Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Чингиз Торекулович Айтматов. Прощай, Гульсары!

страница №3

день табуны двинулись в горы - теперь они должны были вернуться
сюда только на следующий год, ранней весной. Кочевье шло вдоль реки, по
пойме, мимо аила. Шли отары овец, стада, табуны. Шли под вьюком верблюды и
кони, ехали в седлах женщины и дети. Бежали лохматые псы. В воздухе стояло
разноголосье: покрики, ржанье, блеянье...
Танабай гнал свой табун через большой луг, затем по пригорку, где
недавно гомонил народ на празднике, и все старался не смотреть в сторону
аила. И когда Гульсары вдруг потянул туда, ко двору на окраине, он получил
за это плеткой. Так и не заехали они к женщине с удивительными руками,
упругими и чуткими, как губы той маленькой гнедой кобылицы со звездой на
лбу...
Табун дружно бежал.
Хотелось, чтобы хозяин пел, но он не пел. Аил остался позади. Прощай,
аил. Впереди горы. До свиданья, степь, до следующей весны. Впереди горы.


6



Близилась полночь. Дальше Гульсары уже не мог идти. Сюда, до оврага,
он кое-как доковылял, останавливаясь десятки раз, но оврага ему уже было не
одолеть. Старик Танабай понял, что большего не вправе требовать от коня.
Гульсары стонал мучительно, стонал, как человек. И когда он стал ложиться,
Танабай не помешал ему.
Лежа на холодной земле, иноходец продолжал стонать, мотая головой из
стороны в сторону. Ему было холодно, он дрожал всем телом. Танабай скинул с
себя шубу и покрыл ею спину коня.
- Ну что, плохо тебе? Совсем плохо? Замерз ты, Гульсары. А ведь ты
никогда не мерз.
Танабай что-то еще бормотал, но иноходец уже ничего не слышал. Сердце
у него стучало уже в самой голове, оглушительно, срываясь и захлебываясь:
тум-там, тум, тум-там, тум... - будто табун убегал в панике от настигавших
его преследователей.
Луна вышла из-за гор, повисла в тумане над миром. Беззвучно упала и
потухла звезда...
- Ты тут полежи, я пойду курая наломаю, - сказал старик.
Он долго бродил вокруг, собирая сухостой прошлогоднего бурьяна. Руки
исколол колючками, пока собрал охапку. Пошел еще, спустился в овраг, на
всякий случай с ножом в руке, и наткнулся здесь на кусты тамариска.
Обрадовался - будет настоящий костер.
Гульсары всегда боялся горевшего вблизи огня. Теперь не боялся, его
обдавало теплом и дымом. Танабай молча сидел на мешке, подкидывал в костер
тамариск вперемешку с бурьяном и смотрел на огонь, грея руки. Иногда
вставал, поправлял на коне наброшенную шубу и снова садился к огню.
Гульсары отогрелся, дрожь затихла, но в глазах стояла желтая муть,
давило и жало в груди, дышать было нечем. Пламя то падало, то вставало на
ветру. Старик, сидевший напротив, давнишний хозяин его, то исчезал, то
появлялся. И казалось иноходцу в бреду, что скачут они по степи в грозовую
ночь, ржет он, вскидываясь на дыбы, ищет табун, а его нет. Загораются и
гаснут белые всполохи.
То светло, то темно, то светло, то темно...


7



Отошла зима, отошла на время, чтобы показать пастухам, что жить на
свете не так-то уж и трудно. Будут теплые дни, скот нажирует тело, будет
вдоволь молока и мяса, будут скачки в праздники, будут будни - окот,
стрижка, выхаживание молодняка, кочевка, и между всем этим у каждого своя
жизнь - любовь и разлука, рождения и смерти, гордость за успехи детей и
огорчения при неутешительных вестях о них из интернатов: при себе-то,
может, лучше учился бы... Мало ли чего будет, забот всегда предостаточно, и
позабудутся на время зимние невзгоды. Джуты, падежи, гололедицы, дырявые
юрты и холодные кошары останутся в сводках и отчетах до следующего года. А
там опять грянет зима - на белой верблюдице домчится, разыщет пастуха, где
бы он ни был, в горах или в степи, и покажет ему свой норов. Все припомнит
он, о чем на время призабыл. И в двадцатом веке зима ведет себя все так
же...
Все так же было и тогда. Спустились с гор отощавшие стада и табуны и
разбрелись по степи. Весна. Пережили зиму.
В ту весну гулял Гульсары жеребцом в табуне. Танабай теперь редко
когда оседлывал его, жалел, да и нельзя было этого делать - приближался
случной сезон.
Хорошим жеребцом обещал быть Гульсары. Следил за махонькими жеребятами
прямо как отец. Чуть что проглядит матка, он уже здесь, не даст жеребенку
упасть куда-нибудь или отбиться от косяка. И еще одно достоинство было у
Гульсары: не любил, чтобы напрасно тревожили лошадей, - если так случалось,
сразу угонял табун подальше.
Зимой того года в колхозе произошли изменения. Прислали нового
председателя. Чоро сдал дела и лежал в районной больнице. С сердцем у него
становилось совсем плохо. Танабай все собирался поехать проведать друга, да
разве вырвешься? Пастух, как многодетная мать, вечно в заботах, особенно
зимой да по весне. Животное не машина: не отключишь рубильник и не уйдешь.
Так и не смог тогда Танабай съездить в районную больницу. Сменщика теперь у
него не было. Подменным табунщиком числилась жена - надо же было как-то
зарабатывать на жизнь: хоть и мало чего стоит трудодень, а все же на два
трудодня можно было получить больше, чем на один.
Но Джайдар - с ребенком на руках. Какой она сменщик? День и ночь
самому приходилось управляться. Пока Танабай собирался, сговариваясь с
соседями о подмене, пришла весть, что Чоро выписался из больницы и вернулся
в аил. И тогда они с женой решили, что побывают у него потом, спустившись с
гор. А только спустились в долину, только обжились на новом месте, как
случилось то, о чем Танабай до сих пор не может вспомнить спокойно...
Слава иноходца - палка о двух концах. Чем больше гремит он на всю
округу, тем больше зарится на него начальство.
В тот день с утра отогнал Танабай лошадей на выпас, а сам вернулся
домой позавтракать. Сидел с дочуркой на коленях, пил чай, переговариваясь с
женой о разных семейных делах.
Надо было съездить в интернат к сыну, а заодно и на базар, к станции,
купить там на барахолке кое-что из одежды для детей и жены.
- В таком случае, Джайдар, оседлаю я иноходца, - сказал Танабай,
прихлебывая из пиалы. - А то не успею обернуться. Съезжу последний раз и
больше не буду его трогать.
- Смотри, тебе виднее, - согласилась она.
Снаружи послышался топот верховых, кто-то ехал к ним.
- Глянь-ка, - попросил он жену. - Кто там?
Она вышла и, вернувшись, сказала, что это "завферма Ибраим" и с ним
еще кто-то.
Танабай поднялся нехотя, вышел из юрты с дочкой на руках. Хотя и
недолюбливал он заведующего коневодческой фермой Ибраима, но гостя
полагается встретить. А за что он недолюбливал Ибраима, Танабай и сам не
знал. Вроде бы и обходительный он, не в пример другим, а что-то в нем было
все же скользковатое. Самое главное - делать он ничего не делал, так себе -
учет, переучет. Настоящей коневодческой работы на ферме вовсе не было,
каждый табунщик был предоставлен самому себе. На партсобраниях Танабай не
раз говорил об этом, все соглашались, соглашался и Ибраим, благодарил за
критику, но все оставалось по-прежнему. Хорошо еще, что табунщики
подобрались добросовестные. Чоро их сам подбирал.
Ибраим, сойдя с седла, приветливо развел руки.
- Ассалом алейкум, ба-ай! - Он всех табунщиков называл баями.
- Алейкум ассалом! - сдержанно отвечал Танабай, пожимая приехавшим
руки.
- Как живы-здоровы? Как лошади, Танаке, как сам? - Ибраим сыпал свои
привычные вопросы, и его мясистые щеки расплывались в столь же привычной
улыбке.
- В порядке.
- Слава богу. За вас я не беспокоюсь.
- Прошу в юрту.
Джайдар стелила для гостей новую кошму, а на кошму бостек из козьих
шкур - специальный полог для сидения на полу.
И ей уделил внимание Ибраим.
- Здравствуйте, Джайдар-байбиче. Как ваше здоровье? Хорошо ли
ухаживаете за своим баем?
- Здравствуйте, проходите, садитесь сюда.
Все расселись.
- Налей нам кумыса, - попросил Танабай жену.
Пили кумыс, говорили о том, о сем.
- Сейчас самое верное дело - животноводство. Здесь хоть летом молоко,
мясо, - рассуждал Ибраим, - а на полеводстве или там на других работах -
вовсе ничего. Так что лучше сейчас держаться табунов да отар. Верно ведь,
Джайдар-байбиче?
Джайдар кивнула, а Танабай промолчал. Знал он это и сам и не впервые
слышал такое от Ибраима, не упускавшего случая намекнуть на то, что
положением животновода следует дорожить. Хотелось Танабаю сказать, что
ничего, мол, тут хорошего нет, если люди будут держаться за теплые
местечки, где молоко и мясо. А как же другие? До каких пор люди будут
работать задарма? Разве так было до войны? Осенью по две, по три брички
хлеба свозили в каждый дом. А теперь что? Бегают с пустыми мешками, где бы
что бы добыть. Сами хлеб растят и сами без хлеба сидят. Куда это годится?
Одними собраниями да увещаниями долго не протянешь. Чоро потому и подорвал
свое сердце, что, кроме хороших слов, ничего уже не мог дать людям за
работу. Но все это, что наболело у него на душе, бесполезно было говорить
Ибраиму. Да и не хотел Танабай сейчас затягивать разговор. Надо было
побыстрей выпроводить их, оседлать иноходца - ехать по делам, чтобы
пораньше обернуться. Зачем они пожаловали? Но спрашивать было неудобно.
- Что-то не узнаю я тебя, брат, - обратился Танабай к спутнику
Ибраима, молодому молчаливому джигиту. - Не сын ли ты покойного Абалака?
- Да, Танаке, я его сын.
- О, как время идет! Взглянуть приехал на табуны? Любопытно?
- Да нет, мы...
- Он приехал вместе со мной, - перебил его Ибраим. - Мы тут по делу,
об этом потом. Кумыс у вас, Джайдар-байбиче, прямо отменный. А запах какой
крепкий. Налейте-ка еще чашку.
Снова заговорили о том, о сем. Чуял Танабай неладное, но никак не мог
взять в толк, что же привело к нему Ибраима. Наконец Ибраим достал из
кармана какую-то бумагу.
- Танаке, мы к вам по такому делу, вот с такой бумагой. Прочтите.
Читал Танабай про себя, по складам, читал и не верил глазам.
Размашистыми буквами на бумаге было написано.


"Распоряжение.

Табунщику Бакасову.
Отправить иноходца Гульсары на конюшню для верховой езды.
Пред. к-за (подпись неразборчивая). 5 марта 1950 г."

Ошарашенный столь неожиданным оборотом дела Танабай молча сложил
бумагу вчетверо, положил в нагрудный карман гимнастерки и долго сидел, не
поднимая глаз. Под ложечкой неприятно холодило. Собственно, неожиданного
тут ничего не было. Для того он и выращивал лошадей, чтобы затем передавать
их другим для работы, для езды. Скольких он уже отправил по бригадам за эти
годы! Но отдать Гульсары! Это было сверх его сил. И он стал лихорадочно
соображать, как ему отстоять иноходца. Надо было все хорошенько обдумать.
Надо было взять себя в руки. Ибраим уже начал тревожиться.
- Вот по такому небольшому делу и завернули к вам, Танаке, - осторожно
пояснил он.
- Хорошо, Ибраим, - спокойно глянул на него Танабай. - Дело это никуда
не ускачет. Попьем еще кумыса, поговорим.
- Ну конечно, вы же разумный человек, Танаке.
"Разумный! Черта с два поддамся на твои лисьи слова!" - озлился про
себя Танабай.
И снова пошел незначительный разговор. Спешить теперь было некуда.
Так впервые столкнулся Танабай с новым председателем колхоза. Вернее,
не с ним лично, а с его неразборчивой подписью. Его самого он в глаза еще
не видел. В горах зимовал, когда тот пришел на смену Чоро. Говорили, что
человек он крутой, в больших начальниках ходил. На первом же собрании
предупредил, что будет строго наказывать нерадивых, а за невыполнение
минимума трудодней пригрозил судом, сказал, что все беды в колхозах
происходили оттого, что колхозы были мелкими, теперь их будут укрупнять,
вскоре положение должно выправиться - для того и послали его сюда, и он
ставит своей главной задачей вести хозяйство по всем правилам передовой
агротехники и зоотехники. А для этого все обязаны учиться в агротехнических
и зоотехнических кружках.
И действительно, учебу наладили, - развесили плакаты, лекции стали
читать. А если чабаны засыпали на лекциях, то это уж их дело...
- Танаке, нам пора собираться, - выжидающе посмотрел на Танабая Ибраим
и стал натягивать оползшие голенища сапог, встряхивать и прихорашивать свой
лисий тебетей*.
______________
* Тебетей - шапка, отделанная мерлушкой или лисьим мехом.

- Вот что, завферма, передай председателю: Гульсары я не отдам. Он у
меня табунный жеребец. Маток кроет.
- Ой-бой, Танаке, да мы вам вместо него пять жеребцов дадим, ни одна
матка холостая не останется. Разве же это вопрос? - изумился Ибраим. Он был
доволен, все шло хорошо, и вдруг... Эх, будь это не Танабай, а кто-нибудь
другой, разговор был бы короток. Но Танабай есть Танабай, он и брата своего
не пожалел, с этим надо считаться. Тут приходится помягче стелить.
- Не нужны мне ваши пять жеребцов! - Танабай отер вспотевший лоб и,
помолчав, решил идти напрямую. - Что твоему председателю не на чем ездить,
что ли? Лошади на конюшне перевелись? Почему именно Гульсары потребовался?
- Ну как же, Танаке? Председатель - руководитель наш, - уважение,
стало быть, ему. Ведь он в район ездит, и к нему люди приезжают.
Председатель на виду, при народе, так сказать...
- Что так сказать? На другом коне признавать его никто не будет? Или
если на виду, так обязательно на иноходце?
- Обязательно не обязательно. Но вроде полагается. Вот вы, Танаке,
солдатом были на войне. Разве вы ездили на легковой, а генерал ваш на
грузовике? Нет, конечно. Генералу - генеральское, а солдату - солдатское.
Резонно?
- Здесь дело другое, - неуверенно возразил Танабай. Почему именно
другое, он не стал объяснять, да и не мог бы объяснить. И, чувствуя, что
кольцо вокруг иноходца сжимается, сказал зло: - Не отдам. А неугоден -
убирайте с табуна. Пойду в кузницу. Там вы у меня молот не отберете.
- К чему так, Танаке? Мы вас уважаем, ценим. А вы как маленький. Разве
же вам к лицу так? - Ибраим заерзал на месте. Кажется, влип. Сам наобещал,
сам подсказал, сам вызвался, а этот упрямый тип все дело срывает.
Ибраим тяжело вздохнул и обратился к Джайдар:
- Сами посудите, Джайдар-байбиче, ну что такое один конь, ну иноходец?
В табуне каких только лошадей нет - выбирайте любую. Человек приехал,
прислали его...
- А ты что так стараешься? - спросила Джайдар.
Ибраим запнулся, развел руками:
- А как же? Дисциплина. Мне поручили, я человек маленький. Не для
себя. Мне хоть на ишаке. Вот спросите, сына Абалака послали пригнать
иноходца.
Тот молча кивнул головой.
- Нехорошо получается, - продолжал Ибраим. - Председателя нам
прислали, он наш гость, а мы всем аилом коня порядочного не дадим ему.
Узнает народ, что скажет? Где видано такое у киргизов?
- Вот и хорошо, - отозвался Танабай, - пусть узнает аил. Я поеду к
Чоро. Пусть он рассудит.
- Вы думаете, Чоро скажет - не отдавать? С ним согласовано. Подведете
только его. Вроде саботаж. Нового председателя не признаем, к старому идем
жаловаться. А Чоро - человек больной. Зачем портить его отношения с
председателем? Чоро будет парторгом, ему работать с ним.
И тут, когда речь зашла о Чоро, Танабай замолчал. Все замолчали.
Джайдар тяжело вздохнула.
- Отдай, - сказала она мужу, - не держи людей.
- Вот это разумно, так бы давно, спасибо вам, Джайдар-байбиче.
Не зря Ибраим рассыпался в благодарностях. Не так уж много времени
прошло после этого, а он из завфермой стал заместителем председателя по
животноводству...


Танабай сидел в седле, потупив глаза, и не глядя все видел. Видел, как
Гульсары был пойман и как на него надели новый недоуздок - свой Танабай ни
за что не отдал бы. Видел, как не хотел Гульсары уходить из табуна, как
рвался он на поводу у сына Абалака, как лупцевал его плеткой Ибраим с
потягом сплеча, подскакивая на коне то с одной, то с другой стороны. Видел
глаза иноходца, смятенный взгляд их, не понимающий, куда и зачем уводят его
незнакомые люди от маток и жеребят, от его хозяина, видел, как вырывался
пар из его раскрытой пасти, когда он ржал, видел его гриву, спину, круп,
следы плетки на спине и боках, видел все его стати, даже небольшой нарост
каштана на правой передней ноге выше запястья, видел его поступь, следы
копыт, все видел до последней волосинки его светло-желтой буланой шерсти, -
все видел и, прикусив губу, молча страдал. Когда он поднял голову, те, что
увели Гульсары, уже скрывались за бугром. Танабай вскрикнул и припустил
коня вслед за ними.
- Стой, не смей, - Джайдар выбежала из юрты.
И на скаку его вдруг осенила страшная догадка - мстит жена иноходцу за
те ночи. Он круто развернул коня, нахлестывая камчой, повернул назад.
Осадил возле юрты, спрыгнул и, страшный, с исказившимся, побелевшим лицом,
подбежал к жене.
- Ты почему? Ты почему сказала отдай? - прошептал он, глядя в упор.
- Уймись. Опусти руки, - как всегда спокойно, осадила она его. -
Послушай, что я тебе скажу. Разве Гульсары твоя собственная лошадь? Личная?
Что у тебя есть своего? Все у нас колхозное. Этим живем. Иноходец тоже
колхозный. А председатель - хозяин колхоза: как скажет, так и будет. А
насчет того напрасно думаешь. Можешь хоть сейчас уходить. Уходи. Она лучше
меня, красивей, моложе. Хорошая женщина. Я тоже могла овдоветь, но ты
вернулся. Сколько я тебя ждала! Ну пусть это не в счет. У тебя трое детей.
Куда их? Что им скажешь потом? Что они скажут? Что я им скажу? Решай сам...
Уехал Танабай в степь. Пропадал у табуна до самого вечера, все никак
не мог успокоиться. Осиротел табун. Осиротела душа. Унес иноходец вместе с
собой и ее. Все унес. Все не то. И солнце не то, и небо не то, и сам вроде
не тот.
Вернулся уже затемно. Вошел в юрту молчаливый, почерневший. Девочки
спали уже. Огонь горел в очаге. Жена слила ему воды на руки. Подала ужин.
- Не хочу, - отказался Танабай. А потом сказал: - Возьми темир-комуз*,
сыграй "Плач верблюдицы".
______________
* Темир-комуз - щипковый музыкальный инструмент в виде железной скобы
со стальным языком посредине.

Джайдар взяла темир-комуз, поднесла его к губам, тронула пальцем
тоненькую стальную струнку, дохнула на нее, затем вдохнула воздух в себя, и
полилась древняя музыка кочевников. Песня о верблюдице, потерявшей белого
верблюжонка. Много дней бежит она по пустынному краю. Ищет, кличет
детеныша. Горюет, что не водить ей больше за собой его в час вечерний над
обрывом, в час утренний по равнинам, не обирать им вместе листья с веток,
не ходить по зыбучим пескам, не бродить по весенним полям, не кормить его
белым молоком. Где ты, темноглазый верблюжонок? Отзовись! Бежит молоко из
вымени, из переполненного вымени, струится по ногам. Где ты? Отзовись!
Бежит молоко из вымени, из переполненного вымени. Белое молоко...
Хорошо играла Джайдар на темир-комузе. Когда-то полюбил он ее за это,
девчонкой еще.
Слушал Танабай, уронив голову, и опять не глядя все видел. Руки ее,
погрубевшие от долголетней работы в жару и холод. Поседевшие волосы и
морщины, появившиеся на шее, возле рта, возле глаз. Проступала за теми
морщинами ушедшая юность - смуглая девчонка с косицами, падающими на плечи,
и он сам - молодой-молодой тогда, и их былая близость. Он знал, что сейчас
она его не замечает. Она была погружена в свою музыку, в свои мысли. И
видел он еще в тот час половину бед и страданий своих в ней. Она несла их
всегда в себе.
...Бежит верблюдица много дней, ищет, кличет детеныша. Где ты,
темноглазый верблюжонок? Бежит молоко из вымени, из переполненного вымени,
струится по ногам. Где ты? Отзовись! Бежит молоко из вымени, из
переполненного вымени Белое молоко...
А девочки спали обнявшись. А за юртой лежала степь - огромная и
непроглядная во мраке ночи.
В тот час бунтовал Гульсары в конюшне, не давал конюхам спать. Первый
раз он попал в конюшню - в тюрьму для лошадей.


8



Велика была радость Танабая, когда однажды утром увидел он в табуне
своего иноходца. Со свисающим обрывком веревки от недоуздка, под седлом.
- Гульсары, Гульсары, здравствуй! - подскочил наметом Танабай и увидел
его вблизи в чужой уздечке, под чужим громоздким седлом с тяжелыми
стременами. И что его особенно возмутило - с пышной бархатной подушкой на
седле, точно ездил на нем не мужчина, а баба толстозадая.
- Тьфу! - Танабай сплюнул от возмущения. Хотел поймать коня, сбросить
с него всю эту нелепую сбрую, но Гульсары увильнул. Иноходцу сейчас было не
до него. Он обхаживал маток. Он так истосковался по ним, что не заметил
своего бывшего хозяина.
"Значит, сбежал-таки, оборвал повод. Молодец! Ну погуляй, погуляй, так
и быть, я умолчу", - подумал Танабай и решил, что надо дать пробежку
табуну. Пусть Гульсары почувствует себя как дома, пока за ним не примчалась
погоня.
- Кайт-кайт-кайт! - крикнул Танабай, привстал в седле и, размахивая
укруком, погнал табун прочь.
Двинулись матки, сзывая жеребят, побежали, резвясь, молодые кобылицы.
Ветер обдувал их гривы. Смеялась под солнцем зеленеющая земля. Гульсары
встрепенулся, выправился, пошел гоголем. Вымахнул в голову табуна, отбил
нового жеребца, загнал его на зады, а сам, красуясь перед табуном,
зафыркал, затанцевал и пошел забегать то с одной, то с другой стороны.
Кружил ему голову табуний дух - запах кобыльего молока, запах жеребят,
запах полынного ветра. Дела ему не было, что сидело на нем нелепое седло с
нелепой бархатной подушкой, что тяжелые стремена колотили его по бокам.
Забыл он, как вчера стоял в районе у большой коновязи, грызя удила и
шарахаясь от громыхающих грузовиков. Забыл, как стоял потом в луже у
вонючей забегаловки и как новый его хозяин вышел вместе со всей своей
компанией и ото всех несло вонью. Как рыгал и сопел новый, садясь на него.
Забыл, как по дороге устроили они дурацкую скачку по грязи. Как понес он
нового хозяина во весь опор и как тот трюхал в седле, болтаясь мешком, а
потом стал рвать удила и бить его камчой по голове.
Все забыл иноходец, все: кружил ему голову табуний дух - запах
кобыльего молока, запах жеребят, запах полынного ветра... Бежал иноходец,
бежал, не подозревая, что погоня уже мчится за ним.
Вернул Танабай табун на прежнее место, и тут подоспели из аила двое
конюхов. И снова увели Гульсары из табуна в конюшню.
Однако вскоре он появился опять. На этот раз без уздечки и без седла.
Скинул каким-то образом узду с головы и ночью убежал из конюшни. Танабай
сперва посмеялся, а потом примолк и, подумав, накинул укрук на шею
иноходца. Сам поймал, сам обротал и сам повел его в аил, попросив молодого
табунщика с соседнего стойбища подгонять иноходца сзади. На полпути
встретили конюхов, едущих за беглым иноходцем. Передавая им Гульсары,
Танабай даже поворчал на них:
- Вы что там, безрукие, что ли, собрались, не можете уследить за конем
председателя. Вяжите его покрепче.
А когда Гульсары прибежал в третий раз, Танабай не на шутку
рассердился:
- Ты что, дурак! Что тебя носит сюда нелегкая? Дурак ты и есть
дурак, - ругался он, гоняясь с укруком за иноходцем. И снова потащил его
назад и опять ругался с конюхами.
Но Гульсары не собирался умнеть, прибегал при каждом удобном случае.
Осточертел конюхам, осточертел Танабаю.
...В тот день уснул Танабай поздно - поздно вернулся с выпаса.
Подогнал табун поближе к юрте на всякий случай и заснул - беспокойно,
тяжело. Измучился за день. Снилось ему странное что-то - то ли он опять на
войне, то ли на бойне где-то. Кровь кругом, руки тоже в липкой крови. И сам
думает во сне: не к добру снится кровь. Хочет вымыть руки где-нибудь. А его
толкают, смеются над ним, хохочут, визжат - и непонятно кто: "Танабай, в
крови моешь руки, в крови. Здесь нет воды, Танабай, здесь кругом кровь!
Ха-ха, хо-хо, хи-хи!.."
- Танабай, Танабай! - трясла его за плечо жена. - Проснись.
- А, что?
- Слышишь, в табуне что-то. Дерутся жеребцы. Наверно, опять Гульсары
прибежал.
- Будь он проклят! Покою нет никакого! - Танабай быстро оделся,
схватил укрук и побежал в ложбину, где слышалась какая-то свалка. Светло
было уже.
Подбежал и увидел Гульсары. Но что это? Иноходец прыгает, сдвуноженный
кишеном - железными путами. Гремят кандалы на ногах, крутится он, на дыбы
встает, стонет, кричит. А этот лопух - косячный жеребец - и лягает и грызет
его почем зря.
- Ах ты изверг! - Танабай налетел вихрем, протянул лопуха так, что
переломился укрук. Отогнал. А у самого слезы на глазах. - Что с тобой
сделали, а? Кто же это додумался заковать тебя! И чего ты притащился сюда,
болван разнесчастный?..
Надо же - в такую даль, через реку, через рвы и кочки допрыгал сюда в
кандалах, добрался-таки до табуна. Всю ночь, наверно, прыгал, всю ночь шел.
Один, под звон цепей, как беглый каторжник.
"Ну и ну!" - качал головой Танабай. Стал гладить иноходца, лицо
подставил ему под губы. А тот перебирал губами, щекотал, глаза жмурил.
- Как же нам быть, а? Бросил бы ты это, Гульсары. Не поздоровится
тебе. Глупый ты, глупый. Ничего-то ты не знаешь...
Осмотрел Танабай иноходца. Ссадины, полученные в драке, заживут. А вот
ноги потер кандалами крепко. Венчики копыт кровоточат. Войлочная обшивка
кишена оказалась гнилой, моль побила. Когда прыгал конь по воде, обшивка
слезла, обнажила железо. Вот оно и раскровенило ему ноги. "Не иначе Ибраим
раскопал у стариков кишен. Его это дело", - со злостью думал Танабай. Да и
чье же еще? Кишен - старинные цепные путы. У каждого кишена особый замок,
без ключа не откроешь. Раньше надевали кишен на ноги лучшим коням, чтобы
конокрады не могли их угнать с выпаса. Обыкновенные путы из веревки
перерезал ножом - и делу конец, а с кишеном коня не уведешь. Но то было
давно, а сейчас кишен стал уже редкостью. У старика разве какого-нибудь
хранился как память о прошлом. И вот надо ж, наверняка кто-то подсказал.
Заковали иноходца, чтобы не смог он далеко уйти с аильного выпаса. А он
все-таки ушел...
Снимали кишен с ног Гульсары всей семьей. Джайдар держала под уздцы,
прикрывала иноходцу глаза, дочки играли поблизости, а Танабай, притащив
весь свой короб с инструментами, обливался потом, пытаясь подобрать отмычку
к замку. Пригодилась кузнечная сноровка, долго пыхтел, возился, руки сбил,
но все же нашел способ, отомкнул.
Швырнул кишен подальше, с глаз долой. Смазал мазью кровоточины на
ногах иноходца, и Джайдар повела его к коновязи. Старшенькая дочка подняла
на спину младшую, и они тоже отправились к дому.
А Танабай еще сидел отдувался - устал. Потом собрал инструмент, пошел,
поднял с земли кишен. Вернуть надо, а то еще отвечать придется. Разглядывая
поржавевший кишен, подивился работе мастера. Все было сделано отменно, с
выдумкой. Работа старых киргизских кузнецов. Да, потеряно теперь это
ремесло, забыто навсегда. Не нужны теперь кишены. А вот другие вещи
исчезли - это жаль. Какие украшения, утварь какую из серебра, из меди, из
дерева, из кожи умели делать! И не дорогие вроде, а красивые вещи были.
Каждая сама по себе, особая. Теперь таких нет. Теперь из алюминия лепят все
подряд: кружки, чашки, ложки, серьги и тазы - куда ни придешь, все одно и
то же. Скучно даже. И мастера-седельники тоже последние остались. А какие
седла умели делать! Каждое седло свою историю имело: кто, когда, для кого
сделал и как отблагодарен был за свой труд. Скоро, наверно, на машинах
будут ездить все, как там, в Европе. Все на одинаковых машинах, только по
номерам и отличишь. А умение дедовское забываем. Похоронили начисто старое
ручное мастерство, а ведь в руках и душа, и глаза человека...
Иногда вдруг находило на Танабая такое. Пускался в рассуждения о
народном ремесле, негодовал и не знал, кого винить, что оно исчезает. А
ведь в молодости сам был одним из таких могильщиков старины. Однажды
выступил даже на комсомольском собрании с речью о ликвидации юрт. Услышав
откуда-то, что юрта должна исчезнуть, что юрта - дореволюционное жилье.
"Долой юрту! Хватит жить по старинке".
И "раскулачили" юрту. Стали строить дома, а юрты пошли на слом. Кошмы
резали на всякие нужды, дерево пошло на изгороди, загоны для скота и даже
на растопку...
А потом оказалось, что отгонное животноводство немыслимо без юрт. И
всякий раз теперь Танабай сам поражался, как он мог говорить такое, ругать
юрту, лучше которой пока ничего не придумали для кочевья. Как он мог не
видеть в юрте удивительное изобретение своего народа, где каждая мельчайшая
деталь была точно выверена вековым опытом поколений?
Теперь он жил в дырявой, прокопченной юрте, доставшейся от старика
Торгоя. Юрте было много лет, и если она еще кое-как держалась, то только
благодаря долготерпению Джайдар. Целыми днями чинила, латала она юрту,
приводила ее в жилой вид, а через неделю-другую снова расползалась квелая
кошма, снова зияли прорехи, задувал ветер, сыпал снег, протекал дождь. И
опять жена принималась за починку, и конца этому не было видно.
- До каких пор будем мучиться? - жаловалась она. - Смотри, это же не
кошма, а прах, сыплется, как песок. А кереге-ууки* во что превратились!
Стыдно сказать. Ты хоть добился бы, чтобы дали нам хотя бы новые кошмы.
Хозяин ты дома или нет? Должны же мы наконец зажить по-людски...
______________
* Кереге-уук - разборный деревянный остов юрты.

Танабай первое время успокаивал, обещал. А когда заикнулся было в
аиле, что ему нужно поставить новую юрту, оказалось, что старые мастера
давно повымерли, а молодежь и представления не имеет, как их надо делать.
Кошм для юрт в колхозе тоже не было.
- Хорошо, дайте шерсти, мы сами сваляем кошмы, - попросил Танабай.
- Какая шерсть! - сказали ему. - Ты что, с луны свалился? Вся шерсть
идет на продажу по плану, в хозяйстве не положено оставлять ни грамма... -
И предложили взамен брезентовую палатку.
Джайдар наотрез отказалась:
- Лучше уж в дырявой юрте жить, чем в палатке.
Многие животноводы к тому времени вынуждены были перейти в палатки. Но
что это за жилье? Ни встать, ни сесть, ни огня развести. Летом невозможная
жарища, зимой собаку не удержишь от холода. Ни тебе вещи расставить, ни
кухню устроить, ни убрать покрасивей. А гости появятся - не знаешь, куда их
приткнуть.
- Нет-нет! - отказывалась Джайдар. - Как хочешь, а в палатку я жить не
пойду. Палатка для бессемейных разве, и то на время, а мы с семьей, у нас
дети. Купать их надо, воспитывать, нет, не пойду.
Встретил как-то Танабай в те дни Чоро, рассказал обо всем.
- Как же это получается, председатель?
Чоро грустно покачал головой.
- Об этом мы с тобой должны были подумать в свое время. И руководители
наши наверху. А сейчас что - пишем письма и не знаем, что скажут. Говорят,
шерсть - ценное сырье. Дефицит. Экспорт. На внутрихозяйственные нужды
расходовать, говорят, вроде бы нецелесообразно.
Умолк после этого Танабай. Выходит, сам был отчасти виноват. И молча
посмеивался над своей глупостью: "Нецелесообразно! Ха-ха-ха!
Нецелесообразно!"
Долго не выходило у него из головы это жестокое слово -
"нецелесообразно".
Так они и жили в старой, латаной и перелатанной юрте, для починки
которой нужна была обыкновенная шерсть. А шерсть эту, кстати, тоннами
стригли с колхозных отар...
Подошел Танабай к своей юрте с кишеном в руках. И такой убогой
показалась она ему, такое зло взяло его на все - и на себя, и на кишен
этот, которым раскровенили ноги иноходцу, что зубами заскрипел. А тут под
горячую руку подвернулись еще конюхи, примчавшиеся за Гульсары.
- Забирайте! - крикнул им Танабай. И губы его запрыгали от злости. - А
кишен этот передайте председателю и скажите ему: если еще раз посмеет
заковать иноходца, я ему этим кишеном голову размозжу. Так и скажите!..
Зря он это сказал. Ох, зря! Никогда не проходила ему даром эта
горячность и прямота его...


9



Стоял светлый, солнечный день. Щурилась на солнце весна, курчавилась
новой листвой, дымилась на пашне и лезла травой на тропы, прямо под ноги.
Возле конюшни ребятня играла в чижики. Подкинет чижик в воздух этакий
шустрый паренек и пульнет его с размаху вдоль дороги. Станет мерить палкой
по земле расстояние - раз, два, три... семь... десять... пятнадцать...
Придирчивые судьи идут рядом гурьбой, следя, чтобы тот не махлевал.
Двадцать два.
- Было семьдесят восемь и теперь двадцать два, - считает паренек и,
подведя итог, вскрикивает, вне себя от радости. - Сто! Есть сто!
- Ура-а, сто! - подхватывают другие.
Значит, попал в точку. Без перебора и недобора. Теперь проигравший
должен "дудеть". Победитель идет к кону и отсюда снова закидывает чижик. Да
так, чтобы подальше. Все бегут туда, где он упал, оттуда еще один удар по
чижику, и так три раза. Побежденный чуть не плачет - так далеко придется
ему дудеть! Но закон игры неумолим. "Что стоишь, давай дуди!" Дудильщик
набирает воздуху в легкие и бежит, приговаривая:

Акбай, Кокбай,
Телят в поле не гоняй.
А погонишь - не догонишь,
Будет тебе нагоняй - ду-у-у-у!

Голова уже трещит, а он все дудит. Но нет, до кона не дотянул. Надо
возвращаться назад и начинать снова. И снова не дотянул. Победитель ликует.
Раз не хватает дыху - вези! Он забирается дудильщику на спину, и тот везет
его, как ишак.
- Ну вперед, а ну быстрей! - понукает ногами седок. - Ребята,
смотрите, это мой Гульсары. Смотри, как он идет иноходью...
А Гульсары стоял за стеной, в конюшне. Томился. Что-то его и не
оседлывали сегодня. Не кормили и не поили с утра. Позабыли. Конюшня давно
опустела, разъехались брички, разъехались верховые, только он один в
стойле...
Конюхи убирают навоз. Ребята шумят за стеной. В табуны бы сейчас, в
степь! Видится ему вольная равнина, как бродят там по раздолью табуны.
Летят над ними серые гуси, машут крыльями, кличут за собой...
Дернулся Гульсары, попробовал оборвать привязь. Нет, крепко привязали
его на двух цепных растяжках. Может, услышат свои? Вскинул голову к окну
под крышей Гульсары и, перетаптываясь по настилу, гулко и протяжно заржал:
"Где вы-ы-ы?.."
- Стой, черт! - подскочив, замахнулся на него лопатой конюх. И,
обращаясь к кому-то за дверь, крикнул: - Выводить, что ли?
- Выводи! - ответили со двора.
И вот двое конюхов выводят иноходца во двор. Ух, как светло! А воздух
какой! Затрепетали тонкие ноздри иноходца, трогая и вбирая в себя пьяный
воздух весны. Листьями горьковато пахнет, влажной глиной пахнет. Кровь
играет в теле. Побежать бы сейчас. Гульсары припрыгнул слегка.
- Стой! Стой! - осадило его сразу несколько голосов.
Что это сегодня так много людей вокруг него? С засученными рукавами,
руки здоровенные, волосатые. Один, в сером халате, выкладывает на белую
тряпицу какие-то блестящие металлические предметы. Сверкают они на солнце
до боли в глазах. Другие - с веревками. О, и новый хозяин здесь! Стоит
важно, расставив толстые короткие ноги в широченных галифе. Брови
насуплены, как и у всех. Только рукава не засучены. Одной рукой
подбоченился, другой крутит пуговицу на кителе. Вчера от него опять разило
все тем же вонючим духом.
- Ну, что стоите, начинайте! Начинать, Джорокул Алданович? -
обращается к председателю Ибраим. Тот молча кивает головой.
- Ну, давайте! - суетится Ибраим и торопливо вешает на гвоздь в
воротах конюшни свой лисий тебетей. Шапка срывается, падает в навоз. Ибраим
брезгливо отряхивает ее и снова вешает. - Вы бы посторонились чуток,
Джорокул Алданович, - говорит он между тем, - а то ведь, не ровен час,
заденет копытом. Конь - тварь неразумная, всегда жди подвоха.
Передернул кожей Гульсары, почувствовав на шее волосяной аркан.
Колючий. Аркан завязали скользящей петлей на груди, перекинули конец
наружу, на бок. Чего им надо? Зачем-то заводят аркан к задней ноге, на
лодыжку, зачем-то еще опутывают ноги. Гульсары начинает нервничать, хрипит,
косит глазами. К чему все это?
- Быстрей! - торопит Ибраим и взвизгивает неожиданным фальцетом: -
Вали!
Две пары здоровенных волосатых рук рывком берут на себя аркан.
Гульсары падает на землю как подкошенный - гха-а! Солнце кувыркнулось,
дрогнула от удара земля. Что это? Почему он лежит на боку? Почему странно
вытянулись вверх лица людей, почему деревья поднялись ввысь? Почему так
неудобно лежит он на земле? Нет, так не пойдет.
Гульсары мотнул головой, подался всем туловищем. Арканы врезались
жгучими путами, сводя ему ноги под живот. Иноходец рванулся, напрягся,
отчаянно засучил свободной еще задней ногой. Аркан натянулся, затрещал.
- Наваливай, дави, держи! - заметался Ибраим.
Все кинулись на коня, придавили коленями.
- Голову, голову прижимайте к земле! Вяжи! Тяни! Так. Да побыстрей.
Возьми тут еще разок. Тяни, еще раз, еще. Вот так. Теперь зацепи здесь,
вяжи узлом! - не переставая визжал Ибраим.
И все туже опутывали арканом ноги иноходца, пока все они не были
собраны в один жесткий узел. Застонал, замычал Гульсары, все еще пытаясь
высвободиться из этой мертвой хватки аркана, сбрасывая тех, кто наседал на
шею и на голову. Но они снова давили его коленями. Судорога пробежала по
взмокшему телу иноходца, онемели ноги. И он сдался.
- Фу, наконец-то!
- Ну и силища!
- Теперь не шелохнется, если даже он трактор!
И тут к поваленному иноходцу подскочил он сам, новый хозяин его,
присел на корточки в изголовье, обдал вчерашним сивушным духом и заулыбался
в откровенной ненависти и торжестве, точно бы лежал перед ним не конь, а
человек, враг его лютый.
К нему подсел, утираясь платком, распаренный Ибраим. И, сидя так
рядышком, они закурили в ожидании того, что должно еще было последовать.
А за двором играли мальчишки в чижика:

Акбай, Кокбай,
Телят в поле не гоняй.
А погонишь - не догонишь,
Будет тебе нагоняй - ду-у-у!

Солнце все так же светило. И видел он в последний раз большую степь,
видел, как бродят табуны там по раздолью. Летят над ними серые гуси, машут
крыльями, кличут за собой... А морду облепили мухи. Не сгонишь.
- Начнем, Джорокул Алданович? - снова спросил Ибраим.
Тот молча кивнул. Ибраим встал.
Все снова задвигались, навалились коленями и грудями на связанного
иноходца. Прижали еще крепче голову его к земле. Чьи-то руки завозились в
паху.
Мальчишки поналезли на дувал, как воробьи.
- Смотри, ребята, смотри, что делают.
- Копыта чистят иноходцу.
- Знаешь ты много. Копыта! Вовсе и не копыта.
- Эй, что вам тут надо, а ну прочь отсюда! - замахал на них Ибраим. -
Идите играйте. Нечего вам тут.
Ребята скатились с дувала.
Стало тихо.
Гульсары весь сжался от толчков и прикосновения чего-то холодного. А
новый хозяин сидел на корточках перед ним, смотрел и чего-то ожидал. И
вдруг острая боль взорвала свет в глазах. Ах! Вспыхнуло ярко-красное пламя,
и сразу стало темно, черным-черно...
Когда все было кончено, Гульсары лежал еще связанный. Надо было, чтобы
унялась кровь.
- Ну вот, Джорокул Алданович, все в порядке, - потирая руки, говорил
Ибраим. - Теперь он никуда бегать не будет. Все, набегался. А на Танабая не
обращайте внимания. Плюньте. Он всегда был таким. Он брата своего не
пожалел - раскулачил, в Сибирь заслал. Кому он, думаете, добра желает...
Довольный Ибраим снял с гвоздя лисий тебетей, встряхнул его, пригладил
и надел на потную голову.
А ребятня все гоняла чижа:

Акбай, Кокбай,
Телят в поле не гоняй.
А погонишь - не догонишь,
Будет тебе нагоняй - ду-у-у-у!

- Ага, не добежал, подставляй спину. Чу, Гульсары, вперед! Ура-а, это
мой Гульсары!
Стоял светлый, солнечный день...


10



Ночь. Глубокая ночь. Старый человек и старый конь. Горит костер на
краю оврага. Пламя падает и встает на ветру...
Леденит иноходцу бок мерзлая, жесткая земля. Затылок сводит чугунной
тяжестью, голова устала мотаться то вверх, то вниз, как тогда, когда он
прыгал, сдвуноженный кишеном. И как тогда, не может Гульсары разбежаться,
не может порвать кандалы. Хочется ему свободно махать ногами, чтобы копыта
горели от бега, хочется лететь над землей, чтобы дышать всей грудью,
хочется быстрей домчаться до выпаса, чтобы заржать во всю глотку, скликая
табун, чтобы бежали кобылы и жеребята вместе с ним по большой полынной
степи, но кандалы не пускают. Один, под звон цепей, как беглый каторжник,
идет он, прыгает шаг за шагом, шаг за шагом. Пусто, темно, одиноко.
Мелькает луна наверху в струях ветра. Она встает перед глазами, когда
иноходец, прыгая, вскидывает голову, и падает камнем, когда он роняет
голову.
То светло, то темно, то светло, то темно... Глаза устали смотреть.
Гремят цепи, растирают ноги в кровь. Прыжок, еще прыжок, еще. Темно,
пусто. Как долго идти в кандалах, как трудно идти в кандалах.
Горит костер на краю оврага. Леденит иноходцу бок мерзлая, жесткая
земля...


11



Через две недели предстояло отправиться в новое кочевье, снова в горы.
На все лето, на всю осень и всю зиму, до следующей весны. С квартиры на
квартиру и то чего стоит переехать! Откуда только набирается барахло? Не
потому ли киргизы издавна говорят: если считаешь, что ты беден, - попробуй
перекочуй.
Надо было уже приготовляться к кочевке, надо было сделать уйму разных
дел, съездить на мельницу, на базар, к сапожнику, в интернат к сыну... А
Танабай ходил как в воду опущенный. Странным он казался жене в те дни. На
рассвете спешит - поговорить не успеешь, ускачет в табун. Возвращается к
обеду мрачный, раздраженный. И все будто чего-то ожидает, все время
настороже.
- Что с тобой? - допытывалась Джайдар.
Он отмалчивался, а однажды сказал:
- Сон я видел недавно дурной.
- Это ты чтобы отвязаться от меня?
- Нет, на самом деле. Из головы не выходит.
- Дожили. Не ты ли был заводилой безбожников в аиле? Не тебя ли
проклинали старухи? Стареешь ты, Танабай, вот что, крутишься возле табуна,
а что кочевка на носу - тебе хоть бы что. Разве я управлюсь одна с детьми?
Съездил бы хоть повидал Чоро. Порядочные люди перед кочевкой проведывают
больных.
- Успеется, - отмахивался Танабай, - потом.
- Когда потом? Да ты что, в аил боишься ехать? Поедем завтра вместе.
Возьмем детей и поедем. Мне тоже надо побывать там.
На другой день, договорившись с молодым соседом, что он будет
приглядывать за табуном, они выехали всей семьей верхом на лошадях.
Джайдар - с маленькой девочкой, Танабай - со старшей. Детей везли, посадив
перед седлами.
Ехали по улицам аила, здоровались со встречными и знакомыми, а возле
кузницы Танабай вдруг остановил лошадь.
- Постой, - сказал он жене. Слез с седла и пересадил старшую дочку к
жене на круп коня.
- Ты что? Куда ты?
- Я сейчас, Джайдар. Ты езжай. Скажи Чоро, что я мигом подъеду. В
конторе срочные дела, закроется на обед. И в кузницу надо забежать.
Подковы, кухнали на кочевку запасти.
- Да неудобно же врозь.
- Ничего, ничего. Ты езжай. Я сейчас.
Ни в контору, ни в кузницу Танабай не заглянул. Поехал он прямо на
конный двор.
Спешившись, никого не окликая, вошел в конюшню. Пока глаза привыкали к
полумраку, во рту пересохло. В конюшне было пустынно и тихо, все лошади в
разъезде. Оглядевшись, Танабай облегченно вздохнул. Вышел через боковую
дверь во двор конюшни повидать кого-нибудь из конюхов. И тут увидел то,
чего боялся все эти дни.
- Так и знал, сволочи! - тихо сказал он, сжимая кулаки.
Гульсары стоял под навесом с забинтованным хвостом, подвязанным
веревкой к шее. Между задними раскоряченными ногами темнела огромная, с
кувшин, тугая воспаленная опухоль. Конь стоял неподвижно, понуро опустив
голову в кормушку. Танабай замычал, кусая губы, хотел подойти к иноходцу,
но не посмел. Ему стало жутко. Жутко от этой пустынной конюшни, пустынного
двора и одинокого, выхолощенного иноходца. Он повернулся и молча побрел
прочь. Дело было непоправимое.
Вечером, когда они вернулись уже к себе в юрту, Танабай печально
сказал жене:
- Сбылся мой сон.
- А что?
- В гостях не стал об этом говорить. Гульсары больше не будет
прибегать. Ты знаешь, что они сделали с ним? Охолостили, сволочи!
- Знаю. Потому и потащила тебя в аил. Ты боялся узнать об этом? А чего
бояться? Не маленький же ты! Разве первый и последний раз выхолащивают
коней? Так было испокон века и так будет. Это же известно каждому.
Ничего не ответил на это Танабай. Только сказал:
- Нет, все же сдается мне, что наш новый председатель - плохой
человек. Чует сердце.
- Ну, ты это брось, Танабай, - сказала Джайдар. - Если оскопили твоего
иноходца, так сразу и председатель плохой? Зачем так? Человек он новый.
Хозяйство большое, трудное. Чоро вон говорит, что теперь с колхозами
разберутся, помогут. Планы какие-то намечают. А ты судишь обо всем раньше
времени. Мы-то ведь многого здесь не знаем...
После ужина Танабай отправился в табун и пробыл там до глубокой ночи.
Ругал себя, заставлял все забыть, но из головы не выходило то, что увидел
днем на конюшне. И думал он, объезжая табун, кружа по степи: "Может, и
вправду нельзя судить так о человеке? Глупо, конечно. Оттого, наверно, что
старею, что гоняю круглый год табун, ничего не вижу и не знаю. Но до каких
пор будет так трудно жить?.. А послушаешь речи - будто все идет хорошо.
Ладно - положим, я ошибаюсь. Дай бог, чтобы я ошибался. Но ведь и другие,
наверно, так думают..."
Кружил по степи Танабай, думал, не находил ответа на свои сомнения. И
вспомнилось ему, как начинали они когда-то колхоз, как обещали народу
счастливую жизнь, какие мечты у всех были. И как бились за те мечты.
Перевернули все, перелопатили старое. Что ж, и зажили поначалу неплохо. Еще
лучше зажили бы, если бы не эта проклятая война. А теперь? Сколько лет уже
прошло после войны, а все латаем хозяйство, как старую юрту. В одном месте
прикроешь - в другом лезет прореха. Отчего? Отчего колхоз будто не свой,
как тогда, а вроде чужой? Тогда собрание что постановило - закон. Знали,
что закон приняли сами и его надо выполнять. А теперь собрание - одни
пустые разговоры. Никому нет дела до тебя. Колхозом вроде не сами
колхозники управляют, а кто-то со стороны. Точно бы со стороны виднее, что
делать, как лучше работать, как вести хозяйство. Крутят, вертят хозяйство
то так, то эдак, а толку никакого. Встретиться с людьми и то страшно - того
и гляди спросят: ну-ка, вот ты, партийный человек, колхоз начинали - больше
всех глотку драл, растолкуй нам, как все это получается? Что им скажешь?
Хоть бы собрали да рассказали, что к чему. Спросили бы, что у кого на душе,
какие мысли, какие заботы. Так нет, уполномоченные приезжают из района тоже
какие-то не такие, как прежде. Раньше уполномоченный в народ шел, всем
доступный был. А теперь приедет, накричит на председателя в конторе, а с
сельсоветом так и вовсе не разговаривает. На партсобрании выступит, так все
больше о международном положении, а положение в колхозе вроде не такое уж и
важное дело. Работайте, давайте план, и все...
Вспомнил Танабай, как приезжал тут недавно один, все толковал о
каком-то новом учении о языке. А попробовал Танабай с ним заговорить о
колхозном житье-бытье - косится: мысли ваши, говорит, сомнительные. Не
одобрил. Как же все это получается?
"Вот встанет Чоро с постели, - решил Танабай, - заставлю его душу
выложить. И сам выложу. Если я путаю, пусть скажет, а если нет?.. Что же
тогда? Нет-нет, так не должно быть. Конечно, я путаю. Кто я? Простой
табунщик, пастух. А там люди мудрые..."
Вернулся Танабай в юрту и долго не спал. Все голову ломал: в чем тут
загвоздка? И снова не находил ответа.
А с Чоро так и не удалось потолковать. Перед кочевкой дела заели.
И опять двинулось кочевье в горы на все лето, на всю осень и зиму, до
следующей весны. Снова вдоль реки, по пойме пошли стада, табуны, отары.
Караваны вьюков. В воздухе повисло разноголосье, запестрели платки и платья
женщин, пели девушки о расставании.
Гнал Танабай свой табун через большой луг, по пригоркам мимо аила. Все
так же стоял на окраине тот дом, тот двор, куда заезжал он на своем
иноходце. Заныло сердце. Не было теперь для него ни той женщины, ни
иноходца Гульсары. Ушло все в прошлое, прошумела та пора, как стая серых
гусей по весне...
...Бежит верблюдица много дней, ищет, кличет детеныша. Где ты,
черноглазый верблюжонок? Отзовись! Бежит молоко из вымени, из
переполненного вымени, струится по ногам. Где ты? Отзовись! Бежит молоко из
вымени, из переполненного вымени. Белое молоко...


12



Осенью того года судьба Танабая Бакасова неожиданно повернулась.
Вернувшись из-за перевала, он остановился в предгорье, на осенних
выпасах, с тем чтобы вскоре уйти с табунами на зимовье в горные урочища.
И как раз в эти дни прибыл посыльный из колхоза.
- Чоро прислал меня, - сказал он Танабаю. - Передал, чтобы ты завтра
приехал в аил, а оттуда поедете на совещание в район.
На следующий день Танабай приехал в контору колхоза. Чоро был здесь, в
комнатке парторга. Выглядел он куда лучше, чем весной, хотя и заметно было
по синеве губ и худобе его, что болезнь все еще сидела в нем. Держался он
бодро,

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися