоре и, догадываясь, в чем дело,
решил оставить Дмитриева с орудием на два дня в училище, сознавая, как
порой много значат в жизни человека два дня, два часа, даже час. Но,
приняв это решение, он испытывал такое чувство, будто пошел на сделку со
своей совестью, и тут же ловил себя на мысли, что по своему положению
офицера привык (да, привык) смотреть на курсантов как на людей, которые
обязаны выполнять чужую волю, чтобы обрести свою собственную, - и тут не
до нежностей. Что ж, армия не случайный полустанок, на котором ты сошел,
потому что ошибся поездом.
Да, он никогда дома не говорил о своей жене. Сестра была права, но не
понимала одного: воспоминания не облегчают. Однако ему почему-то казалось
иногда, что она где-то рядом, что он встретит ее на улице, что однажды,
придя домой из училища, увидит ее сидящей в своей комнате. А когда в этом
году он встретился с женщиной, взгляд которой говорил ему слишком много,
он непроизвольно для самого себя стал находить в ней качества, не похожие
на качества Лидочки, и интерес к этой женщине у него пропал. Он не был
однолюбом - просто ничего не мог забыть, хотя все между ними было кратким,
быстротечным, как миг.
Он видел Лидочку урывками между боями. В дни наступления, когда
невозможно найти времени съездить в медсанбат, она сама, часто под огнем,
приходила к нему на НП - приходила, чтобы только увидеть его.
Ничего, все забудется. Время излечивает. Оно умеет излечивать.
Весь день Алексей пробыл в артмастерских, а когда вернулся к обеду,
батареи уже были пусты - дивизион выехал, и среди сиротливых коек бродила
одинокая фигура дежурного, говорившего с унылой обескураженностью:
- Что ж это такое! Пустота! А тут почту приволокли, целую кучу писем.
Ну что я с ними буду делать? Бежать рысцой за машинами и орать: "Стой,
братцы!"?
- Юморист ты, - весело сказал Алексей. - Давай письма, через два дня
буду в лагерях - раздам ребятам. Кому тут из наших?
- Да вот, - пробормотал дежурный и принес целый ворох писем.
Алексей лег на голый матрац соседней кровати, положил сумку с
конспектами под голову, стал разбирать письма не без интереса.
- Гляди, я пошел дневальных шевелить, - проговорил дежурный. -
Обленились, орлы, в связи с новой обстановкой.
Он читал адреса писем со всех концов России - из разных городов,
колхозов, из воинских частей: счастливая была эта почта - никогда столько
писем не приходило в батарею. Здесь были письма Гребнину из Киева, Нечаеву
из Курска, Карапетянцу из Армении, Зимину из Свердловска, был денежный
перевод Борису из Ленинграда. ("Неужели из Ленинграда? Значит, родные его
вернулись из эвакуации?!")
И вдруг спазмой перехватило ему горло, маленький желтый
конвертик-треугольник словно обжег его пальцы. "Полевая почта 27513,
Алексею Дмитриеву". Наискосок: "Адресат выбыл". И совсем внизу:
"Березанск. Артиллерийское училище". И обратный адрес: "Омск. Дмитриева
Ирина".
"Дорогой, любимый брат!
Вот пишу тебе, наверно, пятое письмо - и никакого ответа. Все письма
приходят со штемпелем "Полевая почта изменилась" или "Адресат выбыл". Но я
уверена, что ты не убит, нет. Последнее письмо получила из Карпат. И вот
пишу, пишу...
Я по-прежнему живу у тети Нюси, учусь в девятом классе, живем мы
неплохо.
Милый мой брат! Во всех письмах я не писала тебе о нашем несчастье...
(Зачеркнуто.) Я надеялась и ничего не знала... А может, это ошибка? Ты
помнишь Клавдию Ивановну Мещерякову, детского врача, мамину подругу? В
ноябре сорок четвертого года мы получили от нее письмо из Ленинграда.
Клавдия Ивановна пишет, что мама наша, милая, хорошая наша мама, пропала
без вести. Где, как, отчего - она не пишет. Ты ведь знаешь, что она пошла
врачом в полевой госпиталь и все время работала там, всю блокаду. Клавдия
Ивановна была у нас: квартира заперта, и никого нет, а ключи у домоуправа.
Я подумала сначала, что это ошибка, написала Клавдии Ивановне, но она
ответила - это правда. Ей сообщили в военкомате.
Я не представляю, Алеша. Я рвусь в Ленинград, чтобы хотя бы самой
узнать... (Зачеркнуто.) Потом и мне сообщили из военкомата.
Милый Алеша! Я не хотела тебе писать о маме, но лучше все знать без
обмана, чем лгать. Я все, все помню: наше детство, нашу маму, надевающую
серьги, - помнишь, когда она ожидала отца, - наши комнаты, наше парадное с
кнопочкой звонка. Я не могу себе простить, что я однажды маму обидела,
когда ты уже был на фронте. Я сказала: "Не надо меня воспитывать, я сама
себя воспитываю". А мама чуть не заплакала. Какая я дура была! Я только
сейчас поняла, какая была наша мама, она ни на что не жаловалась, сама
соседей успокаивала. Вова и Павлуша ушли на фронт после тебя, а Елена
Михайловна очень беспокоилась. А когда от тебя не было совсем писем, мама
выходила только к почтовому ящику и говорила: "Завтра будет обязательно".
Алеша, не могу писать, а тетя Нюся говорит, что не вернешь, успокаивает, а
сама на кухне плачет.
Я должна была тебе сообщить, Алеша.
Крепко целую тебя. Твоя любящая сестра Ирина.
Мой адрес: Омск. Улица Ленина, 25, Анне Петровне Григорьевой, для меня.
12 мая 1945 г.".
11
Он помнил: в тот день моросил дождь; возбужденные толпы ходили по
улицам; на Литовской, на Невском - не пройти; около газетных киосков -
длинные очереди.
В два часа дня он вместе со многими одноклассниками-комсомольцами был
уже в военкомате. Здесь толпилось много народу, в коридорах было шумно,
накурено.
Да, он кончил десятый класс. Да, ему будет восемнадцать. Повестка?
Хорошо, он будет ждать повестку.
Он простился с друзьями на Невском.
Был вечер уже. Он шел домой. Нет, он бежал домой по затемненным улицам,
по пустынным каменным набережным и видел, как зенитчики устанавливали
орудия на площадях, на крышах домов, как дымящиеся лучи прожекторов шагали
по небу, с размаху падали на Неву. Иногда сверкал, задетый светом, шпиль
Петропавловской крепости, вспыхивала вода холодно и свинцово. Раздавались
шаги патрулей на мостовой, у ворот стояли дежурные с карманными фонариками
- за один день изменилось все.
Он взбежал по лестнице. Никого не было дома - мать, должно быть,
задержалась в поликлинике, Иринка отдыхала в лагере под Царским Селом.
Когда он вошел в темную квартиру, пустую, с незадернутыми занавесками
на окнах, и зажег свет, когда прошелся по комнатам несколько раз, книжный
шкаф в кабинете отца скрипнул, как прежде, когда он открывал дверцу. Но
все - книги в шкафу, учебники, конспекты на письменном столе, - все сразу
показалось прошлым...
Тогда, не в силах больше оставаться в комнатах, он вышел во двор и,
ожидая мать, сидел на скамейке возле парадного, думал: что сейчас скажет
ей? А небо все полосовали лучи прожекторов, и негромко переговаривались
дежурные возле чугунных ворот. Война!.. Везде на улицах стало глухо,
черно, неприютно: город на военном положении. Где-то в стороне Невы
стучала пробная пулеметная очередь, трассирующие пули плыли в небе
наискось, пересекая световой столб прожектора.
Потом послышались от ворот знакомые шаги, и он вскочил, окликнул:
- Мама!
- Почему ты здесь? - спросила она.
И он подошел к ней, попросил:
- Мама, давай сядем здесь... Мама, я должен тебе сказать... Мама,
посидим.
- Алеша, что ты хочешь сказать? - спросила она, и он увидел ее глаза,
которые потом долго не мог забыть.
Оба сели на крыльце. И, может быть, оттого, что мать, будто все поняв,
молчала, или оттого, что сидела рядом и Алексей ощущал ее теплое плечо, он
искал необыкновенных, успокаивающих слов, но этих нужных сейчас слов не
было. И с осторожностью он взял ее руку, грубую, потрескавшуюся от кухни и
керосинки, прошептал:
- Мама... Я, конечно, понимаю. Мама, я должен сказать тебе прямо...
И внезапно услышал странно спокойный ее голос:
- Что ж... пойдем... Я соберу тебя...
Он ничего не ответил, задохнувшись от нежности, от жалости, от любви к
ней, а сквозь пробные пулеметные очереди, сквозь тревожное гудение крыш
доносились во двор тоскливые и далекие паровозные гудки.
Потом он видел ее на вокзале.
Два дня не было машины из лагерей, и два дня Алексей не выходил никуда
из батареи. В корпусе, опустевшем и мрачном, непривычная тишина стояла в
безлюдных батареях, только иногда, звеня шпорами, проходил по казарме
дежурный офицер. Опустело и на училищном дворе: пушек, приборов и машин не
было. Все в лагерях. Как заброшенный пруд, плац усыпался сбитыми ветром
тополиными листьями.
Алексей лежал на койке один во взводе, равнодушный ко всему. С
открытыми глазами он лежал на спине, и казалось, что ему дремлется. У него
не было никаких желаний. Солнце не было прекрасным и теплым - оно потухло.
И стрижи не кричали под окном - какой в этом смысл? Ни в чем не было
смысла. Никогда, никогда мама не отопрет ему дверь, услышав его шаги,
никто не скажет ему "сын", и он не скажет уже до конца своей жизни "мама".
А мама то улыбалась, то хмурила брови, то приходила из кухни в переднике и
просила пропустить мясо в мясорубке ("Ты у меня сильный, должен
помогать"), то сидела у стола под лампой, наклонив гладко причесанную
голову, и прозрачные серьги тихонько покачивались в ее ушах.
Он мог лежать на спине и час и два, не пошевельнувшись. Иногда только
глаза его смежались, брови вздрагивали, и он чувствовал горячую горечь
слез в горле.
День отгорал, наступал вечер - сизые сумерки вползали в казарму, тени
скоплялись по углам, потом становилось совсем темно, на плацу вспыхивал
фонарь, бросал отблески на окна, но Алексей не вставал, не зажигал света.
У него не было сил подняться, повернуть выключатель, сделать что-то; ему
было все равно: день, сумерки, свет, темнота. Время потеряло свое
значение. Мамы не было. Самое страшное, то, что не должно было, не имело
права случиться, случилось...
К концу второго дня приехал из лагерей помстаршина Куманьков. Увидев
Алексея, одного, лежащего на койке посреди оголенных коек взвода, он
удивленно спросил:
- Ты чего?
Алексей не отозвался.
- Ты что? Заболел? Тебя же с пушкой оставили...
- Оставили.
- А ты чего лежишь?
- Так.
- Вернулся уж из мастерских?
- Да.
- Подожди, подожди, - заволновался Куманьков. - Ты когда вернулся?
- Вчера или... позавчера...
- Заболел, что ль, ты? Как же ты без столовой тут? Есть хочешь?
- Не хочу.
- А с пушкой как?
- Никак. - Алексей отвернулся.
- То есть как "никак"? Ты, парень, подожди. Что это ты? Я за орудием
приехал. Или захворал никак совсем? И слова у тебя какие-то... На каком
основании? Мы, стало быть, сейчас... это самое... то есть...
Куманьков беспокойной рысцой выбежал в коридор и через несколько минут
вернулся; в руках у него была связка ключей и градусник - принес из
каптерки.
- Ты, стало быть, Алексей, температуру проверь, а я, стало быть, сейчас
в санчасть... - убеждая, заговорил он и стал настойчиво совать градусник
Алексею. - Как же ты лежишь один - как это понимать? А мы сейчас
температурку выясним - и в санчасть. А я, стало быть, всю жизнь не болел,
устав не позволяет, - Куманьков захихикал. - Я этих врачей до огорчения не
люблю, в детстве у меня грызь определили, а до сих пор - ничего, никаких
оснований! Но бывает, чего там, бывает!
Он, видимо, хотел успокоить, ободрить его, с уверенным видом уселся на
койку, но Алексей вяло проговорил:
- В санчасть не ходите. Врача не надо... - Он смежил веки, слезы
потекли по его щекам, он резко повернул голову к стене. - Какое число
сегодня? - спросил сдавленно.
- Четырнадцатое, стало быть, - уверительно откликнулся Куманьков, видя
измененное болью лицо Алексея, и на цыпочках вышел.
12
Первый дивизион располагался в лесу.
Брезентовые палатки весело белели среди деревьев. Целый городок с
улочками, линейками, с небольшим плацем-поляной, с волейбольной площадкой
и открытой столовой вырос здесь, в сорока километрах от города.
По утрам на ранних зорях весь лес трещал и звенел от птичьего гомона.
Лукавые щеглы, подражая соловьям, начинали щелкать с конца ночи, и озябшие
часовые во влажных от росы шинелях глохли на рассвете от лесных
состязаний. Птицы встречали солнце раньше, чем дежурный офицер и горнист;
смелые синицы прыгали по мокрым дорожкам, заглядывали в палатки, воробьи,
неизвестно откуда взявшиеся в лагере, поднимали на зорях возню около
кухни, надоедали заспанным поварам драчливым своим чириканьем.
Птицы будили дежурного офицера, дежурный офицер - горниста, горнист
будил дивизион. И начинался день.
Жизнь в лагерях насыщена до предела: физзарядка, утреннее купанье в
реке, завтрак, отъезд на полигон, подготовка орудий и, наконец, полевые
стрельбы - так весь день, до ужина. Затем час личного времени, игра в
волейбол, вечернее купанье, поверка и, наконец, отбой.
Лес застилала сырая тьма, дневальные зажигали "летучие мыши". Лагерь
погружался в тишину; отдаленно кричали коростели, а на реке с гулким
уханьем всплескивал сом, выходя из глуби черного, холодного омута на
лунный свет перекатов.
И тучи комаров обрушивались на лагерь, как нашествие.
В один из таких вечеров первый взвод вернулся из кино. Киноаппарат
стоял на поляне под открытым небом, кусали комары, лента рвалась; какая-то
птица, ослепнув от света, ударилась в зыбкий экран, где мелькали черные
разрывы снарядов: показывали военный фильм.
Когда после поверки вошли в палатку, Дроздов снял гимнастерку и,
раздумчиво глядя на огонь лампы - вокруг стекла трещали крыльями мотыльки,
- сказал с досадой:
- Все прилизали! Представляю, как лет через двадцать-тридцать люди
будут смотреть эту картину и удивляться: экая игрушечная была война!
Сплошное "ура!" и раскрашенная картинка для детей. Стоило герою бросить
гранату на высотку, как немцы разбежались с быстротой страусов. А разве
так было? Немцы отстреливались до последнего, а мы все-таки брали высотки,
как бы тяжело это ни было.
- Великолепное умозаключение, - отозвался Полукаров со своего топчана,
грызя сухарь. - Истина!
- Вот как? - сказал Борис и щелчком смахнул со столика обожженного
мотылька на пол. - Война тоже забывается, Толя, как и все.
Дроздов лег на топчан, подложив руки под голову.
- Не все. На войне не до красивых жестов. Война - это пот и кровь. А
герой - это работяга. Этого бы только не забывать.
Борис с насмешливым видом забарабанил пальцами по столу.
- Толя, ты не замечаешь, что говоришь передовицей батарейной
стенгазеты?
- А ты не замечаешь, что ересь городишь? - Дроздов приподнялся на
локте. Ему показалось, что Борис возражает лишь только для того, чтобы
возражать.
Но Борис не ответил, покривился как-то болезненно.
В палатке зудели комары. За столиком Гребнин готовил для дымовой завесы
ШБС - "щепетильную банку Степанова": спасительное это устройство,
названное так по имени батарейного "изобретателя", было обыкновенной
консервной банкой с пробитыми дырочками, в которую накладывались сосновые
шишки, зажигались, после чего густой дым заволакивал палатку, как туман.
Это было единственное спасение от комаров.
Гребнин, старательно впихивая в банку сосновые шишки, предупредил:
- Приготовиться, братцы!
- Да что ты возишься? Разжигай! - разозлился Борис и хлопнул на щеке
комара. - Живьем съедят!
- Без нервных переживаний! - заметил Гребнин и подул в банку изо всей
силы. - Все будет "хенде хох", старшина...
Загоревшиеся шишки потрескивали. В палатке разнесся смолисто-едкий
запах дымка. Сидевший у входа дневальный Луц насторожился, поднял нос,
повел им, точно принюхиваясь, внезапно вытаращил глаза и оглушительно
чихнул. Огонек в "летучей мыши" вздрогнул. Гребнин поздравил:
- Начинается. Будь здоров!
- Слушаюсь, - ответил Луц, вынимая носовой платок.
Вслед за ним повел носом на своем топчане и Витя Зимин. Он, видимо,
мучительно пересиливал себя, часто вбирая ртом воздух, но все-таки дважды
чихнул тоненько и досадливо. В ответ ему из угла палатки внушающе рявкнул
Полукаров и проворчал недовольно:
- Бездарно! Это еще называется изо...
Он не договорил, ибо разразился беглым чиханьем и, обессилевши, выкатив
слезящиеся глаза на Гребнина, сел на топчане. Борис зло чертыхнулся и
вышел прочь, хлестнув пологом.
- Не кажется ли вам, дорогие товарищи, что наш старшина не в духе? -
выдавил Полукаров, перекосив лицо, и исчез в дыму. - Кому известны
причины?
- Нелады с Градусовым, - мимоходом объяснил Гребнин и принялся гасить
шишки.
Палатка заполнилась плотным дымом, огонь "летучей мыши" расплылся в
желтое пятно. Все накрылись одеялами с головой, после этого назойливое
пение комаров прекратилось - по крайней мере, так казалось. Гребнин
призраком ходил в дыму - он был единственным человеком из взвода, кто с
завидной стойкостью переносил дым, - и для общего поднятия духа
декламировал популярные в лагере стихи:
Летают тучами - не сосчитать.
Заслоняют и солнца пламечко.
Налево посмотришь - мать моя, мать!
Направо - мать моя, мамочка!
Чтоб делу помочь, в своем шалаше
Дым напускаю из ШБСе.
- Живы, братцы? - спросил он. - В порядке?
И поставил дымящую банку на стол. Полукаров хлестко убил комара на лбу
и ехидным голосом завершил декламацию:
Итог же прост - и ШБСа
Не помогает ни шиша.
В лагере пропел отбой горн, ему ответила сова из чащи - испуганно
гугукнула, точно ветер подул в узкую щель.
- Откройте полог! - приказал Дроздов. - На ночь надо проветрить.
Невозможно дышать.
Тотчас широко открыли п...


