Василий Федорович Хомченко. Облава
страница №3
...ряженно шевельнулись ее губы.- Служу, но не здесь. Мне разрешили свидание.
- Что с моими детьми? - вскрикнула она и вся напряглась.
- Там же, в деревне. У Анфисы Алексеевны.
- Правда?
- Анфиса Алексеевна была здесь.
- Дай-то бог, дай-то бог, - вздохнула Мила с облегчением и
перекрестилась.
"Она же спросит о муже", - оробел Сорокин. Он заметил, что
латыш-надзиратель, хотя и делает вид, будто занят своим делом, в то же
время внимательно прислушивается к их разговору. Поэтому они говорили тихо,
только чтобы расслышать друг друга. Сорокин спросил, за что ее арестовали.
- Не знаю, вот вам крест. Меня всего один раз допрашивали, ночью.
Спросили, где муж, с кем приходил домой, с кем связан. Клянусь, ничего не
знаю. Я его совсем мало видела. Не знала, и чем он занимался. Что за люди к
нему приходили? Говорил, фронтовики, однополчане.
- Ну а вы сами помогали чем-нибудь тем фронтовикам?
- Я? - Глаза ее застыли и смотрели на Сорокина подозрительно и даже
враждебно. - Вам поручено меня допросить?
- Ну что вы, Мила... Эмилия Викторовна. Я просто хочу знать всю
правду. Мы же родня. - Последние слова он произнес нарочито громко, для
надзирателя. - Если все обстоит так, как вы говорите, то... Словом, это не
самое страшное. Уверен: разберутся, выпустят. Я буду ходатайствовать, чтобы
разобрались.
- Спрашивают, где Ларик. А что я им скажу? Если б я сама знала. Может,
его давно и в живых нет.
Он жалел Милу и верил, что ей в самом деле давно ничего не известно о
муже. Вот если б этот флегматичный латыш отлучился хоть на минутку, можно
бы сказать и о Ларике. Латыш не отходил. Завели разговор о прошлом,
вспомнили тетку Анфису и то лето в теткиной усадьбе.
- Боже, как вы были в меня влюблены и как я вас жалела, - сказала Мила
с грустной улыбкой.
- Все прошло, - соврал Сорокин, ибо то далекое так и не забылось, боль
не унялась.
- Женаты?
- Не успел. Вот кончится эта... катавасия - женюсь.
Латыш обернулся к ним спиной, присел на корточки подле тумбочки и
что-то там искал. Сорокин встал, подошел к Миле и пальцем написал на
покрытом легкой пылью столе: "Жив, заходил вчера". Она прочла, кивнула,
что, мол, поняла, и он тут же ладонью стер написанное.
- Спасибо тебе, Максимка, - прошептала она, назвав его так, как
называла в то далекое лето.
Чтобы еще больше утешить Милу, сказал, что обратится к наркому
Луначарскому и тот попросит чекистов поскорее разобраться с ее делом.
На том и расстались. На прощание Мила взяла его руку в свои, подержала
секунду-другую, потом обхватила его за шею, и он, верста коломенская,
вынужден был нагнуться, чтобы она могла поцеловать. Поцеловала трижды,
по-христиански. Латыш по-своему крикнул что-то в даль коридора, пришла все
та же женщина и повела Милу в камеру.
Солнце светило жарко, щедро, когда Сорокин после свидания с Милой шел
по улице. Блестели, хотя много лет не видели швабры, пустые витрины богатых
некогда гастрономов, орали галки на липах, ярко пылали церковные купола, и
сиял в синем, по-осеннему высоком небе на всю Москву огромный шелом храма
Христа-спасителя. Пожелтевшие деревья роняли листву, она сплошь лежала на
тротуарах, на мостовых, в подъездах домов, занесенная туда ветром и ногами
прохожих.
Сорокин шел с приятным ощущением сделанного доброго дела. Он верил,
что все будет по справедливости, Милу выпустят. Сегодня же поговорит о ней
с Луначарским. Однако в тот день встретиться с наркомом не привелось.
Прошло и еще несколько дней. Вечером он был дома, лежал под одеялом -
было прохладно, а печки не топили. Читал, пока было светло, а когда
стемнело, просто лежал, глядел в закопченный потолок и думал. Думал о своей
жизни, которая пошла не совсем так, как планировалось. Когда-то в гимназии,
еще в пятом классе, расписал свое будущее чуть ли не на каждые пять лет.
После гимназии рассчитывал окончить университет и художественную академию.
Потом - поездка в Италию, Грецию для изучения античной культуры, и на всю
оставшуюся жизнь он должен был посвятить себя древнерусскому искусству.
Любовь, семья (пятиклассник!) в расчет не принимались. Не мог он, конечно,
предвидеть и таких глобальных событий, как война, революция.
Многое сбылось. Окончены гимназия, университет, были учеба в академии,
работа в музее... Была война, были революции, и он, дворянин, принял
революцию, служил ей. Стал большевиком. Почему так поступил, порою сам не
мог себе объяснить. Главным, видимо, было то, что поверил в победу
революции, в правоту ее дела. Его родовое имение в Смоленской губернии
крестьяне сожгли - и дом, и все хозяйственные постройки, оставили только
мельницу. Мать живет в Ярославле, у сестры. Обе работают в больнице
акушерками. Московский их дом реквизирован и заселен кем попало. Его наспех
перепланировали, наделали перегородок, новых дверей, пробили в стенах новые
окна. И дом не знает покоя ни днем, ни ночью. Сорокину досталась комната
куда ни шло, довольно просторная. Правда, несколько раз пытались и его
разгородить, чтобы подселить кого-то, но Сорокин не уступил, отвоевал
свое - как-никак работник наркомата...
Наступила ночь, а заснуть не удавалось - мешали. Где-то стряпали на
примусе, и чад от него проникал в комнату. Наверху бранились мать с
дочерью. "Раскладушка ты, а не девица!" - кричала мать. Что отвечала дочь,
не было слышно. За стеной чаевничали две женщины-вагоновожатые, а их сосед,
ухаживавший за одной из женщин, играл на балалайке и распевал частушки,
такие бесстыжие, что оставалось удивляться, как женщины могут их слушать. А
они слушали и хохотали.
"Чертовы бабы, - клял их Сорокин, - ночь же, неужто не понимают".
Раньше несколько раз в такие вот шумные ночи не выдерживал, ходил к
соседям, просил, чтобы хоть ночью не шумели. А в ответ слышал: "Эйш, какая
благородь даликатная. Захочешь спать - уснешь. Мы спим, и хоть бы что".
Наконец угомонился балалаечник, мать с дочерью прекратили ругань, и
Сорокин уснул. Но спал недолго. Разбудили выстрелы во дворе и крики.
Сорокин вскочил с постели, прильнул к окну, силясь что-то там рассмотреть в
темноте. Выстрелили еще два раза - теперь уже где-то в отдалении. И снова
ночная тишина. Соседи, конечно, не слыхали ни выстрелов, ни криков, спали
сном праведников. Подумав, что это милицейский патруль наткнулся на
каких-то злоумышленников, Сорокин лег. И в этот момент заколотили в дверь.
На его вопрос ответили: сотрудники чека. Сорокин впустил их. Вошли двое в
фуражках с красными звездами, в штатских пиджаках, с маузерами.
- Нам нужно осмотреть вашу комнату, - сказали они и сразу же принялись
за дело. Заглянули за шкаф, под стол, под кровать, отворили дверцу шкафа.
- А по какому поводу обыск? - спросил Сорокин. - Ночью...
- А кто к вам должен был прийти сегодня ночью? - в свою очередь
спросил чекист, который постарше. - Кого ждали?
- Никто... Никого я не ждал.
- Никого? А штаб-ротмистра Шилина не ждали? Знаете такого?
- Знаю. Он мой дальний родственник.
- А его жена?
- Тоже родственница. У меня было с нею свидание в чека.
- Нам об этом известно. Так Шилина, говорите, не ждали?
- Нет. А почему я должен был его ждать? - Сорокин смекнул, что Шилин,
направляясь к нему, наткнулся на патруль, а возможно, и на засаду.
- Несколько дней назад к вам Шилин не заходил? - спросил тот же,
постарше.
- Заходил, - ответил Сорокин, не сомневаясь, что об этом чекисты
знают.
Чекисты расспросили обо всем, что им было нужно, попрощались и ушли. В
окно Сорокин видел, что к ним во дворе присоединились еще двое.
Он встревожился. Шилин, конечно, шел к нему, чтобы узнать о Миле. Но
почему его здесь поджидали чекисты? Откуда им стало известно, что Шилин
может прийти к Сорокину домой? Значит, после свидания с Милой они взяли
его, Сорокина, на подозрение, а квартиру - под наблюдение. Решили, что
Шилин непременно поинтересуется судьбой жены и зайдет к Сорокину. Что ж,
правильно рассчитали.
До самого утра Сорокин не мог заснуть.
Через день его вызвали в чека, переписали всех его родственников,
равно как родственников Милы и Шилина, их адреса. Особенно допытывались, не
знает ли Сорокин кого-либо из офицеров - знакомых Шилина.
Через месяц от тех же чекистов Сорокин узнал, что Шилин бежал из
Москвы куда-то на запад. Примерно в то же время Сорокин получил от Шилина
гневное письмо, в котором тот называл его предателем, иудой и грозился при
первой же встрече повесить на осине. Шилин счел, что Сорокин сообщил в чека
о его возможном приходе и чекисты устроили засаду.
Миле Сорокин не помог. Ее осудили и сослали в Петушки - небольшой
городок во Владимирской губернии.
Такова была история любви Сорокина к Эмилии. Она припомнилась и
шевельнулась болью, когда он стал нечаянным свидетелем любовного свидания
Булыги и Катерины вечером на берегу Днепра.
7
Сорокина к завтраку пригласил отец Ипполит. Он тяжело волочил ноги -
застарелый ревматизм. Прося принесла из кухни чугунок с картошкой; обхватив
тряпкой, чтоб не ошпарить руки, грохнула его на стол. Завтрак был простой,
крестьянский: отварная картошка, малосольные огурцы с укропом, по ломтику
сала и простокваша. Катерина пришла в столовую немного погодя, радостная,
бодрая, причесанная по-новому - пышно и высоко. Лицо припудрено, легонько
тронуто кремом. На ней красная кофта и бордовая юбка. Поздоровалась,
улыбнулась чему-то своему, глаза ее весело сверкнули. Прося хмыкнула в
кулак - рассмешила Катеринина прическа, - прикрывая рот, в котором не
хватало трех передних зубов. Сорокин встретил Катерину комплиментом:
- Вы сегодня необычайно хороши.
- Еще бы, - ответила она и опять улыбнулась. - Французы говорят: если
женщина некрасива в семнадцать лет, это ее беда, если в сорок - ее вина. А
мне не семнадцать, стараюсь.
Причину ее радости Сорокин знал: еще не отошла от ночного свидания,
жила им.
Ипполит раз и другой взглянул удивленно: не понимал, чему она
радуется. Исподтишка, с любопытством посмотрел и на Сорокина, считая,
видимо, его виновником такого настроения дочери.
- Рыжики несут из леса полными лукошками, - сказала Катерина. - Может,
и мне сходить?
Она ждала, что ответит отец, но тот промолчал, даже не поднял на нее
глаз.
- Уж так много рыжиков, - повторила Катерина. - Схожу.
- Рыжики тэи солить надо, - заметила Прося, - а где соли возьмешь?
Боровики неси.
"Интересно, - ухмыльнулся Сорокин, - а Булыга пойдет по рыжики?"
Катерина, позавтракав, взяла лукошко, поправила перед зеркалом
прическу и вышла из дому. В окне мелькнул ее силуэт. Сорокин с Ипполитом
немного помешкали, потом направились в церковь.
Храм поразил Сорокина еще накануне, хотя в тот раз он и не успел почти
ничего рассмотреть. А сейчас, налюбовавшись снаружи, он с жадностью впивал
красоту его внутреннего убранства. Церковь казалась высеченной из одной
глыбы, все здесь пребывало в гармонии: стены, синие своды в золотых
звездах, строгие линии колонн красиво завершающихся вверху арками... Мягким
и торжественно-тревожным эхом отдавались каждое слово, каждый шаг, и
невольно настораживалась душа, настраивалась на молитвенное созерцание.
Приятный полумрак и прохлада были пронизаны солнечными лучами, проникавшими
сквозь узкие прорези окон. Казалось, коснись этих лучей - и они зазвенят,
как струны, волшебной музыкой. Она, музыка, тут словно застыла во всем - в
гулкой прохладе каменных стен, в лепных узорах арок, как бы приподнимающих
церковь, создающих иллюзию беспредельной высоты.
Большинство икон и росписей поблекло от времени. Лики святых исполнены
по преимуществу в коричнево-желтых тонах, характерных для стиля старых
мастеров. Лишь в некоторых простенках и над дверью были росписи значительно
более позднего времени.
Ипполит обратил внимание Сорокина на эти поздние росписи:
- Видите бородача-святого? Автопортрет художника. А рядом богородица -
наша сельчанка. Оба покойные, царство им небесное.
- А кто художник? - спросил Сорокин.
- Тоже наш. Учился у владимирских мастеров. Долго скитался где-то,
воротился сюда, попросил: хочу, мол, память о себе оставить в храме. Сорок
лет назад это было. Я только принял этот приход. Разрешил. Вот художник и
заполнял все пустоты. Спешил очень. Сутками не слезал с лесов, там и спал.
Слаб был, боялся, что не успеет.
- Как Микеланджело, - сказал Сорокин. - Тот, когда расписывал свод
Сикстинской капеллы, тоже спал на досках. От красок одежда его закорела,
как панцирь. Рубаху, штаны ножом срезали.
- Я тогда распознал в ликах святых своих сельчан и сказал об этом
художнику. А он ответил, что человек и есть бог для самого себя, вот пусть
на себя и молится.
Как убедился Сорокин, художник был талантлив, со своим отличительным
стилем. Его голубые ангелы были столь невесомы, что, казалось, реально
плыли в воздухе.
Ипполит рассказал, что художник скончался, едва только успел дописать
этих ангелов. Из его потомков в Захаричах остался один внук - Булыга.
- Председатель?
- Он самый. Художник оставил ему несколько икон своей работы. Где они
сейчас, не знаю. Булыга выкинул.
Сорокин попросил показать ему "Варвару-великомученицу". Ипполит взял
его за локоть: "Давайте подойдем". Потрясенный, стоял Сорокин перед иконой
и не мог оторвать взгляда: он сразу определил, что это шедевр. Снял со
стены, на обратной стороне прочел: "Писал Изосим 1684 года Христова из
Ростова Великого". Коричневый фон, черные с красным одежды, на лице боль,
взгляд горек. Сложенные, будто связанные руки. Это был символ страдания
человечьего, образ женщины, вместившей в себе вселенское горе... А глаза,
глаза как написаны! Кажется, они отвечают на твой взгляд, как будто между
тобою и ею идет немой диалог...
- Дар архимандрита Юрьева монастыря Фотия, - пояснил Ипполит.
Как же талантлив был художник, если создал такой шедевр, будучи
вынужден следовать строгому диктату узаконенной церковью иконографии,
традиции, ограничивающей и сковывающей его волю. Непреложные каноны церкви
предписывали определенное построение композиции, положение фигуры,
пропорции. И художник, не отступив от этих правил, сумел все же и в их
пределах проявить свою индивидуальность, глубоко раскрыть душу образа.
Написана Варвара на доске, покрытой тонким слоем левкаса - гипса в смеси с
клеем, темперой - в распространенной технике иконописи. Краски, замешанные
на яичным желтке, сохранили свежесть, словно были неподвластны времени.
Дерево приняло цвет во всей его чистоте и яркости.
- Вот и нашел то, что искал, - сказал Сорокин. - Место ей, Ипполит
Нифонтович, в столичном музее.
- Дай боже, - вздохнул тот. - Если закроют церковь, ей тут не уцелеть.
И еще была вовсе уж неожиданная встреча Сорокина с высоким искусством.
На своде купольного барабана увидел фреску Христа. Освещенный из узких, как
щели, оконец, смотрел с вышины своей Иисус Христос, смотрел большими
пристальными очами, околдовывал, гипнотизировал. Глаза его как бы втягивали
тебя в свою мудрую бездонную глубину, проникали в душу - от них не утаишь
ничего, не скроешь, не солжешь. Все было в его взгляде: осуждение и
сочувствие, всепрощение и тревожный вопрос. Святой одновременно жалеет
человека и осуждает, боится за него и не верит ему. Словно говорит: неужели
ты, человече, не переменился за тысячу восемьсот восемьдесят семь лет после
смерти моей? Неужели в тебе так и остались зло, корыстность, жестокость,
лживость? Неужели ты, брат мой, не стал братом всем и каждому и по-прежнему
воюешь, убиваешь?.. Всмотришься в эти его глаза - и содрогнешься,
поклонишься, как живому. Бессмертны творения бессмертных мастеров!
"Варвару-великомученицу" можно взять в музей, - с горечью думал
Сорокин, - а как спасти этот шедевр?"
И потом все время, сколько находился Сорокин в храме, его так и тянуло
посмотреть вверх. Кажется, он чувствовал на себе пристальный взгляд
Спасителя, когда и не смотрел туда, на свод, как чувствуют кожей луч
солнца.
Была и третья счастливая находка в церкви - старинное рукописное
Евангелие. Книга заключена в кожаный переплет, с металлическими накладками
на углах и застежками. Украшена миниатюрными изображениями апостолов,
различными христианскими символами. На первой странице фигура евангелиста
Матфея. Под ним текст: "Переписал в 1591 году инок Аким первый". Интересный
был переписчик! Пишет, пишет, а потом возьмет да и нарисует на поле
какую-нибудь птицу, зверька. Заглавные буквы - не буквы, а какие-то
фантастические животные, расписанные красным. И все же видишь, что это
буквы.
- Ипполит Нифонтович, - спросил Сорокин, перелистывая книгу, - неужели
никто из ученых в нее не заглядывал? И как она тут уцелела?
- При мне никто не интересовался ею. А уцелела потому, что я - ключник
надежный.
Они были в церкви уже часа полтора. Сорокин все осмотрел, даже на
звонницу слазил, подивился на колокола - они тоже были давнишней работы.
После осмотра сел писать охранные грамоты.
- Я напишу грамоту на рукописное Евангелие, на
"Варвару-великомученицу" и... - он надел очки, глянул на свод. - И на него,
на Христа. И вот еще, Ипполит Нифонтович: вы вчера говорили мне про золотой
крест. Как бы взглянуть на него?
Ипполит привычным жестом - словно заносил руку, чтобы осенить себя
крестом, - попросил прощения за свою забывчивость и повел Сорокина в
опочивальню. Крест был спрятан в стенной нише, замаскированной кладкой в
один кирпич под слоем известки. Ипполит зубильцем отбил известку, вытащил
кирпич. В нише лежал сверток.
- Доставайте, - предложил Ипполит.
Сорокин взял сверток, и рука его под неожиданным грузом пошла вниз.
Развернул. Блеск золота и острые лучики от бриллиантов полыхнули в глаза.
На кресте было рельефное изображение распятого Христа, ниже его - череп и
скрещивающиеся кости. "Смертью смерть поправ" - таков смысл этого знака.
Над головой Христа священный нимб, немного повыше - сегментик солнца. В
нимб и были вкраплены три бриллианта. Все оконечности креста расширены в
полукружия. Сорокин всматривался, нет ли на кресте каких-либо букв или
цифр: может, они бы подсказали, когда он сделан, кто мастер. Ни того, ни
другого не нашел.
- Тяжесть, - сказал Сорокин, взвешивая крест на ладони. -
Действительно из чистого золота? Не позолота?
- Истинный бог, золото. И бриллианты натуральные. Видите, какой резкий
блеск... И что прикажете делать с крестом?
Сорокин молчал. Вчера на такой же вопрос он не нашел ответа. Ну что он
мог посоветовать? Передать крест уездным властям? Нет никакой гарантии, что
там он будет в сохранности, уж очень велик соблазн - золото и бриллианты! А
если крест имеет к тому же и историческую и культурную ценность, то место
ему не в уезде, а в музее. Взять с собою, чтобы доставить в Москву или в
губернский центр? Это значит таскать его в своем бауле, а в дороге еще
доведется быть долго.
- Не знаю, - пожал плечами Сорокин.
- Тогда меня послушайте. Спрячем его в эту самую нишу, и пускай лежит
до лучших времен, когда наступят мир и покой. А мне можете довериться. Я же
вам доверился.
- Спасибо, Ипполит Нифонтович. И все же не верится, что такая дорогая
вещь столько времени обреталась в этой сельской церкви. Видимо, все-таки не
совсем он золотой и бриллиантовый.
- Не сомневайтесь, сын мой. Потому мы сейчас и держим его в руках, что
и те, в чьих руках он был прежде, тоже считали его подделкой... Хочу, чтобы
крест достался не кому-то одному, а всем... всем людям. Отриньте и
сомнения, будто я хитрю, пытаюсь извлечь какую-нибудь корысть. Вижу, вы в
недоумении: чудак священник, такие деньги за него взял бы, хватило бы и
самому до конца дней, и детям осталось бы... Не так все. Не так...
Сделали, как советовал Ипполит: положили крест в тайник, закрыли
отверстие кирпичом, замазали, как прежде, известкой. Опять заключили
мученика Христа в темницу, и ни тот, ни другой не знали, до каких пор ему
там пребывать.
Помимо отдельных грамот, на все церковное имущество, имевшее
историческую ценность, Сорокин написал четыре экземпляра охранной
ведомости. Один экземпляр отдал Ипполиту, второй предназначался уездным
властям, третий - Булыге, а четвертый оставил себе. На крест тоже написал
отдельную охранную грамоту и только в двух экземплярах - себе и Ипполиту.
Причем в экземпляре для Ипполита не указал, что крест золотой, просто
назвал его "причащальным крестом, подарком князя Потемкина-Таврического". А
в своем описал его полностью: золотой, с тремя бриллиантами.
8
Из церкви Сорокин направился в волостной Совет - отдать экземпляр
охранной грамоты. Шел и не рассчитывал застать там Булыгу. "Рыжики несут
полными лукошками", - усмехнулся он, вспомнив Катерину. Так оно и было:
мужчина, дежуривший в Совете, сказал, что Булыга собирался на ляда, туда,
видно, и пошел.
- Что за ляда? - спросил Сорокин.
Мужчина удивился, что его не понимают.
- Ну, ляда, на которых в лесу просо, лен сеют. Полянки такие в лесу,
старые вырубки.
- А-а, - сообразил Сорокин. - Говорят, рыжики уродили?
- Еще сколько! - Дежурный не знал, с кем он разговаривает, на сходе
вчера не был, потому и смотрел на Сорокина с подозрением. Какой-то
непонятный человек: френч и очки вроде бы начальнические, но шляпа
свалявшаяся, брюки в полоску, потертые, ботинки разбитые. Спросил, кто он.
Услыхав в ответ, что Булыга о нем знает и что это он выступал вчера на
сходе, дежурный успокоился.
Сельсовет занимал помещение бывшей волостной управы. Дом разделен на
две части: одна поменьше, с двумя столами, - комната председателя, вторая,
большая, - для сходов. В этой, большей половине стояли скамьи, под ними
набросано окурков, шелухи от тыквенных семечек. Стены увешаны плакатами.
Один бросился в глаза: "Экспроприируем экспроприаторов. Все богатства
помещиков и капиталистов, церквей и монастырей - это кристаллизованный
труд, превращенный в капитал в разных его видах и формах. Возвратим его
трудящимся!"
Сорокин подумал, что вряд ли тут кто-нибудь поймет смысл этих мудрых
слов.
В меньшей комнате стояло несколько винтовок и карабинов.
Сорокин и дежурный (звали его Парфеном) разговорились. Парфен с
радостью сообщил, что к ним идет отряд красноармейцев и милиции и что
теперь здесь будет спокойно.
- А то бандитам раздолье. Вот в Дубровенской волости... Налетели и
такой погром учинили. Сельсовет сожгли, председателя повесили. - Парфен
разъяснил, что он тут дежурит, чтобы поднять людей по тревоге, если близко
объявится банда.
- И нападали уже? - спросил Сорокин, ощутив в груди беспокойный
холодок - о зверствах бандитов наслышался вдосталь.
- Два раза. Хотели Булыгу взять ночью.
Сорокин еще немного послушал Парфена и вышел из сельсовета.
Определенной цели - куда идти и что делать - у него не было. В Захаричах он
сделал все, что требовалось. Ему оставалось осмотреть в этом уезде еще три
церкви. Правда, там он почти не надеялся найти что-нибудь интересное:
церкви поздней постройки.
День стоял тихий, теплый, как частенько бывает в сентябре, и
по-летнему прозрачный. Воздух напоен запахами спелой огороднины, фруктов,
самой земли, насытившейся к осени всем живым, что росло на ней. Стаями
пролетали грачи, где-то над лесом кричали гуси, которые уже тронулись в
дальний путь. Сорокин пытался разглядеть гусей в синеве неба, но солнце
слепило глаза, вынуждало щуриться, и он оставил эти попытки. С улицы
повернул на огороды к Днепру. Не хотелось идти на виду, испытывал
неловкость - люди-то работают, все заняты. И детей мало встречалось:
ученики в школе, а что поменьше - в лес подались: грибов и правда было
много, несли полные лукошки. Деревня была тихая, как и этот теплый
сентябрьский денек.
На берегу заметил кладку - полоскать белье, брать воду. Ступил на эту
кладку, постоял. Река спокойная, чистая, поверху плавают бойкие мальки.
Поодаль от берега всплеснула какая-то крупная рыба, от нее пошли круги,
которые тут же и унесло течением. Настроение было под стать этому дню:
покой, умиротворение и легкая грусть, скорее не грусть, а какой-то холодок
на душе, который при желании можно бы и развеять, да не хотелось делать
этого. Горожанин Сорокин, когда ему случалось бывать у реки, любил вот так
смотреть на воду и еще - на огонь. Вода его успокаивала, огонь настраивал
на философический лад. Видно, предки наши селились вблизи рек не только,
чтобы воду из них черпать да пить, а чтоб и на течение посмотреть,
подумать, успокоиться...
Стоял Сорокин, смотрел на воду. Она струилась, текла и текла мимо, а
он думал о своей жизни и пришел к мысли, что ему надо было родиться лет на
десять-пятнадцать раньше или на столько же позже. Если б раньше, то уже все
у него бы осуществилось, успел бы сделать что-то важное для науки, имел бы
семью. А позже - остались бы позади эти войны и разруха, поломавшие его
жизненные планы. Мысленно вернулся в Москву, в свою комнату, к любимым
книгам, которых так не хватало ему в дороге, в командировках и по которым
он тосковал, как тоскуют по любимой женщине. Все потерял - и дом в городе,
и поместье, а библиотеку сумел сберечь - главное свое богатство. От этих
мыслей потянуло в Москву, к письменному столу. Бросить бы тут все дела и
уехать. И уедет скоро, немного осталось, какая-нибудь неделя, и он - дома.
Поднявшись по той же тропке, какой спускался к реке, заметил на улице
тревожное оживление. Бежали дети, то и дело оборачиваясь, чтобы глянуть в
конец села, выскакивали из дворов женщины и, посмотрев туда же, поспешно
возвращались, запирали за собою ворота, калитки. Эта их тревога передалась
и Сорокину. Прибавил шагу, тоже не забывая оглядываться туда, куда и все.
Хотел спросить у кого-нибудь, что стряслось, откуда угроза, но так и не
спросил: в это время ударили в колокол. Звонили часто, как на пожар или как
в давние времена оповещали, что на город надвигается татарская орда.
Сорокин повернул на звон, к сельсовету, увидел, что туда же бегут
Булыга и трое хлопцев, среди которых узнал гармониста и бубнача. Булыга был
без шапки, с наганом в руке. Перешел на бег и Сорокин, еще не зная, почему
поднята тревога, но уже не сомневаясь, что и он тоже в опасности. В колокол
били и били в одном темпе, звонил Парфен, которого Сорокин узнал издали.
Когда он, тяжело дыша, подбежал к сельсовету, там уже собралось человек
десять. Все были с винтовками.
- Банда идет, уже в Выселках. Будем принимать бой.
Булыга дал и Сорокину винтовку, патроны, скомандовал "за мной", и все
быстрым шагом двинулись за ним в конец села, туда, где прямо к околице
подступал лес. Несли про запас еще четыре винтовки: по дороге кто-нибудь
присоединится. Их догнал мужик верхом, спрыгнул, коня повернул назад,
хлопнул ладонью по крупу, и тот сам затрусил по улице домой. За околицей на
выгоне их ждали Анюта и еще два хлопца.
Лес начинался по одну сторону дороги, по другую - поле-ржище со
вспаханными там-сям полосками под озимые. Опушка леса - молодой ельник,
такой густой и ровный, словно его специально посеяли. А сам лес старый -
сосны высокие, толстые.
- Вот тут мы их и встретим, - сказал Булыга. Рукавом бушлата обтер
лицо, сошел с дороги, подал знак, чтоб и остальные сошли. - Оборону
занимаем вдоль дороги. Всем залечь в ельнике, лежать скрытно.
Он каждому показал, где тот должен лежать. Сорокину и Анюте определил
место в середине цепи.
- Огонь открываем, когда голова колонны поравняется с Парфеном, -
отдавал распоряжения Булыга. - Парфен и стреляет первым. Вникли?
Парфен лежал в цепи с самого краю, ближе к селу.
- А банда, слыхать, большая, - сказал кто-то.
- Ну и что? - спросил его Булыга.
- Боязно.
- Боязно, так молчи, а коль сказал, так не бойся.
Люди занимали позицию тихо, все были возбуждены, взволнованы, надо
всеми висела тревога, томила неизвестностью: никто не знал, что там за
банда, сколько в ней человек и смогут ли они, неполных два десятка
самооборонцев, вынудить банду отступить, обойти село стороной.
Сорокин прикинул, как и что ему видно с отведенного Булыгой места.
Место было лучше не надо: винтовка легла на толстый корень, выпиравший из
земли, упор для стрельбы будет надежный. Патронов Булыга дал ему всего
дюжину, да еще обойма была в магазине. Патроны положил на землю, рядом с
винтовкой. Встал. Ельник был невысокий, по грудь ему, и Сорокин справа
видел дорогу далеко, на версту, а слева - село, в котором все будто
вымерло. Жители, известно, попрятались: кто на задворках, кто в лес
побежал, кто заперся в хате, надеясь на милость бандитов. Было уже два
таких набега на Захаричи. Правда, банды небольшие. А тут, поговаривают,
банда штаб-ротмистра Сивака гуляет по губернии. Может, она и идет?
- Мне страшно, - сказала Анюта, подойдя к Сорокину. Ждала, что он
ответит, покусывала губу. В глазах застыл страх. - Боюсь.
- Будьте здесь, со мной, - показал ей Сорокин место по другую сторону
сосны.
Анюта положила на хвою свою винтовку без ремня и стала смотреть в ту
же сторону, куда и Сорокин. Над ельником торчала только ее голова с двумя
тощими косичками. Красную косынку, которую всегда носила и в которой
прибежала по тревоге, спрятала за пазуху - Булыга подсказал, демаскирует,
мол. Сорокину стало жаль этой девчонки, ей ли лежать тут, принимать бой.
Вчера она выглядела и постарше, и вроде бы не такой щуплой. Что ж, то было
иное состояние духа, чувствовала свою силу и власть.
- Знаете что, - сказал Сорокин, - шли бы вы в лес. Все равно подмога
от вас...
Анюта посмотрела на него с удивлением и даже с насмешкой:
- Я сбегу, а как же хлопцы? Я ведь секретарь ячейки.
Ни на дороге, ни в деревне по-прежнему никто не показывался. Тишина
висела над округой. Тревожная тишина. Даже собаки почему-то не брехали,
петухи не драли горло. Словно и не день был на дворе, а глухая ночь или
пора перед самым рассветом. В такой тишине прошло еще минут двадцать.
Осмелели, повеселели, начали переговариваться. Хотелось верить, что банда -
это всего лишь выдумка, что просто кто-то из озорства пустил про нее слух.
Но беда не прошла мимо. На дороге показались сперва три конника,
одетых кто во что горазд, на разномастных лошадях. Ехали прямо в село, и,
ясное дело, это был дозор. Лошадей не гнали, те шли шагом.
- Бандиты! - крикнул Булыга. - Всем замереть. Верховых пропустить. Не
стрелять.
Конники приближались. Двое молодых, третий в годах, а может, его
просто старила борода. Под этим третьим было седло, и держался он в седле
легко, чувствовалась кавалерийская выучка. На двух других конях были
наброшены то ли дерюжки, то ли сложенные пополам попоны. И сидели молодые,
как сидят простые деревенские хлопцы, когда едут в ночное. У всех карабины.
У молодых - за спиной, бородатый держал свой в руке, положив ствол на
загривок коня. Молодые переговаривались между собою, а бородач ехал молча,
немного впереди, и, как заметил Сорокин, только он и озирался по сторонам.
Пешая колонна показалась, когда верховые миновали засаду. В ее
движении не было того порядка, по которому всегда отличишь воинскую
колонну. Шли как попало, а на колонну эта толпа смахивала только потому,
что иначе идти не позволяла узкая дорога. Еще издалека было видно, что
банда прет разношерстная, одетая по большей части в мужичье да в
солдатское. У кого торчали из-за спины стволы винтовок, а у кого и нет -
значит, вооружены были наганами, обрезами. У каждого оттягивал спину туго
набитый мешок или котомка. Сколько там было людей, гадать трудно, пожалуй,
больше сотни. Бандиты проделали немалый путь, устали, внимание их было
рассеяно, и уж конечно, они никак не ждали, что тут, у самого села, может
быть засада.
Голова колонны поравнялась с ельником. Идут, пылят, иные сгибаются под
тяжестью своих мешков. Мелькают ноги в узких просветах между елочками.
Сапоги, башмаки, а вон и желтые гетры. Все это видел Сорокин, прижимая к
плечу приклад винтовки, еще не зная, в кого будет целиться, в кого попадет.
Кто у бандитов старший, кто командир, где они - не разберешься. Идут в
молчании, шаркают, топочут ноги, бряцает оружие, котелки, что-то
награбленное в мешках - а что там еще может быть?
Первым должен стрелять Парфен, он слева, с краю. У Булыги граната, он
швырнет ее в эту потную массу, чтобы оглушить, нагнать страху, посеять
смерть. А потом все начнут их расстреливать в упор, а сами не покажутся,
пускай бандиты думают, что бойцов тут много.
Увидел Сорокин и пулемет "максим". Один бандит нес его тело, второй -
станок, третий - коробки с лентами. Взял на прицел того, что нес тело.
Парфен первым и выстрелил. За ним открыли огонь другие. Сорокин
малость замешкался: пулеметчик, в которого он целился, еще за какие-то
секунды до того, как бабахнуть Парфену, вдруг остановился, переложил тело
пулемета с одного плеча на другое и почему-то повернулся в сторону ельника,
скользнул по нему глазами и задержал взгляд, как показалось Сорокину, на
том месте, где он лежал. Сорокин невольно пригнул голову. Потому он и
выстрелил последним и попал: пулеметчик тут же осел на землю, отшвырнув от
себя тело пулемета. Стрельба была, разумеется, не густая и не очень меткая.
Но бандиты в панике бросились бежать от леса в поле, оставив на дороге
пятерых убитых или раненых, в том числе и пулеметчика. Те, что шли в хвосте
колонны - кто послабее и у кого мешки потяжелее, не сразу поняли, кто и
откуда стреляет, остановились, сгрудились толпой. Вот туда Булыга и бросил
гранату. Ее разрыв заглушил и выстрелы, и крики, а что там наделала
граната, Сорокин не видел. Он продолжал стрелять, и от его выстрелов
падали, может быть, и убитые. Стреляла рядом и Анюта, вся содрагаясь после
каждого выстрела - так отдавала ей в плечо винтовка. Залегли, начали в
ответ стрелять по ельнику и бандиты. Затенькали пули над головой,
засвистали, срезая лапки елочек. Одна пуля сухо шпокнула в комель сосны!
- У меня всего два патрона! - крикнула Анюта и выстрелила. - Один
остался, - показала она патрон Сорокину.
Он схватил с ее ладони этот патрон, сказал:
- Беги отсюда, скорей! В лес беги!
- Мне страшно.
- Кому говорят! - вспылил он. - Что тебе тут делать без патронов. Ну!
Она встала сперва на колени, потом, пятясь на корточках, подалась
назад в ельник, вскочила и побежала.
Патроны кончались и у Сорокина. А на дороге лежали убитые, и у них
были патроны. Вот бы вскочить да отвязать подсумок!
Выстрелы самооборонцев совсем поредели. Стреляло лишь несколько
человек. У Сорокина оставалось последних три патрона. Выглядывая из-за
комля сосны, он искал среди залегших бандитов того, кто у них руководит
боем. Не может быть, чтобы никто не командовал. Не этот ли, что лежит в
борозде, в офицерской фуражке? Тот что-то кричал, показывая рукой на
дорогу. В него Сорокин и выстрелил.
Булыга крикнул:
- В лес отползайте! Отходим! Не вставать!
Кто-то не послушался - вскочил, похоже, гармонист, вскрикнул, как
кричат раненые, но не упал, побежал, завилял между деревьями.
Бандиты, конечно, сообразили, что в засаде людей мало, осмелели. Две
группы пересекли дорогу справа и слева, углубились в лес с явным намерением
окружить самооборонцев, не дать им отойти, скрыться в лесу.
Бойцы бежали теперь почти не отстреливаясь - у кого кончились патроны,
а кто их берег. И еще не хотели обнаруживать себя выстрелами, показывать,
где они бегут.
Бежал и Сорокин. У него оставался всего один патрон, и Сорокин хотел
сохранить его на самый крайний случай.
Бандиты не отставали, гнались по пятам. Лес был не очень густой -
сосна с мелким подростком. Они кричали, гикали, и была эта погоня сродни
травле зверя, которого стараются направить в загон, где его поджидают
стрелки... Сорокин из своих видел только Парфена. Видел и бандитов - как
они мелькали меж деревьев. Он задыхался, непривычный к столь длительному и
быстрому бегу, и все ждал, что пойдет наконец густой лес и можно будет
оторваться от бандитов, спрятаться, в самую же глушь они не полезут. Парфен
бежал впереди, его и держался Сорокин в надежде, что он знает лес и бежит
не наобум. Поднажал, чтобы нагнать Парфена, но почувствовал удар в левое
плечо, удар тупой, болезненный - рука сразу ослабла, выпустила винтовку. Он
присел, чтобы поднять ее, но боль скрутила, пронзила насквозь, обожгла
каждую клеточку тела. Схватился за плечо - руку обдало горячим и липким.
Только теперь понял, что ранен...
Ни бежать, ни даже идти не мог. И Парфена не увидел, чтобы крикнуть,
позвать на помощь. Заполз под елочку и лег. Его заметили, пнули сапогом,
заставили встать и повели из лесу в село.
Вот ведь как может распорядиться судьба: возьмет и столкнет людей лоб
в лоб, да еще при самых драматических обстоятельствах.
Сорокин сидел на скамье в сельсоветской комнате председателя Булыги.
Все там было, как и утром, когда заходил, чтобы отдать Булыге экземпляр
охранной ведомости. Те же плакаты и тот, самый большой, что призывал
экспроприировать экспроприаторов. Но за председательским столом сидел не
Булыга, а... Ларик, Илларион, штаб-ротмистр Шилин, вожак этого бандитского
отряда. Только фамилия у него теперь была иная - Сивак. Это его банда
держала в страхе окрестные уезды, и это с нею вступили в бой захаричские
самооборонцы.
Плечо Сорокину перевязали, даже йодом помазали (так распорядился
Шилин). Была перевязана кисть левой руки и у Шилина. На нем был тот же
кавалерийский мундир, в котором он приходил к Сорокину домой. Та же
фуражка, но уже с кокардой, лежала на столе. Сорокин, глядя на раненую руку
Шилина, отчего-то поверил, что это его пуля: стрелял же в человека,
который, лежа в борозде, кричал что-то своим и показывал рукой на дорогу.
Сидели напротив друг друга, молчали. Их разделял стол с синими
чернильными пятнами и черными отметинами от цигарок - о него сельсоветчики
гасили окурки. Раны обоим причиняли боль. Несколько раз с тех пор, как
привели сюда Сорокина и посадили на скамью, они встречались взглядами,
схлестывались, но никто первым так и не обмолвился словом. Шилин время от
времени ухмылялся с каким-то горьким злорадством. В комнате, кроме них,
никого не было.
- Вот и опять встретились, - не выдержал наконец Шилин.
- Встретились, - тихо и словно бы виновато эхом повторил Сорокин.
- И чего же вас сюда занесло?
- Спасаю церкви и церковные ценности.
- Вот как... Церковные золото и серебро?
- Старинные иконы, книги.
- Спасаете? Это после того, как столько уничтожили храмов? А с иконами
что делали? Тротуары мостили, причем ликами богов вверх - топчите,
товарищи, ваша воля и ваша власть.
- Это варварство. Мы боремся с такими варварами.
- Мы... - Брезгливо-злобная усмешка скривила Шилину рот. - Это значит
большевики? И ты в их числе?.. Хранители культуры. Где она, ваша культура?
Где интеллигенция? Кому посчастливилось спастись от чека, те там, на
западе, в эмиграции. - Забыв, что рука ранена, хватил ею по столу и
скрипнул от боли зубами. - Сволочи вы, орда татаро-монгольская.
Он лег грудью на стол, едва не доставая подбородком до столешнины.
Смотрел на Сорокина суженными глазами, в которых дрожал лиловый огонек
гнева и страдания. Щеки стали серыми, бледная серость наползла и на лоб -
мучила, известно, раненая рука. Он понянчил ее у груди, чтобы унять боль.
Когда отлегло, правой, здоровой рукой пригладил русый клок волос на лбу,
поправил усы.
- И ты такой же варвар, - произнес тихо, но видно было - сдерживает
себя, чтобы не сорваться на крик. - Предатель. Ты предал все святое: свое
сословие, Россию, нацию. Ты шкурник, иуда. Пополз к большевикам шкуру свою
спасать. Продался. Честь рода дворянского растоптал...
Он был страшен в эти минуты. Здоровая рука его несколько раз невольно
нащупывала кобуру, расстегивала ее. И Сорокин ждал, что вот сейчас выхватит
Шилин наган и поставит точку в этом их разговоре. Молчал, избегал взгляда
Шилина и в то же время непроизвольно следил за его рукой, хватавшейся за
кобуру. Если прежде он еще надеялся, что Шилин его спасет - распорядился же
перевязать ему рану, дать воды, родня как-никак, - то теперь ждал от него
самого страшного.
- Тебя взяли с оружием? - после небольшой паузы спросил Шилин уже
спокойнее. - Ты стрелял в моих бойцов?
- Стрелял.
- Может, и убил кого-нибудь?
- Возможно.
- А как все-таки попал к этим... чоновцам или как их там?
- По партийному долгу.
- Долгу? - Шилин привстал, оперся локтями на стол, приблизил лицо к
самому лицу Сорокина. - Значит, по партийному долгу ты и меня продал там, в
Москве? Это по твоему доносу чекисты устроили засаду? Донес им, что
приходил и что еще приду? Да?
Сорокин смело глянул в глаза Шилину, отрицательно покачал головой.
- Что уставился своими слепыми бельмами? Не ожидал услышать? - Шилин
снова сел, смотрел в глаза Сорокину с ненавистью, силясь заставить его
отвести взгляд, но Сорокин не отводил. - Так знай же, что после той засады,
когда я чудом ушел от чекистов, я охотился за тобой. Хотел убить. Однажды
шел следом по Тверской квартала три и все не мог улучить момента. Не
выстрелил в затылок не потому, что тебя пожалел. Себя жаль стало, могли
схватить.
- Илларион Карпович, я не доносил в чека о вашем приходе ко мне.
Честное слово. А Эмилии об этом сказал. Я тогда добился свидания с нею. -
Сорокин подробно рассказал об этом свидании.
Шилин отстранился от стола и смотрел на Сорокина уже без злобы и
гнева, а когда взгляды их встретились, первый отвел глаза.
- Почему же тогда они мне устроили засаду?
- Не знаю, честное слово. Может, Эмилия проговорилась, что вы
приходили и еще должны прийти. Сказала кому-нибудь в камере, и это дошло до
чекистов.
Помолчали. Шилин, прикрыв ладонью глаза, колыхал раненую руку.
Разговор с Сорокиным взволновал его и утомил, и ему нужно было какое-то
время, чтобы успокоиться. Сорокину он, видно, поверил и теперь раздумывал,
что делать с ним. Ничего не придумав, крикнул:
- Ворон! Ворон-Крюковский!
Из большей комнаты вошел и козырнул хлопец, нисколько не похожий на
ворона: рыжий, круглолицый, со светлыми жидкими усиками, в черной смушковой
кубанке.
- Отведи его к этому... Туда, - показал рукой на окно, - и пускай пока
посидит. В карманы загляни.
- Отведу и загляну, - ответил тот и подмигнул Сорокину. Он тут же
вывернул все карманы Сорокина, найденное положил на стол перед Шилиным. Там
были мандат, копии охранных грамот на "Варвару", Евангелие и на крест.
Деньги и часы у него отняли еще там, в лесу.
Шилин изучил мандат, усмехнулся, сказал:
- Все дороги вам открывал этот мандат?
- Помогал.
Охранные грамоты на "Варвару" и на Евангелие Шилин скомкал и швырнул в
угол, где лежала кучка мусора. Мандат сунул в нагрудный карман мундира.
- А про какой это крест тут написано? - показал Сорокину на третью
грамоту.
- Обычный причащальный, старинной работы.
- Старинный? А где он сейчас.
- В церкви, - ответил Сорокин после паузы.
Шилин кивнул Ворон-Крюковскому, тот легонько, с улыбочкой хлопнул
Сорокина по здоровому плечу, сказал:
- Прошу, милостивый государь, следовать вперед.
Они вышли во двор. Во дворе, приставив винтовки к стене, сидело на
бревне несколько человек. Обедали. Ели каждый из своего мешка. А хлопец в
кожаной фуражке пытался играть на гармошке. Гармошка была расстроена, да и
сам гармонист не большой искусник - не играл, а терзал меха.
Сорокина подвели к строению, на воротах которого было написано черной
краской: "Пожарный сарай". Скрипнули тяжелые врата, лязгнул засов, и
Сорокин очутился во мраке - ничего, кроме тонких ниточек света из небольших
щелок в стенах, не видел. Стоял, ждал, пока глаза привыкнут к темноте.
- Браток, и тебя сюда? - услыхал он слабый голос.
- Кто здесь? - обрадовался этому голосу Сорокин.
- Булыга.
Сорокин пошел на голос, выставив вперед руки, напряженно вглядываясь в
темноту. Увидел перед собою светлое пятно. Это и был Булыга.
- Подсекли меня. В ногу. Крови потерял... Голова кружится, браток.
- И я ранен, - сказал Сорокин. Он присел, пошарил по земле рукой,
выбирая место, лег.
- Шпокнут они нас, - проговорил Булыга. - Или повесят, согнав людей на
спектакль.
Сорокин промолчал. Он все-таки надеялся, что Шилин его не расстреляет.
Поверил же, что не он навел чекистов на мысль устроить засаду. Если
пожалеет, не расстреляет, то он, Сорокин, попросит и за Булыгу. Хотел даже
сказать ему об этом, утешить, но не сказал.
За стеной гармонист продолжал мучить гармошку и пел:
На свете все пустое -
И званье, и чины.
Было б вино простое,
Кусочек ветчины.
Пропев, повторил то же самое еще раз и еще. Кто-то из бандитов оборвал
гармониста:
- Что ты затянул лазаря! Давай другое или заткнись.
Гармонист огрызнулся. Тот, что кричал, выругался и пригрозил:
- Не замолкнешь - гармошку раскурочу, а тебе, как слепню, в одно место
соломинку вставлю.
Загоготали, гармошка пискнула и умолкла.
- Отсюда нельзя выбраться? - повел глазами вокруг Сорокин. -
Подкопаться, скажем?
- Не выберешься... И с подкопом не выйдет - фундамент глубокий. Да и
нет у меня сил бежать. Били меня, - сказал Булыга, хватая воздух,
запинаясь, и Сорокин понял, что каждое слово ему дается с трудом. Переводя
дух, Булыга продолжал: - Кто-нибудь из наших непременно доберется до уезда,
и сюда отряд пришлют... Вот только б нас тут подольше подержали... Успели
бы наши...
Времени было немногим за полдень. Солнце самую малость склонилось к
западу, и в щель между бревнами уже в другой, западной, стене пробился
скупой лучик. В его свете толклись, как мошкара, пылинки. Сорокин вытащил
из паза мох, щель увеличилась, в сарае посветлело. Со двора доносились
спокойные голоса бандитов. Тихо было и на селе. Казалось, ничего ровным
счетом не произошло и стоят над дворами и хатами мир и покой.
- Тихо, - сказал Сорокин. - Почему это?
- Еще услышим... Они сейчас ищут кого нужно и что нужно. Услышим...
Внезапно ожил ветер, будто вырвался из какой-то теснины. Зашумела
береза, стоявшая во дворе, ветром качнуло колокол, и он прогудел тихонько,
но звук его угасал долго и тревожно. Сорокин припал к стене в надежде
увидеть Шилина. Но видел тех же бандитов на бревне, их винтовки,
прислоненные к стене сельсовета. Да еще приметил сивого коня, запряженного
в таратайку. И когда это она подъехала, что не было слышно?
К сельсовету подошли сухонькая старушка с клюкой и молодая девушка,
скорее - девочка. Остановились на улице, не осмеливаясь войти во двор.
- Сынок, где нам вашего начальника увидеть? - спросила старушка у
бандита, проходившего мимо них.
- Кто там? - поднял голову Булыга, расслышав голос. - Кто?
- Старуха с девочкой.
- Не мать ли... - Булыга подполз к щели, приподнялся на руках,
глянул. - Мать с дочушкой моей! Чего ж они, безмозглые, пришли?!
К таратайке подбежал Ворон-Крюковский, вскочил на нее, рванул вожжи -
на крутом повороте таратайка едва не опрокинулась. Сивый вылетел на улицу и
исчез вместе с таратайкой в поднятой пыли.
- Ксенечка, Ксеня... Доченька! - негромко позвал Булыга.
Она услышала, вскрикнула: "Тата, таточка!", метнулась к сараю, стала
искать дырку, через которую долетел до нее отцовский голос.
- Тут я, тут, - отозвался Булыга. - Сюда.
- Таточка, ты жив? Тата!
- Жив... Ксенечка, беги отсюда, прячься. Это же банда. Они с тобой...
все могут. Прячься.
- Тата, а кто еще с тобой?
- Из Москвы товарищ... Сорокин.
- Тата... - Она не успела договорить, подскочил один из бандитов,
отшвырнул от стены, грязно обругал.
- Гад, жлоб... - простонал Булыга, скрипнув зубами. - Ох, запомнить бы
тебя. - Упал навзничь на землю: голова как раз пришлась на полоску света из
щели. Сорокин вздрогнул, увидев его лицо: на нем не было живого места -
опухшее, в кровоподтеках, один глаз заплыл. Били Булыгу, несомненно, и
ногами, и прикладами.
А немного погодя услыхали и женский вопль, крики, несколько выстрелов.
Совсем близко на высоких нотах забилось причитание, долгое, как по
покойнику. Заверещал поросенок - это группа бандитов приволокла его во двор
сельсовета. Бандиты пьяно гоготали, гармонист опять взялся за гармошку,
захлипал, и под это его хлипанье затопотали, засвистели. Веселились,
пробовали петь, а точнее - драли глотки. Шла в разгул, отпускала тормоза
бандитская вольница...
"А что сейчас делает Шилин? - подумал Сорокин. - Банда-то его вон как
разошлась. Пусть гуляют, пусть пьют, может, наши из уезда подоспеют..."
"Ларик, Ларик... Патриот России... Разве мог я тогда, во время тех
каникул на Волге, даже подумать, что тот пижонистый корнет, рафинированный,
изысканный барчук возглавит банду?! И какую банду! И он сам будет решать,
убить тебя или оставить в живых". Не было ничего странного в том, что Шилин
не признал и не принял революцию и советскую власть - они отняли у него
все. Не удивился бы Сорокин, если б услышал, ч...


