Юрий Бондарев. Последние залпы

страница №6

головы, перебинтованная
его грудь ходила тяжело. Посмотрел на Новикова чистым от боли, через силу
спокойным взглядом, ответил еле:
- Что было - не вернешь. Меня в то время уже с ног сбило. Что ж, может,
вина моя и тут. Не поправишь. Обо мне беспокоиться нечего. Вон мальчонку
выносить надо.
Новиков сказал:
- Я сейчас вернусь. Собирайтесь.
- Куда вы? Зачем? - спросила Лена, смачивая вату из пузырька со
спиртом.
- К орудию Ладьи. Мне надо посмотреть.
- Там все убиты, товарищ капитан, - остановила его Лена. - Все. Я была
там утром. Даже некому было сделать перевязку. Вы разве не верите?
- Мне надо увидеть самому, - ответил Новиков. - Самому.
Он вышел. Было тихо. Автоматная стрельба прекратилась. Воздух стал
жидким, сине-фиолетовым - месяц набрал высоту, далеко светил над
проступившими вершинами Карпат, слева от зарева.
На огневой, переругиваясь наспех, задевая сапогами за станины, громко
дыша, возились с плащ-палатками согнутые фигуры Порохонько и Ремешкова.
Горбачев лежал, дежурил у пулемета, звучно сплевывая через бруствер;
казался равнодушно-спокойным. Увидев Новикова, спросил безразличным тоном:
- Этим же путем прорываться будем? Ползают они тут в котловине, как
клопы. А?
Новиков надел фуражку, которую засунул в карман, когда прорывались к
орудиям, ответил:
- Этим же путем. Вы вот что: в крайнем случае прикройте меня огнем.
Пойду к четвертому орудию.


Орудие старшего сержанта Ладьи стояло в сорока метрах левее орудия
Сапрыкина. С ощущением пустоты и безлюдья перешагнул он через
полусметенный осколками бруствер - страшная, развороченная воронками яма
открылась перед ним, бледно озаренная месяцем. Орудие косо чернело в этой
яме, щит пробит, накатник снесен. Затвор открыт, повис, круглое отверстие
казенника зияло, как кричащий о помощи рот. Запах немецкого тола еще не
выветрился за день и ночь, сгущенно стоял здесь, будто в чаше.
Новиков огляделся, пытаясь найти то, зачем шел сюда, что было его
людьми, расчетом орудия, но не нашел того, что было людьми, а то, что
увидел, было страшно, кроваво, безобразно, и он никого не мог отличить,
узнать по лицу, по одежде. Осколки разбитых пустых ящиков из-под снарядов
валялись тут же, мешаясь с клочками шинелей, обмоток, разбросанными,
втиснутыми в землю гильзами, а он все искал среди этих обломков ящиков,
среди гильз, отбрасывая их руками, искал то, что объяснило бы ему, как
погибли его люди.
Он не нашел ни одного целого снаряда даже в нишах, стало ясно: они
расстреляли все. Потом шагнул к сошникам. Что-то холодно переливалось под
месяцем, отблескивало там в воронке. Он нагнулся, поднял влажный от росы
кусок гимнастерки, на нем - колючий, исковерканный, без эмали орден
Красной Звезды. Он смотрел на него, никак не мог вспомнить, чей это был
орден. И, не вспомнив, сунул в карман шинели.
Он знал, что надо уходить, но почему-то не было сил уйти отсюда, что-то
притягивало его сюда, - он должен был понять все.
Он обошел вокруг бруствера огневой позиции, рассматривая воронки перед
орудием, и здесь, в трех шагах увидел слева от позиции, в командирском
ровике нечто круглое, неподвижное, темнеющее на бруствере. Он спрыгнул в
мелкий ровик и только теперь близко различил человека, грудью лежащего на
бруствере. Лежал он в одной гимнастерке, сгорбившийся, лицом вниз, уткнув
лоб в руки, в сжатые кулаки, словно думал; темный, замасленный погон
вертикально торчал, на нем светились вырезанные из консервной банки
орудийные стволы, аккуратной полоской белел воротничок, который, вероятно,
был пришит перед боем. Бинокль валялся рядом.
Это был старший сержант Ладья.
Новиков осторожно положил Ладью в ровик - плечи сузились, он стал
совсем маленьким, голова Ладьи откинулась назад, странное выражение
торопливости, невысказанного отчаяния застыло на лице его. Все шесть
орденов справа и слева на его неширокой груди были залиты чем-то темным.
Видимо, в последнюю минуту подавал он какую-то команду, но она не достигла
орудия, - может быть, не было уже никого там в живых.
Он погиб в отчаянии, уткнувшись лицом в руки.
И тогда понял Новиков, как погиб Ладья, весь расчет. По-видимому, в тот
момент, когда кончились снаряды, три танка зашли слева, стали бить прямой
наводкой. Они и сейчас стояли, эти танки. Но кто подбил, сжег их - сам ли
он, Новиков, Алешин или Сапрыкин, - ни Ладья, никто из расчета рассказать
не мог.


С тяжестью в душе шел Новиков назад, будто часть себя оставил возле
орудия Ладьи. Этого он никогда так остро раньше не испытывал, когда
наступали по своей территории, когда не было этих мрачных неприютных
Карпат и этого незримого дуновения конца войны.
- Кто идет? - шепотом окликнули из темноты.
- Свои.
На огневой позиции все было готово к отходу. Ждали сейчас его. Молча
подойдя к орудию, услышал глухие, лающие звуки и заметил между станинами
Порохонько. Он выкладывал из ящика снаряды, отворачивая лицо, спина его
тряслась, точно давился он; Ремешков с удивленным видом глядел на него,
ерзая на коленях рядом.
- Что? - спросил Новиков.
- Не надо его, - ответил негромкий, успокаивающий голос Лены. - Он
Лягалова похоронил.
Беспокойно метаясь в жару, прерывисто всхлипывая, Гусев лежал на
плащ-палатке; Лена что-то бесшумно делала около его ног, белели бинты.
Сапрыкин, уже одетый в шинель, сидел на снарядном ящике, глубоко и хрипло
дышал. Сбоку придерживал его за спину Горбачев, из-за широкого плеча
старшины торчал ручной пулемет, через шею висел автомат. Ласково
похлопывая Сапрыкина по локтю, он говорил убеждающим тоном:
- Ты, парторг, на меня опирайся, понял? Цепляйся, как к буксиру, понял?
Ты, папаша, тяжел, а я тяжелее тебя. Все будет в порядочке. Понял?
- Эх, графиня польская, полюбовница... не уберег друга, - проговорил
сквозь стон Сапрыкин. - Чего же надрываться, Порохонько? Мертвых не
воскресишь...
- Приготовиться! - скомандовал Новиков и спросил: - Сколько осталось
снарядов, Сапрыкин?
- Пять. - Сапрыкин качнулся вперед, пытаясь встать. - Пять. Два
бронебойных. Три осколочных. Сам считал.
- Порохонько и Ремешков, ко мне! - позвал Новиков. - Готовы снаряды?
Зарядить! И слушать внимательно. Сразу после огня вперед идут старшина
Горбачев, Сапрыкин и Лена. - Он впервые назвал ее при солдатах по имени. -
Есть автомат? Горбачев, дайте ей свой автомат. За ними Порохонько и
Ремешков с Гусевым. Замыкаю я... Направление не терять. Прорваться через
котловину к кустам - на высоту!
...В звенящей пустоте после пяти выстрелов орудия Новиков на минуту
задержался на огневой. Быстро вынул затвор, столкнул его в ровик, засыпал
землей и, резко выдернув чеку, сунул ручную гранату в еще дымящийся ствол.
Потом, придерживая автомат на груди, перескочил через бруствер - последний
взрыв гранаты волной толкнул его в спину. Люди уже шли по скату,
спускались в котловину, удаляясь, и он плохо видел их после слепящих
выстрелов орудия. Вскоре впереди зачернели, заколыхались согнутые спины
Порохонько и Ремешкова. Он увидел их среди сплошной огненной полосы, - она
неслась вдоль котловины; дробно забил немецкий крупнокалиберный пулемет на
берегу озера. Пули летели в двух метрах от земли, не повышаясь, не
понижаясь.
- По котловине - ползком! - крикнул Новиков. - Лена и Горбачев, вперед!
Он упал на скате - головой к озеру, ему хорошо был виден этот
клокочущий пулемет. "А, - сообразил он, - ждали, значит? Догадывались?" И
тотчас выпалил очередью, рассчитывая патроны по нажиму пальца.
Шагах в трех от него кто-то вел огонь короткими, экономичными
очередями, он сейчас же подумал: "Горбачев!" Но невольно повернулся,
взглянул: появлялось и пропадало в оранжевых всполохах близкое лицо Лены.
Она стояла на коленях, подняв автомат, стреляла туда по берегу озера, куда
стрелял и он. Вспомнилось, как несколько минут назад она в непонятном
порыве страстно, неуклюже прижалась лбом к его шее и как неожиданно
смутился он, - может быть, оттого, что крепко пахло от него потом и
порохом, и, вспомнив, даже задохнулся от внезапной нежности к ней, оттого,
что она сейчас стреляла рядом, эта женщина, которая неспокойно и колюче
жила в нем, как он ни сопротивлялся этому. Он подполз к ней, приказал,
выговаривая с трудом:
- Ползком вперед! Вперед, слышите, Лена?
Она посмотрела на него, послушно опустила автомат, не ответив,
продвинулась вперед по скату ко дну котловины - светящаяся полоса пуль
стремительно потекла над ней. Он видел ее пилотку. "Ее могут убить, могут
убить! - пронеслось в сознании Новикова. - Нет, нет, ее - нет!"
Не перебегая, Новиков уже длинно стрелял по крупнокалиберному пулемету,
в секундных промежутках между очередями глядел в ту сторону, куда
продвинулась Лена, где, сгибаясь, бежали и шли Порохонько и Ремешков, неся
Гусева на плащ-палатке. Пулемет замолк. Слева чиркнули немецкие автоматы,
прочесывая дно котловины.
Впереди с противоположного ската ответно и отрывисто зачастил ручной
пулемет Горбачева. И тоже смолк. Синие огоньки разрывных пуль искристо
лопались в траве, в том месте, где захлебнулся пулемет Горбачева. Пули
резали по скату.
"Почему он замолчал? Что там? Что они? Где Лена?" - подумал Новиков, не
понимая, и вскочил, побежал вниз, в котловину. Он пробежал по дну ее, стал
взбираться на противоположный скат, в это время химический, желтый свет с
шипением поднялся над берегом, озарил весь скат до отчетливой выпуклости
бугорков, рыхлую пахоту глубоких старых воронок. Над головой широко
распалась ракета. Одновременно с этим светом в небе внизу, на земле,
блеснул другой свет - остро, низко резанула по скату рябящая полоса пуль.
Снова четко заработал крупнокалиберный пулемет. Вслед за ним звенящей
квадратной россыпью распустились тяжелые мины впереди.
При опадающем свете ракеты Новиков успел заметить на скате Лену и
Горбачева; Лена полулежа наклонялась над Сапрыкиным, приподымала его
голову, кладя к себе на колени, другой рукой отстегивала фляжку и что-то
говорила Горбачеву. А тот бешено бил ладонью по диску пулемета.
- Что у вас? Почему остановились? - крикнул Новиков, падая рядом. -
Почему остановились?
- Заело, сволочь! - разгоряченно выругался Горбачев и изо всей силы
ударил по диску. - Перекос, как на счастье! Сволочь!
- Вперед! К кустам! - скомандовал Новиков. - Последний бросок! Черт с
ним, с пулеметом! Бросьте его! Берите Сапрыкина, вперед! К кустам!
Лена отняла фляжку от губ Сапрыкина, обернулась к Новикову, сказала еле
слышно:
- Он умер.
- Я говорю - вперед! Сапрыкина не бросать! С собой взять, - повторил
Новиков и махнул автоматом. - К кустам! Ну?..
Горбачев с матерной руганью далеко в сторону отшвырнул пулемет и,
отстранив Лену, склонился над Сапрыкиным, говоря с решимостью:
- Дай-ка я его возьму, папашу. Эх, не дошел, парторг! Ведь шагал,
ничего не говорил. Вон губы в крови. Губы кусал...
- Я помогу, - сказала Лена прежним, непротестующим голосом.
И, помогая Горбачеву поднять тяжелое, обмякшее тело Сапрыкина, она
встала. В новом свете ракеты появилось ее лицо, фигура, обтянутая шинелью,
блеснула маленькая лаковая кобура на боку. В ту же секунду их всех троих
багрово ослепило пламенем, окатило раскаленным воздухом. Новиков не
услышал приближающегося свиста, сразу не понял, что рядом разорвались
мины, только как бы из-за тридевяти земель пробился к нему тихий,
удивленный и незнакомый голос: "Ой!" - и сквозь дым увидел, как Лена
осторожно села на землю, опустив голову, слабо потирая грудь.
- Лена! Что? - с тоской и бессилием крикнул он, подползая к ней, и,
встав на колени, взял за плечи, почему-то чувствуя, что вот оно случилось
рядом, возле него, случилось то страшное, неожиданное, чего он не хотел,
что не должно было случиться, но что случилось.
- Лена! Что? Ну говори!.. Ранило? Куда?..
Он не говорил, а кричал и нежно, исступленно, требовательно встряхивал
ее за плечи, впервые с ужасом перед случившимся видел, как моталась ее
голова, ее упавшие на лицо волосы.
- Куда? Куда ранило?..
- Кажется... кажется... нога.
Он разобрал ее невнятный шепот, выдавленный белыми при свете ракеты,
виновато улыбающимися губами, и с жарким облегчением, окатившим его потом,
- мгновенно гимнастерка прилипла к спине, - рывком сдвинул автомат за
плечи, сказал незнакомым себе, чужим голосом: "Держись за шею", - поднял
ее на руки и понес, шагая вверх по скату, первый раз в жизни чувствуя
плотное, весомое прикосновение женского тела.
Охватив его шею, она говорила покорно:
- Только в госпиталь не отправляй меня. Я потерплю немного. Я умею
терпеть...
В кустах он собрал людей - Порохонько, Ремешкова и Горбачева, приказал
найти ровик, похоронить Сапрыкина здесь.



13



- Ты сейчас не уходи к орудиям. Когда нужно, тебя предупредят. Завтра
ты отправишь меня в медсанбат. Но ведь медсанбат в городе. А город,
кажется, в окружении. Никогда не думала, что в конце войны придется
попасть в окружение.
- Дорога на восток уже перерезана. А впрочем, это неважно. Тебя я
переправлю, как и Гусева. Горбачев переправит. Он сумеет.
- Завтра. Ранение совсем не страшное. Ничего не будет. Я знаю. Сядь,
пожалуйста. Хорошо? Ты сядешь со мной?
Он сел возле нар на снарядный ящик, долго молча искал по карманам
папиросы. Блиндаж туго встряхивало близкими разрывами, земля с мышиным
шорохом осыпалась в углах.
- Совсем прекрасно, - сказал Новиков, - кончились папиросы. Что ж,
будем курить махорку.
Он досадливо вытряхнул из портсигара табачную пыль, как-то смешно
почесал нос, по-мальчишески улыбнулся - она редко видела его таким, затем
полез в планшет, достал остатки старой махорки. И сейчас же, сгоняя с
усталого лица эту мальчишески досадливую улыбку, озадаченно хмурясь, вынул
три плитки шоколада, которые давеча передал ему для Лены младший лейтенант
Алешин.
- Ну вот, совсем забыл, - пробормотал он. - Для тебя. Алешин передал.
Все время помнил - и забыл. Вылетело из головы. Со всей этой кутерьмой.
Прошу прощения.
- Алешин? - полуудивленно спросила она. - Мне? Шоколад?
- Да. Хороший он малый. И, наверно, в тебя влюблен. Это очень похоже, -
сказал Новиков спокойно, как умел говорить.
- В меня? - Лена села на нары, откинула волосы и засмеялась
серебристым, легким смехом. - Он ведь ребенок, - договорила она - Он
думает, что я люблю шоколад. Овчинников думал, что я люблю духи, губную
помаду, черт знает что!
Посмотрела на Новикова пристально внимательными глазами, в них теплился
смех, потом попросила мягко:
- Дай мне газету и табак. Я сверну тебе козью ножку или самокрутку. Я
тысячу раз делала это раненым. А то ты устал, вон руки дрожат. Устал ведь?
Она оторвала кусочек от газеты, неторопливо насыпала махорку, умело
свернула папироску и протянула ему; и он особенно близко вдруг увидел ее
несмелую, ждущую улыбку.
- Послюни здесь. И все будет готово, - попросила она шепотом.
- Ты сама, - сказал Новиков. - Это у тебя лучше получится.
Он чувствовал: что-то нежное и горькое овеивало его, это ощущение жило,
не пропадало у него после того, как она в блиндаже прислонилась лбом к его
шее, после того разрыва мины, когда она осторожно села на траву, слабо
потирая грудь, и эта незнакомая горькая нежность необоримо подымалась в
нем к ее ласковому смеху, к этой маленькой цигарке, умело свернутой для
него, к ее светлым коротким волосам, - они, падая, мешали ей, заслоняли
щеку.
Все три года войны он, слишком рано ставший офицером, рано начавший
командовать людьми, думал больше о других, чем о себе, жил чужой жизнью,
отказывал себе в том, что порой разрешал другим, и не привык и не хотел,
чтобы о нем открыто заботился кто-то. Он видел, как она
задумчиво-медлительно узким кончиком языка провела по краю самокрутки и,
тут же отстранив от губ, проговорила решительно:
- Нет, ты сам.
И когда он взял папиросу, по его руке легко скользнули ее задрожавшие
пальцы. Он удивленно посмотрел ей в лицо, заметил в неподвижных глазах
тревожно ласкающую черноту, увидел черноту замерших ресниц, спросил
неловко:
- Ты что, Лена?
- Свертываю тебе папиросу... Но ты ведь не ранен. Не могу представить,
чтобы тебя ранило. - И заговорила быстро, глядя, как он прикуривает, по
привычке загородив ладонями огонек зажигалки: - Я замечала: больше убивают
и ранят молодых. Почему? Зачем их? Опыта у них, осторожности меньше? А вот
ты неосторожен, я замечала... Ты действительно не дорожишь жизнью?
- По-настоящему я не жил, - откровенно сказал Новиков. - Нет, нарочно я
под пули не лезу. Просто иначе нельзя. Всю жизнь, иногда кажется, воевал.
Где-то там, в бездне лет, один курс горного института, книги, настольная
лампа. Прошлое можно уложить в одну строчку. В настоящем - одни подбитые
танки. Не уложишь в страницу. Может быть, поэтому так кажется? - И тотчас
поправил себя с прежней и неожиданной для нее откровенностью: - А может
быть, и по-другому...
- Почему "другому"?
- В сорок первом году пошел в ополчение. Нас окружили под Смоленском,
согнали на шоссе тысяч десять. Были с нами, мальчишками-студентами, и
пожилые профессора. Некоторые из них не верили в жестокость, даже в
последнюю минуту рассуждали о немецкой культуре, о Бахе, о Гейне... А
немцы подтянули танки к шоссе, расставили зенитные пулеметы на обочинах.
Аккуратно выстроили нас. И расстреляли, наверно, половину. Остальных -
тысяч пять - сбили в колонну, погнали на запад, мимо Смоленска.
- И что?
- В Смоленске я бежал с тремя однокурсниками, перешел фронт. Но всю
войну до сих пор помню об этой гуманности.
- Я знаю их, - сказала Лена, ненавидяще сузив глаза. - Я знаю, как и
ты! Они влезли в нашу жизнь! Но ты береги себя... Разве нельзя
как-нибудь... беречь себя?
- Но я берегу, - проговорил он и улыбнулся. - Я это знаю.
За эти часы, пока они были вместе, она несколько раз видела, как
улыбался он; улыбка эта казалась случайной, беглой, но в ту минуту, когда
она появлялась, сдержанное выражение на лице Новикова пропадало, оно
становилось мальчишески добрым, веселым, как бы ожидающим; и проглядывал
внезапно тот Новиков, который был незнаком ей, которого она не знала и
никогда не узнает, - было в этой короткой улыбке то прошлое, довоенное,
школьное, неизвестное ей.
Двойной разрыв возле блиндажа тяжко сдвинул, колыхнул нагретый воздух.
В углах посыпались комья земли на солому, со звоном упала гильза на столе,
дребезжа, скатилась на пол и там погасла, точно придушило огонь. Стало
очень темно. Шуршала земля. Было слышно, как за высотой рассыпалась
длинная дробь пулемета.
- Это танки, - сказал Новиков и встал.
- Новиков! - замирающим шепотом позвала Лена. - Только не зажигай
гильзу, скажи... Я знаю, что ты не любил меня, когда я пришла в батарею. И
знаю, что ты думал. Слушай... ты, конечно, знаешь адъютанта Синькова из
восемьдесят пятого. В общем, он слишком надеялся на свою силу. Он ударил
меня, я ударила его. И ушла из разведки. Потом обо мне стали
распространяться слухи...
Он молчал.
- Ты верил этим слухам? - спросила она не шевелясь.
В темноте он не видел ее лица, бровей, губ, слышал только шелестящий,
тающий шепот; часто, с щемящей нежной болью, оглушившей его, сдваивало
сердце. Он ощупью приблизился, наклонился к ней - она лежала, - руки
неуверенно нашли ее теплое, гибкое, сразу податливо потянувшееся к нему
тело, ее влажные пальцы скользнули по его шее, по погонам, воротнику
шинели, дыхание ветерком ожгло щеку Новикова. Она крепко, исступленно
обняла его, и по этому дыханию, по ее шепоту он так порывисто нашел
нежно-упругие, отдающиеся губы, что они оба задохнулись.
Спаренные разрывы толкнули, затрясли накаты, рассыпчатый шорох земли
потек по стенам, и опять вверху простучала пулеметная очередь. Новиков
поднял голову.
- Мне надо посты проверить, посмотреть, - тихо, незнакомым голосом
сказал он, оторвался от теплоты ее груди, рук и, не находя от этой
полублизости, что сказать ей, договорил с хрипотцой: - Тебе не больно
ногу? Я могу сделать перевязку... Зажечь лампу?..
- Нет, - ответила она и заплакала. - Не зажигай, не надо. Иди... Я
жду...


После плотной темноты землянки было в ходе сообщения почти светло.
Зарево высоко и огромно, километра на три в ширину, лохмато подымалось за
высотой над городом; и показалось сейчас Новикову, что горели все кварталы
его и окраины. Слитные звуки боя гремели оттуда приближеннее, четче -
придвинулись с запада к высоте вплотную. Выгибаясь фантастическими рыбами,
скользили там, среди огненного моря, выгнутые хвосты реактивных мин;
нагоняющие один другой разрывы все ощутимее, все полнозвучнее, все
тяжеловеснее отдавались на высоте.
Новиков долго смотрел туда - на яркое мигание сигнальных ракет над
берегом озера, на низкие траектории танковых снарядов на окраине,
улавливал скрежет, отдаленное гудение моторов; и то, что испытывал он
сейчас в землянке, обнимая горячие, покорные плечи Лены, еще ощутимо,
пьяно жило в нем: близость ее тела, влажные пальцы на шее, податливые,
отдающиеся губы. И не верил, что только что по-мужски впервые целовал
женщину там, в землянке, и она целовала его с исступленной решимостью,
готовая отдать ему себя.
Он пошел по траншее. Возле огневой позиции вполголоса окликнул
часового. Никто не отозвался. Перешагнул через бруствер, увидел часового -
Ремешкова - и весь расчет: сидели на расстеленном между станин брезенте.
Разговаривали шепотом, курили. Спал один Горбачев. Лежал на снарядных
ящиках, накрыв голову плащ-палаткой, шумно посапывал, ворочался неспокойно
во сне, двигал кирзовыми сапогами. Из голенищ забыто торчали автоматные
магазины - видимо, давили ноги.
Завидев Новикова, все разом повернули головы, пристально, выжидающе
смотрели на него. Ремешков, до этого говоривший что-то, вытер ладонью рот,
сморгнул, крепкие молодые скулы отсвечивали на зареве розовым.
- Почему не спите? - спросил Новиков. - Бой начнется, носом клевать
будете?
И сел на бруствер. Порохонько вдавил окурок в землю, мрачно, с
перерывами вздохнул. Потом охватил худые свои колени, уперся в них черным
небритым подбородком, узкое лицо передернулось вспоминающей усмешкой:
- Эх, товарищ капитан...
- Танки спать не дают, - пробормотал наводчик Степанов.
Застенчиво, тихонько он поерзал на станине, короткий, толстоватый в
теле, расставив ноги, туго обвитые обмотками. Ответил и кашлянул, потер,
потеребил широкое, как блин, лицо свое, как бы очищая его, зачем-то
посмотрел на руку. Пальцы дрожали.
- На окраину танки вышли. Лупят по высоте прямой наводкой, - снова
произнес он виновато. - Видать, сильно жиманули наших в городе? Драпанули
там... Может, наш фланг только и стоит?
- Жиманули? - переспросил Новиков.
- Может, этой ночью и в живых нас не будет, товарищ капитан, - робко
проговорил Степанов, опять потирая, теребя круглые мягкие щеки.
- Еще на вашей свадьбе после войны водку будем пить, - сказал убежденно
Новиков. - Невеста есть у вас? Ждет, наверно.
Степанов с насилием улыбнулся.
- Да, женат я, товарищ капитан. Как раз после школы вышло.
- Терпежу, значит, ниякого, - ядовито вставил Порохонько, по-прежнему
прижимаясь подбородком к коленям. - Будь ты, малец, в моей школе,
посоветовал бы я твоей мамке снять с тебя штаники да налагать по
вопросительному знаку, щоб знал, яка она, алгебра жизни. С жинкой спать -
нехитрое дело. - И с обычной своей независимостью обратился к Новикову: -
Правильно чи не правильно, товарищ капитан?
Однако то, что Степанов, парень неповоротливый, добрый, застенчивый,
был женат, вызвало в Новикове странное чувство, похожее на удивление и
любопытство к нему, - оказывается, этот парень испытал то, что не суждено
было испытать самому Новикову.
- Это вы, Степанов, хорошо сделали, - заметил Новиков. - И дети есть?
- Не успели мы, - пробормотал Степанов.
- А это плохо, - сказал Новиков, как будто сам имел семью. - После
войны солдата должны ждать дети.
Близкий выстрел выделился из звуков боя, раскатисто ударил по высоте со
стороны города. Разрыв вырос шагах в тридцати правее орудия. Опадала
земля. Осколки, прерывисто фырча, прошли над огневой, увесисто зашлепали
за бруствером. И сейчас же за высотой отчетливо простучал пулемет - пули
пронеслись левее орудия.
Все смотрели на город.
- Здоровая жаба плюхнула, всамделе танки прорвались к окраинам, -
произнес Ремешков, покосившись туда, где упали осколки, но голову не
пригнул, только слегка подался книзу.
- Товарищ капитан, видели? Где они, фрицы? - встрепенувшись, с
хрипотцой заговорил Степанов. - Под нос зашли. Не выдержали там, а мы
стоим...
Теперь все вопросительно глядели на Новикова. Солдаты вроде бы ждали от
него подтверждения, что немцы действительно прорвались к окраинам города,
что на пространстве между окраиной и высотой, по-видимому, уже мало пехоты
или вовсе нет ее.
Новиков знал: могло быть то и другое, но, что бы ни говорил он сейчас
успокоительное, обнадеживающее, лживо-бодрое, это не рассеяло бы тупой
тревоги, и понимал, что успокаивать солдат не имело смысла. И Новиков
сказал резко:
- Убедить себя в том, что немцы захватят город и прорвутся в
Чехословакию, легче всего. Но если они прорвутся, а мы их пропустим,
считайте, Степанов, что война продлится. Хотите этого? Я тоже нет. А мы
можем их пропустить, и они уйдут без боя. Спокойно уйдут, подавят
восстание словаков, чтобы воевать потом. Вы поняли? На какой черт тогда
положили здесь половину батареи? Да и не только мы!.. Что молчите,
Степанов?
- Да что вы, товарищ капитан? Да я же просто... - забормотал в
замешательстве, все щупая, дергая мясистые щеки.
- Ладно, бывает. Будем считать, что этого разговора не было, - уже
дружески сказал Новиков и чуть-чуть улыбнулся. - Ремешков, что вы это тут
рассказывали? Не секрет - послушаю, секрет - уйду.
- Тоже чушь плел про якусь старушку, - насмешливо-мрачно проговорил
Порохонько и отмахнулся. - Лягалов был, тот рассказывал про мирную жизнь.
Як писал. А это так - баланда, рвет с нее... Брешет лучше, чем конь
бегает!
Ремешков помялся, заморгал белыми ресницами.
- Нет, серьезно, не врал я, честное слово, товарищ капитан, - заговорил
он с запинкой, казалось оправдываясь. - Пошла у нас одна старушка в лес за
ежевикой. Нет, ты, Порохонько, рукой не махай, это правда, честное слово.
Ну вот, пошла... и упала. А у нас много колодцев высохших в лесу, и змей
там всяких по-олно. Ну, нашли эту старушку соседние колхозники дней через
пять всю в змеях - мертвая...
И Ремешков таинственно, вприщур проследил за полетом реактивных мин
среди зарева. Он, похоже было, ждал, что его будут просить рассказывать
дальше и подробнее. Но солдаты молчали.
- Змеи? - скрипучим баритоном спросил старшина Горбачев, завозившись
под плащ-палаткой: видимо, проснулся только что.
Ремешков взглянул в сторону ящиков, сниженным голосом подтвердил:
- Ну да, гадюки и всякие там...
- Ни одна бы не ушла! - заспанно рокотнул из-под плащ-палатки Горбачев
и, сладко зевнув, крякнул.
- Как это так? Кто? - не понял Ремешков.
- Всех бы передушил! - сказал Горбачев, поворачиваясь на ящиках. -
Нашел чем пугать.
- Так же змей много. Ну, уж брось ты!
- А-а! Чепуха гороховая! Всех бы передавил! Чего бросать? Ни одной не
осталось бы. А ты бы нет?
- О себе не думал, - ответил Ремешков обиженно.
- Это кто ж тебя так учил? В каких школах?
Горбачев не откинул плащ-палатки, не встал - он, крякая сонно, нажимом
ног немного стянул сапоги, потом, не дождавшись ответа, затих на боку,
задышал спокойно и ровно - так мог спать лишь физически крепкий, здоровый
человек.
- Странная история, - сказал Новиков без улыбки; он помнил, как
прорывался вместе с Ремешковым к орудиям Овчинникова, и ему не хотелось
обижать его. - Очень странная, но довольно интересная. - И, вставая,
добавил: - Будет связь - вызвать. Я - ко второму орудию.
Справа ударил танк по высоте.


Только сейчас, наедине с собой, шагая к орудию Алешина, он мог
тщательно взвесить всю серьезность создавшегося положения. Было ясно: бой
в городе, длившийся вторые сутки, достиг того предела, когда достаточно
легкого перевеса сил немцев - и судьба города будет решена: его сдадут. И
этот перевес был у немцев. Это была та прорвавшаяся из Ривн группировка,
что после утреннего боя отошла в лес, сохраняя танки, и прекратила атаки
перед высотой. Все, что видел Новиков в котловине, когда шли к орудиям
Овчинникова, убеждало: немцы разминируют поле, открывая проходы к озеру, к
переправе и к высоте. Но медлительность их была загадочна, до конца
непонятна ему. Он хотел и не мог точно предугадать, что случится этой
ночью, через минуту, через час или к утру, и все же не верил, что сдадут
этот город, что немцы уйдут через границу в Чехословакию. В этом была
большая невозможность, чем потерять все, что связывало его с людьми, с
которыми он дошел до Карпат.
Второе орудие стояло на правом краю высоты.
- Стой! Кто топает?
- Капитан Новиков.
Человеческий силуэт в плащ-палатке затемнел возле низкого щита орудия;
лунный свет полосами серебрился на плечах часового. Он шагнул навстречу
Новикову, и тот спросил не без удивления:
- Кто это - Алешин? Что за новость? Ты часовой?
- Я, товарищ капитан, - возбужденно ответил Алешин. - Всех загнал спать
в землянку. Торчат и торчат на огневой. Прямо зло берет. Пусть успокоятся.
Новиков невольно усмехнулся.
- Сегодня, Витя, сами солдаты решают - спать им или не спать. А уж если
офицер часового изображает, тут не успокоишь. Ясно, Витя? Поставь солдата,
не трепи им нервы.
- Слушаюсь, - охотно ответил Алешин, сдвинул козырек со лба, сбросил
плащ-палатку, будто жарко было, заговорил с оживлением: - Что они молчат?
Надоело ждать! Скорей бы, товарищ капитан!..
Впереди, над пехотными траншеями, встала ракета. Повисла в тихом синем
воздухе, потухая, скатилась в минное поле. Новиков и Алешин присели на
станины. Но немецкие и наши пулеметы молчали. В розовом сумраке зарева
Новиков видел, что Алешин смотрит на него прямо, не мигая, увеличенными,
возбужденными глазами - резких весенних веснушек не было видно. И пахло от
него не шинелью, не табаком, а каким-то приятным запахом: то ли шоколадом,
то ли мятными галетами, то ли сладковатым мальчишеским потом. Этот запах
был мягок, домашен, тепел, никак не вязался он ни с чем, о чем думал
Новиков, идя сюда, и лишь до ясной ощутимости будто приблизил, напомнил
Лену, недавнее тепло ее вздрагивающих пальцев.
Алешин произнес с горячей досадой:
- Только ракеты кидают, надоело ждать! Даю слово, начнется бой, еще
пять танков на мой счет запишете! Верите?
- Верю, верю...
Смешанное чувство нежности и жалости к Алешину ветерком прошло в душе
Новикова. Он, Алешин, не утратил непосредственности молодости и торопил
то, что не осознавал или эгоистично не пытался осознать, но что хорошо
понимал Новиков. Сам Новиков не смог бы точно определить, где было начало
и конец тому, что произошло, что могло произойти с ним, с его людьми, с
батареей, с Леной.
- Вот что, Витя, шоколад я твой передал, - сказал Новиков. - Тебе -
спасибо. Она сказала, что очень любит шоколад.
- Да? Мне спасибо? От Лены? - переспросил Алешин, не сдерживая
волнения, и звонко, обрадованно засмеялся. - Как она, Леночка, товарищ
капитан? Лучше? Отказалась в медсанбат? Молодец!
- Да. Но завтра я все же отправляю ее в медсанбат. Или сегодня ночью. В
зависимости от обстановки.
Наступило короткое молчание. Снова взошла ракета над минным полем,
источая бледный свет. Медленно угасла. Тень скользнула по щеке, по
напряженным губам Алешина.
- Не отправляйте, товарищ капитан! Если легкое ранение, не отправляйте.
Она же сама почти врач, в медицинском институте училась, понимает:
перевязку там и... все, - захлебываясь, заговорил Алешин и умоляюще
подался к Новикову. - Уедет она - и не вернется. В другую часть пошлют, вы
же знаете. Простите, товарищ капитан, думаете, я от себя шоколад посылал?
Она просто со мной иногда откровенничала, как с другом... или как там? Я
за вас посылал. Она мне сказала о вас, что может или возненавидеть, или
уйти из батареи. Честное слово! Возненавидеть - это ерунда, конечно. Это
так, со зла, вы тогда с ней не разговаривали.
- Поставь часового и иди в землянку, - с прежней строгостью сказал
Новиков, подымаясь, заученным движением поправляя кобуру. - Часовые пусть
меняются через два часа.
- Слушаюсь, все ясно, - опадающим голосом ответил Алешин.
И тоже поспешно встал, поправляя пистолет тем же жестом, как делал это
Новиков. И Новиков заметил это, как раньше иногда замечал даже свою
интонацию команд в голосе Алешина. И внезапно, чувствуя неудобство,
подумал, что он, Витя, по-мальчишески влюблен в него, видя в нем,
Новикове, то внешнее, бросающееся в глаза, что почему-то всегда
притягивает к себе людей и что притягивало прежде Новикова в других. Но
ведь все это годами вырабатывалось против его воли, - просто он слишком
рано стал командовать людьми, рано носить оружие, в то время как Витя
Алешин не знал ничего этого.
"Он подражает мне, как старшему по годам и опыту, видит во мне идеал
офицера, - подумал Новиков почти с нежностью. - Но он не знает, что мы с
ним едва ли не одногодки. Не знает, что мы иногда думаем об одном и том
же, что у меня никакого опыта, кроме военного, что мне тоже хочется жрать
шоколад, стоять часовым, откровенно хвастаться подбитыми танками. Но я не
могу, не имею права. Наверно, и моя храбрость кажется ему какой-то
храбростью высшего порядка. Эх, Витька, Витька, когда-нибудь после войны,
если живы будем, расскажу я тебе все, и ты наверняка удивишься, скажешь:
"Не может быть". А оказывается, может быть. Ты просто остался моложе меня,
а я ведь за людей отвечаю".
- Спокойной ночи, Витя, - сказал Новиков и, против обыкновения, сильно
пожал руку Алешина. - Впрочем, спокойной ночи не будет. А что будет -
посмотрим.
- Черт с ним, товарищ капитан! - ответил Алешин, улыбаясь, и щелкнул
пальцами по сдвинутому со лба козырьку. - Оборона хуже всего! Леночке
привет!
Вернувшись к первому орудию, Новиков разбудил Горбачева и отдал ему
приказ пройти в город, связаться с дивизионом, при любых обстоятельствах
выяснить обстановку. Солдаты по-прежнему не спали. Ни слова ни говоря,
лежали на брезенте между станин и слушали приказ. Оранжевые полосы все
шире расползались от города, освещали всю высоту, лица, орудие, снарядные
ящики. В тылу отдаленно рокотал бой, изредка сотрясая брустверы позиции.
Разноцветные сигнальные ракеты, подавая неизвестные знаки, появлялись
среди зарева. А перед фронтом батареи, за минным полем, немцы молчали
мертво. И казалось, высота тесно сжата - сзади заревом, спереди -
выжидательной тишиной. Там были немцы, танки, и кто-то думал, рассчитывал,
определял время удара, время, о котором не мог знать Новиков.
- Пойду отдохну, - буднично сказал Новиков, чтобы как-нибудь ослабить
сжатое напряжение на огневой, и обратился к Ремешкову: - Изменится
что-нибудь - разбудите.
- Слушаюсь, - вскриком ответил Ремешков и сморгнул, привставая. - Да
разве тут заснешь?


Темнота блиндажа, пропитанная запахом соломы, слоисто, как в крепко
зажмуренных глазах, зашевелилась перед ним, обступила его, когда он вошел.
Он немного постоял у входа, прислушиваясь к своему дыханию, к крупным
сдвоенным ударам сердца, потом позвал негромко:
- Лена, ты спишь?
- Я жду тебя... Иди сюда. Что там, наверху?
Едва слышный мягкий шепот повеял на него из непроницаемой глубины
блиндажа, и он шагнул навстречу ему, как в теплый, качающий его ветерок.
- Окружение, да? Только лампу не зажигай...
- Лена, тебе находиться здесь нельзя, - сказал Новиков. - Тебе нужно
куда-нибудь в тихое место. Хотя бы в особняк. Около высоты. Я сам тебя
отнесу. Оставаться здесь нет смысла.
- Ну вот, по голосу чувствую - нахмурился. Ты за меня не волнуйся. Если
ты будешь рядом, мне будет спокойнее.
- Но мне - наоборот.
- Странно, но я понимаю. Слушай, что ты стоишь? Я ведь знаю, что мы как
на вокзальном положении. Ну и что же? Пусть... Сними шинель, ты ведь
устал, так будет лучше. Когда ты ушел, я подумала: вернется нахмуренный
или совсем не придет. Но если уж пришел, значит, ты хоть каплю любишь
меня.
Она тихо засмеялась счастливым, теплым смехом, который так по-новому
чувствовал сейчас Новиков, но который раньше казался порочным, нарочитым,
противоестественным в обстановке окружавшей их грязи, нечистоты, запаха
пороха, крови и пота. И то, что, дерзкая с ним прежде, она неожиданно
сказала о любви к нему и засмеялась ласково, и то, что его самого
непреодолимо тянуло к ней и, может быть, давно, - не было той далекой
любовью, светившей ему из бездны лет. Запах сыроватых аллей парка
культуры, желтый песок под белыми босоножками, мелькание за кустами
загорелых ног под ситцевым платьицем, велосипед, прислоненный к забору,
неожиданная встреча возле будочки с газированной водой, ясно-серые
улыбающиеся ему глаза над стаканом пузырящейся шипучки и снег, бесшумно
падающий вокруг фонарей...
Все оставшееся от того, прежнего, детского, полузабытого, было в
кармане его гимнастерки - четыре письма, фотокарточки не было. И, снимая
шинель, он на минуту приостановил движение руки, услышав хруст писем в
кармане. Он почувствовал, что предает, разрушает то прежнее, детское, это
настоящее было важнее, сильнее, нужнее ему, дороже и взрослее - он испытал
это впервые.
- Никогда я... такого не чувствовал, как к тебе, - сказал он глухо и
сел на нары, где лежала она, тихая сейчас, близкая, невидимая в потемках.
- Ты веришь?.. Никогда!..
Он обнял ее. Она не поднялась, снизу руками обвила его шею, притянула к
себе, и с замирающим стуком сердца он ощутил под гимнастеркой округлость
ее груди, гибкий шепот дыханием коснулся его подбородка, тонкие пальцы
исступленно ласкали его волосы на затылке, родственно, преданно гладили
его шею, скользили по плечам...
- Ты не жалей меня, не жалей. Делай со мной что хочешь. Разве ты не
понимаешь, что завтра меня не будет с тобой!..


- Теперь ты можешь отправить меня в госпиталь... Что бы ни было - ты
мой!..
Она лежала вся теплая, расслабленная, утомленно обнимая его, целовала
легкими прикосновениями. Тихий, обволакивающий шепот будто черными
шерстинками стоял перед глазами Новикова, был бесплотен, тающ, беззвучен;
и в том, как она прижималась к нему, пальцами проводила по лбу, по волосам
его, была сейчас усталая нежность, готовность на все, что могло еще
случиться с ними. Но после того, что впервые почувствовал он, - это
короткое, казалось, неповторимое бредовое счастье обладания женщиной, он
не хотел верить в ее слова о госпитале и не верил в то, что завтра или
сегодня ночью Лены не будет с ним. Была ошеломляющая его, непонятная,
страшная ненужность в ее ранении, в их запоздалом сближении, в этой
кажущейся случайности их близости.
В потемках, стараясь разглядеть ее белеющее лицо, Новиков слушал ее
шепот и молчал, - он никогда не испытывал такого горького, обжигающего
чувства утраты, внезапно случившейся с ним непоправимой жизненной
несправедливости. Приподнявшись, он вдруг стал целовать ее слабо
шевелящиеся губы, мягкие брови, мохнатую колючесть ресниц и заговорил
решительно, преувеличенно бодро:
- Ни в какой госпиталь ты не поедешь. Далеко я тебя не отпущу. Только в
медсанбат. Я сделаю так, что ты будешь в дивизии. Ты моя жена. И все будут
относиться к тебе как к моей жене. Не говори больше о госпитале.
- Жена... - повторила Лена медленно. - Как это ты хорошо сказал:
жена... - Помолчала и договорила со злой горечью: - Но здесь не может быть
ни жены, ни мужа.
- Я не хочу ждать. Я с трудом находил людей, которые уезжали из
батареи. Даже своих офицеров. Из тех, кто шел из Сталинграда, ни одного не
осталось.
Лена не ответила, уткнувшись лицом ему в подмышку, нагревая дыханием,
вдыхая запах его здорового, молодого тела; так пахло от него тогда, в
блиндаже - терпкий знакомый запах пороха, он был еще весь пропитан им
после утреннего боя. Долго лежала не шевелясь, и он понимал по ее
молчанию, что она не хотела, не могла сказать ему то, что он бы отверг, не
признал, не принял. Тогда он сказал отрывистым, неузнаваемым ею голосом:
- Ты молчишь, Ленка? А мне все ясно.
- Все может измениться, пойми меня! - ответила она серьезно и страстно.
- Все... Слишком хорошо с тобой и неспокойно. Ты послушай меня, я,
наверное, чепуху говорю. Но бывает так: когда очень хорошо - начинаешь
всего бояться. Боюсь за тебя, за себя, понимаешь?
Он не выдержал, обнял ее.
- Ты действительно чепуху говоришь, Ленка, - сказал Новиков спокойно. -
Со мной ничего не случится. Об этом не думай. Я убежден, что меня не
убьют. Еще в начале войны был уверен.
Она осторожно гладила его шею, его грудь.
- Обними меня крепче. Очень крепко, - неожиданно попросила она шепотом.
- Чтоб больно было...
Треск, пронесшийся над накатами блиндажа, короткий крик возле орудия,
топот бегущих ног в траншее заставили Новикова вскочить, в темноте одеться
с привычной поспешностью. Затягивая на шинели ремень, ощутимый знакомой
тяжестью пистолета, услышал он, как после беглых разрывов на высоте
заструилась по стенам земля, застучала по плечам дробным, усиливающимся
ливнем.
Сдавленный голос - не то Ремешкова, не то Степанова - толкнулся в дверь
блиндажа:
- Товарищ капитан!.. Немцы!
И, услышав это "немцы", он, как бы мгновенно охлажденный, понял все.
Он быстро подошел к безмолвно севшей на нарах Лене и не поцеловал ее,
только сказал:
- Ну вот, началось! Пошел!..
И вышел из блиндажа, застегивая шинель.


Побледневшее к утру зарево, холодно тлеющий над туманными изгибами
Карпат лиловый восток, пронизывающая ранняя свежесть земли, влажные от
росы погоны и желтое, круглое, заспанное лицо Степанова, месяц, прозрачной
льдинкой тающий среди позеленевшего неба, - ничто детально и точно не было
сразу намечено и выделено сознанием Новикова. Все это даже не могло
интересовать его, выделиться, остановить внимание, кроме одного, что в ту
минуту реально увидел он.
Вся мрачно теневая, темная еще, покрытая остатком ночи опушка соснового
леса, куда днем отошли немцы, как бы раздвигалась, оскаливаясь огнем, -
черные тела танков, тяжело переваливаясь через лесной кювет, уверенно
расползались в две стороны: в направлении свинцово поблескивающего озера,
мимо бывших позиций Овчинникова, и через минное поле - в направлении
высоты, где стояли орудия Новикова. Все, что мог увидеть в первое
мгновение он, удивило его не тем, что запоздало началась атака, а тем, что
незнакомое и новое что-то было в атаке немцев, в продвижении их.
Ночь, еще непрочно тронутая зарей, заливала темнотой низину, услужливо
скрывала начавшееся движение танков к высоте. Только по чугунному гулу, по
длинно вырывавшимся искрам из выхлопных труб, по красным оскалам огня, по
железному скрежету будто гигантски сжатой, а теперь разворачиваемой,
упруго шевелящейся, дрожащей от напряжения стальной пружины Новиков точно
и безошибочно определил это новое направление на высоту.
Пышно и ярко встала над разными концами леса россыпь двух сигнальных
ракет. Как отсвет их, ответно взмыли две высокие ракеты на окраине
горящего города, в том месте, откуда ночью с тыла высоты стреляли по
орудиям прорвавшиеся из Касно танки, и Новиков, заметив эти сигналы, понял
их: "Мы идем на прорыв, соединимся в городе".
Плохо видимые танки, разворачиваясь фронтом, подминая кусты, словно
жадно, хищно пожирая их, уже вползали в район минного поля перед высотой,
- тогда стало ясно Новикову, что немцы успели за ночь разминировать полосу
низины.
- Что стоите, Степанов? К орудию! Бегом! - скомандовал Новиков, вдруг
увидев, как нервно мял, тискал свои мясистые щеки Степанов.
Стоял он рядом в ходе сообщения, грузно приседая, оглядываясь на
кипящую разрывами высоту, крупные губы прыгали, растягивались, он медлил с
желанием выдавить из себя что-то; слов Новиков не разобрал.
- Бегом!
"Что это с ним? Спокойный ведь был парень! Нервы сдали, что ли?" -
подумал Новиков досадливо и удивленно, видя, как побежал к орудию
толстоватый в пояснице Степанов, как при разрывах нырял он большой
головой, так что уши врезались в воротник шинели.
Новиков два раза пригнулся, когда бежал следом за Степановым к орудию.
Осколки рваными даже на слух краями резали воздух над бруствером, звенели
тонко и нежно. И этот противоестественно ласкающий звук смерти по-новому,
до отвращения ощущал Новиков.
На огневой позиции, неистово торопясь возле орудия, солдаты с помятыми,
серо-землистыми от бессонницы лицами суетливо подправляли брусья под
сошники. Порохонько сидел на земле без шинели, сильно и жестко обрубал
топором края канавки в конце станин; нетерпеливо перекашивая злые губы,
кричал что-то Ремешкову, вталкивающему брус под сошники. У мигом
повернувшего лицо Порохонько острые глаза налиты жгучей радостью
мстительного облегчения. Взгляд его коротко скользнул навстречу Новикову -
будто он, Порохонько, ждал своего часа и дождался. Сразу стало горячо
Новикову от этого взгляда. И, рывком сбрасывая, кинув на бруствер
отяжелевшую шинель, он крикнул:
- По места-ам! Заряжа-ай!
Заметил у бросившегося к казеннику Ремешкова следы снарядной смазки на
небритых скулах, на подбородке, а в полуоткрытых губах выражение слепой
торопливости. Скользкий снаряд колыхнулся в руках его, сочно вщелкнулся в
казенник, мгновенно закрытый затвором. И снова волчком метнулся Ремешков к
раскрытому ящику, выхватил оттуда, родственно прижал к животу снаряд,
переступая крепкими ногами, вроде земля жгла его.
"С этим парнем кончено, - удовлетворенно мелькнуло у Новикова. -
Кажется, солдат родился". И не осудил себя за ту жестокость, которую
проявлял в эти дни к Ремешкову.
- Вы к панораме или я? Вы или я, товарищ капитан? Может, Порохонько?..
Товарищ капитан!.. - не говорил, а просяще выкрикивал Степанов, крадучись,
боком пятясь к панораме.
Досиня бледный, весь огрузший, потеряв прежнюю деловитость в движениях,
был он, похоже, смят чем-то, подавлен, разбит. Неприятно отталкивали
Новикова его опустошенно-светлые дергающиеся глаза - в них исчезло
внимание, появилась бессмысленная рыскающая быстрота. И Новиков понял. Это
была подавленность страхом, рожденная после нестерпимого ожидания ночью
тем чувством самосохранения, что, как болезнь, возникло у некоторых солдат
в конце войны.
- Вы что раскисли? - Новиков взял за плечо Степанова, повернул к себе.
- Возьмите себя в руки! Выбросьте блажь из головы! Забьете чушь в голову -
убьет первым же снарядом! К панораме!
И уже с непрекословной силой подтолкнул наводчика к щиту орудия.
Степанов присел к панораме, потянулся судорожно-спешно к маховикам
механизмов, а они, чудилось, ускользали из рук его. Схватил их, широкая
ссутуленная спина напружилась, по этой спине чувствовал Новиков дрожащее в
Степанове напряжение, неточно рыскающие сдвиги прицела.
- Мне бы к прицелу, товарищ капитан! Разрешите? - выплыл из-за спины
голос Порохонько и исчез, стертый, раздробленный вздыбившими высоту позади
орудия танковыми разрывами.
Живая танковая дуга, все увеличиваясь, все разгибаясь по фронту,
охватывала высоту, левый край ее продвигался к озеру, но не туда, где
вчера немцы наводили переправу, а мимо бывших позиций Овчинникова - в
направлении котловины, через которую ночью прорывался Новиков к орудиям за
ранеными и где встретил немцев. Орудия Овчинникова не задерживали теперь
танки на нейтральной полосе. Центр дуги, приближаясь, вытягивался к
высоте, а правый край дуги пересекал прямую линию шоссе, - было видно, как
танки угрюмо-черными тенями переползали через нее, двигались фланговым
обходом на город.
Перемигиваясь, вспыхивали и затухали ракеты на разных концах дуги.
Низина наливалась катящимся гулом, но мутно различимые квадраты танков
еще не вели массированный огонь, - стреляли по флангам, как бы еще
выжидательно нащупывая цели. И это тоже казалось необычным Новикову.
- К телефону Алешина! Быстро! - приказал он телефонисту и спрыгнул в
ровик, - белое лицо связиста засновало у аппарата.
"Если бы были орудия Овчинникова, если бы... - подумал Новиков, в эту
минуту ничего не прощая Овчинникову. - Там, у озера, свободный, не
прикрытый ничем проход..."
- Алешин, ты? - Он стиснул трубку. - Алешин...
Ответа не расслышал - тотчас ворвался в ровик гром артиллерийской
стрельбы: выстрелы - разрывы, разрывы - выстрелы. На миг поднял голову:
справа от высоты взлетало и падало рваное зарево. С неуловимой частотой
сплетались там багровые выплески, - открыли огонь по танкам соседние
батареи. Рядом бегло гремели врытые в землю тяжелые самоходки. У Новикова
не было связи с соседями, он не знал об их потерях в утреннем бою, и
внезапная радость оттого, что соседние орудия жили, зажглась в нем
пьянящим азартом. Он улыбнулся жаркой улыбкой, испугавшей и удивившей
связиста, крикнул в трубку, прикрывая ее ладонью:
- Видишь, Алешин, справа огонь? Соседи живут! По правым танкам не
стреляй! Огонь по левым! Не подпускай к озеру! Снаряды не жалей! Все!
И, бросив трубку, повернулся к орудиям, высоким, звонким голосом подал
команду:
- Внимание!.. Наводить по левым танкам... по головному!
Ракеты уже не сигналили больше, танки подтянулись из леса, атака
началась одновременно на всем протяжении вытянутой дуги. Новиков видел это
без бинокля.
Левая оконечность дуги резко закруглилась - три крайних танка, набирая
скорость, с вибрирующим воем моторов вырвались вперед, тяжело катились по
возвышенности, где низкими буграми лиловели бывшие позиции Овчинникова.
Передний танк взрыл широкими гусеницами бруствер, смело вполз на огневую,
железно взревев мотором, развернулся там, дав

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися