Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Чингиз Торекулович Айтматов. Прощай, Гульсары!

страница №6

т. Неужели не видит Чоро, что все это не
так, как говорят сегизбаевы и кашкатаевы! Что слова их снаружи красивы, а
внутри лживы и пусты. Кого обманывает, ради чего?
Не повернул Танабай головы и тогда, когда Чоро догнал его и поехал
рядом, сдерживая разгоряченного иноходца.
- Я думал, Танабай, мы вместе выедем, - сказал он, переводя дыхание. -
Хватился, а тебя уже нет...
- Чего тебе? - все так же не глядя на него, бросил Танабай. - Езжай
своей дорогой.
- Давай поговорим. Не отворачивайся, Танабай. Поговорим как друзья,
как коммунисты, - начал Чоро и осекся на полуслове.
- Я тебе не друг и тем более не коммунист уже. Да и ты давно уже не
коммунист. Ты прикидываешься им...
- Ты это серьезно? - спросил Чоро упавшим голосом.
- Конечно, серьезно. Выбирать слова еще не научился. Что, где и как
говорить, тоже не знаю. Ну, прощай. Тебе прямо, а мне в сторону. - Танабай
свернул коня с дороги и, не оборачиваясь, так и не глянув ни разу в лицо
друга, поехал полем, прямиком в горы.
Он не видел, как мертвенно побледнел Чоро, как хотел остановить его,
протянув руку, и как потом скорчился, схватился за грудь, как повалился на
гриву иноходца, хватая ртом воздух.
- Плохо мне, - шептал Чоро, корежась от невыносимой боли в сердце. -
Ой, плохо мне! - хрипел он, синея и задыхаясь. - Скорей домой, Гульсары,
домой скорей.
Мчал иноходец его к аилу по темной, пустынной степи, пугал коня голос
человека, слышалось в нем что-то страшное, жуткое. Прижал Гульсары уши,
испуганно фыркая на бегу. А человек в седле мучился, корежился, судорожно
вцепившись руками и зубами в гриву коня. Поводья болтались, свисая с шеи
бегущего Гульсары.


20



В тот поздний час, когда Танабай был еще в пути к горам, по улицам
аила носился верховой, поднимая лай всполошившихся собак.
- Эй, кто там дома? Выходи! - вызывал он хозяев. - На партсобрание
давай, в контору.
- А что такое? Почему так срочно?
- Не знаю, - отвечал посыльный. - Чоро зовет. Сказал, чтобы быстрей
шли.
Сам Чоро сидел в это время в конторе. Привалившись плечом к столу,
согнувшись, задыхаясь, крепко зажимал он пятерней грудь под рубахой. Мычал
от боли, кусал губы. Холодная испарина выступила на позеленевшем лице,
глаза провалились в орбиты темными ямами. Временами он забывался, и снова
казалось ему, что несет его иноходец по темной степи, что хочет он
окликнуть Танабая, а тот, бросив на прощание раскаленные, как уголь, слова,
не оглядывается. Прожигают сердце слова Танабая, душу прожигают...
Сюда привели парторга под руки из конюшни, после того как отлежался он
там немного на сене. Конюхи хотели отвести его домой, но он не согласился.
Послал человека сзывать коммунистов и теперь ждал их с минуты на минуту.
Засветив лампу и оставив Чоро одного, сторожиха возилась у печки в
передней комнате, иногда заглядывала в приоткрытую дверь, вздыхала, качала
головой.
Чоро ждал людей, а время уходило каплями. Горькими, тяжелыми каплями
каждую секунду иссякало отпущенное ему на роду время, цену которого он
постигал только теперь, прожив немалую жизнь. Не уследил он дней своих и
годов, оглянуться не успел, пролетели они в трудах и заботах. Не все
получилось на веку его, не все удалось, как хотелось. Старался, бился, но
где-то и отступал, чтобы обойти углы, чтобы не так жестко было ходить. И,
однако, не обошел. Приперла его к стене та сила, с которой избегал он
сталкиваться, и теперь отходить было некуда, путь кончался. Ах, если бы он
пораньше спохватился, если бы пораньше заставил себя прямо смотреть в глаза
жизни...
А время убывало горькими, гулкими каплями. Как долго не идут люди, как
долго их ждать!
"Только бы успеть, - со страхом думал Чоро. - Только бы успеть все
сказать! - Беззвучным, отчаянным криком удерживал он покидавшую его жизнь.
Крепился, готовился к последнему бою. - Все расскажу. Как было дело. Как
проходило бюро, как исключили Танабая из партии. Пусть знают: я не согласен
с этим решением райкома. Пусть знают: я не согласен с исключением Танабая.
Скажу все, что я думаю об Алданове. Пусть потом, после меня, заслушают его.
Пусть решат коммунисты. О себе расскажу все, какой я есть. О колхозе нашем,
о людях скажу... Только бы успеть, скорей бы уж приходили, скорей..."
Первой прибежала жена с лекарствами. Перепугалась, запричитала,
заплакала:
- Да ты в уме своем? Да неужто ты не сыт этими собраниями? Пошли
домой. Ты посмотри на себя. Боже мой, подумай хоть о себе!
Чоро не хотел слушать. Отмахнулся, запивая лекарство. Зубы стучали о
стакан, вода лилась на грудь.
- Ничего, мне лучше уже, - проговорил он, пытаясь дышать ровней. - Ты
подожди там, уведешь меня потом. Не бойся, иди.
И когда послышались с улицы шаги людей, Чоро выпрямился за столом,
подавил в себе боль, собрал все силы, чтобы выполнить то, что он считал
своим последним долгом.
- Что случилось? Что с тобой, Чоро? - спрашивали его.
- Ничего. Скажу сейчас, пусть подойдут все, - отвечал он.
А время убывало горькими, гулкими каплями.
Когда коммунисты собрались, парторг Чоро Саяков встал из-за стола,
снял шапку с головы и объявил партсобрание открытым...


21



Вернулся Танабай к себе ночью. Джайдар вышла во двор с фонарем. Ждала,
глаза проглядела.
И с первого взгляда поняла она, какая беда стряслась с мужем. Он молча
разнуздывал коня, расседлывал, а она светила ему, и он ничего ей не
говорил. "Хоть бы напился в районе, может, легче было бы ему", - подумала
она, а он все молчал, и страшно становилось от его молчания. А она-то
собиралась порадовать его - корма подвезли немного, соломы, муки ячменной,
и теплее стало, ягнят выгоняли на пастьбу, травку щиплют уже.
- Бектаевскую отару забрали. Нового чабана прислали, - сказала она.
- А хрен с ним, с Бектаем, с отарой, с чабаном твоим...
- Устал?
- Чего устал? Из партии выгнали!
- Да потише ты, сакманщицы услышат.
- Чего тише? Что мне скрывать? Выгнали, как последнюю собаку, и все.
Так мне и надо. И тебе тоже так и надо. Мало нам. Ну чего стоишь? Чего
смотришь?
- Иди отдыхай.
- Сам знаю.
Танабай пошел в кошару. Осмотрел овец. Потом пошел в загон, там тоже
побродил впотьмах и снова вернулся в кошару. Места себе не находил. От еды
отказался и разговаривать отказался. Плюхнулся на солому, сваленную в углу,
и лежал неподвижно. Жизнь, заботы, тревоги всякие потеряли смысл. Уже
ничего не хотелось. Не хотелось жить, не хотелось думать, не хотелось
видеть ничего вокруг.
Ворочался, хотел уснуть, хотел забыться, но где там, куда уйдешь от
себя? Снова припоминал, как уходил Бектай, как оставались за ним черные
следы на белом снегу, как нечего ему было сказать в ответ, снова
представлял себе, как орал Сегизбаев, сидя на иноходце, как поносил его
последними словами, как грозил засадить его в тюрьму, как предстал Танабай
на бюро райкома вредителем и врагом народа, и на этом кончалось все, вся
его жизнь. И снова хотелось ему схватить вилы и броситься с криком, бежать
в ночь, истошно орать на весь свет, пока не свалится куда-нибудь в овраг и
не свернет там себе шею.
Засыпая, он думал, что лучше умереть, чем так жить. Да, да, лучше
смерть!..
Проснулся с тяжелой головой. Несколько минут не мог сообразить, где он
и что с ним. Рядом перхали овцы, блеяли ягнята. Значит, в кошаре он.
Брезжил рассвет на дворе. Зачем он проснулся? Зачем? Лучше бы не просыпался
совсем. Умереть осталось только, надо покончить с собой...


...Потом он пригоршнями пил воду из речки. Холодную, студеную воду с
тонким, хрустящим ледком. Вода с шумом протекала между дрожащими пальцами,
а он снова черпал ее и пил, обливаясь. Отдышался, пришел в себя и только
тогда представил себе всю нелепость этой затеи с самоубийством, всю
глупость этой расправы над собой. Да как можно лишить себя жизни, которая
единожды дается человеку?! Да разве сегизбаевы стоят того? Нет, Танабай
будет еще жить, он еще будет горы ворочать!
Вернувшись, он незаметно спрятал ружье, патронташ и весь тот день
усердно работал. Поласковей хотелось ему быть с женой, с дочками, с
сакманщицами, но сдерживал себя, чтобы женщины ничего не заподозрили. А те
работали как ни в чем не бывало, точно ничего особенного не случилось, все
было в порядке. Благодарен им был Танабай за это, помалкивал и работал.
Сходил на выпас, помог пригнать отару домой.
Вечером погода испортилась. Дождь или снег, но что-то будет.
Затуманились горы вокруг, небо отяжелело в тучах. Опять надо было думать,
как уберечь молодняк от холода. Опять надо было расчищать кошару, стелить
солому, чтобы снова не начался мор. Мрачнел Танабай, но старался забыть,
что было, и не падать духом.
Стемнело уже, когда во дворе появился приезжий всадник. Встретила его
Джайдар. Они о чем-то поговорили. Танабай в это время работал в кошаре.
- Выйди на минутку, - позвала его жена. - Человек к тебе. - И уж по
тому, как позвала она, он почувствовал что-то недоброе.
Вышел. Поздоровался. То был чабан из соседнего урочища.
- Это ты, Айтбай? Слезай с коня. Откуда?
- Из аила. Был я там по делам. Просили передать тебе: Чоро тяжело
болен. Сказали, чтобы ты приехал.
"Опять этот Чоро!" Вспыхнула угасшая было обида. Видеть его не
хотелось.
- А что я, доктор? Он всегда болеет. У меня тут и без него забот по
горло. Погода вон портится.
- Ну, дело твое, Танаке, поедешь не поедешь, сам знаешь. А я передал,
что просили. До свидания. Мне пора, ночь скоро.
Айтбай тронул лошадь, но затем придержал.
- Ты подумай все же, Танаке. Плохо ему. Сына вызвали с учебы. Поехали
встречать на станцию.
- Спасибо, что передал. Но я не поеду.
- Поедет, - застыдилась Джайдар. - Не беспокойтесь, поедет он.
Танабай промолчал, а когда Айтбай выехал со двора, сказал жене зло:
- Ты брось эту привычку отвечать за меня. Я сам знаю. Сказал, не
поеду - значит, не поеду.
- Подумай, что ты говоришь, Танабай!
- Мне нечего думать. Хватит. Додумался до того, что выгнали из партии.
Нет у меня никого. И я если заболею, пусть никто не приезжает. Подохну
один! - Он махнул в сердцах рукой и пошел в кошару.
Но покоя на душе не было. Принимая роды у маток, таская ягнят,
устраивая их в углу, цыкая на орущих овец, расталкивая их, чертыхался и
бурчал:
- Давно бы ушел, не страдал бы так. Всю жизнь болеет, стонет, за
сердце хватается, а сам с седла не слазит. Тоже мне начальник. Видеть тебя
не желаю после этого. Обижайся не обижайся, а я тоже в обиде. И никому нет
дела...
На дворе стояла ночь. Снег стал сыпать понемногу, и тишина вокруг была
такая чуткая, что слышно было даже, как с шорохом падали на землю редкие
снежинки.
Танабай не шел в юрту, избегал разговора с женой, и она не приходила.
"Ну и сиди, - думал он. - А поехать меня не заставишь. Мне теперь все
безразлично. Мы с Чоро чужие люди. У него своя дорога, у меня своя. Были
друзьями, а теперь не то. А если я друг его, то где он был раньше? Нет, мне
теперь все безразлично..."
Джайдар все же пришла. Принесла ему плащ, сапоги новые, кушак,
рукавицы, шапку, которую он надевал при выездах.
- Одевайся, - сказала она.
- Напрасно стараешься. Я никуда не поеду.
- Не теряй времени. Может случиться, что потом всю жизнь будешь
жалеть.
- Ничего я не буду жалеть. И ничего с ним не случится. Отлежится. Не
первый раз.
- Танабай, никогда я тебя ни о чем не просила. А сейчас прошу. Отдай
мне свою обиду, отдай мне свое горе. Поезжай. Будь человеком.
- Нет. - Танабай упрямо мотнул головой. - Не поеду. Мне теперь все
безразлично. Ты думаешь о приличии, о долге. Что люди скажут? А я теперь
знать ничего не хочу.
- Одумайся, Танабай. Я пойду пока присмотрю за огнем, как бы не упали
угли на кошму.
Она ушла, оставив его одежду, но он не тронулся с места. Сидел в углу,
не мог переломить себя, не мог забыть тех слов, которые он говорил Чоро. А
теперь: "Здравствуйте, проведать явился, как здоровье? Не помочь ли чем?"
Нет, не сможет он так, не в его это правилах.
Джайдар вернулась.
- Ты еще не оделся?
- Не надоедай. Сказал: не поеду...
- Встань! - гневно вскрикнула она. И он, к удивлению своему, встал по
ее приказу, как солдат. Она шагнула к нему, глядя в тусклом свете фонаря
исстрадавшимися, возмущенными глазами. - Если ты не мужчина, если ты не
человек, если ты баба слюнявая, то я поеду за тебя, а ты оставайся нюни
разводи! Я поеду сейчас же. Иди седлай немедленно коня!
И он, повинуясь ей, пошел седлать лошадь. На дворе порошил снег. Тьма,
казалось, кружилась вокруг бесшумной, медленной каруселью, как вода в
глубокой заводи. Горы не различишь - темно. "Вот еще наказание! Куда она
теперь одна среди ночи? - думал он, набрасывая впотьмах седло. - И не
отговоришь. Нет. Не откажется. Убей, не откажется. А если собьется с пути?
Ну, пусть пеняет на себя..."
Седлал Танабай коня, и самому стыдно становилось: "Зверь я, больше
никто. Одурел от обиды. Выставляю ее напоказ, - смотри, какой я несчастный,
как мне плохо. И жену извел. А она-то при чем? За что ее терзаю? Не видать
мне добра. Никудышный я человек. Зверь, и только".
Заколебался Танабай. Нелегко было отступиться от своих слов. Пошел
назад набычившись, опустив глаза.
- Оседлал?
- Да.
- Ну так собирайся. - И Джайдар подала ему плащ.
Танабай молча стал одеваться, радуясь, что жена первая пошла на
мировую. И все же для вида покуражился:
- А может, с утра поеду?
- Нет, отправляйся сейчас. Будет поздно.
Ночь кружилась в горах тихой заводью. Плавно и мягко оседали большие
хлопья последнего весеннего снега. Один среди темных склонов ехал Танабай
на зов отвергнутого им друга. Снег налипал на голову, на плечи, на бороду и
руки. Танабай сидел в седле неподвижно, не отряхивая его. Так ему было
лучше думать. Думал он о Чоро, обо всем том, что связывало их долгие годы,
когда Чоро учил его грамоте, когда они вступали в комсомол, а потом и в
партию. Вспомнил, как они работали вместе на стройке канала и как Чоро
первый принес ему газету с заметкой о нем и с фотографией, первый
поздравил, пожал руку.
Смягчался душой Танабай, оттаивал, и его охватывало щемящее чувство
беспокойства: "Как он там? А может, и правда ему очень плохо? А то зачем бы
вызывать сына? Или сказать хочет что? Посоветоваться?.."
Уже светало. Снег все так же кружил. Танабай заторопил коня, погнал
рысью. Скоро за теми вон буграми, в низине - аил. Как там Чоро? Быстрее бы.
И вдруг в тишине утра донесся смутный, далекий голос со стороны аила.
Всплеснул чей-то крик и оборвался, замер. Танабай осадил коня, подставил
ухо по ветру. Нет, ничего не слышно. Наверное, это так показалось.
Конь вынес Танабая на бугор. Внизу перед ним среди белых, заснеженных
огородов, среди голых садов лежали улицы аила, еще безлюдные в эту раннюю
пору. Нигде никого. И только у одного двора толпилась черная куча народа, у
деревьев стояли оседланные лошади. Это был двор Чоро. Почему так много
собралось там люда? Что случилось? Неужели...
Приподнявшись на стременах, Танабай судорожно глотнул колючий ком
холодного воздуха и замер, и сейчас же погнал коня вниз по дороге. "Не
может быть! Как же так? Не может быть!" На душе у него стало так скверно,
словно бы он был виновен в том, что там, наверное, случилось. Чоро,
единственный его друг, просил приехать на последнее свидание перед вечной
разлукой, а он артачился, упрямствовал, тешил свою обиду. Да кто же он
после этого? Почему жена не плюнула ему в глаза? Что может быть на свете
уважительнее последней просьбы умирающего человека?
Опять перед Танабаем встала та дорога в степи, на которой догнал его
на иноходце Чоро. Что он ему тогда ответил? Да разве можно простить себе
это?
Как в бреду, ехал Танабай по снежной улице, сгибаясь под тяжестью
своей вины и стыда, и вдруг увидел впереди, за двором Чоро, большую группу
конных. Они приближались молчаливой кучей и вдруг все разом громко
заголосили в один голос, раскачиваясь в седлах:
- Ойбай, баурымай! Ойбайай, баурым!*
______________
* Ойбайай, баурымай! - траурный крик, оплакивание умершего.

"Казахи приехали", - догадался Танабай и понял, что надеяться уже не
на что. Соседние казахи, прибывшие из-за реки, оплакивали Чоро, как брата,
как соседа, как человека, близкого им и известного во всей округе. "Спасибо
вам, братья, - подумал в ту минуту Танабай. - От дедов и отцов - в беде и
горестях вместе, на свадьбах и скачках вместе. Плачьте, плачьте вместе с
нами!"
И сам вслед за ними огласил утренний аил истошным, надсадным криком:
- Чоро-о-о! Чоро-о-о! Чоро-о-о!
Он рысил на коне, свисая с седла то на левую, то на правую сторону, и
рыдал по своему ушедшему из этого мира другу.
Вот уже двор, вот стоит возле дома Гульсары в траурной попоне. Оседает
снег на него и тает. Остался иноходец без хозяина. Стоять ему с пустым
седлом.
Танабай припадает к гриве коня, подымается и снова припадает. Вокруг -
едва различимые, как в тумане, лица людей, плач. Он не слышал, как кто-то
сказал:
- Снимите Танабая с седла. Подведите к сыну Чоро.
Несколько пар рук протянулись к нему, помогли слезть с коня, повели
его под руки через толпу.
- Прости меня, Чоро, прости! - плакал Танабай.
Во дворе лицом к стене дома стоял сын Чоро, студент Самансур. Он
повернулся к Танабаю в слезах, они обнялись, плача.
- Нет твоего отца, нет моего Чоро! Прости меня, Чоро, прости! -
захлебываясь, рыдал Танабай.
Потом их развели. И тут Танабай увидел рядом с собой среди женщин ее,
Бюбюжан. Она смотрела на него и молча лила слезы. Танабай зарыдал еще
сильнее.
Плакал за все, за все утраты, за Чоро, за вину свою перед ним, за то,
что не мог вернуть назад те слова, которые бросил ему по дороге, плакал за
нее, что стояла теперь рядом, как чужая, за ту любовь, за ту грозовую ночь,
за то, что оставалась она одинокой, и за то, что старела она уже, плакал за
иноходца своего Гульсары, стоящего в траурной попоне, за обиды свои и муки,
за все то, что было не выплакано.
- Прости меня, Чоро, прости! - повторял он. И тем самым как бы просил
прощения у нее.
Ему хотелось, чтобы Бюбюжан подошла и утешила его, чтобы она утерла
ему слезы, но она не подходила. Она стояла и плакала.
Утешали его другие:
- Довольно, Танабай. Слезами не поможешь, успокойся.
И от этого ему было еще горше и больнее.


22



Хоронили Чоро после полудня. Мутный диск солнца бледно просвечивал
сквозь блеклые слои неподвижных туч. Все еще плавали в воздухе мягкие
влажные хлопья снега. По белому полю черной молчаливой рекой тянулась
похоронная процессия. Эта река словно бы возникла здесь внезапно и словно
бы впервые прокладывала себе русло. Впереди на машине с откинутыми бортами
везли усопшего Чоро, туго и глухо запеленатого в белую погребальную кошму.
Возле сидели жена, дети, родственники. Все другие следовали верхом на
лошадях. Двое шли за машиной пешком - сын Самансур и Танабай, ведший на
поводу коня покойного друга, иноходца Гульсары, с пустым седлом.
Дорога за околицей была в мягком ровном снегу. Широкой и темной,
изрытой копытами коней полосой следовала она затем по пятам процессии. Она
словно бы отмечала последний путь Чоро. Путь выводил к холму, на кладбище.
И здесь оканчивался для Чоро уже безвозвратно.
Вел Танабай иноходца на поводу и говорил ему про себя: "Вот, Гульсары,
лишились мы с тобой нашего Чоро. Нет его, не стало... Что ж ты тогда не
крикнул мне, не остановил меня? Не дал бог тебе языка. А я хоть и человек,
а оказался хуже тебя, коня. Бросил друга на дороге, не оглянулся, не
одумался. Убил я Чоро, убил его словом своим..."
Всю дорогу до самого кладбища Танабай вымаливал у Чоро прощение. И на
могиле, спустившись в яму вместе с Самансуром, он говорил Чоро, укладывая
его тело на вечное ложе земное:
- Прости меня, Чоро. Прощай. Слышишь, Чоро, прости меня!..
Падала в могилу брошенная горстями земля, потом она посыпалась
потоками с разных сторон, уже с лопат. Наполнила яму и выросла свежим
бугром на холме.
- Прости, Чоро!..


После поминок Самансур отозвал Танабая в сторону:
- Танаке, дело у меня к вам, поговорить нам надо.
И они пошли через двор, оставив людей, дымящие самовары и костры.
Вышли на зады в сад. Пошли вдоль бровки арыка, остановились за огородом, у
сваленного дерева. Сели на него. Помолчали, каждый думал о своем. "Вот она,
жизнь-то, - размышлял Танабай, - мальчишкой знал Самансура, а теперь вон
какой стал. Повзрослел от горя. Теперь он вместо Чоро. Теперь мы с ним как
равный с равным. Так оно и должно быть. Сыновья заступают на место отцов.
Сыновья род продолжают, дело продолжают. Дай-то бог стать ему таким же, как
отец. Да чтобы дальше пошел, чтобы разумом и умением выше нас поднялся,
чтобы счастье творил себе и другим. На то мы и отцы, на то мы и рождаем
сыновей с надеждой, что будут они лучше нас, в этом вся суть".
- Ты, Самансур, старший в семье, - сказал ему Танабай, по-стариковски
оглаживая бороду. - Ты теперь вместо Чоро, и я готов выслушать тебя, как
самого Чоро.
- Должен я вам передать, Танаке, наказ отца, - проговорил Самансур.
Танабай вздрогнул, ясно уловив в говоре сына голос и интонации отца, и
впервые обнаружил, что он очень похож на отца, на того молодого Чоро,
которого сын не знал, но которого знал и помнил Танабай. Не потому ли
говорят, что человек не умирает до тех пор, пока живут знавшие его?
- Слушаю тебя, сын мой.
- Я застал отца живым, Танаке. Вчера ночью успел приехать за час до
его кончины. Он был в сознании до самого последнего вздоха. А вас, Танаке,
он очень ждал. Все спрашивал: "Где Танабай? Не приехал?" Мы его
успокаивали, что вы в дороге, что вы вот-вот появитесь. Видно, хотел он вам
что-то сказать. И не успел.
- Да, Самансур, да. Нам надо было увидеться. Очень надо было. Век не
прощу себе. Это я виноват. Это я не успел.
- Так вот просил он меня передать. Сын, говорит, скажи Танаке моему,
что прошения прошу у него, скажи, чтобы обиду не держал в душе и чтобы он
сам отвез мой партбилет в райком. Пусть, говорит, Танабай собственноручно
сдаст мой билет - не забудь, передай. Потом забылся. Мучился. И, умирая,
смотрел так, точно ждал кого-то. И плакал, слов уже было не разобрать.
Танабай ничего не отвечал. Всхлипывая, теребил бороду. Ушел Чоро. Унес
с собой половину Танабая, часть жизни его унес.
- Спасибо, Самансур, за слова твои. И отцу твоему спасибо, - промолвил
наконец Танабай, беря себя в руки. - Одно лишь меня смущает. Ты знаешь, что
меня исключили из партии?
- Знаю.
- Как же я, исключенный, повезу партбилет Чоро в райком? Не имею я на
то права.
- Не знаю, Танаке. Решайте сами. А я должен выполнить предсмертную
волю отца. И буду вас просить сделать так, как хотел он, покидая нас.
- Я бы от души рад. Но такая беда приключилась со мной. А не лучше,
если ты сам отвезешь, Самансур?
- Нет, не лучше. Отец знал, что просил. Если он вам верил, то почему я
не должен вам доверять? Скажите в райкоме, что такой был наказ отца моего,
Чоро Саякова.
Еще затемно, ранним утром, выехал Танабай из аила. Гульсары, славный
иноходец Гульсары, в беде и радостях одинаково надежный конь, - Гульсары
бежал под седлом, дробя копытами мерзлые комья дорожной колеи. В этот раз
он вез Танабая, ехавшего с особым поручением умершего друга его, коммуниста
Чоро Саякова.
Впереди, над невидимыми краями земли, медленно наливался рассвет. В
чреве рассвета нарождалась новая заря. Она разрасталась там, внутри серой
мглы...
Иноходец бежал туда, к рассвету, к одинокой и яркой звезде, еще не
угасшей на небосклоне. Один по пустынной гулкой дороге выбивал он рокочущую
дробь ходкой иноходи. Давно не доводилось Танабаю ездить на нем. Бег
Гульсары по-прежнему был стремителен и прочен. Ветер пластал гриву, дул
седоку в лицо. Хорош был Гульсары, в доброй силе был еще конь.
Всю дорогу Танабай раздумывал, терялся в догадках, почему именно ему,
Танабаю, изгнанному из партии, Чоро наказал перед смертью отвезти в райком
свой партбилет. Чего он хотел? Или испытать думал? А может, хотел тем самым
сказать о своем несогласии с исключением Танабая из партии? Теперь этого
никогда не узнаешь, не выпытаешь. Никогда больше ничего не скажет он. Да,
есть такие слова страшные: "Никогда больше!" Дальше и слов уже нет...
И опять нахлынули разные мысли, снова ожило все то, что хотел забыть,
оторвать от себя навсегда. Нет, оказывается, еще не все кончено. С ним, при
нем еще последняя воля Чоро. Он придет с его партбилетом и поведает о нем,
о Чоро, все как есть, расскажет, каким был Чоро для людей, каким был для
него. И о себе расскажет, потому что Чоро и он - пальцы одной руки.
Пусть узнают, какими они были тогда, в молодости, какую жизнь они
прожили. И может быть, поймут, что не заслуживает он, Танабай, чтобы
отлучали его от Чоро ни при жизни, ни после. Только бы выслушали его,
только бы дали высказаться!
Танабай представил себе, как он войдет в кабинет секретаря райкома,
как он положит ему на стол партбилет Чоро и как расскажет обо всем.
Признает свою вину, извинится, только бы вернули его в партию, без которой
жить ему плохо, без которой не мыслит он самого себя.
А что, если скажут: какое он, исключенный из партии, имеет право
приносить партийный документ? "Не должен был ты прикасаться к партбилету
коммуниста, не должен был ты браться за это дело. И без тебя нашлись бы
другие". Но ведь такова была предсмертная воля самого Чоро! Так он завещал
при всех, умирая. Это может подтвердить его сын, Самансур. "Ну и что же,
мало ли что может сказать человек при смерти, в бреду, забытьи?" Что тогда
он ответит?
А Гульсары бежал по звонкой, смерзшейся дороге и, минуя степь, уже
выходил к Александровскому спуску. Быстро домчал Танабая иноходец. Не
заметил даже, как приехал.
Рабочий день в учреждениях только начинался, когда Танабай приехал в
райцентр. Нигде не задерживаясь, он направил взмокшего иноходца прямо к
райкому, привязал его у коновязи, стряхнул с себя пыль и пошел с бьющимся
от волнения сердцем. Что ему скажут? Как его встретят? В коридорах было
пусто. Не успели еще понаехать из аилов. Танабай прошел в приемную
Кашкатаева.
- Здравствуйте, - сказал он секретарше.
- Здравствуйте.
- Товарищ Кашкатаев у себя?
- Да.
- Я к нему. Я чабан из колхоза "Белые камни". Моя фамилия Бакасов, -
начал он.
- Как же, знаю вас, - усмехнулась она.
- Так вот, скажите ему, что парторг наш Чоро Саяков умер и при смерти
просил меня отвезти его партбилет в райком. Вот я и приехал.
- Хорошо. Обождите минутку.
Не так уж долго пробыла секретарша в кабинете Кашкатаева, но Танабай
перемучился, места себе не находил, дожидаясь ее.
- Товарищ Кашкатаев занят, - сказала она, плотно прикрывая за собой
дверь. - Он просил передать билет Саякова в сектор учета. Это там, направо
по коридору.
"Сектор учета... направо по коридору". Что это? - не соображал
Танабай. Потом понял все разом и разом упал духом. Как же так? Неужели все
так просто? А он-то думал...
- У меня к нему разговор. Прошу вас, пойдите скажите ему. Важный
разговор у меня.
Секретарша неуверенно пошла в кабинет и, вернувшись, снова сказала:
- Занят он очень. - И потом добавила от себя сочувственно: -
Разговор-то ведь с вами окончен. - И еще тише сказала: - Не примет он вас.
Лучше уезжайте.
Пошел Танабай по коридору, завернул направо. Надпись: "Сектор учета".
В дверях окошечко. Постучал. Окошечко открылось.
- Что вам?
- Билет привез вам сдать. Умер парторг наш - Чоро Саяков. Колхоз
"Белые камни".
Заведующая учетом терпеливо ждала, пока Танабай доставал из-под
пиджака кожаную сумочку на ремешке, в которой еще недавно носил свой
партбилет и в которой на этот раз привез партбилет Чоро. Передал он
книжечку в окошко: "Прощай, Чоро!"
Смотрел, как она писала в ведомости номер партбилета, фамилию, имя,
отчество Чоро, год вступления в партию - последняя память о нем. Потом дала
ему расписаться.
- Все? - спросил Танабай.
- Все.
- До свидания.
- До свидания. - Окошечко захлопнулось.
Вышел Танабай на улицу. Стал отвязывать поводья иноходца.
- Все, Гульсары, - сказал он коню. - Это все.
И неутомимый иноходец понес его назад, в аил. Большая весенняя степь
бежала навстречу с ветром, под рокочущий перестук копыт. Только в беге коня
унималась, стихала боль Танабая.
В тот же день вечером вернулся Танабай к себе в горы.
Жена встретила его молча. Взяла коня под уздцы.
Помогла мужу слезть с седла, поддерживая его под руку.
Танабай обернулся к ней, обнял ее, привалился к плечу. Она тоже обняла
его, плача.
- Похоронили мы Чоро! Нет его больше, Джайдар. Нет моего друга! -
говорил Танабай и еще раз дал волю слезам.
Потом он молча сидел на камне подле юрты. Хотелось побыть одному,
хотелось посмотреть на восход луны, которая тихо поднималась из-за зубчатых
вершин белого снежного хребта. В юрте жена укладывала детей на ночь.
Слышалось, как огонь потрескивал в очаге. Потом запела, хватая за душу,
гудящая струна темиркомуза. Будто ветер тревожно завыл, будто бежал человек
по полю с плачем и жалобной песней, а все вокруг молчало, затаив дыхание,
все безмолвствовало, и только бежал как будто одинокий голос тоски и скорби
человеческой. Будто бежал он и не знал, куда приткнуться с горем своим, как
утешиться среди безмолвия этого и безлюдия, и никто не откликался. Он и
плакал и слушал себя один. Танабай понял, что это жена играет для него
"Песню старого охотника"...
...В далекие времена был у старика сын - молодой, смелый охотник. Отец
сам обучал сына нелегкому делу охотничьему. И тот превзошел его.
Промаха не знал. Ни одна живая тварь не могла уйти от его меткой и
смертоносной пули. Перебил он в горах вокруг всю дичь. Маток беременных не
жалел, малых детенышей не жалел. Истребил он стадо Серой Козы, первоматери
козьего рода. Осталась Серая Коза со старым Серым Козлом, и взмолилась она,
обращаясь к молодому охотнику, чтобы тот пожалел старого Козла, не убивал
его, чтобы им род свой продолжить. Но тот не послушался, уложил метким
выстрелом громадного Серого Козла. Рухнул Козел со скалы. И тогда
запричитала Серая Коза, повернулась боком к охотнику и сказала: "Стреляй
мне в сердце. Я с места не стронусь. Но ты не попадешь - это будет твоим
последним выстрелом!" Засмеялся молодой охотник над словами выжившей из ума
старой Серой Козы. Прицелился. Грянул выстрел. А Серая Коза не упала. Пуля
задела ей только переднюю ногу. Испугался охотник - такого еще никогда не
случалось. "Ну вот, - обернулась к нему Серая Коза. - А теперь попробуй
поймай меня хромую!" Засмеялся в ответ молодой охотник: "Что ж, попробуй
уйди. А догоню - пощады не жди. Прирежу тебя, старая, как паршивую
хвастунью!"
Стала убегать хромая Серая Коза, охотник - за ней. Много дней и много
ночей по скалам, по кручам, по снегам и камням продолжалась эта погоня.
Нет, не давалась Серая Коза. Давно уже бросил охотник свое ружье, одежда на
нем висела клочьями. И не заметил он, как завела его Серая Коза на
неприступные скалы, откуда не было путей ни вверх, ни вниз, откуда ни
слезть, ни спрыгнуть нельзя было. Здесь и оставила его Серая Коза и
прокляла его: "Отсюда тебе не уйти вовек, и никто тебя не сможет спасти.
Пусть твой отец поплачет над тобой, как плачу я по убитым детям своим, по
исчезнувшему роду своему. Пусть воет отец твой среди каменных гор, один
среди холодных гор, как вою я, старая Серая Коза, первоматерь козьего рода.
Проклинаю тебя, Кара-гул, проклинаю..." С плачем убежала Серая Коза - с
камня на камень, с горы на гору.
Остался молодой охотник на головокружительной крутизне. Стоит на узком
уступе, прижавшись лицом к стене, боится оглянуться - ни вверх, ни вниз, ни
вправо, ни влево не ступить ему. Ни неба не видно, ни земли не видно.
А отец тем временем искал его повсюду. Облазил все горы. И когда нашел
на тропе брошенное им ружье, понял, что с сыном стряслось несчастье.
Побежал он по скалистым ущельям, по темным теснинам. "Карагул, где ты?
Карагул, отзовись!" А в ответ ему каменные горы грохотали каменным хохотом,
отвечали его же словами: "Где ты, Карагул? Отзовись!.."
"Здесь я, отец!" - вдруг донесся до него голос откуда-то с высоты.
Глянул старик вверх и увидел сына своего, как вороненка на краю обрыва, на
высокой, неприступной скале. Стоит там спиной к миру, обернуться не может.
- Как же ты там очутился, несчастный сын мой? - перепугался отец.
- Не спрашивай, отец, - отвечает тот. - Я здесь в наказание свое.
Завела меня сюда старая Серая Коза и прокляла страшным проклятием. Я стою
уж много дней, не вижу ни солнца, ни неба, ни земли. И лица твоего не
увижу, отец. Сжалься надо мной, отец. Убей меня, облегчи мои страдания,
прошу тебя. Убей и похорони меня.
Что мог поделать отец? Плачет, мечется, а сын все молит: "Убей меня
поскорей. Стреляй, отец! Сжалься надо мной, стреляй!" До самого вечера не
решался отец. А перед заходом солнца прицелился и выстрелил. Разбил ружье о
камни и запел прощальную песню над телом сына.

Убил я тебя, сын мой Карагул.
Один остался я на свете, сын мой Карагул,
Судьба покарала меня, сын мой Карагул.
Судьба наказала меня, сын мой Карагул.
Зачем обучил я, сын мой Карагул,
Тебя ремеслу охотника, сын мой Карагул,
Зачем истребил ты, сын мой Карагул,
Всю дичь и тварь живую, сын мой Карагул,
Зачем уничтожил ты, сын мой Карагул,
То, что явилось жить и умножаться, сын мой Карагул?
Один остался я на свете, сын мой Карагул.
Никто не откликнется, сын мой Карагул,
Плачем на мой плач, сын мой Карагул.
Убил я тебя, сын мой Карагул.
Своими руками убил, сын мой Карагул...

...Сидел Танабай подле юрты, слушал древний киргизский плач, смотрел,
как медленно всплывала луна над молчаливыми и темными горами, как зависала
она над островерхими снежными пиками, над громоздящимися каменными скалами.
И опять молил он умершего друга о прощении.
А Джайдар в юрте все наигрывала на темир-комузе плач по великому
охотнику Карагулу:

Убил я тебя, сын мой Карагул;
Один остался я на свете, сын мой Карагул...


23



Близился рассвет. Сидя у костра, в изголовье умиравшего иноходца,
припоминал старик Танабай то, что было потом.
Никто не знал, что ездил он в те дни в областной город. То была его
последняя попытка. Хотелось ему повидать секретаря обкома, выступление
которого он слышал на совещании в районе, и рассказать ему о всех своих
бедах. Ему верилось, что этот человек понял бы и помог бы. И Чоро говорил о
нем хорошо, и другие хвалили его. О том, что того секретаря перебросили в
другую область, он узнал, уже придя в обком.
- А вы не слыхали разве?
- Нет.
- Ну, если у вас очень важное дело, то я доложу нашему новому
секретарю, может, он вас примет, - предложила женщина в приемной.
- Нет, спасибо, - отказался Танабай. - Я ведь так хотел, по своему
личному делу. Я ведь его знал и он меня знал. А так беспокоить не стал бы.
Извините, до свидания. - Он вышел из приемной, веря в душе, что хорошо знал
секретаря и что тот тоже лично знал его, чабана Танабая Бакасова. А почему
бы нет? Они могли бы знать и уважать друг друга, в этом он не сомневался,
потому и сказал так.
Шел Танабай по улице, направляясь к автобусной станции. Возле пивного
ларька двое рабочих грузили на машину пустые бочки из-под пива. Один стоял
в кузове. А тот, что накатывал бочку к нему наверх, случайно оглянулся на
проходящего мимо Танабая и замер, переменился в лице. Это был Бектай.
Удерживая бочку на накате, он пристально и с неприязнью смотрел на Танабая
своими узкими рысьми глазами, ждал, что тот скажет.
- Ну ты что там, уснул, что ли? - раздраженно бросил Бектаю тот, что
стоял в машине.
Бочка скатывалась вниз, а Бектай, удерживая ее, пригибался под
тяжестью и смотрел не отрываясь на Танабая. Но Танабай не поздоровался с
ним. "Так вот ты где. Вот где ты. Хорош. Ничего не скажешь. К пивному делу
пристроился, - подумал Танабай и, не задерживаясь, пошел дальше. - Пропадет
ведь парень, а? - подумал он затем, замедляя шаги. - Хорошим человеком мог
бы стать, может, поговорить?" И захотел вернуться, жалко стало ему Бектая,
готов был простить ему все, только бы тот одумался. Однако не стал этого
делать. Понял, что если тот знает о его исключении из партии, то разговор
не получится. Не хотел Танабай давать этому злословному парню повода
издеваться над собой, над судьбой своей, над делом, которому оставался
верен. Так и ушел.
Ехал из города на попутной машине и все думал о Бектае. Запомнилось
ему, как тот стоял, пригибаясь под тяжестью скатывающейся бочки, как
пристально и выжидательно глядел на него.
Позже, когда Бектая судили, Танабай сказал на суде только, что Бектай
бросил отару и ушел. Больше ничего не стал говорить. Очень хотелось ему,
чтобы Бектай в конце концов понял, что был не прав, и раскаялся. Но тот,
кажется, и не думал раскаиваться.
- Отсидишь - приезжай ко мне. Потолкуем, как быть дальше, - сказал
Танабай Бектаю. А тот ничего не ответил, даже глаз не поднял. И Танабай
отошел от него. После исключения из партии стал не уверен в себе, виновным
чувствовал себя перед всеми. Оробел как-то. Никогда в жизни не думал он,
что с ним случится такое. Никто ему не колол глаза, и все равно сторонился
людей, избегал разговоров, молчал больше.


24



Иноходец Гульсары неподвижно лежал у костра, уронив голову на землю.
Жизнь медленно покидала его. Клокотало, хрипело в горле у коня, глаза
расширились и угасали, не мигая глядя на пламя, деревенели вытянутые, как
палки, ноги.
Прощался Танабай с иноходцем, говорил ему последние слова: "Ты был
великим конем, Гульсары. Ты был моим другом, Гульсары. Ты уносишь с собой
лучшие годы мои, Гульсары. Я буду всегда помнить о тебе, Гульсары. И сейчас
при тебе я уже вспоминаю о тебе потому, что ты умираешь, славный конь мой
Гульсары. Когда-нибудь увидимся с тобой на том свете. Но не услышу я там
топота твоих копыт. Ведь там нет дорог, там нет земли, там нет травы, там
жизни нет. Но покуда я буду жив, ты не умрешь, потому что я буду помнить о
тебе, Гульсары. Перестук твоих копыт будет для меня как любимая песня..."
Думал так старик Танабай и грустил, что время промчалось, как бег
иноходца. Что быстро как-то постарели они. Быть может, и рано еще Танабаю
считать себя стариком. Но ведь человек стареет не столько от старости своих
лет, сколько от сознания того, что он стар, что время его ушло, что
осталось только доживать свой век...
И сейчас, в эту ночь, когда умирал его иноходец, Танабай, заново
пристально и внимательно оглядывая пройденное, сожалел, что так рано сдался
старости, что не решился сразу последовать совету того человека, который не
забывал, оказывается, о нем, который сам нашел его и сам пришел к нему.
Случилось это лет семь спустя после того, как его исключили из партии.
Танабай тогда работал объездчиком колхозных угодий в Сарыгоуском ущелье,
жил там в сторожке со старухой своей Джайдар. Дочери уехали учиться, а
потом вышли замуж. Сын после окончания техникума определился на работу в
районе и тоже был уже семейным человеком.
Однажды летом выкашивал Танабай траву по берегу речки. День стоял
сенокосный, жаркий и светлый. Тихо было в ущелье. Кузнечики трещали. В
рубашке навыпуск, в белых широченных стариковских штанах ступал Танабай за
звенящей косой, ровной, плотной гривой клал траву в валок. С удовольствием
работал. И не заметил, как остановился неподалеку легковой "газик", как
вышли из машины двое и направились к нему.
- Здравствуйте, Танаке. Бог на помощь! - услышал он рядом с собой.
Оглянулся и увидел Ибраима. Тот был все такой же проворный, толстощекий, с
брюшком. - Вот мы и нашли вас, Танаке, - заулыбался Ибраим во всю ширь
лица. - Сам секретарь райкома приехал, увидеть вас пожелал.
"Ох и лиса! - с невольным восхищением подумал о нем Танабай. - Во все
времена находит себе место. Смотри, как юлит. Прямо-таки раздобрейший
человек. Всякому угодит, всякому услужит!"
- Здравствуйте. - Танабай пожал им руки.
- Не узнаете, отец? - спросил приехавший с Ибраимом товарищ, не
выпуская из своей крепкой ладони его руки.
Танабай медлил с ответом. "Где же я его видел?" - допытывал он себя.
Перед ним стоял очень знакомый как будто бы и в то же время, видимо, очень
изменившийся человек. Молодой, здоровый, загорелый, с открытым и уверенным
взглядом, одетый в серый парусиновый костюм, в соломенной шляпе. "Городской
кто-то", - подумал Танабай.
- Так это же товарищ... - хотел было подсказать Ибраим.
- Постой, постой, я сам скажу, - остановил его Танабай и сказал,
смеясь про себя: - Узнаю, сын мой. Еще бы не узнать! Здравствуй еще раз.
Рад тебя видеть.
Это был Керимбеков. Тот самый комсомольский секретарь, который смело
защищал Танабая в райкоме, когда его исключали из партии.
- Ну, если узнали, то давайте поговорим, Танаке. Пойдемте пройдемся по
берегу. А вы пока тут берите косу и покосите, - предложил Керимбеков
Ибраиму.
Тот с готовностью засуетился, скидывая с себя пиджак:
- Конечно, с удовольствием, товарищ Керимбеков.
Танабай и Керимбеков пошли по сенокосу, сели у реки.
- Вы, наверно, догадываетесь, Танаке, по какому делу я к вам, - начал
разговор Керимбеков. - Смотрю на вас, вы такой же крепкий, сено косите -
значит, здоровье в порядке. Этому я рад.
- Слушаю тебя, сын мой. Я тоже рад за тебя.
- Так вот, чтобы яснее вам было, Танаке. Сейчас вы сами знаете, многое
изменилось. Многое уже пошло на лад.
- Знаю. Что верно, то верно. По колхозу нашему могу судить. Дела как
будто бы лучше пошли. Даже не верится. Был я недавно в долине Пяти
Деревьев, там как раз бедовал я в тот год чабаном. Позавидовал. Кошару
новую поставили. Добрая кошара, под шифером, голов на полтыщу. Дом
построили для чабана, стало быть. А рядом сарай, конюшня. Совсем не то, что
было. Да и на других зимовьях то же самое. И в самом аиле народ строится.
Как ни приеду, так новый дом вырос на улице. Дай-то бог и дальше так.
- Об этом и наша забота, Танаке. Не все еще, как надо. Но со временем
наладим. А к вам я с вопросом таким. Возвращайтесь в партию. Пересмотрим
ваше дело. На бюро был разговор о вас. Как говорится, лучше поздно, чем
никогда.
Танабай молчал. Смутился. И обрадовался, и горько ему стало. Вспомнил
все пережитое, глубоко засела в нем обида. Не хотелось ворошить прошлое, не
хотелось думать об этом.
- Спасибо на добром слове, - поблагодарил Танабай секретаря райкома. -
Спасибо, что не забыл старика. - И, подумав, сказал начистоту: - Стар я
уже. Какой толк теперь от меня партии? Что я могу сделать для нее? Никуда я
уже не гожусь. Прошло мое время. Ты не обижайся. Дай мне подумать.
Долго не решался Танабай, все откладывал - завтра поеду, послезавтра,
а время шло. Тяжеловат стал на подъем.
Однажды все же собрался, оседлал коня, поехал, но вернулся с половины
дороги. А почему? Сам понимал, что по глупости своей вернулся. Сам себе
говорил: "Одурел, в детство впал". Понимал все это, но ничего не мог
поделать с собой.
Увидел он в степи пыль бегущего иноходца. Сразу узнал Гульсары. Теперь
он редко когда его видел. Белым бегучим следом прочерчивал иноходец летнюю,
сухую степь. Смотрел Танабай издали и мрачнел. Раньше пыль из-под копыт
никогда не догоняла иноходца. Темной стремительной птицей несся он впереди,
оставляя за собой длинный хвост пыли. А теперь пыль то и дело накатывалась
на иноходца облаком, окутывала его. Он вырывался вперед, но через минуту
снова исчезал в густых клубах самим же им поднятой пыли. Нет, теперь он не
мог уйти от нее. Значит, крепко постарел, ослаб, сдался. "Плохи твои дела,
Гульсары", - с едкой печалью подумал Танабай.
Он представлял себе, как задыхался конь в пыли, как трудно ему было
бежать, как злился и нахлестывал его всадник. Он видел перед собой
растерянные глаза иноходца, чувствовал, как он изо всех сил старается
вырваться из клубов пыли и не может. И хотя всадник не мог услышать
Танабая - расстояние было изрядное. - Танабай крикнул: "Сто-ой, не гони
коня!" - и пустился вскачь наперерез ему.
Но не доскакал, остановился вскоре. Хорошо, если тот человек поймет
его, а если нет? А если скажет ему в ответ: "Какое тебе дело? Откуда ты
такой указчик? Как хочу, так и еду. Проваливай, старый дурак!"
А иноходец тем временем уходил все дальше неровным, трудным бегом, то
исчезая в пыли, то вновь вырываясь из нее. Долго смотрел ему вслед Танабай.
Потом повернул коня и поехал назад. "Отбегали мы свое, Гульсары, - говорил
он. - Постарели. Кому мы теперь нужны такие? И я тоже не бегун теперь.
Осталось нам, Гульсары, доживать последнее..."
А через год увидел Танабай иноходца, запряженного в телегу. И опять
расстроился. Печально было смотреть на старого, вышедшего из строя скакуна,
уделом которого осталось ходить в побитом молью хомуте, таскать ветхую
повозку. Отвернулся Танабай, не захотел смотреть.
Потом еще раз встретил Танабай иноходца. Ехал на нем по улице
мальчишка лет семи в трусиках, в драной майке. Пришлепывал коня голыми
пятками, сидел он на нем гордый и ликующий оттого, что сам управлял
лошадью. Видно, мальчуган ехал на коне впервые и потому посадили его на
самую смирную и покорную клячу, каким стал бывший иноходец Гульсары.
- Дедушка, посмотрите на меня! - похвалился малыш старику Танабаю. - Я
Чапаев! Я сейчас через речку поеду.
- Ну-ну, езжай, я посмотрю! - ободрил его Танабай.
Смело, одергивая поводья, мальчишка поехал через речку, но, когда конь
стал выбираться на тот берег, не удержался, шлепнулся в воду.
- Ма-ма-а! - заревел он от испуга.
Танабай вытащил его из воды и понес к коню. Гульсары смиренно стоял на
тропинке, держа на весу поочередно то одну, то другую ногу. "Мозжат ноги у
коня - знать, совсем уже плох", - понял Танабай. Он посадил мальчика на
старого иноходца.
- Езжай и больше не падай.
Гульсары потихоньку побрел по дороге.
И вот в последний раз, уже после того, как иноходец снова попал в руки
Танабая, и после того, как, казалось бы, старик выходил его, поставил на
ноги, последний раз свозил он его в Александровку и теперь умирал в дороге.
Ездил Танабай к сыну и невестке по случаю рождения внука, второго у
них в семье ребенка. Привез им в подарок тушу барана, мешок картошки, хлеба
и всякой снеди, испеченной женой. Понял он потом, почему Джайдар не
захотела приезжать, сказалась больной. Хотя и не говорила никому, но не
любила она невестку. Сын и без того был человеком несамостоятельным,
безвольным, а жена попалась жестокая, властная. Сидя дома, помыкала мужем,
как ей хотелось. Бывают же такие люди, которым ничего не стоит обидеть,
оскорбить человека, лишь бы верх держать, лишь бы чувствовать свою власть.
Так случилось и на этот раз. Оказывается, сына должны были повысить по
работе, но потом почему-то повысили другого. Вот она и накинулась на не
повинного ни в чем старика:
- Зачем было вступать в партию, если всю жизнь в пастухах да
табунщиках проходил. Все равно под конец выгнали, а из-за этого теперь сыну
твоему ходу нет по службе. Так и будет он сто лет сидеть на одной
должности. Вы там живете себе в горах - что вам еще нужно, старикам, а мы
здесь страдаем из-за вас.
Ну и прочее в этом же духе...
Не рад был Танабай, что приехал. Чтобы как-то успокоить невестку,
сказал неуверенно:
- Если уж такое дело, может, я обратно в партию попрошусь.
- Очень ты там нужен. Так тебя там и ждут. Обойтись не могут без
старого такого? - фыркнула она в ответ.
Если бы то была не невестка, жена его родного сына, а кто-нибудь
другой, разве позволил бы Танабай разговаривать с собой таким образом? Но
своих, плохи они или хороши, никуда не денешь. Промолчал старик, не стал
перечить, не стал говорить, что мужа ее не продвигают по службе не потому,
что отец виноват, а потому, что сам он никудышный и жена попалась ему
такая, от которой доброму человеку бежать надо куда глаза глядят. Недаром
же в народе говорят: "Хорошая жена плохого мужа сделает средним, среднего -
хорошим, а хорошего прославит на весь мир". Но опять же не хотелось старику
позорить сына при жене, пусть уж думают они, что он виноват.
Потому и уехал Танабай поскорей. Тошно было ему оставаться у них.
"Дура ты, дура! - ругал он теперь невестку, сидя у костра. - Откуда
только беретесь вы такие? Ни чести, ни уважения, ни добра человеку другому.
Все о себе печетесь. Обо всех по себе судите. Только не быть по-твоему.
Нужен я еще, нужным буду..."


25



Открывалось утро. Вставали горы над землей, прояснялась, ширилась
степь вокруг. На краю оврага чуть тлели побуревшие угольки потухшего
костра. Рядом стоял седой старик, накинув на плечи шубу. Теперь не было
нужды укрывать еще иноходца. Отошел Гульсары в иной мир, в табуны
господни... Смотрел Танабай на павшего коня и диву давался - что с ним
стало! Гульсары лежал на боку с откинутой в судороге

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися