Степан Григорьевич Писахов. Ледяна колокольня

страница №6

На что полицмейстер, кажется, страшно его не было никого, а и тот от
пряничного ходу со всей своей тройкой свернул в переулок узенькой и до конца
торгового дня из переулка вывернуться не мог.
О своем товаре мы не кричали, не объявляли, и так всем ведомо стало:
пряничной дух всех с места скинул, все на рынок за пряниками прибежали.
Простому хорошему народу мы пряники так давали, кто сколько мог на себе
унести. Чиновничьему люду пряники продавали. Цена нашим пряникам та же, что
и лавочным, только мера друга. В лавках цена за фунт, а у нас за ту же цену
бери махову сажень. Махова сажень два аршина с лишним, а то и три. Бери
сажень в вышину и в ширину.
По первости чиновники фыркали:
— Много навезено, задешево продавают, значит, нестоящий товар! Нам
угодно того, чего мало али вовсе нету, и что втридорога стоит, и нам за
полцены давают.
Носом повертели, не утерпели, поели, попробовали — отстать не могут.
Пряники — еда заманчива! Все ели одинаково, а действие было разно. Простой
народ ел, сытел, в тело входил, голову подымал, на ногах крепче стоял.
Чиновники, полицейски, попы, богатей едят с жадностью, их корежит, распират.
Не по нутру им пришлись пряники, а народ хвалит, облизывается.
Хорошему народу мы давали пряники со всей узор-ностыо, со всей
печатностыо — и в этом-то и вся сытость пряников была.
Остальным от тех же пряников и больши куски отворачивали, а на них
пусто место али точка.
Полицейским не спится, на месте не сидится, надо им вызнать, с чего
повелось, откуда завелось.
Полицейски тихим обходом дело начали, ко мне тонкими лисами подъехали:
— Малина, ты мун^ик справной, хорошо живешь, помалу не пьешь. Скажи на
милость, откудова в Уйме пряников така уйма?
Спрашивают особым секретным голосом. Я им в том же виде отвечаю:
— Ежели скажу да покажу, то ваше начальство и у нас, мужиков, и у вас,
полицейских, все себе отберет. Я покажу только вам по секрету, приходите ко
мне в сутемки — сыты будете.
Были у меня бочки сорокаведерны припасены для медового запасу. Бочки я
толсто медом смазал.
В потемень полицейски заявились. Я их со всей настоящей
обходительностью угощал пряниками, накормил до раздутья. И по одному к
бочкам подводил. Бочки без днищ да на боку в потемках очень схожи с
потаенным ходом.
Полицейски в бочки сунулись, в мед влипли, я днища заколотил, для
воздуха в бочках дырки просверлил. На бочках надпись вывел: "Перевертывать".
Кто идет, тот и пнет. За околицу выпинали скоро. На дороге бочки не
застаивались: всегда было кому пнуть, перевернуть. От полицейских всем миром
избавились! По большим дорогам больше начальство ехало. Бочки поперек дороги
выкатились.

Начальство увидало, медвежьей болезнью заболело, так уж положено было
большому начальству той болезнью болеть.
— Ой-ой, бонба! Кати ее под гору, кати на реку! В деревне и в городу
теперь у нас тишина, спокой. Никто в морду не бьет, никого не грабят, никого
в кутузку не тянут.
Губернатор и полицмейстер приказами кричат: — Это беспорядок — во
всем городе порядок!


ЦАРЬ В ПОХОД СОБРАЛСЯ



А пряников у нас горы. По всей деревне задворки пряниками загружены.
Мы едим, надо дать и другим. Стали посылать по железной дороге в разны
города. Пряники грузили на платформы, туманом легонько прикрывали их для
сохран ности. Узорность и письменность на пряниках тех туманом скрывали от
полицейских глаз.
Покатили наши пряники писаны-печатаны по селам, деревням, по
городишкам, городам. Дошла весть о пря никах до чиновников, до важных
начальников, до ми иистеров, до царской подворотни и до самого царя.
Все перепугались, даже пьянствовать остановились. Царь выкрикиват:
— Как так, из голодной губернии в урожайно место сытость идет?
Запретить, прекратить! Царица заверещала:
— Дайте мне пряника самоходного, я таких в глаза не видала, на зубах
не жевала. Ни жить, ни быть не могу — давайте пряника скореича! Министеры
духу-смелости набрали и прокричали:
— Ваше царьско, пряники-то печатны! — Как так печатны? Кто
дозволил? Царь заскакал, всем министерам, генералам по зубам надавал. Власть
свою показал. Утишился и всем по царской награде привесил. Дух перевел и
заговорил:
— Я своим царьским словом приказал: учить — обучайте, а понимать не
дозволяйте. Я грамоту дозволяю — понимать запрещаю!
— Ваше царьско, по твоему указу в тот край политиков ссылали. Кабы их
на тройках прокатили, оно бы ничего, а они пешком шли и каждым шагом народу
пониманье несли.
Царь схватил бутылку с казенной водкой, о донышко ладошкой хлопнул,
пробку умеючи вышиб, одним духом водку выпил и царско слово сказал:
— Заботясь неизменно о благе своем, приказываю пряники писаны-печатны
опечатать и впредь запретить! Министеры разными голосами рапортуют: — Ваше
царьско, дозвольте доложить, архангельскому народу нельзя запретить — из
веков своевольны. Дойдут пряники писаны-печатны до глухих углов, тогда
трудно будет нам. Надо особых людей послать для уничтожения сладкого житья и
теплых вод, а народ к голоду повернуть. С сытым народом да с грамотным нам
не справиться.
Царь ногами дрыгнул, кулаком по короне стукнул: — Я умне всех! Сам в
Уйму поеду, сам распорядок наведу, сам хорошо житье прикончу!
Царь распетушился, на цыпочки вызнялся, чтобы показать свое
высочайшество, да не вышло. Ни росту, ни дородства не хватало.
Два усердных солдата от всего старанья царя штыками за опояску
подцепили и вызняли высоко, показали далеко. И... крик поднялся!
Вопят, голосят царица с царевятами, министеры с генералами.
— Что вы, полоумны, делаете? Разве можно всему цароду показывать
настоящу царску видимость! Народу показывать можно только золоту корону, что
под короной, то не показывается, про то не говорится! Царь в поход собрался.
— Еду! — кричит, — в Уйму, вот моя царьска воля! Вытащили трон
запасной, поставили на розвальни, дровни узки оказались. Трон веревками
привязали.
Стали царя обряжать, одевать, надо царску видимость сделать. На царя
навертели, накрутили всяко хламье-старье — под низом не видно, а вид
солидно. Поверх тряпья ватный пиджак с царскими знаками натянули, на ноги
ватны штаны с лампасами, валенки со шпорами. Сапоги с калошами рядом
поставили.
Трудно было на царя корону надеть. Корона велика, голова мала.
На голову волчью шапку с лисьим хвостом напялили, пуховым платком
обвязали и корону нахлобучили. Чтобы корону ветром не сдуло, ее золотыми
веревками к царю привязали.
Под троном печку устроили для тепла и для варки обеда. Царю без еды,
без выпивки часу не прожить.
Трубу от печки в обе стороны вывели для пуска дыма и искр из-под царя
для всенародного устрашения. Царь, мол, с жаром!
Все снарядили. В розвальни тройку запрягли. По царскому указу в упряжку
еще паровоз прибавили. На паровоз погонялыцика верхом посадили. Все в полной
парадности — едет сам царь! В колокола зазвонили, в трубы затрубили. Народ
палками согнали, плетками били. Народ от боли орет. Царь думат — его
чествуют.
На трон царь вскарабкался, корону залихватски сдвинул набекрень, печать
для царских указов в валенки сунул, шубу на плечи накинул второпях левой
стороной кверху. Царица со страху руками плеснула, в снег ухнулась и ногами
дрыгат. Министеры и все царски прихвостни от испугу закричали:
— Ай, царь шубу падел шиворот-навыворот, задом наперед! Быть царю
биту!
От крику кони сбесились, кабы не паровоз, унесли бы царя и с печкой, и
с троном, и с привязанной короной. Паровоз крику не боится — сам не пошел и
коней не пустил.
Вышел один министер, откашлянулся и таки слова сказал:
— Ваше царьско, не езди в Уйму, я ее знаю: деревня длинновата, река
широковата, берега крутоваты, народ с начальством грубоват, и впрямь побьют!
Царь с трона слез, сел на снегу рядом с царицей и говорит:
— Собрать мою царьску силу, отборных полицейских, и послать во все
места, где народишко от писаных-печатных пряников сытым стал. Мой царьской
приказ: повернуть сытых в голодных! И подписал: быть по сему.
К нам приехала царска сила — полицейски. Таких страшилищ мы и во снах
не видывали. Под шапками кирпичны морды, пасти зубасты — смотреть страшно.
Страшны, сильны, а на сладкости попались. Увидали пряники и с разбегу,
с полного ходу вцепились зубами в пряничны углы домов. Жрут, животы
набивают. А нам любо: ведь на каждом пряничном углу пусто место али точка,
для полицейских — для царской силы та точка.
Много полицейски ели, сопели, потели, а дальше углов не пошли, нутра не
хватило, и вышла им точка! Их расперло, ладно
— дело было зимой, летом их бы разорвало.
Объелись полицейски, руками, ногами шевелить не могут. Мы у них
пистолеты отобрали, в кобуры другого наклали, туши катнули, ногами пнули. И
покатилась от нас царска сила.
Царь в город записку послал, спрашивал, как евонна сила действует?
Записка в подходящи руки попала и ответ был даден:
"Полицейски от нас выкатились. Царьску силу мы выпинали. Того же почету
вам и всем царям желам".


КАК Я ЧИНОВНИКОВ ПОТЕШИЛ



Городско начальство стало примечать: изо всех де ревень, и ближних и
дальних, мужики, жонки приезжа ют сердиты, а из Уймы все с ухмылочкой.
Что за оказия така? Все деревни одинаково под полицейскими стонут, а
уемски все с гунушками, а то и смехом рассыплются, будто спомнят что.
Дозналось начальство. Да наши сами рассказали — не велик секрет, не
наложен запрет.
Дело, говорят, просто: наш Малина веселы сказки плетет, песни поет,
порой мы не знам, где правду ска-лыват, где врать начинат — нам весело, мы
смехом и обиду прогоням, и усталь изживам.
Дошло это до большого начальства. Больше начальство затопорщилось.
— Как так смешно да весело мужикам, а не нам? Подать сюда Малину, и во
всей скорости!
Набрал я всякой еды запас на две недели, пришагал в город к дому
присутственных мест, стал по переду, дух вобрал да гаркнул полным голосом:
— Я, Малина, явился! Кому нужон, кто меня требовал, кто меня
спрашивал?
Да так хорошо гаркнулось, что в окнах не только стекла — рамы
вылетели, в присутственных палатах столы, стулья, шкапы с бумагами
подбросило, чиновников перекувырнуло и мягким местом об пол припечатало!
Худо бы мне было от начальства за начало тако, да губернатора на месте не
было, он по заведенному положению поздне всех выкатился. Поглядел губернатор
на чиновников, как те ушибленные места почесывают а встать-подняться не
могут.
Губернатор под мой окрик не попал, а на других глядеть ему весело, он и
захохотал.
Чиновникам и больно, и обидно, а надо губернатору вторить. Они и
захихикали мелким смехом.
Губернатор головы не повернул, а мимо носу, через плечо, наотмашь стал
слова бросать:
— Вот за этим самым делом, Малина, я тебя призвал, чтобы ты меня и
других чинов важных уважил — смешил. Сичас ты меня рассмешил. Ты,
сиволапый, долго ли можешь нас, больших людей, смешить? — Да доколе
прикажете!
— Ну-ну! Мы над мужиком смеяться, потешаться устали не знам, нам это
дело привычно. Потешай, пока у тебя силы хватит. Загодя скажу — ты скоре
устанешь, чем мы смеяться перестанем.
Для хорошего народу сказки говорю спокойно, где надо, смеху подсыплю --
народ заулыбается, рассмеется и дальше опять в спокое слушат. В меру смех --
в работе подмога и с едой пользителен. А чиновников что беречь?!
Сердитость свою я убрал, чтобы началу не мешала, сделал тихо лицо, тако
мимоходно. Начал тихо, а помалу да помалу стал голосу прибавлять, а смех-то
сыпал с перцем, да с крупнотолченым, несуразицей подпирал, себя разогнал,
ну, и накрутил.
Губернатор взвизгиват, животом трясет, чиновников скололо, руками
отмахиваются, значит, передышки просят.
Я смотрю, чтобы смех не унимался, чтобы смех не убывал. Завернул я
большой смех часа на три, а сам в ту пору сел, поел, питья да выпивки велел
из трактира принести и на губернаторский счет записать.

Три часа проходят, я еще слов пять сказал — как пару поддал, и опять
чиновники от смеху в круги-переверты да в покаточку.
Мне что? Больше смеются — больше смешить стал Я
чиновников-издевальщиков крепко крутонул, а сам по городу пошел
— разны дела делал, порученья деревенски справлял.
Время к вечеру пришло. Мне спать пора, я тако загнул, что губернатор
всю ночь глоткой ухал, а чиновники тонким визгом завились.
Ну другой день я всю сердитость накопленну в ход пустил. И не только
словами смешил, потешал, а и руками и ногами всяки кренделя выделывал — это
словам на подмогу, как гармонь к песне. Из присутственных мест из разных
палат смех да хохот громом летел по городу!
Городска беднота только ежилась. — Опять на нас каку-то напасть
выдумывают, опять шкуру с нас драть ладятся. Экой упряг времени хохочут,
Чиновники остановиться смеяться не могут. Глянут друг на дружку — их
как ременкой подстегнут на новый смех. Через столы переваливаются, по полу
катаются. Каждому смешно, что не он один в тако дело попал. И до того
досмеялись, что мелки чиновники только ножками дрыгали, да икали, а
губернатор только булькал да пузыри пускал.
Чиновники народ был хилый, мундирами держались, а смеяться насмехаться
над мужиками да над простым народом были сильны. Неделю смеху выдержали и
только второй недели недотянули извелись. А губернатор лопнул!


ЛУННЫ БАБЫ



Доняла меня баба руганью: и не пей, и не пой, и работай молчком. Ну,
как это не петь, как молчать? У меня и рот зарастет. Работа с песней скорей
идет, а разговором от иного дела и отговориться можно.
Тут скочила мне в память стара говоря: попал дедка в рай, бабка в ад --
и рады оба, что не вместе.
Ну, куда ни на есть, да надо от бабы подальше. И придумал убежать на
луну. Оттуда и за домом и за бабой присматривать буду.
Для проезда на луну думал баню приспособить, да велика. Обернуться не
во что было.
А лететь-то надо паром. Я самовар пару к себе приладил: один спереду,
другой сзаду. Взял запас уголья, взял запас хлеба, другого прочего, чего
надо.
Взял бабкину ватну юбку — широченна така, к подолу юбки парусину
пришил. Верх у юбки накрепко связал и перевернул. В юбке дыру проделал, в
дыру банно окошко вставил. Окошко взял у старой бани, нову портить
посовестился.
В ватной юбке сижу, парусиной накрылся, самовары наставил. Самовары
закипели. Паром юбка да парусина надулись и вызнялись. И понесло меня изо
дня в день, изо дня в день, да скрозь ночь полетел!
Стукнулся на луну, в мягко место попал и не разбился. Угодил в деревню
обликом на манер нашей Уймы. Из ватной юбки не вылезаю, только в окошко
гляжу, как на луне живут? Гляжу да место для своего жилья выбираю.
Вижу из белого дому на белой двор зелена баба лунна выскочила, морда у
бабы злюшша, зубы острюшши. Гонит баба мужика, что-то ругательно кричит,
мужика колошматит то с маху, то наотмашь!
И скорехонько измочалила, видать, дело привышно Хватила зеленая гребень
редкой, вычесала мужика буди

лен. За пряжу села, опосля и за тканье взялась — соткала лоскутну
помене фартука и на зад нацепила — мужниной памятью утешаться и для
обозначения, что, мол, вдова и взамуж охоча.
Я тихим шагом — в юбке да с двумя самоварами не порато заторопишься!
— да так тихим шагом по луне пошел житье да бытье глядеть. Холодно там, все
бело, только бабы лунны от злости зелены, да это и отсюдова видать.
Смотрю, бабы на мужиках землю пашут: на мужиках сидят да хворостиной
подгоняют. Дошел до гумна, а там хлеб молотят — и опять-таки мужиками.
Держит баба мужика за руки али за голову, над своей головой размахнет да как
цепом и вдарит. Бабы норовят молотить мягким местом, а мужики норовят
пятками стукнуть.
Худо мужиково житье на луне! Правов у мужиков никаких нету. Жонки над
ними выхаживаются, как придумают. Мужиков в щепы щиплют, из мужиков веретено
точат. С мужиков лыко дерут. Лунны бабы лыкову трубу плетут. Уж длинную
выплели, хотят еще длинней выплести, а для этого виновных мужиков надо
извести. Как выплетут до большого конца, так на землю нашим бабам прокричать
хотят лунны жонки, как над мужиками верх взять, мужиков в смирность привести
и чтобы по бабьей указке все делали и по бабьей дудке плясали.
Я решил, что для нас это не подходяще, и на луне я жить расхотел.
Гляжу — лунны жонки гулянкой идут, и у всякой на заду да напереду
навешаны лоскутины, из мужиков тканные, да не по одному — по пять да по
десять висит. Жонкам и тепло, и нарядно, а каково мужикам?
Увидали меня лунны бабы зелены и заподскакивали, и завывертывались. То
круглы, как месяц полнолунной, то тонехоньки обернутся, как месяц на ущербе.
Это меня подманивают, то толстостыо.то тонкостью пондравиться хотят. А меня
от них в оторопь бросат, лихорадкой трясет.
Я маленькими шажками ушагиваю от лунных баб подале, из самоварных труб
искрами сыплю, подступу не даю.
Вижу, лунны жонки, зелены рожи, каку-то машину ко мне прут. Жернова в
разны стороны поворачиваются. К жерновам мельничьи розмахи прилажены.
Розмахи как руки, размахались, меня зацепить норовят.
Кабы не самовары, тут и конец бы мой пришел. Молодцы самовары! Как раз
впору закипели. Я самоварной кран из юбки высунул, на лунных баб кипятком
прыснул. Да круто повернулся, меня на землю в обратный ход понесло.
Только успел заприметить, что зеленые жонки от теплой воды осели и
присели. Видел, как лунны мужики на лунных баб уздечки накинули, сели да
поехали поле пахать да всяку первоочередну работу справлять.
Меня несет, меня несет! Из ночи в ночь, из ночи в ночь! Домой прилетел
как раз поутру.
Тут меня ждут. Чиновники думают, не привез ли золота, — руки ловчат
отнять. Поп ждет, чтобы узнать, на котором я небе был? И ему все обсказал,
пока помню. Ждут полицейски урядники, чтобы арестовать да оштрафовать.
Ждут, на дороге и место налажено, приманкой стакан водки да огурец с
селедкой положены. Моя жона окошки в избе настежь отворила, мне на лету и
видно, что она напекла, наварила, а водки четвертна на столе.
Народушку сбежалось меня глядеть множество, от народу темно кругом,
глядят во все глаза. Как увернуться? А увернуться беспременно надобно. Меня
затолкают, из ума вышибут, от полицейского допросу, от поповского расспросу,
коли жив останусь, то в суд поведут, под штраф подведут.
Я самоварной кран из юбки выставил, горячу воду пустил, а сам верчусь,
кручусь, разбрызгиваюсь.

Народ, кто успел, в сторону шарахнулся, кто не успел, те подолами да
пинжаками накрылись, полицейски в шинельки завернулись.
Я той порой от дороги в сторону, на огород за баню. Чтобы не
стукнуться, самоваров не примять да кипятком не ошпариться, у меня к ногам
раздвижна тренога прицеплена, мне ее для этого дела дал проезжий сымалыцик
фотограф. Я треногу вытянул, в землю ткнулся. Ноги одна в одну, одна в одну
— и стоп!
Я на землю. Из юбки выпростался, самовары трубами в разны стороны
поставил, в самоварах мешаю, искры пущаю. Народ, как от окрика, осадил.
Я так возврату на землю обрадел, что с жоной наскоро обнялся. Жона меня
лопухами прикрыла, еды да питья принесла. Я за землю держусь крепко, ем да
запиваю, выпиваю да закусываю, промеж лопухов смотрю, что творится около да
в избе.
Моя баба самовары долила, на стол поставила, юбку ватну да парусины на
другой стол положила. Сама баба моя плачет, заливатся и причет ведет:
Ох, соседушки, сватьи, кумушки! Вы мово слова послушайте, Да совет мне
посоветуйте, Как теперь зватися мне — Вдовой али мумней жоной? Муженек мой
разлюбезной, ягодиночка, Спела ягодка малиночка, Остался на холодной луне
одинешенек! Скоро ль ночка настанет, С неба мужнин глазок ласково глянет!
Век прожила — с тучами не спорила. Теперича тучи будут разлучницами!
Закроют от меня ясной месяц, Муженька любимого! Уж вы, жоночки, подруженьки,
Скажите-ко тучам, тем, Пусть закроют от меня белой день, Пусть оставят мне
ясну ноченьку!

Не обнять мне мужа милого, Дак погляжу на луну Мужу в ясны оченьки! Как
остатной привет, Послал мне муж юбку, Ватну юбку теплую, Не согреет меня сам
Мой сокол летный!
Столь ласково, столь жалостливо жона песней-причетом льется, что я
носом фыркнул, пирог с морошкой доел и заревел. Реву, что один без жоны
остался на луне. От жениного плачу и я поверил, что там на луне сижу,
позабыл, что на огороде под лопухами водку заедаю шаньгами.
Гляжу, а поп Сиволдай с урядником секретной разговор произвели, ватну
юбку объявили юбкой с первого неба, юбку на палку нацепили, лентами
обвязали, цветами облепили и по деревне понесли.
Народ в те поры вовсе глупой был, попу да уряднику денег полны карманы
наклали. Поп с урядником и по другим деревням юбочной ход сделали.
Городски попы это дело вызвали, архиерею рассказали. Архиерей говорит:
— Деревенски глупы, городски не умней: что тем, что другим — было бы
погромче да почудней! Деньги сыпать станут — только карман растопыривай!
Ты вот думашь — я все вру, а впрямь тако время было! Что со мной
сделали? Да ковды дело дошло до доходу, про меня позабыли!


БАБЫ РАЗГОВАРИВАЮТ



До чего бабы за разговором время теряют. Теперь-то всяка делом занята,
дело подгонят, а в прежню пору у них времени для пустого разговору много
было. Разговор начинали чинно, медленными словами) а как разгонятся — ну, и
затараторят, от слов брякоток пойдет, бывало.
Перед моей избой столкнулись попадья Сиволдаиха и модница из городу. Им
бы идти куда ни на есть — ну, к той же попадье, да там за самоваром и
говорили бы, сколько хотели. Но обе, вишь ты, торопились. Остановились на
два слова, начали чинно, и обе в один голос и как одно длинно слово
протянули: — Здравствуйте-как-поживаете-благодарю-вас-ничего! И всякое
другое для разминания языка. Вскорости заговорили громче, громче и
затрещали, будто зайцев загоняют.
Я час терпел, думаю умом: наговорятся, разойдутся. Второй час прошел. Я
ничего делать не могу, в ушах шум, гул. Повязал голову жониной кофтой
ватерован-ной, закутал фартуком.
А под окном громче заговорили, в спор вошли, на крик перешли.
Я на чердак вылез с ушатом воды и из чердачного окошка стал водой
поливать.
Бабы зонтик растопырили и еще громче заголосили. Хватил я лопату — да
песком, что на чердаке над потолком был. Лопатой сгреб — да в окошко, да на
Си-волдаиху и на городску модницу! Сыпал, сыпал! Слышу — стихло: ушли,
значит.
Я умаялся, прилег отдохнуть. И только разоспался по-хорошему — слышу
шум-звон. Что тако?
А это поп Сиволдай в колокол звонит, попадью ищет Из города прибежали
— модницу ищут. Ко мне урядник колотится, ругается, велит кучу песку с
улицы убрать.
Глянул я на улицу, а перед домом моим поперек улицы на самой дороге
большая куча песку.
— Мне како дело до улицы? Кабы во дворе, я убрал бы, а тут место
обчественно, пусть обчеством и убирают!
Куча-то проезду мешала. Стали песок разгребать, дорогу очищать. Я со
всеми тоже работал. Песок разрыли, а там под зонтиком Сиволдаиха с модницей
одна другой в космы вцепились, ревмя ревут, криком кричат. У них спор вышел
о новом модном наряде: куда бант прицепить, спереди али сзади?
Это дело тако важно, что бабы со всей Уймы в спор вступились,
проезжающи городски тоже прицепились.
Полторы сутки спорили, кричали, нас обедом не кормили, чаем не поили.
Полицейско начальство глупому делу не мешало. Мы уж своей волей
вольнопожарной командой в баб воду пустили и то едва по домам разогнали!


МЕСЯЦ С НЕБЕСНОГО ЧЕРДАКА



На военной службе я был во флоте. В морском дальнем походе довелось
быть на большом корабле.
Шли мы и до самого краю земли дошли. Это теперь вот у земли края нет,
да небо куда-то отодвинули.
А в старо бывалошно время дошли мы кораблем до угла, где земля в небо
упиралась, и мачтой в небо ткнулись. В небе дыру пропороли.
Я на мачту, а с мачты на небо залез. А там, ну как на всяком чердаке,
хламу разного навалено кучами. Стары месяцы держаны, звезды ломаны, молнии
ржавы, громы кучей навалены, грозовы тучи запасны, их я стороной обошел.
Ну-ко тронь их, что будет?
Хотел было просту тучу взять на рубаху каждоденну, да подходящей
выбрать не мог: то толста очень, то тонка и в руках расползается. Что взять
для памяти, звезду? А что их с неба хватать!
Выбрал месяц, который не очень мухами засижен, прицепил на себя, как
раз во весь живот пришелся, как по мерке, шинель застегнул, месяца не видно.

Высунулся с неба, а корабль отошел, до него сразу пропасть стала.
Что делать? Не сидеть же век на небе? Размотал шарф с шеи, распустил
его в одну ниточку, кинул вниз, начал спускаться. До конца нитки спустился.
До корабля, до палубы, верст полтораста осталось. Такой-то пустяшный кусок и
скочить не сколь хитро.
Начальство в большом беспокойстве было, что в небе дыру сделали, и не
заприметило, как я на небо забрался и с неба воротился.
Вечером на поверке я шинель распахнул. Что тут сталось!
Свет от месяца на моем животе на полморя полыхнул! Это для неба месяц
вроде перегоревшей лампочки, а здесь, на земле, от него свет даже свыше
всякой меры.
Командиры забегали, руками хлопают, руками машут, кричат мне: --
Малина, не светь!
Я выструнился, месяцем выпятился и рапортую: — Никак нет, ваше
командирство, не могу не светить. Это мое нутро светит тоской по дому. Как
получу отпускну, так свет сам погаснет.
Начальство сейчас написало увольнительну записку домой, печати
наставило для крепости. Я шинель запахнул — и свету нету.
А в нос мне всякой пыли с небесного чердака напо-пало: и ветровой,
штормовой, грозовой, громовой. Я на корму стал да как чихнул ветром,
штормом, грозой с громом!
Разом корабль к берегу принесло. В те поры, надо сказать, страсть
уважали блеск на брюхе. Всякой дешевенькой чиновничишко светлы пуговицы
нацеплял, а который чином поболе, то всяки блестящи отметины на себя лепил.
У самых больших чиновников все брюхи были в золоте и зад золоченый, им и
спереду и сзаду поклоны отвешивали.
У кого чина не было, а денег много, тот золоту цепь поперек брюха
весил. Народ приучен был золотым брюхам поклоны отвешивать. Я это знал
распрекрасно.
Вышел я на берег и прямо на вокзал, и прямо в буфет. Меня пускать не
хотели.
— Куда прешь, матрос, здеся для чистой публики! Нас, матросов и
солдат, и за людей не признавали. Я шинель распахнул, месяцем блеснул до
полной ослепительности.
Все заскакали, закланялись. Ко мне не то что с поклоном, а с присядкой
подлетели услужающие и говорят:
— Ах... — и запнулись, не знают, как провеличать, — не желательно ли
вам откушать? Всяка еда готова, и выпивка на месте!
Я сутки напролет сидел да ел, ел да пил. Ведь не ближний конец до неба
добраться и с неба воротиться, так проголодался, что суток для еды мало
было. Отдал приказ поезду меня дожидаться. Заместо платы за еду я месяцем
светил. С меня денег не просили, а всякого провианту за мной к поезду
вынесли, чтобы в пути я не оголодался.
В вагон не полез: в вагоне с месяцем тесно и никто не увидит моей
светлости. Уселся на платформу. Меня подушками обложили, провианту наклали.
Шинель я снял. И пошло сияние на все округи! Это для неба месяц был не гож
да прошломесячный, а для нас на земле так очень даже много свету.
Светило не с неба на землю, а с земли до неба, и така была светлынь,
что всю дорогу и встречали, и провожали с музыкой, и пели "Светит месяц"
Домой приехал. Начальство не знало, как надо почтение выказать такому
сияющему брюху.


Парад устроили, с музыкой до самой Уймы провожали, ура кричали.
Только вот месяц на небе в холоду держался, ветром обдувало, а здесь на
земле тухнуть стал — и погас.
В хозяйстве все идет в дело. На том месяце хозяйки блины, пироги,
шаньги пекут. Как сковородка месяц и великоват, ну да большому куску рот
радуется.
В гости приходи — блинами угощу, блины-то каждый с месяц ростом. Поешь
— верить станешь.

ЗА ДРОВАМИ И НА ОХОТУ


Старинная пинежская сказка

Поехал я за дровами в лес. Дров наколол воз, домой собрался ехать да
вспомнил: заказала старуха глухарей настрелять.
Устал я, неохота по лесу бродить. Сижу на возу дров и жду. Летят
глухари. Я ружье вскинул и — давай стрелять, да так норовил, чтобы глухари
на дрова падали да рядами ложились.
Настрелял глухарей воз. Поехал, Карьку не гоню — куды тут гнать! Воз
дров, да поверх дров воз глухарей. Ехал-ехал да и заспал. Долго ли спал --
не знаю. Просыпаюсь, смотрю, а перед самым носом елка выросла! Что тако?
Слез, поглядел: между саней и Карькиным хвостом выросла елка в обхват
толщиной. Значит долгонько я спал. Хватил топор, срубил елку, да то ли топор
отскочил, то ли лишной раз махнул топо-ром, - Карьке ногу ОТрубил. Поскорей
взял серы еловой свежей и залепил Карь-кину ногу. Сразу зажила! Думашь я вру
все? Карьку выведу. Посмотри, не узнашь, котора нога была рублена.

КАК ПОП РАБОТНИЦУ НАНИМАЛ Старинная пинежская сказка
Тебе, девка, житье у меня будет легкое, не столько работать, сколько
отдыхать будешь!
Утром станешь, как подобат, — до свету. Избу вымоешь, двор уберешь,
коров подоишь, на поскотину выпустишь, в хлеву приберешь и спи — отдыхай!
Завтрак состряпать, самовар согрешь, нас с матушкой завтраком накормишь
и спи — отдыхай!
В поле поработать, в огороде пополешь, коли зимой — за дровами, за
сеном съездишь и спи — отдыхай!
Обед сваришь, пирогов напечешь — мы с матушкой обедать сядем, а ты спи
— отдыхай!
После обеда посуду вымоешь, избу приберешь и спи — отдыхай!
Коли время подходяще, в лес по ягоды, по грибы сходишь, али матушка в
город спосылат, так сбегашь. До городу рукой подать, и восьми верст не
будет, а потом спи — отдыхай!
Из городу прибежишь, самовар поставишь. Мы с матушкой чай станем пить,
а ты спи — отдыхай!
Вечером коров встретишь, подоишь, напоишь, корм задашь и спи --
отдыхай!
Ужну сваришь, мы с матушкой съедим, а ты спи — отдыхай!
Воды наносишь, дров наколешь — это к завтрему — и спи — отдыхай!
Постели наладишь, нас с матушкой спать повалишь.
А ты, девка, день-деньской проспишь-проотдыхашь — во что ночь-то
будешь спать?
Ночью попрядешь, поткешь, повышивашь, пошьешь и опять спи
— отдыхай!
Ну, под утро белье постирашь, которо надо, пошто-пашь да зашьешь и спи
— отдыхай!
Да ведь, девка, не даром! Деньги платить буду. Кажной год по рублю!
Сама подумай. Сто годов — сто рублев. Богатейкой станешь!


НА КОРАБЛЕ ЧЕРЕЗ КАРПАТЫ (Слышал у Малины)



Я вот с дедушкой покойным (кабы был жив — поддакнул бы) на корабле
через Карпаты ездил.
Сперва путина все в гору, все в гору. Чем выше в гору, тем больше
волны.
Экой качки я ни после, ни раньше не видывал. Вот простор, вот ширь-то!
Дух захватыват, сердце замират и радуется.
Все видно, как на ладони: и города, и деревни, и реки, и моря.
Только и оставалось перемахнуть и плыть под гору с попутным ветром. Под
гору завсегда без качки несет. Ка-чат, ковды вверх идешь.
Только бы нам, значит, перемахнуть, да мачтой за тучу зацепили. И ни в
ту, ни в ну. Стой, да и все тут.
Дедушка относа боялся главно всего. А ну как туча-то двинет да дождем
падет? Эдак и нам падать приведется. А если да над городом да днищем-то
угодим на полицейску каланчу али на колокольню?

Днище-то прорвет, а на дырявом далеко не уедешь.
Послал дедушка паренька, — был такой, коком взяли его и плату коку за
навигацию была — бочка трески да норвежска рубаха. Дедушка приказ дал:
— Лезь, малец, на мачту, погляди, что оно там нас держит? Топор
возьми; коли надобно, то у тучи дыру проруби али расколи тучу.
Парень свернулся, провизию забрал, сколько надо: мешок крупы, да соли,
да сухарей. Воды не взял: в туче хватит. Полез.
Что там делал? Нам не видно. Чего не знаю, о том и говорить не стану,
чтобы за вранье не ругали. Ладно.
Парень там в туче дело справлят и что-то на поправку сделал. И уронил
топор.
Мачты были так высоки, что топор, пока летел, весь изржавел, а топорище
все сгнило. А мальчишка вернулся стариком. Борода большуща, седа! Но дело
сделал — мачту освободил. Дедушка команду подал: — Право на борт! Лево на
борт!
Я рулем ворочаю. Раскачали корабль. Паруса раскрыли. Ветер попутной
дернул, нас и понесло под гору.
Мальчишке бороду седу сбрили, чтобы старше матери не был, опять коком
сделали.
И так это мы ладно шли на корабле под гору, да что-то под кормой
зашабрило.
Глянули под корму — а там мезенцы морожену навагу в Архангельск везут!


ПРОПОВЕДЬ ПОПА СИВОЛДАЯ



Поп Сиволдай вздохнул сокрушенно. Народ думал, о грехах кручинится, а
поп с утра объелся и вздохнул для облегчения, руки на животе сложил и начал
голосом умильным, протяжным, которым за душу тянут:
— Людие! Много есть неведомого. Есть тако, что ведомо только мне, вам
же неведомо. Есть таково, что ведомо только вам, мне же неведомо. Сиволдай
снова вздохнул сокрушенно. — Есть и тако, что ни вам, ни мне неведомо! Поп
погладил живот и зажурчал словами: — О, людие дорогие мои! У меня старой
подрясник. Сие ведомо только мне, вам же неведомо.
— О, любезны мои други! Купите ли вы мне материи на новой подрясник
шерстяной коричневого цвету и шелковой материи такового же цвету на
подкладку к подряснику, — сие ведомо только вам. Мне же сие неведомо. — О,
возлюбленные мои братия! А материя, котору вы купите мне на подрясник, и
подкладка к оному подряснику и с присовокупленною к ней материей тоже
шерстяной цвета семужьего, с бархатом для отделки подобающей, — понравится
ли все сие моей попадье Сивол-даихе — ни вам, ни мне неведомо!


КАК НАРЯЖАЮТСЯ



Наши жонки, девки просто это делают. Коли надобно вырядиться для
гостьбы, для гулянки всяка самолучший сарафан, а котора платье на себя
наденет, на себе одернет, и как нать, така и есть.
К примеру взять мою жону. Свою жону в пример беру — не в чужи люди за
хорошим примером идти. Моя жона оденется, повернется — будто с картины
выскочила. А ежели запоет в наряде, прямо залюбуешься. Ежели моя баба в
ругань возьмется, тогда скоре ногами перебирай, дальше удирай и на наряды не
оглядывайся.
К разу скажу: котора баба не умет себя нарядно одеть, хошь и не в
дороге, а чтобы на ней было хорошо, — ту бабу али девку и из избы не надо
выпускать, чтобы хорошего виду не портила. И про мужиков сказать. Быват так:
у другого все ново, нарядно, а ему кажет, что одна пуговица супротив другой
криво пришита, и всей нарядности своей из-за этого не восчувствует, и при
всей нарядности рожу несет будничну и вид нестоящий.
Сам-то я нарядами не очень озабочен. У меня что рабоче, что празднично
— отлика невелика. На праздник, на гостьбу я наряжаюсь, только по-своему.
Сяду в сторонку. Сижу тихо, смирно и придумываю себе наряд. Мысленно всего
себя с головы до ног одену в обновы. Одежу придумаю добротну, неизносну,
шитья хорошего, и все по мерке, по росту, не укорочено, не обужено. Что
придумаю — все на мне на месте. Волосы руками приглажу — думаю, что
помадой мажу. Бороду расправлю и лицом доволен — значит, наряден. По
деревне козырем пойду.
Кто настоящего пониманья не имет, тот только мою важность видит, а кто
с толком, кто с полным пониманьем, тот на меня дивуется, нарядом моим
любуется, в гости зовет-зазыват, с самолучшими, с самонарядными за стол
садит и угощат первоочередно.
И всамделишной мой наряд хулить нельзя. Он не столь фасонист, сколь
крепок. Шила-то моя жона, а она на всяко дело мастерица — хошь шить, хошь
стирать, хошь в правленье заседать.
Раз я от кума с гостьбы домой собрался. Все честь по чести, голова
качается, в глазах то светло, то потемень, ноги подгибаются. Я языком
повернул и очень даже явственно сказал: "Покорно благодарим, премного
довольны, довольны всей утробой. И к нам милости просим гостить, мимо не
обходить". И все тако, как заведено говорить.
Подошел я к порогу. На порог я ногой не ступаю, порогов не обиваю.
Поднял я ногу, чтобы, значит, пере шагнуть, а порог выше поднялся, я опять
перешагнул. Порог свою линию ведет — подымается, а я перешагиваю.
Да так вот до крыши и доперешагивал, будто я по лестнице ноги
переставлял. Крыша крашена, под ногами гладка. Я поскользнулся и покатился.
Дом был в два жилья — нижне жилье да верхне жилье.
Тут бы мне и разбиться на мелки части. Выручила пуговица. Пуговицей я
за желоб дождевой зацепился.
И на весу да в вольном воздухе хорошо проспался. Спать мягко, нигде не
давит. Под боком ни комом, ни складкой.
Поутру кумовья, сватовья проснулись, меня бережно сняли. Городским
портным так крепко, так нарядно пуговицу не пришить, как бы дорого ни взяли
за работу.


ВСКАЧЬ ПО РЕКЕ



А чтобы бабе моей неповадно было меня с рассказу сбивать, я скажу про
то время, ковды я холостым был, парнем бегал.
Житьишко у нас было маловытно, прямо сказать, ху-дяшшо. Робят полна
изба, подымать трудно было.
Ну, я и пошел в отхожи- промыслы. Подрядился у одного хозяина-заводчика
лесу плот ему предоставить.
А плыть надобно одному, плата така, что одного едва выносила. Кабы
побольше плотов да артелью, дак плыви и не охни.
Но хозява нам, мужикам, связаться не допускали. Знали, что коли мы
свяжемся, то связка эта им петлей будет.

Ну, ладно, плыву да цыгаркой дым пущаю, сам песни горланю.
Вижу — обгонят меня пароходишко чужого хозяина. Пароходишко идет
порожняком, машиной шумит, колесами воду раскидыват, как и путевой какой. И
что он надумал?
Мой плот подцепил, меня на мель отсунул. Засвистал, побежал. Что тут
делать? Я ведь в ответе.
Хватил я камень да за пароходом швырнул. Камень от размаха по воде
заподскакивал. Коли камень по воде скачет, то мне чего ждать? Я разбежался,
размахнулся, швырнул себя на воду. Да вскачь по реке!
Только искры полетели. Верст двадцать одним дыхом отмахал.
Догонил пароходишко, за мачту рванул, на гору махнул да закинул за баню
да задне огородов. И говорю:
— Тут посвисти да поостынь. У тебя много паров и больше того всяких
правов.
Плот свой наладил, песню затянул, да таку, что и в верховьях и в
низовьях — верст за пятьсот зазвенело! Я пел про теперешну жону — товды
она в хваленках ходила и видом и нарядом цвела. Смотрю — семга идет. --
Охти! Да ахти! А ловить-то нечем. Сейчас штаны скинул, подштанники скинул и
давай штанами да подштанниками семгу ловить. В воде поке-дова семга в
подштанники идет-набивается, я из штанов на плот вытряхиваю. Штаны в реку
закину — за подштанники возьмусь.
А рыба пуще пошла. Я и рубаху скинул под рыбну ловлю. А сам руками машу
во всю силу — для неприметности, что нагишом мимо жилья проезжаю. Столько
наловил, что чуть плот не потоп. Наловил, разобрал — котора себе, котора в
продажу, котора в пропажу. В пропажу — это значит от полицей ских да от
чиновников откупаться.
Хорошо на тот раз заработал. Бабке фартук с оборкой купил, а дедке
водки четвертну да мерзавчиков два десятка. (Была мелка така посуда с
водкой, прозывалась — мерзавчики).
Четвертну на воду, мерзавчики на ниточках по воде пустил.
А фартук с оборкой на палку парусом прицепил и поехал вверх по Двине.
Сторонись, пароходы, Берегись, баржа, Катит вам навстречу Сама
четвертна!
Так вот с песней к самой Уйме прикатил. На берег скочил, четвертну, как
гармонь, через плечо повесил, мерзавчиками перестукивать почал. Звон
малиновой, переливчатой. Девки разыгрались, старики козырем пошли! Не все из
крашеного дома, не все палтусину ели, а форс показать все умели. Моя-то баба
в тот раз меня и высмотрела.
А пароходишко-то тот, который я на гору выкинул, — неусидчив был, он
колесами ворочал да в лес упятился. Стукоток да трескоток там поднял. У
зверья и у птиц ум отбил. А у птиц ума никакого, да и тот глупой. Пароходски
оглупевших зверей да птиц голыми руками хватали.
Тут мужики эдакой охоте живо конец положили. С высокой лесины на
пароход веревку накинули, пароход вызняли, артелью раскачали и в обратну
стать на реку кинули.
Я в ту пору уж дома был. Бабке фартук отдал, дедку водкой поил.


ПОДРУЖЕНЬКИ



Как звать подруженек, сказывать не стану, изобидятся, мне выговаривать
почнут. Сами себя узнают, да виду не покажут, не признаются.
Обе подруженьки страсть как любили чай пить. Это для них разлюбезно
дело. Пили чай всегда вместе и всяка по-своему. На стол два самовара
подымали. Одной надо, чтобы самовар все время кипел-разговаривал.
— Терпеть не могу из молчашшого самовара чай пить, буди с сердитым
сидеть!
Друга, как самовар закипит, его той же минутой крышкой прихлопнет.
— Перекипела вода вкус терят, с аппетиту сбиват. Обе голубушки с
полного согласия в кипящий самовар мелкого сахару в трубу сыпали. Это для
приятного запаху, оно и угарно, да не очень.
Чай пили — одна вприкуску, друга внакладку. Одной надо, чтобы чашечка
была с цветочком: хошь маленький, хошь с одной стороны, а чтобы был
цветочек. "Коли есть цветочек, я буди в саду сижу!"
Другой надо чашечку с золотом, пусть и не вся золота, пусть только
ободочек, один крайчик позолочен, — значит, чашечка нарядна!
Одна пила с блюдечка: на растопыренных пальчиках его держит и с краю
выфыркиват, да так тонко-звучно, буди птичка поет.
Друга чашечку за ручку двумя пальчиками поддерживат над блюдечком и
чаем булькат.


x x x



ся, цветочки не наклоняются. Я прозрачным облачком лечу. И дошла я до
берега. Вода серебром отливат, золотом от солнца отсвечиват. А по воде
лодочка плывет, лаком блестит. Парус у лодочки белого шелка и весь цветами
расшит.
И сидит в той лодочке твой муженек, ручкой мне по-махиват, зовет гулять
с ним в лодочке... Не пришлось голубушке свой сон досказать до конца. Перва
подруженька подскочила, буди ее подкинуло! Сначала задохнулась, потом
отдышалась и во всю голосову силу крик подняла:
— Да как он смел чужой жоне во снах сниться. Дома спит, буди и весь
тут! А сам в ту же пору к чужой жоне в лодочке подъезжат! Да и ты хороша! Да
как ты смешь чужого мужа в свой сон пушшать! Я в город пойду, все управы
обойду, добьюсь приказу, строгого указу, чтобы не смели мужья к чужим жонам
во сны ходить.

x x x




НЕВЕСТА



Всяк знат, что у нас летом ночи светлы, да не всяк знат, с чего это
повелось.
Что нам по нраву, на то мы подолгу смотрим, а кто нам люб, на того
часто посматривам. В пору жониховску теперешна моя жона как-то мне сказала,
а говоря, потупилась: "Кого хошь люби, а на меня чаще взглядывай". И что
вышло? Любы были многи, и статны и приятны и выступаю, и говором, а взгляну
на свою — идет-плывет, говорит-поет, за работу возьмется — все закипит.
Часто взглядывал и углядел, что мне краше не сыскать.
Моей-то теперешней жоной у нас весну делали, дни длиннили, ночи
коротили. Делали это так. Как затеплило, стали девок рано будить, к окошкам
гонить. Выглянут девки в окна, моя жона из крайнего окна, которо к солн-
Пьют в полном молчании, от удовольствия улыбаются, маленькими поклонами
колышутся.
Самовары ведерны. По самовару выпили, долили, снова пить сели. Теперь с
разговором приятным. Стали свои сны рассказывать. Сны верны, самы верны: что
во сне видели, то всамделишно было. Одна колыхнулась, улыбнулась' и
заговорила:
— Иду это я во сне! И така я вся нарядна, така нарядна, что от
меня будто свет идет! Мне даже совестно, что нарядно меня нет никого. Дошла
до речки — через речку мостик. Народом мостик полон — кто сюда, кто туда.
При моей нарядности нельзя толкаться. Увидали мою нарядность — кто шел
сюда, кто шел туда
— все приостановились, с проходу отодвинулись, мне дорогу
уступили.
Заметила я, что не все лица улыбаются. Я сейчас же приветливым голосом
сказала слова громоотводные: "Извините, пожалуйста, что я своим переходом по
мостику вашему ходу помешала, остановку сделала". Все лица разгладились,
улыбками засветились. Ясный день светло стал. Речка зеркалом блестит.
Глянула я на воду — на свою нарядность полюбоваться, — рыбы увидали меня,
от удивленья рты растворили, плыть остановились, на меня смотрят-любуются. Я
сняла фартук с оборками, зачерпнула полный рыбы и с поклоном в знак
благодаренья за оказание уваженье отдала народу по эту сторону мостика. Ишо
зачерпнула рыбы полный фартук и отдала народу по ту сторону мостика.
Зачерпнула рыбы третий раз — домой принесла.
Кушайте пирог с той самой рыбкой, котору во сне видела. Вот какой у
меня верный сон!..
Друга подруженька обрадовалась, что пришел ее черед рассказывать. Вся
улыбкой расцвела и про свой сон рассказ повела:
— Видела я себя такой воздушной, такой воздушной! Иду по лугу
цветущему, подо мной травки не приминаютцу ближе. Выглянут
— день-то и заулыбается. Солнышко и глаз не щурит, а глядит во
всю ширь. И — затает снег, сойдет, сбежит. Птицы налетят, все зарастет,
зацветет. Девки день работают, песни поют. Вечером гулянкой пойдут — опять
поют. Солнце заслушается, засмотрится и уходить не торопится. Девок домой не
загнать, и солнце не уходит, да так все лето до осенних работ. Коли девки
прозевают и утром старухи выглянут — ну тот день сморщен и дождлив. По
осени работы много, в поле страда, девки уставать стали. Вот тут-то стары
карги в окошки пялились и скрипели да шипели: "Нам нужен дождик для грибов,
нам нужен дождь холсты белить".
Солнцу не было приятно на старых глядеть, оно и повернуло на уход. А по
зиме и вовсе мало показыват себя: у нас те дни, в кои солнце светит,
шчитаны. Мы шчитам да по шчету тому о лете соображам, како будет. Зима --
пора старушья. Прядут да ткут и сплетни плетут.
Хороши невесты черноволосы, черноглазы — глядишь не наглядишься,
любуешься не налюбуешься, смотришь не насмотришься. А вот на картинах, на
картинках... Как запонадобится художнику изобразить красавицу из красавиц,
саму распрекрасну, ее обязательно светловолосую, и глаза показывают не ночь
темну, а светел день солнечной.
Это я просто так, не в упрек другим, не к тому, что наши северянки
краше всех. Я только то скажу: куда ни хожу, куда ни гляжу, а для нашего
глазу наших краше не видывал, опричь тех, что на картинах Венерами
прозываются, — те на наших порато схожи.
Теперь-то и моя жона поубегалась, с виду слиняла, с тела спала. А
оденется — выйдет алой зоренькой, пройдет светлым солнышком, ввечеру ясным
месяцем прокатится. Да не одна она, я не на одну и любуюсь.


СОЛОМБАЛЬСКА БЫВАЛЬЩИНА



В бывалошно время, когда за лесом да за другим дорогим товаром не
пароходы, а корабли приходили, балласт привозили, товар увозили, — в
Соломбале в гавани корабли стояли длинными рядами, ряд возле ряду. Снасти на
мачтах кружевьем плелись. Гавански торговки на разных языках торговаться и
ругаться умели.
В ту пору в распивочном заведении вышел спор у нашего русского капитана
с аглицким. Спорили о матросах: чьи ловчей? Англичанин трубкой пыхтит,
деревянной мордой сопит:
— У меня есть такой матрос ловкач, на мачту вылезет да на клотике весь
разденет себя. Сыщется ли такой русский матрос?
Наш капитан спорить не стал. Чего ради время напусто тратить? Рукой
махнул и одним словом ответ дал: — Все.
Ладно. Уговорились в воскресенье проверку сделать. И вот диво: радио не
было, телефону не знали, а на всю округу известно стало о капитанском споре
и сговоре.
В воскресенье с самого утра гавань полна народом. Соломбальски,
городски, из первой, второй и третьей деревень прибежали. Заречны полными
карбасами ехали, наряды в корзинах на отдельных карбасах плавили. Наехали с
Концов и с Хвостов — такие деревни живут: Концы II Хвосты.
От народу в глазах пестро, городски и деревенски нарядились вперегонки.
Всяка хочет шире быть: юбки накрахмалили, оборки разгладили. Наряды громко
шуршат, подолы пыль поднимают. Очень нарядно.
Мужики да парни гуляют со строгим форсом: до обеда всегда по всей
степенности, а потом... Ну, да- сейчас разговор не о том!

Дождались.
На кораблях команды выстроились. Агличанин своему матросу что-то
пролаял. Нам на берег слышно только: "гау, гау!"
Матрос аглицкой стал карабкаться вверх и до клотика докарабкался.
Глядим — раздевается, одежду с себя снимат и вниз кидат. Разделся и как
есть нагишом весь слез на палубу и так голышом перед своим капитаном стал и
тоже что-то: "гау, гау!". Очень даже конфузно было женскому сословию
глядеть.
Городски зонтиками загородились, а деревенски подолами глаза прикрыли.
Наш капитан спрашиват агличанина: — Сколько у тебя таких? — Один обучен.
— А у нас сразу все таки.
Капитан с краю послал двух матросов на фок-мачту и на бизань-мачту.
А тут кок высунулся поглядеть. Кок-то этот страсть боялся высокого
места. На баню вылезет — трясется. Вылез кок и попал капитану под руку.
Капитан коротким словом: — На грот-мачту! Кок струной вытянулся: — Есть на
грот-мачту!
Кок как бывалошным делом лезет на грот-мачту. Смотрю, а у кока глаза-то
крепко затворены.
На фок-мачте, на бизань-мачте матросы уж на клотиках и одежу с себя
сняли, расправили, по складкам склали, руками пригладили, ремешками связали.
На себе только шапочки с ленточками оставили, это чтобы рапорт отдавать --
дак не к пустой голове руку прикладывать!
Коли матросы в шапочках да с ленточками — значит, одеты, на них и
смотреть нет запрета. А кок той порой лезет и лезет, уж и клотик близко, да
открыл кок глаза, оглянулся, у него от страху руки расцепились, и полетел
кок!
Полетел да за поперечну снасть ухватился и кричит агличанину: --
Сделай-ка ты так!
А^личанин со страху трепещется, голов

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися