Юрий Бондарев. Горячий снег
страница №3
...первые пепелища побокам дороги, одинокие остовы обугленных печей под остро торчащими
ветлами по берегам замерзшей реки, где туманом подымался
ядовито-красный пар из прорубей. На земле и по западному горизонту
горел кроваво-багровый свет декабрьского заката, такого
накаленно-морозного, пронзительного, как боль, что лица солдат,
обледенелые орудия, крупы лошадей, остановившиеся по обочине машины, -
все было заковано им, цепенело в его металлической яркости, в его
холодном огне на сугробах.
- Братцы, куда мы идем? Немец где?
- Деревня здесь какая-то была. Гляди, ни одной хаты. Что такое? Шел
к Федьке на свадьбу, а к Сидору на похороны пришел!
- С какой стати про похороны запел? Дойдем еще до Сталинграда.
Начальству видней...
- Когда ж бой тут был?..
- Давно, стало быть.
- Согреться бы где-нибудь, а? Закоченеем до передовой.
- А ты мне скажи, где она, передовая?
Еще километра за три до станицы, на перекрестке степных дорог,
когда большая группа танков - свежепокрашенных белым
"тридцатьчетверок" - на несколько минут остановила колонну, двигаясь
наперерез ей в сторону заката, пристрелочный бризантный с хрустом
разломился, кометой сверкнул в воздухе над танками, черной пылью
припорошил снег сбоку дороги. Никто не лег сначала, не зная, откуда
по-шальному прилетел он, солдаты глядели на танки, преградившие
колонне путь. Но едва прошли "тридцатьчетверки", - где-то сзади
послышались тупые удары выстрелов отдаленных батарей, и дальнобойные
снаряды с долгим сопением засверлили воздушное пространство, с
бомбовым грохотом разорвались на перекрестке. Все подумали, что немцы
просматривают этот перекресток с тыла, и в изнеможении легли прямо на
обочине - ни у кого не было сил бежать далеко от дороги. Обстрел скоро
кончился. Потерь не было, колонна потянулась дальше. Люди шагали, еле
волоча ноги, мимо огромных свежих воронок, луковый запах немецкого
тола рассеивался в воздухе. Этот запах возможной смерти напоминал уже
не об опасности, а о недосягаемом теперь Сталинграде, о невидимых
немцах на таинственных, далеких огневых, откуда сейчас стреляли они.
И Кузнецов, то впадая в короткое забытье, то слыша соединенные шаги
и слитное движение колонны, думал об одном: "Когда скомандуют привал?
Когда привал?"
Но когда наконец после многочасового марша вошли в сожженную
станицу, когда спереди колонны долгожданным призывом запорхала команда
"привал", никто не ощутил физического облегчения. Закоченевшие ездовые
сползли с дымящихся лошадей; спотыкаясь, непрочно переступая на
одеревеневших ногах, отошли к обочинам, вздрагивая, справляя тут же
малую нужду. А артиллеристы в бессилии повалились на снег, за
повозками и близ орудий, тесно прижимаясь друг к другу боками,
спинами, тоскливо оглядывали то, что было недавно станицей: угрюмые
тени печей, как памятники на кладбище, дальние, резко очерченные
контуры двух уцелевших амбаров - черные печати среди морозно пылавшего
по западу неба.
Это огненно-подожженное закатом пространство было заставлено
автомашинами, тракторами, "катюшами", гаубицами, повозками, густо
скопившимися здесь. Однако привал на улицах несуществующей станицы,
без тепла, без кухонь, без ощущения близкой передовой, походил на
ложь, на несправедливость, которую чувствовал каждый. С запада дул
ветер, нес ледяные иголочки снега, приторно, печально пахло пеплом
пожарищ.
Еле пересиливая себя, чтобы не упасть, Кузнецов подошел к ездовым
первого орудия. Рубин, еще более побагровев, с угрюмой замкнутостью
ощупывал постромки коренников, потно-скользкие бока лошадей парились.
Молоденький Сергуненков, непрощающе сомкнув белесые брови, стоял возле
своей единственной уносной, подставлял к жадно хватающим губам усталой
лошади горстку овса на ладони, другой рукой гладил, трепал ее влажную
нагнутую шею. Кузнецов посмотрел на ездовых, не замечающих один
другого, хотел сказать нечто примирительное им обоим, но не сказал и
пошел к расчетам с желанием лечь в середину солдатских тел,
прислониться к чьей-нибудь спине и, загородив от жгучего ветра лицо
воротником, лежать, дышать в него, согреваясь так.
- ...Подъем! Кончай привал! - потянулось по колонне. -
Приготовиться к движению!
- Моргнуть не успели, кончай ночевать? - переговаривались в темноте
раздраженные голоса. - Все гоняют.
- Пожевать бы чего надо, а старшины с кухней нету на горизонтах.
Воюет небось в тылах!
"Ну вот опять, - подумал Кузнецов, подсознательно ожидавший эту
команду и чувствуя до дрожи в ногах свинцовую усталость. - Так где же
фронт? Куда движение?.."
Он не знал, а только догадывался, что Сталинград оставался где-то
за спиной, похоже было, в тылу, не знал, что вся армия, и,
следовательно, их дивизия, в состав которой входили артполк и его
батарея, его взвод, форсированно двигались в одном направлении - на
юго-запад, навстречу начавшим наступление немецким танковым дивизиям с
целью деблокировать окруженную в районе Сталинграда многотысячную
армию Паулюса. Он не знал и того, что его собственная судьба и судьба
всех, кто был рядом с ним, - тех, кому суждено было умереть, и тех,
кому предстояло жить, - теперь стала общей судьбой независимо от того,
что ждало каждого...
- Приготовиться к движению! Командиры взводов, к командиру батареи!
В сгустившихся сумерках без особой охоты, с вялой неповоротливостью
подымались солдаты. Отовсюду доносился кашель, кряхтенье, порой
ругань. Расчеты, недовольно вставая к орудиям, разбирали положенные на
станины винтовки и карабины, поминая Богом кухню и старшину. А ездовые
зло снимали торбы с морд жующих лошадей, локтями замахиваясь на них:
"Но, дармоеды, все бы вам жрать!" Впереди начали постреливать
выхлопами, загудели моторы - по улице медленно вытягивались для
движения гаубичные батареи.
Лейтенант Дроздовский в группе разведчиков и связистов стоял на
середине дороги, вблизи потушенного костра, чадящего по ногам белым
дымом. Когда подошел Кузнецов, он светил карманным фонариком на карту
под целлулоидом планшетки, которую держал в руках огромный старшина
Голованов; тоном, не терпящим возражений, Дроздовский говорил:
- Вопросы излишни. Конечный пункт маршрута неизвестен. Направление
вот по этой дороге, на юго-запад. Вы со взводом впереди батареи.
Батарея по-прежнему двигается в арьергарде полка.
- Ясно-понятно, - утробно пророкотал Голованов и в окружении
разведчиков и связистов пошел по дороге вперед, мимо темнеющих
повозок.
- Лейтенант Кузнецов? - Дроздовский приподнял фонарик. От его
жестковатого света стало больно глазам. Слегка отстраняясь, Кузнецов
сказал:
- Можно без освещения? Я и так вижу. Что нового, комбат?
- Во взводе все в порядке? Отставших нет? Больных нет? Готовы к
движению?
Дроздовский задавал вопросы механически, думая, видно, о другом, и
Кузнецова вдруг обозлило это.
- Люди не успели отдохнуть. Хотел бы спросить: где кухня, комбат?
Почему отстал старшина? Ведь все голодные как черти? А к движению
готовы, что спрашивать? Никто не заболел, не отстал. Дезертиров тоже
нет...
- Что это за доклад, Кузнецов? - оборвал Дроздовский. - Недовольны?
Может быть, будем сидеть сложа ручки и ждать жратву? Вы кто: командир
взвода или какой-нибудь ездовой?
- Насколько мне известно, я командир взвода.
- Незаметно! Плететесь на поводу у всяких Ухановых!.. Что это у вас
за настроение? Немедленно во взвод! - ледяным тоном приказал
Дроздовский. - И готовьте личный состав не к мыслям о жратве, а к бою!
Вы меня, лейтенант Кузнецов, удивляете! То люди у вас отстают, то
лошади ноги ломают... Не знаю, как мы воевать вместе будем!
- Вы меня тоже удивляете, комбат! Можно разговаривать и иначе.
Лучше пойму, - ответил Кузнецов неприязненно и зашагал в потемки,
наполненные гудением моторов, ржанием лошадей.
- Лейтенант Кузнецов! - окликнул Дроздовский. - Назад!..
- Что еще?
Луч фонарика приблизился сзади, дымясь в морозном тумане, уперся в
щеку защекотавшим светом.
- Лейтенант Кузнецов!.. - Узкое лезвие света резануло по глазам;
Дроздовский зашел вперед, преградив путь, весь натянувшись струной. -
Стой, я приказал!
- Убери фонарь, комбат, - тихо проговорил Кузнецов, чувствуя, что
может произойти между ними в эту минуту, но именно сейчас каждое слово
Дроздовского, его непрекословно чеканящий голос поднимали в Кузнецове
такое необоримое, глухое сопротивление, как будто то, что делал,
говорил, приказывал ему Дроздовский, было упрямой и рассчитанной
попыткой напомнить о своей власти и унизить его.
"Да, он хочет этого", - подумал Кузнецов, и, подумав так, ощутил
передвинутый вплотную луч фонарика и в слепящих оранжевых кругах света
услышал шепот Дроздовского:
- Кузнецов... Запомни, в батарее я командую. Я!.. Только я! Здесь
не училище! Кончилось панибратство! Будешь шебаршиться - плохо для
тебя кончится! Церемониться не стану, не намерен! Все ясно? Бегом во
взвод! - Дроздовский отпихнул его фонарем в грудь. - Во взвод!
Бегом!..
Ослепленный прямым светом, он не видел глаз Дроздовского, только
уперлось в грудь что-то холодное и твердое, как тупое острие. И тогда,
резко отведя в сторону его руку с фонариком и несколько придержав ее,
Кузнецов выговорил:
- Фонарь ты все-таки уберешь... А насчет угрозы... смешно слушать,
комбат!
И пошел по невидимой дороге, плохо различая в темноте контуры
машин, передков, орудий, фигуры ездовых, крупы лошадей, - после света
фонаря впереди шли круги, похожие на искрящиеся пятна погашенных
костров в потемках. Возле своего взвода он натолкнулся на лейтенанта
Давлатяна. Тот на бегу дохнул мягким приятным хлебным запахом, быстро
спросил:
- Ты от Дроздовского? Что там?
- Иди, Гога. Интересуется настроением во взводе, есть ли больные,
есть ли дезертиры, - сказал Кузнецов не без злой иронии. - У тебя,
по-моему, есть, а?
- Жуткая глупистика! - школьным своим голосом отозвался Давлатян и,
грызя сухарь, пренебрежительно добавил: - Чушь в квадрате!
Он исчез в темноте, унося с собой этот успокоительный, домашний
запах хлеба.
"Именно глупистика и истерика, - подумал Кузнецов, вспомнив
предупреждающие слова Дроздовского и чувствуя в них
противоестественную оголенность. - Он что? Мстит мне за Уханова, за
сломавшую ноги лошадь?"
Издали, передаваемая по колонне, как восходящая по ступеням,
приближалась знакомая команда "шагом марш". И Кузнецов, подойдя к
упряжке первого орудия, с проступающими на лошадях силуэтами ездовых,
повторил ее:
- Взвод, шагом ма-арш!..
Колонна разом двинулась, заколыхалась, застучали вальки, слитно
завизжал под примерзшими колесами орудий снег. Вразнобой застучали
шаги множества ног. А когда взвод стал вытягиваться по дороге, кто-то
сунул в руку Кузнецова жесткий колючий сухарь.
- Как зверь голодный, да? - расслышал он голос Давлатяна. - Возьми.
Веселее будет.
Разгрызая сухарь, испытывая тягуче-сладкое утоление голода,
Кузнецов сказал растроганно:
- Спасибо, Гога. Как же он у тебя сохранился?
- А ну тебя! Чепуху говоришь. К передовой идем, да?
- Наверно, Гога.
- Скорей бы, знаешь, честное слово...
Глава пятая
В то время как в высших немецких штабах все, казалось, было
предопределено, разработано, утверждено и танковые дивизии Манштейна
начали бои на прорыв из района Котельниково в истерзанный
четырехмесячной битвой Сталинград, к замкнутой нашими фронтами в
снегах и руинах более чем трехсоттысячной группировке
генерал-полковника Паулюса, напряженно ждущей исхода, - в это время
еще одна наша свежесформированная в тылу армия по приказу Ставки была
брошена на юг через беспредельные степи навстречу армейской ударной
группе "Гот", в состав которой входило тринадцать дивизий. Действия и
той и другой сторон напоминали как бы чаши весов, на которые были
теперь положены последние возможности в сложившихся обстоятельствах.
...То обгоняя колонну, то отставая, трофейный "хорьх" мчался,
трясясь по обочине. Генерал Бессонов, втянув голову в воротник, сидел
неподвижно, глядя сквозь ветровое стекло, молчал с момента выезда из
штаба армии. Это долгое молчание командующего воспринималось в машине
как его нелюдимость, как препятствие, которое никто не решался
преодолеть первым. Молчал член Военного совета дивизионный комиссар
Веснин. И, откинувшись в угол заднего сиденья, притворялся спящим
адъютант Бессонова, молодой, общительного нрава майор Божичко,
которого с самого начала поездки занимала мысль рассказать последний
штабной анекдот, но ловкого случая не было - не рисковал нарушить
прочного безмолвия начальства.
Но Бессонов не думал о том, что эта его замкнутость может быть
воспринята как нежелание общаться, как самоуверенное равнодушие к
окружающим. Давно по опыту знал, что разговорчивость или молчание
ничего не могли изменить в его взаимоотношениях с людьми. Он не хотел
нравиться всем, не хотел казаться приятным для всех собеседников.
Подобная мелкая тщеславная игра с целью завоевания симпатий всегда
претила ему, раздражала его в других, отталкивала, словно
пустопорожняя легковесность, душевная слабость неуверенного в себе
человека. Бессонов давно усвоил, что на войне лишние слова - это пыль,
заволакивающая порой истинное положение вещей. Поэтому, приняв армию,
он мало расспрашивал о достоинствах и недостатках командиров корпусов
и дивизий, объехал их, сухо познакомился, близко взглянул на каждого,
не совсем удовлетворенный, однако не совсем и разочарованный.
То, что Бессонов видел через стекло "хорьха" при изредка
вспыхивающем в морозном тумане свете фар, - по-бабьи затянутые в
заиндевелые подшлемники лица солдат и командиров, нескончаемое
движение волочащихся по дороге валенок, - говорило ему не о пугающем
падении "боевого духа", а о предельной, опустошающей усталости,
отделенной от его власти. В бой же этим затянутым в подшлемники
солдатам вступить предстояло, и, может быть, каждому пятому из них
предстояло умереть скорее, чем они думали. Они не знали и не могли
знать о том, где начнется бой, не знали, что многие из них совершают
первый и последний марш в своей жизни. А Бессонов ясно и трезво
определял меру приближающейся опасности. Ему известно было, что на
Котельниковском направлении фронт едва держится, что немецкие танки за
трое суток продвинулись на сорок километров в направлении Сталинграда,
что теперь перед ними одна-единственная преграда - река Мышкова, а за
нею ровная степь до самой Волги. Бессонов отдавал себе отчет и в том,
что в эти минуты, когда, сидя в машине, он думал об известной ему
обстановке, его армия и танковые дивизии Манштейна с одинаковым
упорством двигались к этому естественному рубежу, и от того, кто
первым выйдет к Мышковой, зависело многое, если не все.
Он хотел взглянуть на часы, но не взглянул, не пошевелился,
подумав, что этот жест нарушит молчание, послужит поводом для
разговора, чего ему не хотелось. Он по-прежнему молчал,
каменно-неподвижно опираясь на палочку, надолго найдя удобное
положение, вытянув к теплу мотора раненую ногу. Пожилой шофер, изредка
косясь, смутно видел при слабом свечении приборов край хмурого
свинцового глаза генерала, его сухую щеку, жестко сжатые губы.
Возивший разных командующих, многоопытный шофер понимал молчание в
машине по-своему - как следствие ссоры накануне поездки либо разноса
со стороны фронтового начальства. Сзади иногда маленьким заревом
вспыхивала спичка, краснел в потемках огонек комиссаровой папиросы,
поскрипывала кожа портупеи; по-прежнему притворно посапывал там, в
углу сиденья, всегда развеселый в общении Божичко.
"Чего-то ему не понравилось, или характером нелюдим, - соображал
шофер, в то же время при каждой вспышке папиросы за спиной мучаясь
желанием сделать хоть одну затяжку. - И не курит, видать, с лица
больной, зеленый. Или попросить разрешения: дозвольте, мол, одну
цигарку, товарищ командующий, аж уши поопухали не куримши...".
- Включите фары, - сказал вдруг Бессонов. Шофер вздрогнул от его
голоса, включил фары. Мощная просека света вырубилась впереди, в
морозном туманце. Мгла, рассеянная над дорогой под сильными фарами,
клубясь, волнами ударила в стекла, запуталась в махающих "дворниках",
обтекая машину синеватым дымом. На миг показалось - машина двигается
по дну океана, ровный рокот мотора был самой звучащей материей в его
глубинах под толщей воды.
Потом резко приблизилась, появилась справа, выросла, зачернела,
хаотично засверкала под ярким светом обледенелыми котелками,
автоматами, винтовками колонна. Она сгрудилась кишащей толпой перед
огромными, как занесенные снегом стога, танками, загородившими дорогу.
Солдаты оборачивались на непривычно разящий свет машины - недовольные,
усталые, точно белым пластырем залепленные подшлемниками лица - и
одновременно кричали что-то, махали руками.
- К танкам, - приказал Бессонов шоферу.
- Видимо, ребята из механизированного корпуса, - сказал, оживляясь,
член Военного совета Веснин. - Что же они, подлецы эдакие,
столпотворение устроили! Пехоту обидели? - Он, однако, испытывая
слабость к танкистам, произнес "подлецы" ласково и добавил с
осторожным восхищением: - Вот орлы!
- Но ползающие, товарищ комиссар, - смешливо вставил сразу
очнувшийся Божичко.
- Это не машины корпуса, - твердо поправил Бессонов. - Корпус
Мамина движется вдоль железной дороги. Слева от нас. Здесь их сейчас
не может быть. Ни при каких обстоятельствах.
- Разрешите выяснить, товарищ командующий? - бодрым голосом
отозвался Божичко, вроде и не дремал вовсе. Он засиделся без дела, без
разговоров и явно был рад возможности любого проявления энергии.
Бессонов приказал шоферу:
- Остановите машину.
Мощный мотор "хорьха" смолк, опал в тишине свет фар, щупальцами
втянулся в радиатор. Разом сомкнулась ночь, исчезли колонна, танки.
Бессонов подождал в машине, привыкая к потемкам, потом открыл дверцу,
для упора выставив наружу палочку. Вылезая, он задел ногой за край
дверцы и, уколотый болью в голени, постоял немного, досадуя на себя за
то, что, вылезая, подумал, не задеть бы ногу, и вот таки задел.
Все было мутно-сине, морозно, звездно. Бессонов неясно различил
среди этой снежной темноты извивной лентой вытянутую под звезды в
степь, запруженную квадратными громадами танков колонну: длинные
силуэты машин с зашторенными подфарниками, повозки, столпившихся
солдат. Он слышал на дороге гул работающих на холостом ходу
автомобильных и тракторных моторов; хриплые, насквозь промерзшие
голоса кричали впереди вперемежку с матом:
- Эй, танкисты, техника ваша мать, чего окопались в тылу?
- Мать честная, они же лыка не вяжут!
- Убирай свое железо с дороги - растопырились, ровно на свадьбе!
Небось водки нажрались - глаза-то залили!
- Освободи путь. Дай проехать!
- Братцы, сюда начальство какое-то... Две машины!..
Бессонов пошел на эти разноголосые крики, зная, что в войсках еще
мало видели его, на полушубке не было петлиц и генеральских знаков
различия, но при виде высокой папахи в толпе постепенно угасала
ругань, и чей-то спохватившийся тенорок вблизи произнес:
- Никак генерал...
- Кто командир танкового подразделения? - спросил Бессонов не
громким, а утомленным, скрипучим голосом. - Прошу доложить.
Стало тихо. От машины, переговариваясь, подошли член Военного
совета Веснин и Божичко. Остановившись, тоже замолчали. Со второй
машины прыгали на дорогу автоматчики - охрана.
Бессонов ждал. Никто не отозвался.
От темной громады крайнего танка с искрящимися на броне сизоватыми
островками снега несло ледяным запахом накаленного морозом металла,
прогорклой остылой соляркой. В машине, чудилось, никого не было, не
горел свет, танк будто мертво потух. Только в башенном люке зачернело
что-то, чуть заворошилось, заслоняя звезды, но оттуда - ни звука.
- Я говорю, пусть подойдет ко мне командир танкового подразделения,
- повторил Бессонов тем же тоном. - Жду.
- Кого нужно? Ты, пехота, мной не командуй! Лучше объезжай танки
стороной, от греха подальше! - отозвался сверху злой голос, и это
смутно-черное, выступавшее из башни, заметнее задвигалось по звездам.
- Ну-ка, слезай к генералу, птичья голова в танкистском шлеме! Чего
диалог устраиваешь? - сказал с едкой развеселостью Божичко и,
схватившись за железные поручни, вскарабкался на броню, заторопил: -
Мигом, мигом! К генералу!
- К какому еще генералу? Меня на пушку не бери! Не первый день...
Генерал с пехотой топает, что ли? А в штабах кто?
- Давай, давай, милый, рассуждаешь длинно. Прыгай с неба на землю!
Наверху вспыхнул ручной фонарик, зеленоватым маскировочным светом
выхватил из возникшей пустоты неба широкого и огромного, казалось
снизу, человека в комбинезоне, надетом, по-видимому, на ватник.
Человек медленно вылез из люка на броню, спрыгнул на дорогу.
- Божичко, посветите ему, - приказал Бессонов. - И подведите его.
- Давай, давай, парень, поближе, не робей, - сказал Божичко.
Танкист остановился перед Бессоновым, заметно уменьшившись на
земле, но все-таки ростом на голову выше его, неуклюже мешковатый в
своей полной форме, возбужденное лицо в разводах копоти, опущенные под
светом фонарика глаза подведены чернотой гари, тоже черные
подрагивающие губы запеклись. Он тяжело дышал, и почувствовался запах
винного перегара.
- Пьяны? - спросил Бессонов. - Посмотрите на меня, танкист!
- Нет... товарищ генерал. Норму я... норму... - выдавил танкист, не
подымая траурно-черных век, ноздри его раздувались.
- Номер части и звание? Откуда вы?
Запекшиеся губы танкиста лихорадочно зашевелились:
- Отдельный сорок пятый танковый полк, первый батальон; командир
третьей роты лейтенант Ажермачев...
Бессонов пристально смотрел на него, еще не веря в точность
ответа.
- Как это сорок пятый? Каким образом вы здесь оказались, командир
роты? - очень внятно спросил он. - Сорок пятый полк придан другой
армии и, как известно, держит оборону впереди! Отвечайте яснее.
Танкист вдруг вскинул голову, веки его разом открыли в каком-то
клоунском, страшном обводе глаза, налитые хмельной мутью. Он глухо
выговорил:
- Обороны там нет... Немцы заняли станицу. С тыла обошли. От моей
роты осталось вот три машины... В двух - пробоины... Неполные
экипажи... Я с остатками роты... вырвался...
- Вырвались? - переспросил Бессонов и, лишь в эту минуту все
предельно ясно понимая, повторил это острое, с колючими лапками слово,
так знакомое по сорок первому году: - Вырвались? А остальные тоже,
лейтенант, вырвались? Кто еще вырвался? - опять повторил недобро
Бессонов, выделяя "вырвались" и "вырвался".
- Ах, шкура! - выругался кто-то в толпе солдат. Танкист заговорил
рыдающим голосом:
- Я не знаю... не знаю, кто вырвался. Я прорывался вот с этими
танками... Связи не было, товарищ генерал... Рация не работала. Я не
мог...
- Что можете добавить?
Бессонов, сдерживая гнев, ожженный болью в голени, уже не видел
никого в отдельности, но слышал разрозненные звуки команд, гул моторов
за спиной своей огромной, тяжко дышащей, остановленной, как живое
тело, колонны, точно сломленной на пути туда, откуда вырвались в
слепом отчаянии этот нетрезвый лейтенант-танкист и эти три танка,
преградившие сейчас дорогу, и почувствовал нечто ядовитое, словно сама
паника черной тенью витала в воздухе. Солдаты вокруг танкиста
замерли.
Бессонов повторил:
- Ничего не можете добавить, лейтенант?
Танкист втягивал воздух через ноздри, будто плакал беззвучно.
- Майор Титков! - приказал Бессонов в темноту отчетливо жестким,
беспощадным голосом, в котором звучала неотвратимость вынесенного
приговора. - Арестуйте его!.. И как труса - в трибунал!
Он знал непререкаемую значимость своих приказов, знал, что приказ
его мгновенно выполнят, и, когда увидел низкорослого, железнокрепкого,
с фигурой борца майора Титкова из охраны и двух молодых атлетически
сложенных автоматчиков, подошедших к танкисту, поморщась, невольно
отвернулся, бросил отрывисто майору Божичко:
- Проверьте, как там чувствуют себя остальные танкисты в машинах!
- Есть проверить, товарищ командующий! - ответил Божичко слабым
криком изумления и покорности, словно в эту минуту исходила от
командующего какая-то смертельная волна, краем коснувшаяся и его,
адъютанта. И это было Бессонову неприятно. Он пошел вперед по дороге.
- Кто командир здесь? Почему грузовик загородил дорогу? - произнес
Бессонов с холодной сдержанностью, шагнув на мост; палочка его
вонзилась в деревянный настил. Он шел быстро, стараясь не хромать.
Солдаты, толпившиеся на мосту, уважительно расступились перед
Бессоновым; кто-то сказал:
- С мотором у них беда.
Впереди, посредине проступающей под звездами синеватой полосы
моста, несколько боком, должно быть, после буксовки, тускло
вырисовывалась высоким кузовом грузовая машина с поднятым капотом, под
которым желто горела лампочка. Свет ее почти заслоняли озабоченно
склонившиеся над мотором головы.
- Командир, подойдите ко мне! Чья машина? - И тотчас хрупкая
фигурка - вроде мальчишка, одетый в длинную шинель, - быстренько
выпрямилась возле капота. Сдвинутая на оттопыренное ухо ушанка, узкие
плечи, вычерченные сзади светом лампочки, лица не видно - только пар
дыхания и звонкий вскрик молодого петушка на высокой ноте:
- Младший лейтенант Беленький! Машина оэрэсбэ, приданная
артснабжению... Внезапная остановка по неисправности... Везем
снаряды...
"Экий голосок... как будто в училище рапортует", - подумал Бессонов
и перебил не без усмешки:
- Что значит оэр... и как дальше?
- Эсбэ, - договорил младший лейтенант. - Отдельный
ремонтно-строительный батальон... Шесть машин временно приданы
артснабжению!
- Ну и ну, оэрэсбэ... не произнесешь, - сказал Бессонов. - Язык
узлом завяжешь... - И спросил: - Есть надежда через пять минут
починить машину?
- Н-нет, товарищ генерал...
Бессонов не дослушал:
- Пять минут на разгрузку снарядов - и очистить мост. Сбросить с
проезжей части машину, если не успеете! Ни секунды промедления!
Младший лейтенант стоял, застыв, странно торчало его оттопыренное
шапкой ухо.
- Товарищ генерал! Товарищ командующий! - взвился в стороне танков
дикий умоляющий вскрик, похожий на рыдания. - Я прошу выслушать... я
прошу!.. Пустите меня к генералу! К генералу пустите! Потом вы
меня...
Этот крик снова толчком боли отдался в раненой ноге. Бессонов
повернулся и, внезапно почувствовав, что может упасть, оступившись при
неверном шаге, пошел назад, как под болью пытки, а когда увидел подле
громады танков людей из своей охраны, с силой отрывавших цепляющегося
двумя руками за гусеницы, раскорякой сидевшего на снегу
лейтенанта-танкиста, непроизвольно остановился. Тут же к нему подошел
от машины член Военного совета Веснин, заговорил с убеждающей
горячностью:
- Петр Александрович, прошу тебя... Молодой, в общем, парень. Был,
видимо, в состоянии прострации, когда навалились немцы. Но он
понимает, что совершил преступление, осознает... Я только что говорил
с ним. Прошу тебя, не так резко!
"Вот вроде бы и первые разногласия у меня с комиссаром, - подумал
Бессонов. - Быстро усмотрел в моих действиях жестокость".
Боль в ноге не отпускала, стискивала голень раскаленными клешнями,
Бессонов, как сквозь синее стекло, видел сбоку длинный овал лица
Веснина, его поблескивающие очки и, готовый сесть в машину, сказал
сухо:
- Видимо, ты забыл, что такое паника, Виталий Исаевич? Забыл,
какова эта зараза? Или так, в этом состоянии прострации, до
Сталинграда докатимся? А ну-ка, пусть подведут танкиста. Хочу еще раз
взглянуть на него, - добавил он.
- Майор Титков, подведите лейтенанта! - распорядился Веснин.
Майор и автоматчики подвели танкиста, тот хрипло и часто дышал,
мелко стучали зубы, как будто его голого ледяной водой окатили. Он не
мог выговорить ни слова, а когда наконец попробовал заговорить,
послышались лишь сдавленные звуки крутых глотков, и Веснин тронул его
за плечо:
- Возьмите себя в руки, лейтенант. Говорите!
Танкист сделал шаг к Бессонову, прохрипел:
- Товарищ командующий... всей жизнью, кровью... кровью искуплю... -
Он потер руками грудь, чтобы протолкнуть в легкие воздух. - В первый и
последний раз... А не оправдаю... расстреляйте. Только поверьте. Сам в
лоб пулю пущу!..
Бессонов, не дослушав, взмахом руки остановил его:
- Достаточно! Немедленно в танк - и вперед! Откуда сумели
вырваться! А если еще раз подумаете об этом "вырваться", пойдете под
суд как трус и паникер! Немедленно вперед!
Бессонов захромал к машине, и ему показалось, что в возникшем
движении за спиной послышались истерически задавленный всхлип смеха,
задохнувшееся "спасибо", нелепое, бессмысленное, неприятное, как и
этот животный смех, словно он, Бессонов, в силу какой-то извращенной
прихоти имел право отнимать и дарить жизнь, а даря, приносил
неудержимое счастье другим.
"Что-то не так во мне, не так, как хотел бы... Этого не должно
быть, - подумал Бессонов уже в машине, вытягивая к мотору ногу. - Я
хотел бы, чтобы было иначе. Но как? Я вызвал страх, покорность перед
страхом? Или этот танкист раскаивался искренне?"
Шофер, впопыхах докуривая, так затягивался толстой самокруткой, что
трещала махорка, разлетались искры, жаром подсвечивали усы, виновато
сказал Бессонову:
- Извините, товарищ генерал, надымил я...
Он включил мотор. Веснин молча влезал в машину.
- Курите, - брезгливо разрешил Бессонов, - если терпеть не можете.
Майора Божичко захватим на мосту. Поехали.
- Что у вас за махорка, Игнатьев? Дайте-ка мне попробовать. "Вырви
глаз" небось? Продирает до печенок? - подал голос Веснин, устраиваясь
на заднем сиденье.
- Да ежели не побрезгуете, продерет, товарищ член Военного совета,
- с охотой ответил шофер. - Возьмите кисетик.
Впереди мощно взревели танки, выбрасывая из выхлопных труб снопы
искр; скрежеща траками, зашевелились, по-звериному блеснули глаза фар.
В поднятой гусеницами вьюге машины разворачивались сбоку отхлынувшей с
дороги колонны. Передний стал вползать на барабанно загудевший под ним
мост. Снизив обороты мотора, танк остановился перед наискось
заслонившим проезд грузовиком, вокруг которого работали, суетились
солдаты, выгружая последние снаряды. Фары высветили на мосту фигуру
майора Божичко. Он командовал разгрузкой. Потом, приложив ко рту
рупором ладони, майор что-то крикнул танкисту, стоявшему в верхнем
люке. Солдаты отбежали от грузовика. Передний танк застрелял
выхлопами, рванулся вперед, ударил гусеницами в борт автомашины, с
игрушечной легкостью поволок ее по настилу. Ломая перила моста,
грузовик ринулся вниз, с хрястом ударился о лед реки.
- Какое же война чудовищное разрушение! Ничто не имеет цены, -
огорченно сказал Веснин, глядя сквозь стекло вниз.
Бессонов не ответил, сидел сутулясь.
С включенными фарами, светом торопя танки, "хорьх" затормозил.
Майор Божичко, взбудораженный, крепко пахнущий остролекарственным
морозным воздухом, не влез, а ввалился в машину и, захлопнув дверцу,
отдуваясь после энергичных действий на мосту, доложил не без
удовольствия:
- Можно двигаться, товарищ командующий.
- Спасибо, майор.
В свете фар Бессонов увидел на краю моста, близ сломанных перил,
выпрямленную, в длинной шинели фигурку младшего лейтенанта с высоким,
петушиным голоском, с неловко оттопыренным шапкой ухом. Младший
лейтенант то растерянно смотрел вниз, то оглядывался на "хорьх", как
бы впервые ничего не понимая, прося защиты у кого-то.
Бессонов приказал:
- Включите фары, Игнатьев, - и, найдя возле теплого мотора удобное
положение для ноги, с закрытыми глазами глубже вобрал голову в
воротник.
"Виктор, - подумал он. - Да, Витя...".
В последнее время все молодые лица, которые случайно встречались
Бессонову, вызывали у него приступы болезненного одиночества, своей
неизъяснимой отцовской вины перед сыном, и чем чаще теперь он думал о
нем, тем больше казалось, что вся жизнь сына чудовищно незаметно
прошла, скользнула мимо него.
Бессонов не мог точно вспомнить подробности его детства, не мог
представить, что любил он, какие были у него игрушки, когда пошел в
школу. Особенно ясно помнил только, как однажды ночью сын проснулся,
вероятно, от страшного сна и заплакал, а он, услышав, зажег свет. Сын
сидел в кроватке, худенький, вцепившись в сетку тонкими, дрожащими
ручками. Тогда Бессонов подхватил его и волосатой своей грудью ощущал
прижавшееся слабое тельце, ребрышки, чувствуя воробьиный запах влажных
на темени светлых волос, носил по комнате, бормотал нелепые слова
выдуманной колыбельной, ошеломленный нежностью отцовского инстинкта.
"Что ж ты, сынок, я ж тебя никому не отдам, мы с тобой, брат,
вместе...".
Но ярче помнилось другое, то, что особенно казнило потом: жена с
испуганным лицом вырывала из рук ремень, а он хлестал им по обтянутым
дешевым, вывоженным в чердачной пыли брючишкам двенадцатилетнего сына,
не издавшего при том ни звука. А когда бросил ремень, сын выбежал,
кусая губы, оглянулся в дверях - в серых его, материнских глазах
дрожали непролитые слезы мальчишеского потрясения.
Раз в жизни он причинил сыну боль. Тогда Виктор украл из
письменного стола деньги на покупку голубей... О том, что он водил на
чердаке голубей, было узнано позднее.
Бессонова перебрасывали из части в часть - из Средней Азии на
Дальний Восток, с Дальнего Востока в Белоруссию, - везде казенная
квартира, казенная чужая мебель; переезжали с двумя чемоданами; с этим
давно свыклась жена, вечно готовая к перемене мест, к новому его
назначению. Она безропотно несла его и свой нелегкий крест.
Пожалуй, так было надо. Но долго спустя, пройдя через бои под
Москвой, лежа в госпитале, он думал ночами о жене и сыне и понимал,
что многое было не так, как могло бы быть, что он жил, как по рабочему
черновику, все время в глубине сознания надеясь через год, через два
переписать свою жизнь набело - после тридцати, после сорока лет. Но
счастливое изменение так и не наступило. Наоборот, повышались звания,
должности, вместе с тем наступали войны - в Испании, в Финляндии,
затем Прибалтика, Западная Украина, наконец - сорок первый год. Теперь
он не ставил себе юбилейных сроков, лишь думал, что уж эта-то война
непременно изменит многое.
А в госпитале впервые пришла мысль, что его жизнь, жизнь военного,
наверно, может быть только в единственном варианте, который он сам
выбрал раз и навсегда. Даром в его жизни ничего не прошло. Набело ее
не перепишешь, и этого и не нужно делать. Это как судьба: или - или.
Среднего нет. Что ж, если снова пришлось бы выбирать, он не изменил бы
своей судьбы. Но, поняв это, Бессонов осознавал непростительное: то,
что было самым близким в данном ему, единственном варианте выбранной
им жизни, скользнуло, скоротечно мелькнуло мимо, словно в дыму, и он
не находил оправдания ни перед сыном, ни перед женой.
Последняя встреча с Виктором произошла как раз там, в подмосковном
госпитале, в чистенькой и беленькой палате для генералов. Сын, получив
назначение после окончания пехотного училища, приехал к нему с матерью
за три часа до отхода поезда на фронт с Ленинградского вокзала. Сияя
малиновыми кубиками, щегольски скрипя новым командирским ремнем,
портупеей, весь праздничный, счастливый, парадный, но, казалось,
несколько игрушечный в военном блеске, новоиспеченный младший
лейтенант, на которого, видимо, оглядывались на улицах девушки, сидел
на соседней койке (ходячий сосед-генерал деликатно вышел) и ломким
живым баском рассказывал о назначении в действующую армию. О том, как
чертовски "обрыдли" в училище эти бесконечные "становись, равняйсь,
смирно!". А теперь, слава Богу, на фронт, дадут роту или взвод - всем
выпускникам дают, - и начнется настоящая жизнь.
В разговоре он небрежно называл Бессонова "отец", как не называл
раньше, к чему нужно было привыкнуть. И Бессонов смотрел на его живое
лицо с серыми веселыми глазами, с нежным пушком на щеках, на тонкую
руку способного мальчика, которой он несколько озабоченно похлопывал
по карману диагоналевых галифе, и думал почему-то о других мальчиках -
младших лейтенантах и лейтенантах, командирах взводов и рот, которых
почти всегда приходилось видеть однажды: в очередной бой приходили
другие...
- Ты ему разреши, пожалуйста, закурить, Петя, - перебила жена,
наблюдая за сыном с обеспокоенностью. - Он ведь курить стал, ты не
знаешь?
- Значит, куришь, Виктор? - спросил Бессонов, неприятно удивленный
внутренне, но пододвинул на тумбочке папиросы и спички
соседа-генерала. - Вот тут возьми...
- Мне восемнадцать, отец. В училище все курили. Я не могу быть
белой вороной.
- И пьешь, видимо? Уже попробовал? Ну, откровенно, ты ведь младший
лейтенант, самостоятельный человек.
- Да, пробовал... Нет, не надо, у меня свои. "Пушки". Можно? Тебе
ничего? - быстро сказал сын и, краснея, подул в папиросу; спичку зажег
по-особенному, по-фронтовому, в ладонях, как научился, должно быть, у
кого-то в училище. - Представляю, - заговорил он живо, чтобы скрыть
смущение, - что было бы, если бы ты раньше узнал. Выпорол бы?
Сын курил неумело, выпуская дым вниз, под койку, точно курил в
казарме училища, опасаясь появления дежурного командира. Бессонов и
жена переглядывались молча.
- Нет, - глухо ответил Бессонов. - После того случая никогда. Ты
разве считаешь меня... суровым отцом?
- А все-таки правильно тогда сделал, - сказал сын. - Надо было
выпороть. Вот дурак был!
Он, смеясь, говорил это, вспомнив то, что теперь особенно мучило
Бессонова, - причиненная когда-то сыну физическая боль.
- Милые мои мужчины... Теперь у меня двое взрослых мужчин! -
тихонько воскликнула мать и сжала пальцами на одеяле кисть Бессонова.
- Петя, происходит странное, будто без твоего участия. Виктор уезжает
на Волховский, в неизвестную армию... Неужели ты не можешь ничего
сделать, взять его к себе... в какую-нибудь свою дивизию? Хоть был бы
на глазах. Ты понимаешь?
Он все понимал, больше, чем она, знал мотыльково-короткие судьбы
командиров стрелковых взводов и рот. Он не раз думал об этом и жестом
успокоения хотел погладить маленькую теплую руку жены, но сдержался в
присутствии сына.
- Сейчас я, Оля, как видишь, генерал без войска, - сказал Бессонов,
внимательно глядя на сына, но обращаясь при этом к жене. - Когда будет
реально ясно положение, я отзову Виктора, если, конечно...
Сын не дал ему договорить, поперхнулся дымом, замотал головой
отрицательно.
- Ну, нет уж, отец! Под крылышко к папе-генералу? Нет уж! И не
заводи об этом разговор, мать! Может, еще в адъютанты к отцу? Ордена
начнет давать?
- В адъютанты я тебя не назначу, а роту дам, - сказал Бессонов. - А
насчет орденов - без заслуг давать не буду. Хотя знаю, что получают их
по-разному.
- Нет уж! В училище ребята только и спрашивали, с такими, знаешь,
улыбочками: "Ну, теперь к папе?" Не хочу, отец! Какая разница, где
ротой командовать? Да у меня назначение в кармане. Мы четверо из
училища туда - вместе хотим. Вместе учились, вместе и в атаки будем
ходить! А если уж что - судьба! Двух судеб не бывает, отец! - повторил
он чьи-то, видимо, слышанные им слова. - Честное слово, мать, не
бывает!
Бессонов лишь шевельнул пальцами под ставшей влажной ладонью жены,
она тоже молчала. То, что сыну казалось сейчас ясным, простым, то, что
так возбуждало его ожиданием новой самостоятельной жизни, боевого
товарищества, решительных и, конечно, победных атак, Бессонову
рисовалось в несколько ином свете. Он хорошо знал, что такое поле боя,
как некрасива бывает порой смерть на войне.
Но он не имел права говорить сыну все, опытно и приземленно
разрушать в нем наивную иллюзию молодости. Да тот сейчас и не
воспринял бы ничего. Виктор явственно чувствовал одно: как пленительно
похрустывало в кармане новой его гимнастерки предписание о выезде на
фронт. Да, сама война была вправе внести реальные поправки.
- Судьба, - повторил Бессонов. - Ты говоришь, Виктор, судьба. Но
судьба на войне все-таки не индейка. А это, как тебе ни покажется
странным, каждый день ежеминутно... преодоление самого себя.
Нечеловеческое преодоление, если хочешь знать. Однако не в этом
дело...
- Да, не в этом дело, не будем лезть в дебри философии! - беспечно
согласился сын и спросил, указывая на забинтованную под одеялом ногу
отца: - А ты как, ничего теперь? Скоро отсюда? Представляю, какая
скучища лежать здесь! Сочувствую, отец! Не болит?.. О, ч-черт,
время!.. Меня ребята ждут. Мне пора на вокзал! - и взглянул на часы;
по этому его движению можно было понять, что он еще не представляет,
что такое боль, не может даже представить саму возможность боли.
- Надеюсь, выберусь отсюда, - сказал Бессонов. - А ты вот что:
матери пиши. Хоть раз в месяц.
- Четыре раза в месяц, даю слово! - Виктор встал, почти счастливый
при мысли, что скоро наконец сядет в вагон со своими училищными
друзьями.
- Нет, два раза, Витя, - поправила мать. - И больше не надо. Я буду
хоть знать...
- Обещаю, мама, обещаю. Пора, поедем!
И было еще - запомнившееся.
Перед уходом сын постоял, улыбаясь, в нерешительности, не зная,
поцеловать ли отца (в семье не было это принято). И не решился, не
поцеловал, а по-взрослому протянул руку.
- До свидания, отец!
Однако Бессонов, стиснув хрупкую кисть сына, притянул его и,
подставив худую, выбритую, как всегда, щеку, хмурясь, сказал:
- Ладно. Не знаю, когда еще увидимся, - война, сын. - Он впервые за
весь разговор назвал его "сын", но не с той интонацией, какую
вкладывал Виктор в слово "отец".
Виктор неловко ткнулся губами в край его рта, и Бессонов поцеловал
его в горячую щеку, ощутив сладковатый запах чистого мальчишеского
пота от его гимнастерки. Сказал:
- Поезжай! Только помни: стариками осколки и пули брезгуют. Они
таких, как ты, ищут... А надумаешь - пиши, роту тебе найду. Ну, ни
пуха тебе, ни пера, младший лейтенант!
- Кажется, говорят, "к черту", отец?.. Выздоравливай. Я после
первого боя напишу!
Он засмеялся, провел рукой по ремню портупеи, расправил складки
аккуратной комсоставской гимнастерки и, с удовольствием оправив
сияющую желтой кожей кобуру пистолета, подхватил со спинки кровати
новенький, хрустящий плащ, проворно перекинул через руку В тот же
момент что-то с дробным стуком посыпалось на солнечный пол палаты. Это
были свежие, золотистого блеска патроны для пистолета ТТ. Ими были
набиты карманы Викторова плаща. После окончания училища патронов
выдавалось только по две обоймы, а он каким-то образом сумел увеличить
их запас, которого хватило бы ему на многие месяцы войны.
Отвернувшись к окну, Бессонов ничего не сказал. А мать проговорила
жалким голосом:
- Что это? Зачем тебе столько? Я помогу... сейчас. Вам столько
выдали?
- Мама, я сам... Подожди. Это так, на всякий случай.
Сын, немного смущенный, стал быстро собирать с пола патроны, а
когда выпрямился, заталкивая их в карманы, увидел еще один,
откатившийся, и, оглянувшись на отца (тот смотрел в окно), носком
своего хромового сапожка легким ударом послал патрон куда-то в угол,
со счастливым лицом вышел, как на прогулку, весь праздничный, весь
игрушечный, младший лейтенант, в хрустящих ремнях, с новеньким плащом,
перекинутым через руку.
Этот зеркально отполированный патрон Бессонов потом нашел под
батареей парового отопления и долго держал на ладони, чувствуя его
странную невесомость.
... - Комиссар, сколько ему лет? Девятнадцать, двадцать? - скрипуче
спросил Бессонов, нарушая молчание в машине.
- Танкисту?
- И другой там был. На мосту.
- В общем, мальчишки, Петр Александрович.
"Хорьх", мягко покачиваясь на ухабах, мчался с выключенными фарами.
Танки давно исчезли в синеватой мгле морозной ночи. Справа черным
пунктиром шли без огней грузовики с прицепленными тяжелыми орудиями.
Доносился изредка всплеск буксующих по наледи колес, ветром пролетали
за мерзлыми стеклами обрывки команд - и Бессонов, все время чувствуя
непрерывное это движение, думал:
"Да, скорей, скорей!.."
Мягкое тепло от нагретого мотора обволакивало снизу ногу,
успокаивая боль, обкладывало ее, как горячей ватой; механически
постукивая, равномерно махали "дворники", счищая изморозь со стекол.
Вся степь впереди мутно синела под раскаленными холодом звездами.
Сзади фосфорически пыхнул огонек спички, и в машине распространился
запах папиросного дымка.
- Да, двадцать, он так мне сказал, - ответил Веснин и сейчас же
спросил с доверительной осторожностью: - Скажи, Петр Александрович, а
что все-таки с твоим сыном? Так ничего и не слышно?
Бессонов насторожился, крепко сдавил палочку, поставленную между
коленями.
- Откуда известно о моем сыне, Виталий Исаевич? - спросил он
сдержанно, не поворачивая головы. - Ты хотел спросить: жив ли мой
сын?
Веснин сказал негромко:
- Прости, Петр Александрович, не хотел, разумеется, как-то...
Конечно, я кое-что знаю. Знаю, что у тебя сын, младший лейтенант...
Воевал на Волховском, во Второй ударной, которая... В общем, судьба ее
тебе известна.
Веснин замолчал.
- Все верно, - холодно сказал Бессонов. - Вторая ударная, в которой
служил мой сын, в июне потерпела поражение. Командующий сдался в плен.
Член Военного совета застрелился. Начальник связи вывел остатки армии
из окружения. Среди тех, кто вышел, сына не было. Знавшие его
утверждают, что он погиб. - Бессонов нахмурился. - Надеюсь, все, что я
сказал, умрет в этой машине. Не хотел бы, чтобы о событиях на
Волховском шептались досужие ловцы сенсаций. Не ко времени.
Было слышно, как Веснин опустил заскрипевшее стекло, выбросил
недокуренную папиросу, как шофер поерзал на сиденье, точно
предупреждение это относилось лишь к нему, пробормотал:
- Обижаете, товарищ командующий. Сто раз проверенный я...
- Обижайтесь, если не поняли, - сказал Бессонов. - Это относится и
к майору Божичко. Рядом с собой не потерплю ни слишком разговорчивых
шоферов, ни чересчур болтливых адъютантов.
- Все понял, товарищ командующий! - не обижаясь, бодро откликнулся
Божичко. - Учту, если ошибки есть.
- Они у всех есть, - сказал Бессонов.
"Крут и не прост, - подумал Веснин. - Ясно дал понять -
подстраиваться ни под кого не будет. В общем, закрыт на все замочки,
не расположен к откровенности. Что он думает обо мне? Я для него,
наверно, только штатский очкарик, хоть и в форме дивизионного
комиссара...".
- Прости, Петр Александрович, за еще один вопрос, - проговорил
Веснин с желанием растопить ледок некой официальности между ними. -
Знаю, что ты был в Ставке. Как он? Представь, в жизни я его видел
несколько раз, но только на трибунах. Вблизи - никогда.
- Что тебе ответить, Виталий Исаевич? - сказал Бессонов. - Одним
словом на это не ответишь.
Так же как и Веснин, ощупью угадывая нового командующего, невольно
сдерживал себя, так и Бессонов не был расположен открывать душу,
говорить о том, что касалось в какой-то степени и сына, о котором
Веснин спрашивал минуту назад. Он все острее чувствовал, что судьба
сына становилась его отцовским крестом, непроходящей болью, и, как это
часто бывает, внимание, сочувствие и любопытство окружающих еще больше
задевали кровоточащую рану. Даже в Ставке, куда пригласили Бессонова
перед назначением на армию, в ходе разговора возник вопрос и о его
сыне.
Глава шестая
Вызов в Ставку был для него неожиданным. Бессонов находился в тот
момент не в своей московской квартире, а в академии, где два года
перед войной преподавал историю военного искусства. Уже прослышав, что
должен быть подписан приказ о новом его назначении, он зашел к
начальнику академии генералу Волубову, старому другу, однокашнику по
финской кампании, трезвому, тонкому знатоку современной тактики,
человеку скромному, негромкому в военных кругах, но весьма опытному,
чьи советы Бессонов всегда ценил. Неторопливую, перемешанную
воспоминаниями их беседу за питьем чая в служебном кабинете генерала
прервал телефонный звонок. Начальник академии, сказав свое обычное:
"генерал-лейтенант Волубов", с переменившимся лицом поднял на
Бессонова глаза, добавил шепотом:
- Тебя, Петр Александрович... Помощник товарища Сталина. Возьми,
пожалуйста, трубку.
Бессонов, озадаченный, взял трубку; незнакомый голос, ровный и
тихий, выученно спокойный, без какого-либо оттенка распоряжения,
поздоровался, называя Бессонова не по званию, а "товарищ Бессонов",
затем вежливо спросил, сможет ли он приехать сегодня в два часа дня к
товарищу Сталину и куда прислать машину.
- Если не затруднит, к подъезду академии, - ответил Бессонов и,
закончив разговор, долго молчал под спрашивающим взглядом генерала
Волубова, пытаясь не показать внезапно охватившего его волнения,
внешние признаки которого всегда были ему неприятны в людях. Потом,
взглянув на часы, проговорил обыденным голосом: - Через полтора
часа... к Верховному. Вот как, оказывается.
- Только прошу тебя, Петр Александрович, - предупредил начальник
академии, подержав Бессонова за локоть, - о чем бы там ни спрашивали
тебя, не спеши с ответом. Все, кто бывал у него, говорят: не любит
шустрых. И ради Бога, не забудь - не называй по имени и отчеству,
называй официально - товарищ Сталин. Имени и отчества в обращении не
терпит... Вечером заеду к тебе - подробно обо всем расскажешь.
...В приемной Сталина, отделанной дубовыми панелями, тускло
освещенной в окна серовато-мглистым холодным днем поздней осени, на
крепких, с жесткой обивкой стульях сидели, поджав ноги, в молчаливом
ожидании двое незнакомых Бессонову генералов, ...


