Юрий Бондарев. Горячий снег
страница №11
...дие, чуждо и страшно возвышалось здесь, среди развороченныхбрустверов, торчащих из земли валенок, клочков шинелей, ватников,
разломанных в щепки снарядных ящиков. Никто не успел отбежать от
орудия...
Все было исковеркано, опалено, неподвижно, мертво, и густо несло
горьким запахом окалины, въевшегося в землю и снег пороха, обгоревшей
краски. Ветер одиноко свистел, играя, копошился в пробоинах давно
выстуженного морозом, полусорванного, закрученного спиральными
кольцами щита, который, прикасаясь к обмотанной какими-то грязными
тряпками гусенице, осторожно скрежетал, вызывая одиноким железным
дребезжанием озноб в спине.
И от накаленного морозом черного металла танка, от раздавленного
орудия дохнуло жестким холодом смерти.
"Как здесь все произошло? Почему они не успели выстрелить?"
Кузнецов с перехваченным удушьем горлом, с ощущением своей вины -
зачем он ушел от орудия? - хотел понять, как сложились в смерть те
гибельные секунды, когда он вместе с Зоей стрелял по танкам на позиции
Давлатяна, силился представить, пытались ли они стрелять в те
последние секунды перед смертью, представить их лица, их движения в
момент нависшей над бруствером пылающей громады танка.
А он лишь издали видел гибель расчета. И ничего не мог сделать. Те
молниеносные секунды мгновенно стерли с земли всех, кто был здесь,
людей его взвода, которых он по-человечески не успел узнать: младшего
сержанта Чубарикова, с наивно-длинной, как стебель подсолнуха, шеей, с
его детским жестом, когда он поспешно протирал глаза: "Землей вот
запорошило"; и деловито точного наводчика Евстигнеева со
спокойно-медлительной спиной, извилистой струйкой крови, запекшейся
возле уха, оглушенного разрывом: "Громче мне команды, товарищ
лейтенант, громче!.."
Он еще помнил их взгляды, голоса, они звучали в нем, как будто
гибель их обманывала его и он должен был опять услышать их, увидеть
их... И это, казалось, должно было произойти потому, что он не успел
сблизиться с ними, понять каждого, полюбить...
У Кузнецова замерзло лицо, замерзли руки, и с почти
самоуничтожающим осуждением того, что произошло, того, что не в силах
был тогда предотвратить, остановить, он хотел знать это последнее, что
случилось здесь, что объяснило бы все.
Но то, что он видел на огневой, - оставшееся от его расчета, лишь
угадываемое, неясное, темное, заваленное землей, то, что не нужно было
уже хоронить, - окатывало его смертным молчанием. Никто не мог
ответить, кроме них. А их уже не было... Только под ветром чуть слышно
позванивало, дребезжало: загнутый кольцами щит орудия прикасался и
отталкивался от железной гусеницы танка.
Кузнецов поднял озябшее лицо. Внезапно за спиной раздался
визгливо-скребущий звук лопаты. Звук был четок, резок в тишине.
Уханов, темнея фигурой среди зарева, сгибался и разгибался в нише для
снарядов, ударял лопатой в землю.
Кузнецов тихо подошел, посмотрел. Уханов откапывал в навале земли
ничком распростертое в нише, вдавленное человеческое тело, цепко
обхватившее руками что-то под собой; шинель на спине разорвана в
клочья: наверно, пулеметная очередь из танка сразила его в упор.
- Кто? - глухо спросил Кузнецов. - Кто это, Уханов?
Уханов молча взял за плечи отвердевшее тело и, оторвав его от
чего-то плоского и серого, повернул лицом вверх. Лица убитого
невозможно было узнать. Корка земли примерзла к нему. Плоское и серое
было снарядным ящиком.
- Подносчик снарядов, - сказал Уханов и с горловым хеканьем вонзил
лопату сбоку ящика. - Очередью в спину... Видно, когда снаряды брал.
Одного не соображу, лейтенант: как же они его проворонили? Или до
этого ранило всех? - Он мотнул головой в сторону танка. - Еще снаряды
были! Снаряды ведь были у них! А Чубариков и Евстигнеев стреляли, как
боги! Танк-то горел уже!..
Кузнецова поразила злость, какое-то отрицание, жестокое несогласие
в тоне Уханова, словно они, кто не мог ответить ему, виноваты были в
самой своей смерти, а он, Уханов, никак не хотел простить гибели
целого расчета, раздавленного танком. Кузнецов сказал с хрипотцой:
- Мы не знаем, что здесь произошло. Кого винить?
- Простить себе не могу. - Уханов выдернул снарядный ящик из земли,
с силой бросил его на бруствер. - Надо было мне вторым снарядом
лупануть! Но на меня самого семь штук перли! А видел, видел я его как
на ладошке, бок мне ясненько подставил этот чубариковский!.. - Он
вылез из ниши, взглянул на темное распластанное на земле тело
подносчика снарядов. - Спасибо, братцы, хоть за снаряды! Где
похоронить его, лейтенант?
- В нише, - ответил Кузнецов. - Я схожу к орудиям Давлатяна...
На позиции второго взвода тоже все было раздолбано, истерзано,
завалено, везде воронки, зияющие чернотой ямы, вывороченные бомбами,
хруст осколков под ногами - позиции уже не существовало: только
распаханные брустверы двориков, разметанные гильзы и одно орудие с
пробитым накатником, из которого стрелял Кузнецов, обозначали огневую,
пустынно-заброшенную, безнадежно покойную. Ровик связи позади орудия,
куда во время бомбежки спрыгнул Кузнецов к телефонисту Святову, был
наполовину скошен разрывом снаряда. Проходя, Кузнецов задел ногой за
оборванный провод и вдруг так остро, так обнаженно ощутил безвольную
неупругость потянувшегося за ним, никому не нужного теперь провода,
что в груди сдавило.
Самое страшное, что в эту минуту осознавал он, было не в прожитом
за весь сегодняшний бой, а в этой подошедшей пустоте одиночества,
чудовищной тишине на батарее, будто он ходил по раскопанному кладбищу,
а в мире не осталось никого.
Он возвращался к орудию Чубарикова, убыстряя шаги - надо было
скорее увидеть, услышать Уханова, надо было решить с ним, что дальше и
в какой последовательности делать: перенести снаряды, попробовать
связаться с НП, найти Зою, узнать, как она, что там в землянке с
ранеными, как Давлатян, как остальные...
На огневой позиции, загроможденной обугленной громадой танка, и
возле ниши Уханова не было. Здесь играючи посвистывал в пробоинах
металла ветер, и жутким знаком одиночества наискось торчала лопата из
рыхлого бугра земли в нише - из могилы подносчика снарядов
чубариковского орудия.
- Уханов!..
Ответа не было. Кузнецов позвал решительней:
- Уханов, слышишь?..
Потом ответный оклик откуда-то издали:
- Лейтенант, сюда! Ко мне!
- Где ты, Уханов?
На всякий случай расстегнув кобуру, Кузнецов взобрался на бруствер,
пошел на оклик меж углублений частых воронок. Тихо было. Не взлетело
ни одной ракеты. Степь перед батареей, усеянная очагами огня, уходила
за балку, мнилось, к краю земли; ветер наносил прогорклым жаром
каленого железа, и не верилось, что начиналось за бруствером
пространство, не занятое никем. Впереди, на слабо светящемся снегу,
еле заметно выступала, двигалась фигура Уханова, исчезала и вновь
вырастала около силуэтов трех подбитых танков.
- Что там, Уханов?
- Погляди-ка на мертвых фрицев, лейтенант!..
Мела снежная крупа по ногам, широкие продавленности танковых
гусениц были затянуты по краям белым ее налетом. И здесь, совсем
недалеко от своих орудий, разглядел Кузнецов несколько трупов немцев,
застигнутых смертью в разных позах, видимо, уже в те мгновения боя,
когда пытались они отползти, отбежать от подожженного танка. Трупы эти
розово отсвечивали в зареве, обледенелыми вмерзшими бревнами бугрились
в снегу; можно было различить на них черные комбинезоны.
Кузнецов сделал еще несколько шагов и с непонятным самому себе
упорным и необоримым любопытством поглядел в лицо первого убитого.
Немец лежал на спине, неестественно выгнув грудь, притиснув двумя
руками ремень на комбинезоне, под руками было что-то черное,
глянцевито смерзшееся - как потом догадался Кузнецов, окровавленный
кожаный шлем; обнаженная голова убитого откинута до предела назад так,
что задран острым клином подбородок, покрытый коркой льда, длинные
волосы нитями примерзли к снегу, вытянутое к небу белое юношеское лицо
окостенело в гримасе удивления, точно губы готовились в непонимании
вскрикнуть, а левая, не запорошенная снегом сторона этого
твердо-гипсового лица была чисто-лиловой, в глубине раскрытого в
последнем ужасе глаза точкой горел стеклянный огонек - отблеск
зарева.
Судя по узким серебристым погонам, это был офицер. В трех шагах от
него проступала на снегу воронка; осколки разорвавшегося снаряда
попали ему в живот.
"Кто убил его: я или Уханов? Чей это был снаряд? Мой или его? Что
он думал, на что надеялся, когда шел на таран?" - спрашивал себя
Кузнецов, разглядывая застывшее в ужасе удивления лицо мальчика-немца,
испытывая едкое ощущение неприступности чужой, неразгаданной тайны,
почувствовав вблизи сухой, металлический запах смерти. Этот немец,
по-видимому, умирал мучительно, но кобура пистолета на его боку была
застегнута.
Не раз в первых боях под Рославлем Кузнецов представлял себя вот
так вот убитым, мысленно видел, как его тело брезгливо и грубо трогает
сапогом какой-нибудь подошедший немец, и, думая об этом, желал тогда
одного - удара в голову, в висок. Он больше всего боялся, что при
смертельном ранении останется на лице, не исчезнет гримаса страдания,
нечеловеческий оскал страха, как это часто бывало на лицах убитых,
чем-то унижая их смерть. И, как в спасение, как в помощь, верил в
последний патрон, который с того времени всегда берег в пистолете
почти суеверно. Так было спокойней.
"После тарана он выскочил из танка, - представил Кузнецов, глядя на
убитого. - Значит, он еще не поверил в смерть, надеялся выжить. Даже
когда разорвался в трех шагах снаряд и осколки были в животе, он еще
думал, чувствовал боль и зажал шлемом рану".
С тем же неотступным ощущением неудовлетворенного любопытства к
вечной, необъяснимой загадке смерти Кузнецов не без колебания, не сняв
шерстяную перчатку, нагнулся и стал расстегивать крепко-каменную
черную кобуру парабеллума, отполированную снегом. Пальцы не
подчинялись, неосязаемо скользили по ледяной корке. Невозможно было
нащупать кнопку, а когда она поддалась наконец и с хрустнувшим звуком
кожи он вынул плотно сидевший в кобуре парабеллум, - почувствовал
живой запах застывшего масла, напоминавший запах человеческого пота.
"Еще утром и этот немец, и Чубариков жили... Потом немец повел танк
в атаку, убил Чубарикова и весь расчет. Потом осколок моего или
ухановского снаряда убил этого немца. Никто из нас утром не знал, что
мы так убьем друг друга. Когда я стрелял, я ненавидел эти танки,
ненавидел всех, кто сидел в них... А он, немец?"
С задержанным дыханием Кузнецов еще раз взглянул на убитого и,
преодолевая брезгливость, сунул парабеллум в карман: что ж, это было
оружие. Потом он мельком покосился на двух других убитых немцев,
очевидно, из того же экипажа, выскочившего из танка вслед за офицером,
но не стал рассматривать их.
"Что это? Опять мерещится?"
До его слуха явственно дошел завывающий звук мотора, отдаленный
развалистый лязг гусениц где-то впереди батареи на холмах, затем
смолкло все - и сейчас же из тишины тревожно прозвучал голос Уханова:
- Лейтенант, сюда! Быстро! Сюда!..
Кузнецов бросился вперед, к трем силуэтам подбитых танков, где был
Уханов, перемахивая через выброшенную снарядами промерзлую землю, и,
подбежав, увидел очерченную дальними пожарами тень Уханова возле
крайнего танка. Спросил, унимая дыхание:
- Что?.. Что заметил, Уханов?
- Похоже, живые там, лейтенант...
Теперь вполне ясно можно было разглядеть Уханова, автомат,
изготовленно положенный на широкие траки гусениц; у ног его стоял
круглый, кожаный, непонятно откуда взявшийся чемоданчик, напоминавший
немецкий ранец. Уханов, заложив рукавицы за борт ватника, дул на
пальцы, отогревая их, быстро глянул на Кузнецова, сказал:
- Посмотри вперед, вон туда. И послушай... Вот туда, лейтенант,
смотри - на два подбитых бронетранспортера на бугре. Ничего не видишь?
Проясняется?
- Ни черта не вижу! Может, послышалось: мотор.
- Во-во... Смотри, смотри!.. Фонарик мигнул... Видел?
Фонарик ли мигнул, или блеснул огонек зажигалки - нельзя было
определить, но короткая вспышка искрой мелькнула впереди, между двумя
мертвыми контурами бронетранспортеров на бугре перед балкой, и там
смутно зашевелилось несколько фигур, размытых в сумерках ночи, пошли
по степи гуськом, неся от бронетранспортеров нечто длинное, темное;
силуэты их все более прояснялись в отсветах зарева.
- Да, немцы, - шепотом сказал Уханов.
- Смотри, смотри, - выдохнул над ухом Уханов. - Что-то маракуют,
стервы.
Опять тайно, скоротечно пробрезжил огонек, и в ответ на этот сигнал
возник в балке рокот мотора, скрипнули гусеницы, и черным проявившимся
пятном тихо выползла к двум обгорелым бронетранспортерам гусеничная
машина, остановилась, мотор смолк. И сразу же несколько фигур
направились к ней, неся темное и длинное, завозились возле машины,
потом пошли цепочкой левее бронетранспортеров, разошлись вокруг
железных остовов танков на некоторое расстояние друг от друга, то
сливаясь с землей, то вновь возникая на бугре, но фонарик теперь не
мигал.
- Слушай, лейтенант, что-то они маракуют, - холодком задышал Уханов
в ухо Кузнецова. - Понять не могу. Что будем делать?.. У меня полный
диск, целехонький. Автомат работает, как часики. - И в полутьме глаза
Уханова ртутно скользнули по лицу Кузнецова. - Подпустим малость - и
срежем к ядреной матери всех! Их вроде человек десять.
- Не стрелять! - Кузнецов предупреждающе отвел руку Уханова с
автоматом. - Подожди! Смотри, что они делают... Или санитары, или
похоронная команда. Кажется, своих собирают...
Снова слабенько посигналил в степи перед балкой загороженный чем-то
огонек, приглушенно заработал мотор, и прямоугольная тень машины,
поскрипывая гусеницами, поползла по вершине бугра влево, остановилась;
неясные фигуры замаячили впереди бесшумно, цепочкой понесли что-то к
машине, стали грузить в нее.
Облокотясь на гусеницу, Уханов смотрел в степь и одновременно
дыханием согревал ладони.
- Похоже, фрицевские помощники смерти. Своих собирают, - уже без
сомнения проговорил он и спросил: - Ну и что будем делать, лейтенант?
Кузнецов, хмурясь, прислушивался: ни мотора, ни голосов не стало
слышно. До машины и немцев было метров триста.
- Нет, не стрелять, - не очень убежденно повторил Кузнецов и
добавил: - Санитары или похоронщики - не танки. Пусть собирают. - Он
помолчал, раздумывая. - Черт с ними! Не будем начинать бой раньше
времени. Пошли к орудию.
- Напрасно! Не подозревают фрицы, что мы с тобой тут. Две очереди -
и конец! Позиция у нас прекрасная. Как, а? Лупанем? - сказал Уханов и
сощурился. - Чтоб не ползали...
- А я сказал, не будем открывать огонь по похоронщикам, ясно?
Ухлопаешь двух - и что, бой выиграешь, что ли? Нам и без того патронов
не хватит. Думаешь, все кончилось? Посмотри туда. Вон туда, в станицу.
И еще за спину!
- Ну, не агитируй, лейтенант...
Выдернув рукавицы из-за пазухи, Уханов даже не глянул туда, куда
указал Кузнецов, - ни в сторону полусожженной южнобережной части
станицы впереди и справа, ни в сторону северного берега, тоже занятого
немцами, - надел рукавицы, примирительно сказал:
- Ладно, принято. Трофеи видел, нет? - Он похлопал по широкому
ремню с двумя парабеллумами, опоясавшему ватник, подхватил круглый
чемоданчик с земли. - В разбитом транспортере взял. Раскрыл - копченой
колбасой пахнет. Совсем не помешает. А это тебе, лейтенант... за
храбрость. Держи подарок от командира орудия.
Уханов расстегнул ремень, сдергивая с него массивную глянцевитую
кобуру с парабеллумом, но Кузнецов остановил его:
- Отдашь кому-нибудь в расчете. У меня есть. Трофеи, знаешь,
тыловым писарям дарят. Ну, пошли. Уханов усмехнулся:
- Ей-Богу, до сегодня считал: мимоза ты, интеллигентик... Даже
иногда краснеешь, похоже. А ты, брат, коленкор рвешь! Откуда такие
дровишки? Десять кончил? И все?
- Повторяешься, Уханов. Надоело. Биографию рассказать?
- А ты ответь: десять кончил? Или из института? В училище в разных
батареях были, издали тебя видел.
- Десять кончил. Но и ты, кажется...
- Не-ет, лейтенант, семь классов, остальные - коридор. Похоже, года
на три я старше.
- То есть?
- Ушел из школы. Начитался Ната Пинкертона и Шерлока Холмса - и
повезло, работал в уголовном розыске в Ленинграде. Родной дядя помог,
он там тоже работал. В общем, веселая была жизнь. Вот этот зуб мне в
одной малине при налете выбили.
- Вижу, веселая жизнь.
- Не удивляйся. Редкая профессия. Имел дело с блатниками, ворами и
прочей швалью. Для тебя это темный лес. Ходил по острию ножа, но
нравилось. Ты эту жизнь не знаешь.
- Не знаю. Что у тебя стряслось в училище? Почему не присвоили
звания?
Уханов засмеялся.
- Хочешь - верь, хочешь - не верь, перед выпуском ушел в самоволку,
а возвращался - и наткнулся на командира дивизиона. Нос к носу.
Знакомо окно в первом гальюне возле проходной? Только влез в форточку,
а майор передо мной, как лист перед травой, орлом на толчке сидит...
- Угораздило тебя уйти в самоволку перед выпуском!
- Это уж детский вопрос, лейтенант. Было дело - кончено. Но
уразумел, в чем комедия? Всунулся я в окно и, вместо того чтобы сразу
деру дать, смеху сдержать не смог при виде майора в таком откровенном
положении. Вылупил он на меня глаза, а я стою перед ним дурак дураком,
и смех разрывает, ничего не могу с собой поделать. Стою на подоконнике
- и ржу идиотом. Потом, конечно, крик и гром, поднял из
горизонтального состояния Дроздовского, образцового во всех смыслах
помкомвзвода, - и шагом марш на гауптвахту. Веришь, нет?
- Нет.
- Ну, это - дело хозяйское, - сказал Уханов, и передний стальной
зуб его померцал открытой улыбкой.
На северном берегу, где постепенно угасало, бледнело зарево,
прогремело подряд несколько выстрелов, следом зашлась немецкая
автоматная очередь - и все смолкло. В ответ с южного берега ни звука.
- Откуда еще стрельба? - насторожился Кузнецов и, помолчав,
спросил: - Скажи, что ты думаешь о Дроздовском? Действительно, был
образцовым помкомвзвода...
- Выправка у него, лейтенант, как у Бога. Исполнительный и умный
мальчик. А почему спросил? Что у тебя с ним?
Сильный ветер причесывал, трепал около ног сухие, жесткие стебли
травы, дул в спину из степи от холмов, где работала похоронная
команда. Кузнецов, замерзая, хмуро поднял воротник.
- Знаешь, как погиб Сергуненков? Глупо! Идиотски! Думать об этом не
могу! Забыть не могу!
- А именно?
- Дроздовский прибежал к орудию, когда уже самоходка разбила
накатник, и приказал ему гранатой уничтожить самоходку. Понимаешь,
гранатой! А метров сто пятьдесят по открытой местности ползти надо
было. Ну, и пулеметом, как мишень, скосило...
- Яс-сно! Гранатами воевать вздумал, мальчик! Хотел бы я знать, что
могла сделать эта пукалка. Гусеницу чуть ущипнуть! Стой, лейтенант,
прихватим снаряды...
Они задержались на бывшей огневой Чубарикова, и здесь опять густо и
внятно дохнуло на них горелым металлом и повеяло тоской, гибелью,
смертным одиночеством от однообразно-унылого дребезжания на ветру
искореженного орудийного щита под вздыбленной лапой гусеницы, от
неподвижной громады танка, от одинокой лопаты, воткнутой в бугор там,
где в нише похоронен был подносчик снарядов, которого они так и не
опознали по лицу. Снежная крупа намела здесь белые островки, но еще не
прикрыла черную наготу земли, разверстую зияющими провалами. Из-за
поднятого воротника Кузнецов смотрел на скольжение поземки по
раздавленной станине, увидел неправдоподобно четкие свежие следы,
оставленные валенками Уханова вокруг этой ниши, в тех местах, где
нанесло уже снег, и поразился равнодушной, беспощадной белизне.
Уханов с кряканьем вскинул на спину ящик со снарядами. Молча пошли
к орудию.
Глава девятнадцатая
Возле орудия послышался испуганный оклик из ровика:
- Стой, кто ходит? Стрелять буду!..
- Жарь, только сразу, - насмешливо отозвался Уханов и сбросил с
плеч снарядный ящик между станинами орудия. - А кричать надо, Чибисов,
следующим образом: "Стой, кто идет?" И покрепче рявкать, чтоб коленки
замандражировали. А ну-ка, голосни еще разик!
- Не могу я... Не могу, товарищ сержант... стреляют, они стреляют,
- оправдываясь, забормотал из ровика Чибисов жалким, всхлипывающим
голосом. - Прикуривал давеча, зажег, а над головой - свись - и в
бруствер. Ка-ак они пульнули из автомата!..
- Откуда? Где стреляют? - строго спросил Кузнецов, не видя Чибисова
и подходя к ровику.
Одиноко темнело на огневой, словно бы давно брошенное расчетом,
орудие, прикрытое чьей-то хлопающей на ветру плащ-палаткой, груда
стреляных гильз меж раздвинутых станин, снежок в земляных морщинах
брустверов - все показалось одичалым, лиловатым от близкого зарева на
том берегу. А этот как озябший от холода голос Чибисова выборматывал
из темноты:
- Пригнулись бы вы, пригнулись... заметил он орудие, бьет...
Чибисов не вылезал из ровика, был не виден в нем, сливался с его
краями, и Кузнецов проговорил с раздраженной командной интонацией:
- Что вы, как крот, зарылись в землю, Чибисов? В стереотрубу вас не
увидишь! Выйдите сюда. Где Нечаев?
Но было отчего-то стыдно и неловко после своей грубоватой команды
смотреть, как завозился в ровике Чибисов, как выполз он боком на
огневую и ныряюще пригнулся, сев на станину, с предосторожностью
озираясь на противоположный берег; кургузая шинель топорщилась
колоколом, выглядывало из подшлемника треугольное, приготовленное к
опасности, небритое личико; карабин держал будто палку. "Странно,
каким образом перенес он этот бой? - подумал Кузнецов, припомнив
Чибисова во время бомбежки, когда упал он, а мыши с писком прыгали на
его спину из нор под бровкой ровика, стесанной осколком. - Что он
тогда говорил? А, да... "Дети, ведь дети у меня".
- Наблюдаю я, товарищ лейтенант. А Нечаев в землянке... там они...
Санинструктор туда пришла, Зоя... Рубин еще, ездовой. Чего-то они
говорят. А тут с того берега стреляют... Кресалом чиркнул, а пуля -
свись в бруствер. Нагнулись бы, не ровен час...
- Откуда стреляют? Из какого именно места? - спросил Кузнецов.
- С того берега, товарищ лейтенант. Близенько они в домах сидят,
орудие наше видят...
Это несмелое, заискивающее объяснение Чибисова, его маленькое, в
неопрятной щетине личико, оборачиваемое то к нему, то к Уханову, это
его какое-то глупое или мудрое беспокойство, его предупреждение -
казались чуждыми, из другой жизни, и не было прежней жалости к
Чибисову.
- Снайперов заметили на том берегу, а перед носом ничего не видите,
- раздраженно сказал Кузнецов. - Наблюдатель называется!
- А? - весь подался на станине, всполошился Чибисов. - О чем
говорите, товарищ лейтенант?
- Наблюдайте повнимательнее за холмами - там немецкая санитарная
машина. Убитых собирают. Не все время в тыл смотрите, но и вперед.
Из-под носа немцы орудие утащат. Поняли?
- Насчет снайперов сейчас проверим, что тебе мерещится, Чибисов, -
сказал Уханов и, подождав, неторопливо и добродушно приказал: -
Примись за бруствер, лейтенант. Чибисов, ныряй в ровик. В момент, ну!
На огонек, говоришь, с того берега стреляют? Проверим.
С шутливым видом он вынул из кармана зажигалку и, подкидывая ее на
ладони, сделал знак Чибисову; тот, порывисто задышав, сорвался со
станин, засуетившись, как зверек перед норой, втиснулся в ровик, затих
в нем. Кузнецов стоял, едва сообразив, зачем все это нужно было
Уханову.
- Пригнись, лейтенант, на всякий случай. - Уханов нажал на плечо
Кузнецова, пригибая его к брустверу, после пригнулся сам, поднял руку,
тотчас чиркнул зажигалкой над головой. И в тот же миг на том берегу
треснул винтовочный выстрел, фосфорически-жестко сверкнул огонек.
Свиста пули не было слышно, но в двух шагах справа посыпались крошки
земли с бруствера.
- Оказывается, не мерещилось Чибисову, - сказал Кузнецов.
- Очень близко сидят, стервы, - ответил Уханов. - Где-то в первых
домах... Ближе некуда.
- Пожалуй, Уханов, к рассвету надо бы засечь их, и два снаряда -
туда, - произнес Кузнецов, выпрямляясь. - Заметили движение у орудия.
Стрелять не дадут.
- Говорил вам я, говорил! - отозвался из ровика утверждающий
несчастье голос Чибисова. - Как в мешке мы. Впереди они, с тылу они
рядом... Отрезали нас, лейтенант!..
- Наблюдать, Чибисов! - приказал Кузнецов. - Только не дно ровика,
поняли? Если что - сигнал, выстрел из карабина, и немедленно в
землянку! Повторите.
- Если что, из карабина стрелять, товарищ лейтенант...
- И не спать! Пошли в землянку, Уханов.
Они стали спускаться по выдолбленным в откосе земляным ступеням -
речной лед внизу гладко багровел, залитый заревом.
Вход в землянку был завешен плащ-палаткой, из-за нее пахнуло живым
дыханием, донеслись неразборчивые голоса, и среди них сразу узнал
Кузнецов голос Зои. И с мгновенным ознобом он вспомнил, как она с
зажмуренными глазами прижалась к нему своим ищущим защиты телом - у
нее были тогда грязные коленки - в те, мнилось, предсмертные секунды,
когда их засекла самоходка и когда он полусознательно, почти
инстинктивно прикрывал ее своим телом и готов был умереть так, защищая
ее от осколков. Но и теперь он плохо сознавал, что в тот миг произошло
с ним и особенно с ней. Может быть, это пришло из глубины веков; может
быть, тогда мужчина в силу необоримого инстинкта так жертвенно и
самозабвенно оберегал женщину для продолжения рода на земле.
Помедлив у входа, Кузнецов подумал, какое будет у нее сейчас лицо,
выражение глаз, после того как войдет он с Ухановым, и, сдвинув брови,
отдернул плащ-палатку.
Голоса смолкли. Кто-то кашлянул простуженно.
- Плащ-палатку аккуратней бы... Снайпера лупят!
В землянке было сыро, холодно, из артиллерийской гильзы синевато
светило бензиновое пламя, озаряя мокрые стены. Здесь были трое - Зоя,
Рубин и Нечаев; они, согреваясь, теснились около высокого огня
потрескивающей самодельной лампы, и все повернули головы к входу.
Сержант Нечаев, полулежавший возле Зои, локтем своим касаясь ее колен,
- шинель расхристана на груди, так что виден тельник, - испытующе
глянул на нее; вспыхнула под усиками эмалевая улыбка:
- Вот, Зоечка, и лейтенанта дождались!
А сидевший на пустом снарядном ящике ездовой Рубин вдруг заерзал, с
преувеличенной занятостью стал хватать заскорузлыми большими пальцами
брызжущие из гильзы языки огня. Зоя так быстро вскинула голову к
Кузнецову, что блеснули, залучились тревогой зрачки, и тихо, с
облегчением улыбнулась. Лицо ее ничем не напоминало то недавнее, что
было подле орудия; оно сильно осунулось, похудело, в подглазьях
обозначились полукруглые тени, губы почернели, казались искусанными,
шершавыми. "Нет, - мелькнуло у Кузнецова, - никто бы не смог ее
поцеловать в эти черные губы. Что у нее с губами? И почему так смотрит
на нее Нечаев?"
- Ну вот, слава Богу, что вы пришли, родненькие! - сказала Зоя,
улыбаясь с откровенной радостью. - Я очень ждала вас, мальчики. Хотела
увидеть живыми. Слава Богу, пришли. Где вы были?
- Недалеко. В гостях у фрицев, Зоечка. Вот с лейтенантом немецкие
посты проверяли, - ответил Уханов и, стоя с нагнутой головой, бросил к
огню лампы кожаный круглый саквояжик, совсем домашний, с
никелированными, заиндевевшими на морозе застежками. - Принимай,
братцы, трофеи. Нечаев, расстели брезент! Небось жрать все хотите, как
лошади? Нашему родному старшине - боевой привет. Сидит, видать,
коровья морда, в тылу где-нибудь на своем котле и медалями, старый
сортир, храбро позвякивает, страдает о нас!
Нечаев засмеялся, а Зоя снизу смотрела на Кузнецова, покусывая
губы, теперь уже не улыбаясь, а Рубин, суровея багровым лицом,
скашивался исподлобья на Зою, громко сопел.
- Лейтенант, - позвала Зоя, скорее не голосом, а огромными глазами
на исхудалом лице, и закивала ему: - Сядьте, пожалуйста, со мной. Мне
нужно поговорить с вами. Нет, - покусав губы, поправилась она, - вот
возьмите записку. Это от Давлатяна. Он просил меня вам ее передать.
Вечером я не смогла. Невозможно было отойти от раненых. Хорошо, что
Рубин мне помогал. Скажите, лейтенант, мы в окружении разве?
Он взял протянутую записку, не ответив на ее вопрос. Спросил:
- Зоя, как он? В сознании?
- То на том свете, то на этом, - мрачно прогудел Рубин. - Вас все
звал. Говорит, сказать что-то надо...
Кузнецову известно было о положении лейтенанта Давлатяна, тяжело
раненного еще в начале боя, известно было, что он почти обречен;
бросив взгляд не на Рубина, а на Зою, Кузнецов понял, что состояние
Давлатяна по-прежнему безнадежно, и осторожно развернул записку, на
которой было крупно накорябано химическим карандашом:
"Лично лейтенанту Кузнецову от лейтенанта Давлатяна. Коля, не
оставляй меня здесь раненым. Не забудь про меня. Это моя просьба. А
если больше не увидимся, в левом кармане комсомольский билет,
фотокарточка с надписью и адреса. Мамы и ее. Возьмешь и напишешь. А
как - сам знаешь. Только без сантиментов. Все! Ничего у меня не вышло.
Я - неудачник. Обнимаю тебя. Давлатян".
Зоя встала, морщинка судороги, похожей на улыбку, тронула ее губы.
- Будьте живы, родненькие мальчики. Мне - к раненым. Я и так у вас
долго.
- Зоя, - хмуро сказал Кузнецов и, сунув в карман записку, шагнул за
ней к выходу - Я с вами пойду Проводите меня к Давлатяну.
- Как, славяне, дышите пока? - спросил Уханов. - Паники не
наблюдается?
Сержант Нечаев, внимательно проследивший карими, в красноватых от
усталости жилках глазами за тем, как колыхнулся перед отдернутой
плащ-палаткой Зоин полушубочек над ее полными, будто вбитыми в
короткие, перепачканные глиной валенки ногами, вдруг лег на спину не
то с выдохом, не то со стоном; весь он потерял прежнюю щеголеватую и
броскую яркость, - темнел заросший подбородок, усики и косые бачки
выделялись неаккуратно, - поскреб ногтями тельник на груди; сказал с
шутливым сожалением:
- Эх, жизнь-идейка! Что бы я попросил, кореши, у Господа Бога, если
судьба нам здесь?.. Хотел бы я, товарищ Бог, перед смертью
какую-нибудь девку до полусознания зацеловать!.. Ничего в Зойке нет,
может, глаза и ноги одни, а прижаться на одну ночку бы, братцы, и
потом хоть грудью на танк! Смотрю, Кузнецов не теряется. Как, Рубин?
Наверно, ты в своей деревне шастал к девкам? Много девок-то
перепортил?
- Рас-смотрел, бабник... ничего нет, - передразнил Рубин. - Глазами
ты мастак. Зойку-то. . А вот глаза и ноги ее не про тебя. Соображаю,
это дело тебя в темечко стукнуло. Бесился после шоколада во флоте-то!
- Нет, Рубин, а мне по роже твоей видно, что ты через плетни тихой
сапой шастал! Здоров ты, бугай! Об шею рельсу сломать можно.
- Ша, славяне! С кем Зойка, не наше дело! - прикрикнул Уханов. -
Вообще, Нечаев, люблю я тебя, но кончай травить морскую баланду насчет
санинструктора. Мне лично осточертело. Смени пластинку! И ты, Рубин,
осади коренных! - Уханов с обозначившейся угрозой на лице обождал
тишину в землянке, затем сказал, смягчаясь, добродушно: - Вот так,
люблю мир в семействе. Держи, Нечаев, награду за подбитые танки! В
бронетранспортере пару взял. Вместе с чемоданчиком. Один дарю!
Уханов снял с ремня большую кобуру с парабеллумом, кинул небрежно к
ногам Нечаева. Нечаев, хмыкнув, не без любопытства отстегнул кнопку,
вытянул массивный, воронено отливающий полированным металлом пистолет,
взвесил его на ладони.
- Офицерский, сержант? Сильная тяжесть...
Рубин покосился на чужое оружие - личное оружие убитого немца,
который несколько часов назад стрелял по ним, кричал команды на своем
языке, ненавидел, жил, надеялся жить, - проговорил мрачно:
- Солидная штука парабел. А вот не имеем мы права немецким воевать.
- Начхать! Этого? - мотнул головой Нечаев на саквояжик, который
вертел в руках Уханов, трогая застежки. - Офицерский? Его?
- Похоже, его. Без ошибки - чемоданчик со жратвой. Поэтому и взял.
Посмотрим. Не гранаты в чемоданчиках возят.
Уханов дернул никелированные застежки на аккуратном, туго набитом,
мирного вида саквояжике, раздвинул края, тряхнул его над брезентом.
Из саквояжа посыпались на брезент пара нового шелкового белья,
бритвенный прибор, колбаса и буханка хлеба в целлофане, пластмассовая
мыльница, плоский флакончик одеколона, зубная щетка, два прозрачных
пакетика с презервативами, фляжка в темном шерстяном чехле, дамские
часики на цепочке. Потом упали на брезент карты в атласном футляре, на
котором почему-то нарисован был знак вопроса над берегом голубого
озера, где мускулистый мужчина в узких плавках догонял нагую толстую
светловолосую женщину, - от всего этого запахло сладковато и пряно,
вроде чужим запахом пудры.
Бросились в глаза эти странные, интимные предметы далекой и
непонятной жизни неизвестного убитого немца - следы его недавней
жизни, обнаженной и преданной этими вещами после его смерти.
- Зря Зоечка ушла, - сказал Нечаев, разглядывая дамские часики на
своей ладони. - Разреши ей преподнести подарок, старший сержант? На ее
ручке эти часики заиграют. Можно взять?
- Бери, если примет подарок.
- Смотри ты, какое дело с собой возят! - проговорил Рубин, засопев.
- Гондон даже в запасе.
- А, одни шмотки! - сказал досадливо Уханов и откинул саквояж в
угол землянки. - Не те трофеи. Ладно. Половину жратвы нам, половину
Зое на раненых.
Брезгливым движением руки он отшвырнул в сторону все, кроме фляжки,
бритвы, колбасы и хлеба в целлофане, потом сорвал целлофан, вынул
финку из ножен.
- Шелковое, чтоб воши не держались, - сказал Рубин, хозяйственно
щупая грубыми пальцами немецкое белье, и широкое лицо его изобразило
ожесточение. - Вот оно как, а!..
- Ты о чем, Рубин? - спросил Уханов.
- Вот он как готовился - белье шелковое, все учел. А мы - все легко
думали!.. По радио: разобьем врага на его территории. Территория!
Держи карман...
- Дальше, дальше, Рубин, - поднял светлые глаза Уханов. - Говори,
что замолчал? Давай, давай, не стесняйся!
- А ты, Рубин, видать, нытик и паникер, - вскользь заметил Нечаев и
тут же прыснул смехом: - Это что еще за картинки? - Взял футляр с
картами, пощелкал по футляру - атласные карты выскользнули на ладонь.
- Салака ты, Рубин. Скрипкой ноешь. Что ты в своей деревне видел?
Коровам хвосты крутил?
- Врешь! Не хвосты крутил, конюх я колхозный, - озлобляясь,
поправил Рубин. - А в жизни я то видел, что тебе и в зад не кольнуло!
Когда ты на лодках своих клешами мотал, меня до смерти об войну
ударило! За один раз всю мою жизнь свихнуло. Зверем ревел, ногтями
двух дочек своих махоньких после бомбежки из земли откапывал... да
поздно! В петлю лез, да злоба помешала!..
Уханов вприщур взглянул на Рубина, финкой разрезая копченую
колбасу. Нечаев бросил на брезент карты. Здесь были парные голые
валеты и обнаженные парные дамы в черных чулках, в черных перчатках,
тесно сплетенные в непристойных, противоестественных позах: бородатые,
мускулистые, как борцы, короли держали на коленях прижавшихся к ним
нежных мальчиков с ангельскими ликами и ангельскими улыбками. Это не
могло быть картами, но это были все-таки карты, несколько захватанные,
затертые по краям, тем не менее невозможно было представить, что в них
играли за столом.
- Тьфу, мозги набекрень! После этого ничего не захочешь - бред
бешеной медузы! Хорошо, что Зоечка вовремя вышла. Не для женских
глазок. С ума сойти, что делается!
- Все бабы у тебя в голове! - Рубин побагровел. - Кому война, а
кому мать родна!
Нечаев собрал карты, кинул их в угол, вытер ладони о шинель, точно
очищаясь от чего-то липкого, скользкого, потом взял парабеллум,
откинулся спиной к стене землянки, сказал:
- Ты, Рубин, можешь считать меня хоть чертом, люблю баб... Но у
меня тоже к себе счет есть. Братишку моего старшего в сорок первом
убило. Под городом Лида. Я и тогда думал: война неделю продлится.
Нажмем - и в Берлине во главе с маршалом Ворошиловым на белом коне.
Оказалось... до самой Москвы шпангоуты нам на боках пересчитывали. -
Нечаев поиграл парабеллумом. - Согласен - второй год потеем. Но
Сталинград, Рубин, - это вещь. Пять месяцев фрицы наваливались,
наверняка уже шнапс за победу пили, а мы им шпангоуты мять начали.
- Начали! - передразнил Рубин. - Начали, да не кончили! А сегодня
что он сделал: у нас не прорвал, так стороной танками обошел! Значит,
опять его силу не учли? И сидим тут - ровно мыши отрезанные, а он
небось на танках к своим в Сталинград прет и над тобой похохатывает!
- Брось, брось, похохатывать ему не приходится, - обиделся Нечаев.
- Мы тоже танков его нащелкали - зарыдаешь! Носовых платков не хватит.
Кальсоны на платки придется дать.
- Сам ты кальсоны! По какой такой причине обрадовался немецкой
железке? - крикнул Рубин Нечаеву - Трофею обрадовался?
- А что? - сказал Нечаев. - Парабеллум у немцев - будь здоров!
Рубин встал, коротконогий, квадратный, обегая землянку налитыми
кровью глазами, страшный в раскрытой злобе ко всему - к войне, к этому
шелковому немецкому белью, к этому бою, к окружению, к Нечаеву. И,
порываясь к выходу из землянки, подхватив с земли карабин, прибавил
крикливо в сторону Уханова:
- Чтоб трофеи я эти ел? С голода околею - в рот не возьму!..
- А ну, Рубин, вернись и сядь!
Уханов, сказав это, прекратил отпиливать финкой кусочки
замороженной, твердой копченой колбасы с белыми точками жира, сильным
ударом вонзил финку в буханку хлеба. И тотчас Нечаев перестал играть
парабеллумом - по тому, как Уханов резко вонзил финку в хлеб, по тому,
как переменилось выражение его взгляда, почувствовалось недоброе.
Остановленный этой командой "сядь!" и этим взглядом, Рубин, не остыв,
круто нагнул шею, приготавливаясь сопротивляться, но показалось - на
веках его блеснули слезы.
- Запомни, Рубин, я тоже от границы топаю, знаю, почем фунт пороха.
Но даже если мы все до одного поляжем здесь, истерик не допущу! -
сказал Уханов внушительно и спокойно. - Немцев-то все же мы зажали
возле Волги, или это не так? Война есть война - сегодня они нас,
завтра мы их! Ты когда-нибудь на кулачках дрался, приходилось? Если
тебе первому в морду давали, звон в чердаке был, искры из глаз летели?
Наверняка небо с овчинку казалось. Главное - суметь подняться, кровь с
морды вытереть и самому ударить. И мы их ударили, Рубин! Другая драка
пошла. Не обручальное колечко фрицам подарили на память. Ладно. Мне
наплевать на болтовню! Будь тут какой-нибудь хмырь, он бы, гляди,
припаял тебе паникерство. А я не то слышал. Сядь. Хлебни из этой
фляжки. И нервишки в узду возьми. Все! Больше ни слова!
- Вот-вот... Паникерство. Слово такое больно грозное. Чуть что -
паникерство! - выговорил едко Рубин. - А мне, сержант, умереть - легче
воды выпить. Страшнее того, как я дочек своих ногтями выкапывал, не
будет. Как хочешь обо мне думай...
- Думаю как надо. Лошадей твоих побили - пойдешь ко мне в расчет.
Рядом умирать будем. - Уханов усмехнулся. - Веселее... А может, еще и
попляшем!
- Куда уж!..
И, не закончив фразу. Рубин поставил карабин в темный угол
землянки, сел там в тени, незаметно стряхнул злые слезы с глаз, достал
кисет, стал сворачивать цигарку корявыми, скачущими пальцами.
- Зоя, как Давлатян? С ним можно поговорить?..
- Сейчас нет. Я хотела тебе сказать... Когда он приходит в
сознание, все спрашивает, жив ли ты, лейтенант. Вы из одного училища?
- Из одного... Но есть надежда? Он выживет? Куда его ранило?
- Ему досталось больше всех. В голову и в бедро. Если немедленно не
вывезти в медсанбат, с ним кончится плохо. И с остальными тоже. Ничем
уже не могу помочь им. Обманываю, что скоро прибудут повозки. Но,
по-моему, мы совсем отрезаны от тылов. Куда вывезти? Кто знает, где
медсанбат?
- Скажи, на энпэ связь есть с кем-нибудь?
- Связи нет. Без конца настраивают рацию. Это знаю. Связисты там, с
Дроздовским. Где ты был, лейтенант, после того, как я побежала к
орудию Чубарикова? Ты видел тот танк, который раздавил орудие?
- Я не знал, что ты...
- Забудь то, лейтенант. Я ничего не помню. Было жуткое чувство,
даже дрожали коленки. Ах да, кажется, я тебя просила насчет моего
"вальтера". Это, конечно, смешно. Хочу жить сто лет, нарожу назло себе
и всем десять детей. Ты представляешь, десять очаровательных мордочек
за столом, у всех белые головки и измазанные кашей рты? Знаешь, как на
коробке "Корнфлекса"?
- Не знаю... Зоя, ты, кажется, замерзла? Пойдем. Не будем стоять.
- Лейтенант, тогда под Харьковом пришлось оставить раненых. Я
помню, как они кричали...
- Это не Харьков, Зоя. Мы не будем, и нам некуда прорываться. У нас
осталось еще семь снарядов. Никто никого не будет бросать. Даже думать
об этом нечего.
Они остановились шагах в двадцати от землянки на узкой,
протоптанной валенками вдоль кромки берега тропке. Острым первобытным
холодом дуло с речного льда, окатывало густым паром из дымящихся внизу
огромных прорубей, образованных утренней бомбежкой. Зарево над
противоположным берегом ослабло, снизилось; в эти часы ночи его будто
душило накалившимся до железной крепости морозом. Стояло над впадиной
решки неколебимое ночное безмолвие, и обоим было трудно говорить,
дышать на жестоком холоде. И Кузнецов не смог бы объяснить себе, зачем
успокаивал он Зою в этой неопределенно зыбкой, не понятной никому
обстановке, когда неизвестно, что может случиться через час, через два
этой ночью, кто из них проживет до утра, но он не лгал ни себе, ни ей
- убежден был: отходить, прорываться отсюда некуда - впереди и сзади
чужие танки, а дальше за ними, за спиной тоже немцы, сжатые в котле,
куда нацелено было сегодня наступление, показавшееся целым годом
войны. Что в Сталинграде? Почему немцы сделали передышку на ночь? Куда
они продвинулись?..
- Чертов холодище, - проговорил он. - Ты тоже, кажется, замерзла?
- Нет, это так, нервное. Я-то знаю, что никуда не уйду от них. Ты
сказал - некуда?..
Сдерживая стук зубов, она подняла воротник полушубка, смотрела мимо
Кузнецова на зарево, на противоположный, занятый немцами берег; белое
лицо ее, суженное бараньим мехом, длинные полоски бровей, странно
темные, отрекающиеся от чего-то глаза выражали усталое, углубленное в
себя страдание.
- Не хочу второй раз оставлять раненых. Не хочу... Ужаснее ничего
нет.
Кузнецов, чувствуя всем телом озноб, живо представил, как немцы,
окружив батарею, крича на бегу друг другу команды, врываются с
автоматами в землянку с ранеными, а она, не успев вынуть "вальтер",
отходит в угол, прижимается спиной и руками к стене, как распятая. И
он спросил, сбавляя голос:
- Скажи, ты умеешь обращаться с оружием - с пистолетом, с
автоматом?
Она поглядела на него и непонятно засмеялась, уткнув губы в мех
воротника, видны были вздрогнувшие черточки бровей.
- Очень плохо!.. А ты скажи, почему возле орудия, когда я струсила,
ты меня как-то очень странно обнимал - защищал, да? Спасибо тебе,
лейтенант. Я здорово струсила.
- Не заметил.
- Подожди!.. - Она отвела воротник от губ, брови ее уже перестали
вздрагивать от этого неожиданного смеха. - А что было, когда я ушла к
орудию Чубарикова?
- Там погиб Сергуненков.
- Сергуненков? Это тот застенчивый мальчик - ездовой? У которого
лошадь ногу сломала? Подожди, я сейчас вспомнила. Когда шли сюда,
Рубин мне сказал одну жуткую фразу: "Сергуненков и на том свете свою
погибель никому не простит". Что это такое?
- Никому? - переспросил Кузнецов и, отворачиваясь, ощутил инистую
льдистость воротника, как влажным наждаком окорябавшего щеку. - Только
зачем он тебе это говорил?
"Да, и я виноват, и я не прощу себе этого, - возникло у Кузнецова.
- Если бы у меня хватило тогда воли остановить его... Но что я скажу
ей о гибели Сергуненкова? Говорить об этом - значит говорить о том,
как все было. Но почему я помню это, когда погибло две трети батареи?
Нет, не могу почему-то забыть!.."
- Я не хочу говорить о гибели Сергуненкова, - решительно ответил
Кузнецов. - Нет смысла сейчас говорить.
- Господи, - шепотом сказала она, - как мне жаль вас всех,
мальчиков...
А он, слушая ее голос, в котором звучали страдание и жалость ко
всем, а значит, и к нему, думал между тем: "Неужели она любит
Дроздовского? Неужели ее губ, неприятно искусанных, распухших, мог
касаться он? И неужели она не могла заметить, что у Дроздовского
холодные, безжалостные глаза, в которые неприятно смотреть?"
- Что ты так на меня смотришь, лейтенант, родненький? -
мягко-волнистым, как послышалось ему, шепотом спросила она. - Смотришь
и смотришь, будто ни разу меня не видел...
Он глухо ответил:
- Я зайду к Давлатяну. И не называй меня родненьким. Ты и меня
жалеешь? Я еще не ранен и не убит. Тем более не хочу умирать
бессмысленно и глупо.
- А разве смерть бывает умной, лейтенант? Хочу, чтобы ты,
миленький, остался живым. Чтоб ты долго жил. Сто пятьдесят лет. У меня
счастливое слово. Ты будешь жить сто пятьдесят лет. И у тебя будет
жена и пятеро детей. Ну, прощай. Я к раненым... Нет, почему ты так
смотришь на меня, лейтенант? Наверно, я тебе нравлюсь немного? Да? Вот
не знала! - Она придвинулась к нему, отогнула одной рукой мех
воротника от губ, взглянула с пытливым удивлением. - Ой, как все это
глупо и странно, кузнечик!
- Почему "кузнечик"?
- Кузнецов, кузнечик... А ты разве не любишь кузнечиков? Когда я их
слышу, становится очень легко. Представляю почему-то теплую ночь, сено
в поле и такую красную луну над озером. И кузнечики везде...
Несло холодом от речного льда, и этот ледяной, низовой ветер
шевелил полу ее полушубка. Ее глаза, улыбаясь, поблескивали, темнели
над меховым воротником, отогнутым книзу ее рукой в белой варежке;
белеющим инеем обросли полоски бровей, мохнато торчали, отвердели
кончики ресниц, и Кузнецову опять показалось, что зубы ее тихонько
постукивали и она чуть-чуть вздрагивала плечами, как будто замерзла
вся. И совершенно явно представилось ему, что зубы так постукивали не
у нее и говорила сейчас не она, а кто-то другой и другим голосом, что
нет ни берега, ни зарева, ни немецких танков, - и он стоит с кем-то
около подъезда в декабрьскую ночь после катка; вьюжный дым сносит с
крыш, и фонари над снежными заборами переулка в сеющейся мгле... Когда
это было? И было ли это? И кто был с ним?
- Хочешь поцеловать меня?.. Мне показалось, что ты хочешь... У тебя
нет сестры? Нас ведь обоих могут убить, кузнечик...
- Слушай, зачем это? За мальчика меня принимаешь? Кокетничаешь?
- Разве это кокетство? - Она заглушила смех воротником, закрыв им
половину лица. - Это совсем другое... Возле орудия ты меня защищал как
сестру, лейтенант. У тебя ведь есть сестра?
"Возле орудия... шли танки. Мы стреляли, убило Касымова. Она была
рядом, потом побежала к орудию Чубарикова, когда танк пошел на таран.
Потом пулеметной очередью несколько раз перевернуло Сергуненкова перед
самоходкой... Задымилась на спине шинель. И перекошенное, ошеломленное
лицо Дроздовского: "Разве я хотел его смерти?.."
- Ты ошибаешься!
"Дроздовский! Не могу представить - ты и Дроздовский!" - едва не
сказал он, но ее поднятое к нему, настороженно наблюдающее лицо
внезапно резко озарилось красным сполохом, так разительно высветив
широко раскрывшиеся глаза, губы, иней на тонких бровях, что он в
первый миг не понял, что случилось.
- Лейтенант... - зашептали ее губы. - Немцы?..
В ту же секунду где-то наверху, за высотой берега, рассыпались
автоматные очереди, снова встали ракеты. И он, взглянув вверх, туда,
где было орудие, тотчас хотел крикнуть ей, что началось, что немцы
начали, и это, наверно, последнее, завершающее, но крикнул срывающимся
голосом не то, что прошло в его сознании:
- Беги в землянку!.. Сейчас же! Запомни - у меня нет сестры! У меня
нет сестры! И не говори глупостей! Не было и нет!..
И, почему-то мстя ей ложью и сам ненавидя себя за это, он почти
оттолкнул ее, двинувшись по тропке, а она отшатнулась, сделала шаг
назад с жалким, изменившимся лицом, выдавила шепотом:
- Ты меня не так понял, лейтенант! Не так, кузнечик...
А он уже бежал по кромке берега к землянке расчета, слыша ноющий,
длительный звук автоматов вверху, и слева в скачках ракетного света
речной лед то приближался к ногам, то стремительно соскальзывал, нырял
в потемки. Потом наверху, где было орудие, хлопнул выстрел из
карабина, другой; донесся сверху тонкий заячий, зовущий крик. Это был
сигнал Чибисова.
"Значит, атака... Значит, сейчас!.. У нас осталось семь снарядов,
только семь...".
Кузнецов подбежал к землянке, рванул вбок плащ-палатку, увидел
фиолетовый огонь лампы, на брезенте нарезанный хлеб, направленные на
него, все понявшие глаза Уханова, Рубина, Нечаева и подал команду в
голос:
- К орудию!..
Глава двадцатая
Он ждал, когда они вылезут из землянки, а над берегом расталкивали
ночь, соединялись в небе частые взмахи света. Там, возле орудия, в
третий раз испуганно ахнул выстрел из карабина, слитно и разгульно
затрещали автоматы, стая пуль, светясь, пронеслась над берегом.
- Быстро! Быстро! - командовал нетерпеливо Кузнецов. - К орудию!
Наверх!..
В землянке, как отдавшееся эхо, прогудела повторная команда
Уханова, и, мигом вытолкнутые этой командой, Нечаев и Рубин выскочили
на тропку, торопливо жуя. Сам Уханов, погасив лампу, появился из
землянки последним, вскинул автомат за плечо, крепко выругался:
- Пожрать не дали, раскурдяи! Держи, лейтенант, колбасу, пожуешь
хоть! - и сунул в руку Кузнецова какой-то корявый комок. - К орудию!
Шевелись, как молодые!
- Наверх! Бегом!
Кузнецов машинально втолкнул корявый комок в карман шинели, первый
побежал по берегу к земляным ступеням, ведущим наверх, а за спиной
всплыл прокуренный, густой бас Рубина:
- На том свете пожрем, сержант, у Бога в гостях!
И в ответ въедливый голос Нечаева:
- А ты как думал, безмен ...


