Виктор Лихачев. Молитесь за меня
страница №10
...визор.Ну да, я забыла. А выражаюсь ... бывает, но не подумайте, что я сквернословка
какая ...
Если матернусь ненароком, то по делу.
- А в Бога веруете? - матушка уже овладела ситуацией.
- А как же без этого?
- В церковь на исповедь ходите?
- В великий четверг ходила. Когда ещё? Да, получается раз в год.
Надо чаще. И каяться, каяться надо в грехах. Их мало знать, надо с ними
бороться. На
вашей работе для женщины столько искушений.
Наступило молчание. Анна о чем-то задумалась. Матушка уже не сомневалась, что
Господь свёл её с этой женщиной не случайно.
Вот и ворота монастыря. Когда Анна сказала, что денег брать с матери
настоятельницы
не будет, матушка Евгения обрадовалась, но уже не удивилась. И только в душе
возблагодарила Господа, что она, грешная, своими словами тронула эту женщину. На
прощанье пригласила Анну приходить в монастырь:
У нас служит на литургии отец Лонгин. Вот увидите: придете раз, захочется
придти
ещё. И исповедник он замечательный. - И добавила:
- А я буду всегда молиться о вас.
Прошло несколько дней. В их быстротекущей череде постепенно забыла матушка
Евгения таксистку Анну. Работы в монастыре было непочатый край, в город
приходилось
ездить по-прежнему часто, но пути женщин не пересекались. А однажды, во время
короткого
ночного сна, было матушке видение,
Она и ещё две женщины поднимаются на гору. Одна - прежняя её знакомая ещё по
той, до монастырской жизни, а во второй матушка Евгения узнала таксистку Анну.
Окрестности
горы очень живописны, вершины не видно. Идут они легко, дружно. Вдруг городская
её приятельница говорит: "Не могу больше. Не идут ноги." Матушка удивлена, ведь
идти так
легко, так приятно. Дальше они идут вдвоём - матушка Евгения и Анна. Всё круче
подъем,
всё больше камней на пути. Вот уже и она чувствует, как деревенеют ноги, как
усталость
сковывает их своими цепями.
Её покидают силы. А что же Анна? Она по-прежнему идёт легко, бодро. Только
обернулась на прощанье, улыбнулась сочувственно - и пошла дальше. Наверх. Одна.
Проснулась мать настоятельница с тяжелым сердцем. Она пыталась себя убедить, что
сон из разряда пустых, ничего не значащих. Или это искушение дьявольское. Но сон
"не отпускал". А где-то через месяц, в самый канун её именин, сон повторился. В
мельчайших подробностях. Да и сон ли это
был? Матушка сидела в своей келье и, казалось, на минуту задремала...
И она поехала в город, искать Анну. Нашла быстро. Та узнала её, обрадовалась.
Давайте ещё раз прокатимся? С ветерком! - у Анны было хорошее настроение. - В
соседний райцентр через два часа поезд из Москвы приходит, я обычно туда за
пассажирами еду. Вас довезти - крюк небольшой.
Чтобы поговорить обстоятельнее, матушка Евгения согласилась. На этот раз она
решила
подробнее расспросить таксистку о её работе. Ибо себе она уже расшифровала сон:
гора -
это путь на Небо, к Богу. Анна поднялась выше неё, ради Бога бросившую
налаженную жизнь, надежды на создание семьи. Почему?
Анна рассказывала охотно, ей явно льстило внимание матушки. Как живёт? Да как
все сейчас. Трудно. Раньше у них в парке было четырнадцать машин, осталось
четыре. Считается, что шофёр
берёт у руководства машину в аренду. Есть клиент, нет, а в конце месяца выложи
положенные деньги. Запчасти, ремонт - тоже из своего кармана. Но ничего,
выкручиваемся. Муж шахтёр, грех жаловаться - пьёт в меру, детей любит, целыми
днями на даче возится. Впрочем, что ему ещё
делать - работает два дня в неделю, а деньги и за них не платят. Получается, всю
семью
кормлю.
- Да, - вспомнив, обернулась к матушке Анна. - А я ведь у вас в монастыре на
службе была. Причаститься не получилось, а батюшка в самом деле понравился.
Хорошо служит.
- Что же меня не нашла?
- По сторонам посмотрела - не увидела, а специально спрашивать как-то неудобно
было.
И тогда матушка решила спросить напрямую.
- Когда мы виделись ... в тот раз ... я тебе о грехах говорила. Ты на меня не
обиделась?
А на что обижаться? Вы же правду говорили. Вот, - и она показала на пачку
сигарет,
лежащую под лобовым стеклом, - сколько раз обещания себе давала: брошу. А ни
черта не получается. Ой, простите, - и она опять засмеялась своим смехом,
который уже
не раздражал матушку. Анна смеялась, откидывая назад голову, очень громко. -
Вырвалось.
А правду говорят, что ... нечистого лучше не вспоминать?
- Скажи, - словно не слыша её вопроса, вновь обратилась к Анне монахиня, -
скажи, ты, наверное, в жизни ни на кого не обижаешься? Не осуждаешь никого, да?
Куда вы хватили! Чего-чего, а косточки мы бабы другим людям помыть любим. Я
что,
особенная? А обижаться, по-моему, тоже с умом надо.
- Как это с умом?
- Обидит меня человек несправедливо, а потом извиниться - мол, с горяча, - что
же обиду в сердце держать? Бывает, и сама наорёшь на человека, потом отойдёшь,
остынешь...
Последние слова Анна оборвала, не докончив фразы. Машина встала.
- Что-то случилось? - спросила матушка.
Чуть не проскочила за разговорами, - и Анна головой указала направо. Чуть
сзади из
маленькой деревушки на большак выходила полевая дорога. По ней почти бежали
две
старушки.
Да не бегите, "одуванчики", подожду. - И, обращаясь к матушке, добавила. -
Добросим
бабок до села? Они за хлебом в магазин топают. Это, почитай, километров шесть
в одну сторону.
В это время подбежали к машине старушки.
- Спаси Господи, спаси Господи! Здравствуй Анна, мы уж думали, что ты раньше
проехала.
- Ну и прошлись бы. Говорят, полезно.
Старушки увидели матушку. Лица их были знакомы ей, а уж то, что Анна везёт
матушку настоятельницу, привело их в восторг.
Ладно, хватит кудахтать, - с деланной сердитостью проговорила Анна. - Я из-за
вас к
поезду опоздаю. Бабушки притихли, сложили руки на своих многочисленных сумках
и
словно окаменели.
Но когда через пять минут они высаживались у магазина, старушки вновь загалдели,
не жалея превосходных эпитетов Анне. Та только отмахнулась. Не успела за ними
захлопнуться дверь, как
перед машиной возникла женщина:
Анна, помоги! Тут дед Михайло со вчерашнего дня околачивается. С Григорием
скотником
пенсию обмывает.
- Ну и флаг ему в руки. А я - то что могу сделать?
- Да бабка его, - она же тётка мне, - извелась небось, совсем! А он ещё день-
два, с этим обормотом всю пенсию пропьёт. Тебя-то дед уважает.
- Где он?
- Да вон у магазина сидит. Михаил Иваныч, - внезапно закричала женщина, - тебя
Анна зовёт.
К удивлению матушки дед не заставил себя долго ждать.
- Привет, радость моя! - изрядно поредевший рот старика расплылся в улыбке. - Чё
звала?
- Чё звала, чё звала... Такси подано, сэр. Садись, старый хрыч, довезу прямо до
дому.
- Ладно шутить, ведь в обратную сторону.
Так из большого уважения, да и матушка благословит, а то ведь оставишь бабку
свою без
пенсии...
По разговору Анны монахине было трудно понять, когда та говорит серьёзно, когда
нет. Но дед послушно погрузился на заднее сиденье, "Волга" развернулась и
понеслась в обратном направлении. Затем ехали полевой дорогой, сворачивали ещё
куда-то - матушка не знала этих мест, - пока наконец деда не довезли до самого
дома.
Когда ехали обратно, матушка спросила:
- Вы же опоздать можете к поезду...
- А! - только махнула та рукой. - Пустяки. Да и вы разве по-другому бы
поступили?
- Я? - переспросила монахиня, - и не нашлась что ответить...
Она попыталась уговорить Анну высадить её, чтобы той не делать лишний крюк, но
таксистка
была неумолима.
- Я же обещала.
Позже матушка у своих же послушниц узнает, что Анну знают во всех окрестных
деревнях. И она никогда не проедет мимо идущего старика или маленького ребёнка,
если в машине есть место. Но это настоятельница узнает позже. Пока же, прощаясь
с Анной, она поцеловала её. Женщина смутилась, не ожидав от строгой, одетой во
всё чёрное монахини такого порыва.
- Матушка настоятельница, если что надо будет, довезти куда - только свистните,
ой, то есть, ... позовите.
- Хорошо, Анна, - ответила та и быстро пошла от машины. Но у самых ворот
обернулась. Анна уже заводила машину.
- Не слышу, матушка? - таксистка высунулась из окошка.
- Молитесь за меня, Анна, - тихо произнесла мать Евгения и скрылась в проёме
монастырских ворот.
- Что вы сказали? - проводив взглядом монахиню, Анна посмотрела на себя в
зеркало.
- Да, Анюта радикулит ты себе уже нажила, а теперь, оказывается, на старости лет
глухой стала, пора на пенсию.
Через секунду "Волга" неслась по дороге обратно в город, потому что к поезду из
Москвы было
уже не успеть.
Недописанный рассказ.
Однажды привели меня путевые дороги в маленькое село, затерявшееся среди
тульских степей. Черняево или Черняхино - сейчас и не припомню. Прошел я в тот
день около сорока километров, сил идти дальше не было, как же возликовало мое
сердце, когда, поднявшись на очередной пригорок, внизу увидел огоньки.
Деревня ложилась спать, но, к моему счастью, ночлег удалось найти очень быстро,
буквально во втором или третьем домике от края. Мои хозяева оказались
симпатичными людьми. После позднего ужина мы долго разговаривали. Алексей
Иванович и Евдокия Ивановна были на удивление общительными, словоохотливыми, и
вскоре я узнал много интересного из истории села, в которое завела меня судьба.
Среди занимательных повествований о жизни черняевских селян одно показалось мне
поразительным. Алексей Иванович вспомнил, что еще до революции жил здесь поляк,
врач по профессии: "Кажется, ссыльный", - как выразился мой хозяин. Ни фамилии,
ни имени его, увы, вспомнить он не смог.
По всей видимости, личность поляка, оказавшегося вдали от родины, в этой
глухомани была исключительная. Словно легенду передал Алексей Иванович рассказ о
том, как излечивал врач безнадежных больных, как спас от неминуемой смерти
богатого помещика. И когда благодарный пациент предложил врачу огромные деньги -
"старики сказывают, Бобринский, помещик тот, на коленях стоял: позволь, мол,
тебя отблагодарить, проси, что хочешь", поляк наш только усмехнулся: не в
деньгах, говорит счастье.
Всю жизнь врач прожил холостяком, правда, опять-таки, местные легенды
приписывали ему романтическую связь с дочерью местного богатея. Но больше всего,
помнится, поразил меня конец рассказа Алексея Ивановича. Слова его я передаю
дословно: " Дожил наш поляк до глубокой старости. Не знаю, почему он так из села
и не уехал... Как же фамилия его была? Вот ведь памяти никакой не стало! Да, а
тут немцы пришли. Оккупация у нас не долго длилась, власти, почитай, никакой не
было. Немцев прогнали быстро, но все равно, время тяжелое, сами понимаете. Одним
словом, обокрали наши мужики поляка, он с голоду и помер".
Алексей Иванович произнес это несколько сконфуженно, будто он виноват в смерти
старого врача. Хотя, конечно, жителей села эта история не красила. Меня же тогда
словно током ударило. Отчего-то явственно представилась ужасная картина:
одинокий человек, всю жизнь отдавший людям, лечивший их, может быть, принимавший
роды у их жен, а они у него единственный мешок картошки украли...
Уже на следующее утро Черняево осталось далеко за моей спиной, но история
ссыльного врача не отпускала. Более того. Я так много думал об этом поляке, что
вскоре он стал мне кем-то вроде родственника. Не написать о нем я не мог. У
поляка появилась фамилия и имя - Йозеф, по-русски Осип Генрихович Млынарский.
Постепенно родилась биография. Одним словом, прошло два - три года и Осип
Генрихович стал для меня абсолютно реальным человеком. Но, самое главное, моя
фантазия продиктовала и окончание всей этой истории. Врач на смертном одре
прощал неблагодарных черняевцев или черняховцев, будучи всю жизнь лютым
безбожником вдруг звал к себе священника, а поскольку был по вероисповеданию
католиком, - принимал веру народа, с которым прожил шестьдесят лет.
Вот почему для меня такими же реальными людьми стали выдуманные мною священник
отец Василий, его жена, местный балагур старик Белоусов. Разумеется, не забыл я
и о дочери местного богатея, которая стала учительницей и всю жизнь, несмотря на
то, что у нее были уже взрослые внуки, продолжавшая любить Осипа Генриховича. Не
стоит и говорить, как душещипательно в моей фантазии представала их несчастная
любовь.
Впрочем, как бы сейчас я не иронизировал над собой, до сих пор чувствую, что мой
вымысел почти все время соприкасался с правдой, с жизнью, которая бывает
диковиннее самой изощренной фантазии.
Короче, историю ссыльного поляка оставалось только записать на бумаге. Я так
долго мысленно начинал писать этот рассказ, что первые строчки лились будто сами
по себе.
" Ходики на стене пробили полночь. Полная луна, смахнув с себя очередную тучку,
осветила горницу в доме черняевского священника отца Василия. Он любил это
время. Позади дневная беготня по требам, скромный ужин вдвоем с матушкой,
вечерняя молитва. До завтрашнего утра можно не думать о картошке, которой в доме
осталось полтора мешка, о худой церковной крыше... Отец Василий смотрел на луну,
лившую свой тихий свет на уснувший мир. На душе было, - как он любил говорить
сам - благостно.
Яко луну и звезды основал еси Ты, Господи, - прошептал он слова псалма, но даже
сверчок за печкой не мог бы расслышать шепот отца Василия".
Дальше по сюжету в окно постучали. Смиренный священник, не ропща, пошел по зову
к умирающему врачу, хотя мысленно недоумевал, идя по пустынной дороге, зачем
безбожнику, да еще поляку, русский священник?
Также легко получился и диалог отца Василия и Осипа Генриховича. Я изо всех сил
старался, чтобы умирающий, а точнее его просьба о крещении была убедительна.
" Осип Генрихович, откинувшись на подушку и глядя в потолок, беззвучно шевелил
губами, словно подыскивая то, самое важное слово, с которого нужно начать
разговор. Отец Василий тихо кашлянул.
- Да, да, я сейчас. Не пугайтесь, я в памяти.
- Ничего, ничего. И вправду, подожду.
- Удивлены? Я, признаться, сам... удивлен. Но вот решился, наконец.
- На что, простите, решились, - деликатнейший отец Василий продолжал
недоумевать, что от него хотел Млынарский.
Осип Генрихович повернул голову и посмотрел прямо в глаза священнику:
- Василий Петрович, я перед смертью хочу православным стать.
- Вы?! - только и сумел выговорить тот, - но вы же...
- Я знаю, кто я. И как свою жизнь прожил, никто лучше меня не знает. А в
Евангелии, если не ошибаюсь, есть притча о наемных работниках, которых
виноградарь взял на работу в самый последний момент, когда виноград почти уже
весь собрали. И ведь за труд их заплатил, как и тем, кто работал с самого
начала.
- От Матфея глава двадцатая, - почти машинально произнес отец Василий.
- Точно. Так что вас смущает, дорогой Василий Петрович? А! Мое безбожничество,
которым я открыто бравировал вас смущает?"...
Диалог получился большой. В конечном итоге, поляк убеждает священника совершить
над ним таинство крещения. Я тоже старался быть во всеоружии и в специальной
литературе вычитал, как должен проходить обряд обращения католика в
православного.
Мой священник за долгое свое служение ни разу не совершал его. И вообще, он был
ошеломлен просьбой Осипа Генриховича. А тот, думая, что молчание вызвано
сомнением, продолжал убеждать - и священника и, видимо, самого себя: Я ведь из
своих семидесяти восьми только семнадцать жил в Польше. А все остальное с вами,
с русскими то есть. Посмотрите на мою комнату. От Польши здесь - вон та картина
нашего художника Шерменовского. И все. - Он улыбнулся чему-то. - Даже привычки
все ваши плохие - моими стали".
Дальше священник объявлял поляку, что по правилам он должен... Впрочем, мне
опять легче будет сослаться на уже написанное:
"Он долго листал книгу, наконец, обрадовано хмыкнув, прочитал вслух:
- Архиерей, или иерей, приходящего да исследует, како разумеет учение римско-
латинской церкви; также покажет ему разнствие оного учения православной
церкви... - на мгновение отец Василий поднял глаза, помолчал, а затем произнес с
несвойственной ему решительностью:
- Случай особый. Будем считать, что я обо всем вас расспросил и вам рассказал.
Смотрим дальше: " По довольнем же испытании и наставлении повелит ему исповедать
все грехи, елики от юности своея памятствует".
- Я не ослышался, Василий Петрович, от юности?
- Да, Осип Генрихович. И это очень серьезно, - и добавил, словно ставя точку: -
без исповеди нельзя".
Ну а дальше, как вы догадались шла исповедь.
Рассказ мой плавно подходил к концу. Мне осталось дописать совсем ничего:
священник читает отпускную молитву, причащает умирающего... Последние строки:
хозяин дома, в котором я ночевал, будучи в Черняеве ведет меня на сельское
кладбище, дальше следуют мои размышления о бренности земного бытия, о
вечности... Но слова, доселе сами просившиеся на бумагу, будто исчезли куда-то.
Несколько дней, что дней - недель, я мучился над этими последними двумя
страничками. И все безрезультатно. Словно невидимая сила, могущественная и
всесильная не хотела такой концовки.
Тогда я по самонадеянности решил идти напропалую: напишу, что напишется, пусть
плохо, но рассказ должен быть дописан.
И буквально на следующий день я заболел, и мне было не до рассказа. Затем какие-
то другие дела, проблемы. А однажды мне приснился сон. Мне приснилось Черняево.
Я иду по его пустынной улице, на лавке возле одного из домов сидит старик.
Увидев меня, он встает и уходит в дом. Я пытаюсь его окликнуть - не
останавливается. И только на пороге обернулся:
Ты думаешь, так легко простить?
Я проснулся - и все понял. Один подвиг мой герой совершил - он честно и
бескорыстно всю жизнь служил людям. На второй - простить их за причиненное зло -
сил духовных не хватило.
То, что я хотел написать - было сказкой, красивой сказкой с умилительным концом.
Я за моего героя, не пережив и сотой доли того, что пережил он, совершил свой
суд. Свой, а не его. Видимо, ссыльный врач сделал другой выбор. И не мне
осуждать Осипа Генриховича. Наверно, Бог не захотел моей лжи.
А потому я бросил рассказ недописанным. Правда, совсем недавно рука сама
потянулась к бумаге:
" Умирал Осип Генрихович легко, без боли. Все время хотелось спать. И словно во
сне, перед ним вставали лица людей, которых он когда-то знал. Они приходили,
молча и внимательно смотрели ему в глаза и уходили. Последней пришла покойная
мама. Ему стало так одиноко, так тоскливо, такая жгучая обида обожгла сердце,
что слезы сами потекли по его впалым щекам...
- Все напрасно, все бессмысленно, - прошептал Осип Генрихович. - Жизнь - сон. И
ты сон, мама. Горький сон. - Мама тоже ничего не сказала.
За окном на ветру клонился долу вяз, посаженный им сорок лет назад. Он один,
один в целом мире, оплакивал Осипа Генриховича. Когда последний вздох вырвался
из груди умиравшего, ветви вяза, влекомые порывом ветра, застучали в окно, но он
их уже не слышал".
Жаль, но других листков я не сохранил. Так и остался недописанным, а точнее
ненаписанным рассказ про жившего когда-то ссыльного польского врача, фамилию
которому я придумал сам.
31.08.97 г.
Пашка
- Следующая станция - Тверь. Конечная. - Раздался голос из динамика. Задремавший
Пашка вздрогнул, потом сладко потянулся. Все. До автостанции всего две минуты
ходьбы. Затем три часа до райцентра. Там он поймает попутку и к обеду окажется в
родной деревне Еськино. Те долгие полгода, что он жил в Москве, картина
возвращения в отчий дом, рисовавшаяся ему душными летними вечерами, была для
него единственной отрадой. Пашка знал, что товарищи по строительной бригаде за
глаза посмеиваются над ним. После смены он спешил в прокуренный вагончик,
опасаясь соблазнов большого города. К тому же ему, деревенскому тихоне, не
нравились местные девчата: слишком уж они бойкие. В еде и питье Пашка тоже
довольствовался самым насущным. Бригадир Петр Иванович изредка подтрунивал над
ним:
- Ты, Павел, хоть и кацап, а почище нас, хохлов, будешь. Сходил бы погулять,
пивка попил. А то лежишь целыми вечерами, будто тебе не двадцать лет, а все
восемьдесят.
Пашка улыбался, краснел, но ничего не говорил в ответ. Пусть смеются, ему-то
что. Он лежал на панцирной койке и представлял, как идет по знакомой до боли
деревенской улице, как здоровается с соседями
- Привет, Марья Даниловна! Как здоровье?
- Иван Матвеич! Мое почтение!
А вот и родной дом. Мама и сестренка бегут навстречу. Сестренка у него
замечательная. Невеста! Не в пример этим городским вертихвосткам. Не то, что
вина, пива сроду не пила. А работящая какая!
Они зайдут в дом, сядут на кухне под образами. Он достанет московские гостинцы,
а потом достанет книжку "Северная повесть" писателя Паустовского - ее он взял из
дома не только для того, чтобы читать. Так вот, он раскроет книгу на сотой
странице, и мама с сестренкой ахнут: "Денег - то сколько!" А мама даже слезу
утрет: "Кормилец ты наш". Пашка по хозяйски еще раз пересчитает каждую купюру и
скажет важно:
- Ну, мать, отдаю тебе деньги, решай сама, что нам более всего надобно. Но,
главное, про Танюху не забудь: свадьба у нее должна быть на высшем уровне. Мать
всплеснет руками:
- Да как же я про твою сестру забуду? Не волнуйся, родненький, справим мы ей
свадьбу. С такими деньгами и не справить. Но ведь и тебе не мешает костюм новый
купить. Почитай, как с армии пришел, только кроссовки тебе купили.
- Ничего, - ответит он, - я себе еще заработаю...
- Такси, пожалуйста, такси, - голос мужчины в кожаной куртке вернул Пашку к
реальности. Он отрицательно качнул головой и быстро пошел по знакомой аллее в
направлении автовокзала. Моросил нудный осенний дождичек, утренние сумерки
делали всех людей какими-то одинаковыми. Пашка отметил про себя, что все, кто
встречался ему на пути, были одеты в кожаные куртки, что делало их еще более
похожими друг на друга. Один человек шел рядом с ним, другой обгонял их. Он
бежал во весь опор, видимо, опаздывал на автобус. Вдруг из его кармана что-то
выпало. Парень, идущий рядом с Пашкой быстро поднял небольшой пакет: в нем, туго
скрученные резинкой лежали доллары. Многие ребята из строительной бригады меняли
рубли на баксы, поэтому Пашка знал, как выглядит доллар. На каждой из этих купюр
четко выделялись три цифры - 100.
- Эй, гражданин, стойте! - Закричал Пашка. - Вы деньги потеряли.
Но человек не услышал его, убегая все дальше и дальше.
- Молчи, дуралей! - Подал вдруг голос парень, поднявший деньги. Тут же денег
куча. Что упало, то пропало.
- Но ведь чужие же, возразил Пашка и опять крикнул, уже громче:
- Товарищ, остановитесь! У вас день...
- Слушай, взмолился парень. - Я с тобой по-братски поделюсь. Не будь ты
идиотом...
Пашка в жизни не брал чужого. Он непонимающим взглядом смотрел, как парень
прячет пакет с долларами в карман. Нехорошо все это, ох, нехорошо. А парень
говорил все горячее и горячее:
- Мы сейчас за угол встанем и все поделим. Я студент, на степуху сейчас разве
проживешь? Да и тебе лишние деньги не помешают...
- Ребята, вы здесь ничего не находили? - Как из-под земли перед ними вырос
мужчина, обронивший пакет. Был он рыж, одет в кожаную куртку. Маленькие серые
глаза смотрели пристально и тревожно. Пашка хотел сказать: "Конечно, находили, я
же кричал вам", но парень шепнул ему на ухо: "Пожалуйста, не выдавай меня, ради
Бога!"
- Что вы шепчитесь? - В голосе мужчины послышался металл. - Вы деньги нашли?
- Нет, в один голос произнесли Пашка и его сообщник. Только Пашка сказал это
неуверенно и тихо, а парень громко и где-то даже с вызовом.
- Показывайте сумки! - Произнес мужчина. - Я свои кровные сразу узнаю.
Пашка хотел возмутиться, но решил, что лучше всего будет показать свои деньги.
Ведь все они были в рублях, а не в валюте. Он покажет и уйдет, а уж как они
потом с этим парнем разберутся - их дело.
Пашка достал "Северную повесть".
- Вот, смотри, это мои деньги. Твои я бы так быстро не спрятал .
- Кто тебя знает, может ты шустрый. - С этими словами мужчина взял книгу из рук
Пашки и стал задумчиво перебирать купюры.
- Убедился? - Пашка стал заводиться. - Теперь отдавай. В этот момент парень,
стоявший за Пашкиной спиной вдруг сказал:
- Отстань от человека, мужик, вот твои бабки, - и протянул пакет незнакомцу.
Пашка с уважением посмотрел на своего сообщника. Молодец, все-таки решил отдать
деньги. Мужчина с видимым облегчением протянул книгу Пашке, но произнес
укоризненно:
- А говорите, не брали. - Сунул свиток в карман и быстро пошел прочь. Правда,
почему-то в противоположную сторону. Однако Пашка, у которого словно камень упал
с плеч, на это не обратил внимания. А парень произнес:
- Давай в разные стороны, деревня. Видать, мужик крутой. Как бы нам морды не
набили. - И с этими словами побежал на другую сторону улицы.
У кассы народа не было. До отхода автобуса оставалось пять минут. Успел! Пашка
назвал место, куда ему надо было ехать и полез в сумку за Паустовским. Раскрыл
книгу... Денег не было. Пашка похолодел. Руки и ноги вмиг стали ватными. Он
лихорадочно стал листать страницы - все тщетно.
- С вас восемьдесят семь рублей пятнадцать копеек, - сказала кассирша. - Если
можно, дайте с мелочью.
- Сейчас, сейчас. Простите. - Едва дышавший от ужаса, Пашка полез в сумку. На
пол полетели одежда, свертки с гостинцами, документы. Денег нигде не было. И тут
только до него дошло, что их украли. Украли эти двое. Забыв о сумке, он рванул
на улицу. Потом бросился обратно, бормоча про себя: "Как же так?" и "Только не
это, Господи!" Схватил сумку и вновь побежал на улицу. Пашка бежал, оглядываясь
по сторонам, надеясь увидеть мужчину в куртке. Добежал до вокзала, бросился к
таксистам:
- Вы... вы... - ему не хватало воздуха, - не видели человека в куртке кожаной, с
меня ростом.
Таксисты засмеялись:
- А мы все в кожаных куртках, и все с тебя ростом. Как он выглядит, человек
твой? Приметы особые есть?
- Приметы? Да, вспомнил - он рыжий.
Опять дружный смех:
- В наших краях, почитай, каждый второй мужик - рыжий. Да что случилось-то?
- Деньги у меня украли, - тихо сказал Пашка. - Все деньги. Домой вез. - И вдруг
заплакал. Заплакал по-детски беспомощно. Смех стих.
- Эх, паря, - произнес самый пожилой из таксистов. - Обули тебя. Много хоть
денег было?
Пашка назвал сумму. Кто-то удивленно присвистнул:
- Ого!
- Я полгода в Москве работал. На стройке. Копил. - Продолжая плакать, и шмыгая
носом, чуть слышно ответил Пашка.
- И денежки твои плакали тоже, - насмешливо произнес один из таксистов. - В
следующий раз умнее будешь.
- Замолчи, - цыкнул на него старший. - Человеку и так плохо. - Затем обратился к
Пашке:
- Хоть какие-то деньги остались? В какие края едешь?
Пашка назвал свой районный центр.
- Далеко!
- Может мне в милицию пойти? - С какой-то робкой надеждой спросил Пашка.
- Бесполезно, - махнул рукой пожилой таксист. - Да и не возьмут они у тебя
заявление.
- Почему?
- А им это надо? Скажут, что свидетелей нет - и прощай. Вот что, ребята, -
обратился он вдруг к своим коллегам, - давайте поможем бедолаге. - И с этими
словами дал пятьдесят рублей. Другие мужики тоже полезли в карманы, доставали
деньги и передавали их старшему. В основном десятки. Затем тот пересчитал
деньги.
- Вот, возьми, - протянул он их Пашке. - Сто шестьдесят рублей пятьдесят копеек,
как в аптеке.
- Спасибо вам, - с голосом Пашки что-то случилось. - Спасибо. Я обязательно
верну.
- Забудь. Ну, ладно, парень, счастливо тебе, а нам работать надо.
Знакомая касса. Женщина - кассир накинулась было на Пашку: "Я билет пробила, а
вы убежали..." Но посмотрев в Пашкины глаза замолчала. Он протянул деньги.
Получив билет, растерянно остановился посреди шумного зала. До отхода автобуса
оставался целый час. Вокзал жил своей жизнью. Мимо Пашки сновали десятки людей,
на него не обращавших никакого внимания. И вдруг он почувствовал, почувствовал
впервые в жизни, что ему не хочется жить. Как он теперь вернется домой? Какими
глазами посмотрит на мать, сестренку? Вновь встала перед глазами картина: он
идет по деревне, Танюха, завидев его, выбегает из дома и со всех ног бежит к
нему. И картина эта, раньше доставлявшая ему столько радости, на сей раз
причинила почти физическую боль. Он, не понимая, что собственно делает, бродил
из угла в угол, время от времени наталкиваясь на спешащих людей, пока не
оказался в вокзальном буфете.
Вообще-то он был непьющим человеком. Последний раз пил полтора года назад, когда
пришел из армии. Он подошел к стойке и после недолгих раздумий попросил:
- Стакан портвейна и котлету.
- Сколько будете брать хлеба? - невозмутимо спросила буфетчица.
- Два, нет, один кусок.
- Котлету подогреть?
- Не надо. Нет, подогрейте.
Он никогда не пил портвейна. Что означают три цифры 7 на бутылке, Пашка не знал.
Но портвейн был самым дешевым из всех спиртных напитков, продававшихся в буфете.
Пашка нашел свободный столик у окна. Ему было немножко неловко, поэтому он
быстро выпил свой портвейн. Оказалось, что он пьется намного легче, чем водка.
Сначала Пашка даже был разочарован: портвейн показался похожим на забродивший
сок. Но уже буквально через минуту, когда он судорожно заедал выпитое котлетой,
живот заполнила приятная теплота, а в голове немного зашумело. Через минуту
захотелось выпить еще. Пашка залез в карман и достал оттуда пятьдесят рублей.
Может быть те самые, что дал ему старший таксист. Впервые за весь день
безысходность и потерянность уступили место злости. Ему захотелось взглянуть в
глаза тем подлецам, разыгравшим его, как щенка. Но их он больше не увидит, Пашка
это понимал. А вот другим людям, которых было много вокруг, он вдруг захотел
посмотреть в глаза. И вообще, разве это справедливо, что до него, Пашки, Павла
Сергеевича Воробьева, никому в целом мире нет дела? Ему вдруг захотелось встать
на лестницу, ведущую из зала в буфет и закричать на весь вокзал, нет, на всю
Тверь... Опять нет, на всю Россию: "Люди, мне плохо! Я никому не сделал зла,
почему же со мной так поступили? Люди!!!"
Пашка решительно отошел от столика, но вместо лестницы подошел к буфету. Достал
смятый полтинник.
- Пожалуйста, мне еще...
И вдруг взгляд его случайно упал в дальний конец буфета. Там, на полу сидела
женщина, судя по виду, славянской национальности. На ее руках спал ребенок.
Больной ребенок. В левой, свободной руке женщина держала табличку, на которой
было написано: "Люди добрые! Помогите, пожалуйста. Нужны деньги на срочную
операцию". Пашка слышал, что развелось полным полно людей, спекулирующих на
чужой сердобольности. От ребят, коллег по бригаде, он слышал, что в Москве за
день такие люди получают до тысячи рублей, которые потом у них забирает мафия.
Но здесь была не Москва. А еще... Еще они встретились глазами с этой женщиной. И
такую боль, такую безысходность увидел в них Пашка, что вдруг к своему удивлению
почувствовал в ней родственную душу.
- Молодой человек, так я не поняла, вам чего?
- Мне? - Пашка вздрогнул. - Мне ничего. - И отойдя от стойки подошел к женщине с
ребенком. Протянул ей пятьдесят рублей.
- Возьмите, пожалуйста.
И не дожидаясь ответных слов быстро направился к выходу. До отправления автобуса
оставалось пять минут.
Неожиданный разговор.
Суздаль остался далеко позади, до Юрьев-Польского было еще идти и идти. Ночь
застала меня в какой-то большой деревне. Низкие серые тучи, разом смолкнувший
лягушачий хор в местном пруду, больше похожем на огромную грязную лужу-все
говорило о том, что будет дождь. Увы, ночлега в деревне найти так и не удалось.
Без особой радости я покинул негостеприимное место. Быстро темнело. Деревенские
дома не успели еще скрыться из виду, как на самом краю лощины я увидел
непонятное строение. Обвалившееся крыльцо, дырявая крыша, - но в маленьком
окошке горел свет. Я не очень смело постучал. Внутри что-то грохнуло, и секунду
спустя хриплый голос недовольно произнес:
- Кто еще?
- Прохожий. Пустите переночевать.
За дверью молчали. Мне это молчание показалось бесконечным. Наконец дверь
открылась. И спустя пять минут я уже сидел в полуразвалившемся доме в компании
двух местных пастухов, Димки и Славки, как они сами себя называли. Предложение
обращаться к ним по имени-отчеству, обоим польстило, но для них это было слишком
непривычно. Остановились на Дмитрии и Вячеславе. В углу " комнаты " мирно дремал
большой рыжий пес. За столом, устланным старыми газетами - бутылка первача,
порезанное крупными кусками сало и хлеб. Ребята оказались радушными: " Ночуй,
нам-то что? Только вставать придется рано, надо стадо выгонять".
Я помаленьку осмотрелся. Открывал мне дверь Вячеслав. Он был уже навеселе, вел
себя шумно, все время что-то спрашивал, о чем-то рассказывал. Внешность его была
ничем не примечательна, а вот голос - хриплый и неожиданно высокий, почему-то
раздражал. Дмитрий больше молчал, а если что-то и произносил, то говорил
короткими фразами, словно воздух рубил. По всему чувствовалось, что он здесь
главный.
- Будешь? - и он показал на бутылку.
- Нет, спасибо.
- Как знаешь, - и опять замолчал надолго. Но меня слушал внимательно. Когда
бутылка была выпита, Дмитрий голосом, не терпящим возражений, произнес: "Славка,
беги к хохлушке. Скажи, деньги завтра отдадим".
Его напарник обернулся туда - обратно в пять минут, и все продолжилось. Я,
сонный и уставший, что-то рассказывал Вячеславу, любопытство которого было
неиссякаемым. Когда мой рассказ подошел к концу, он произнес:
- Счастливый ты человек! По всему миру ходишь. А тут, - и он смачно выругался, -
утром коровы, днем коровы, вечером бутылка...
- А коли не нравится, иди, составь компанию человеку, - неожиданно откликнулся
Дмитрий. - Только я ему не советую брать тебя.
- Это еще почему?
- Мордой не вышел. Из-за тебя, вас в первом городе в милицию загребут.
Неожиданно для меня Славка совсем не обиделся. Я вообще замечал у многих простых
русских людей эту смиренную готовность выслушивать о себе нелестные слова.
- Ну да, конечно. Я же так... помечтать.
- Помечтать, - на исходе второй бутылки и второй пастух стал разговорчивее. -
Каждый должен свое дело делать. Вот им, - и Дмитрий указал на меня кивком
головы, - статьи писать, людей про жизнь расспрашивать, а тебе и мне - коров
пасти. Другой вопрос, что и среди их брата пустых людей много.
Я заметил, сало они почти не ели, так немного отщипывали хлеб. И пили как-то
порознь, не дожидаясь друг друга.
- Ты... вы не обижайтесь, спросить я хочу, - это Дмитрий, лихо опрокинув свой
стакан, обратился ко мне.
- Да.
- Стихи вы пишите?
- В юности писал, сейчас нет.
Он помолчал.
- Не пойму я всего этого... Стихи там... прочее. Кому они нужны? Ну вот есть
Пушкин - это я понимаю, Лермонтов...
- Есенин, Гоголь, - подсказал долго молчавший Вячеслав... Отстань, - отмахнулся
от него суровый Дмитрий. - И тем более, вон сколько их. Сейчас они зачем нужны?
- Кто?
- Поэты. По мне, дармоеды все они. Про цветочки сочиняют, про любовь.
- Их бы к нам в колхоз, - хихикнул второй пастух.
- Да отстань ты, трепло! Зачем в колхоз, что в городе дела нет? А небось за
цветочки эти деньги большие получают. Прав я или нет?
Я молчал.
- Думаешь, что я серый, не пойму? Не бойся, докажи, что я не прав.
Было видно, что мужик заводится не на шутку. Мне же меньше всего и именно здесь
хотелось говорить о поэзии. Я попытался немного успокоить его:
- Причем здесь серый?
- Вот видишь, - победно улыбнулся он. - Вроде образованный, а объяснить мне,
малограмотному, не можешь.
И тут меня взяла такая досада, которой не было даже сегодняшним вечером в
деревне, когда мне везде отказали в ночлеге. Совершенно неожиданно для себя я
взял со стола бутылку, налил все, что там оставалось, в Славкин стакан - и одним
залпом осушил его. Вячеслав одобрительно крякнул и протянул мне большой кусок
сала. Я же, словно не замечая его, повторил движение Дмитрия: отщипнул несколько
крошек хлеба, затем поднялся и отошел к противоположному окну - теперь я мог
видеть только спину Дмитрия и, глядя на его фуфайку, стал читать:
Я уеду из этой деревни...
Будет льдом покрываться река,
Будут ночью поскрипывать двери,
Будет грязь на дворе глубока.
Я читал, а голос был словно чужой, он звучал как-то со стороны:
Мать придет и уснет без улыбки...
И в затерянном сером краю
В эту ночь у берестяной зыбки
Ты оплачешь измену мою.
Дмитрий медленно оглянулся и посмотрел на меня. Усмешка сползла с его лица,
рука перестала катать катышек по столу.
Так зачем же, прищурив ресницы,
У глухого болотного пня
Спелой клюквой, как добрую птицу
Ты с ладони кормила меня.
Слышишь, ветер шумит по сараю?
Слышишь, дочка смеется во сне?
Может, ангелы с нею играют
И под небо уносятся с ней...
Не грусти на знобящем причале,
Парохода весною не жди!
Лучше выпьем давай на прощанье
За недолгую нежность в груди.
Мы с тобою как разные птицы,
Что ж нам ждать на чужом берегу?
Может быть, я смогу возвратиться,
Может быть, никогда не смогу...
Но однажды, я вспомню про клюкву,
Про любовь твою в сером краю -
И пошлю вам чудесную куклу,
Как последнюю сказку свою.
Чтобы девочка, куклу качая,
Никогда не сидела одна.
- Мама, мамочка! Кукла какая!
И мигает, и плачет она...
Наступила тишина. Мне стало стыдно и своего порыва, и своего чтения. Когда стало
казаться, что эта гнетущая тишина никогда не кончится, Дмитрий глухо произнес:
- Про меня... про меня это. Скажите, кто?
- Что, кто? - сразу не понял я.
- Стихи эти написал.
- Рубцов. Николай Рубцов.
Вячеслав сразу же вставил:
- Сразу видно, наш, деревенский.
На этот раз Дмитрий снисходительно отнесся к его реплике и тоже захотел узнать
про Рубцова.
- Рубцов этот... живой?
- Нет, погиб лет двадцать назад.
- По пьяному делу?
- Да, говорят.
- Послушай, редко прошу, уважь: прочти мне еще разок этот стих.
- Извини, я спать очень хочу, устал, - я говорил ему правду.
Он как-то неожиданно засуетился и заговорил со мной так, будто только что увидел
меня:
- Извини, ты же небось весь день шел? Отдыхай. Только, - Дмитрий вдруг
застеснялся, - ты же журналист, писать привычный, спиши мне про клюкву, а?
Я выполни его просьбу, и это было последнее, что я мог сделать. Через минуту я
уже спал богатырским сном. Когда я проснулся, на часах было девять утра. На
столе стояла трех литровая банка молока, налитая доверху и краюха домашнего
хлеба. На клочке газеты, прикрывавшем банку, было написано: "Витя спи сколь
влезет. Молоко выпивай всю. Ключ положи под порожком. А лучше на денек
оставайся".
Позавтракав, я отправился в дорогу. Старательно всматривался по сторонам, но
стадо и пастухов так и не увидел. А жаль, так хотелось проситься с этими добрыми
людьми...
И теперь, спустя годы, стоит мне открыть томик Рубцова, я вспоминаю тот вечер в
полуразрушенном домике, затерявшемся в полях между Суздалем и Юрьевом -
Польским, вспоминаю пастухов, приютивших меня. И еще я обязательно перечитываю
чудесное стихотворение Николая Рубцова "Добрый Филя" - о пастухе, живущем в
глуши. Только последние его строки я, словно разговаривая с Дмитрием и
Вячеславом, читаю немного по-другому:
- Мир такой справедливый,
Даже нечего крыть...
- Димка! Что молчаливый?
А о чем говорить?
Реквием дождя.
1
Мелкий дождь негромко, но назойливо стучал в маленькое, не зашторенное окно.
Моцарт открыл глаза. В такую погоду хорошо сидеть в "Серебряной змее" с кружкой
пива или танцевать на маскараде в костюме арлекина. И сразу уходят из сердца
заботы, улетучивается эта непонятная тревога. Когда на улице ясный день, когда
светит солнце, жить как-то легче. Вроде не играешь роль беззаботного весельчака,
любителя бильярда и пунша. А вот декабрьскими вечерами, когда по узким и пустым
венским улицам несется ветер, а холодный дождь стучит в каждое окошко, как нищий
странник, просящий приюта, тогда плохо, совсем плохо: вновь гложет сердце
тревога, и прекращает звучать музыка. Но ведь сегодня, черт дери, только
восемнадцатое октября! Откуда взялся этот проклятый дождь?
Моцарт тяжело вздохнул, затем, потянувшись к столику возле кровати, открыл
чернильницу. Надо работать. Поздняя ночь и раннее утро - лучшее время для
сочинения музыки. Милый Зигмунд всегда попрекал меня за это. "Так не годится,
Вольфганг! Работаешь до поздней ночи, чуть свет - опять сочиняешь, причем, не
вставая с потели. Днем и вечером - сидишь за инструментом. Поверь мне, добром
это не кончится. Пиши стоя, занимайся верховой ездой, наконец!"
Зигмунд, ты как всегда был прав. Мне не хватает тебя, мой добрый ворчливый
Баризани. Ты лечил мне не только тело, но и душу. Кто мне теперь объяснит,
почему в последнее время я не могу лежать на левом боку, почему начинаю
задыхаться, поднимаясь к себе на второй этаж. Констанца посоветовала пить
настойку мелиссы, но пока она не помогает. Идти к врачу? А к кому я могу пойти
после Зигмунда? Он умер четыре года назад, заразившись от больного... Да, чем
дольше живешь, тем больше потерь. В том же году не стало и папеньки, любимейшего
и наилучшего из отцов. Как бы они порадовались триумфу моей "Волшебной флейты".
Я уже стал забывать, что это такое. А тогда, в театре... Господи, неужели это
было всего три недели назад? Как быстро мчится время. Через три дня после
премьеры пришел Антон Штадлер. Он просто сиял. Сказал, что братья в восторге от
оперы и что сам Мастер заказывает мне кантату: ее будут исполнять при освящении
нового храма нашей ложи.
При воспоминании о масонской ложе "Коронованная надежда", Моцарт вновь вздохнул.
Храм вот-вот откроется, а кантата еще не готова. А может, действительно писать
стоя, как советовал Зигмунд? Он уже приподнялся, чтобы встать, но через секунду
вновь упал на подушки. Что происходит? Ведь я всегда любил сочинять, музыка
звучала во мне даже тогда, когда с друзьями играл в кегли. Кстати, партитуру
"Дон-Жуана" я начал писать в Праге, у Душека именно за игрой в кегли. И недурная
музыка получилась, между прочим. Это после нее Зигмунд написал мне посвящение в
альбом? Нет, нет это было незадолго до его смерти, я тогда исполнял фортепьянный
концерт. Как там у него было:
Ежели твое искусство, в коем с тобой
Равняются только Бах, Йозеф Гайдн,
Принесет давно заслуженное тобою счастье,
Не забывай тогда твоего друга,
Который всегда с блаженством и
Гордостью будет вспоминать, что он
Дважды служил тебе как врач
И сохранил тебя на радость миру,
Но который гораздо больше гордится тем,
Что ты - его друг, также как он
твой друг Зигмунд Баризани.
Ах, какого благороднейшего человека, любимейшего друга я потерял! Кто из моих
теперешних друзей может сравниться с ним? Штадлер? Он душа компании -
обаятельный и милый, да и кларнетист от Бога, но до Зигмунда ему далеко. Михаэль
Пухберг? Славный малый, обожает мою музыку, всегда ссужает деньгами, но как
вспомнишь, что я должен ему почти полторы тысячи флоринов, так жить не хочется.
Шиканедер? Но Эмануэль такой бравый гуляка, что после общения с ним рано или
поздно станешь беспробудным пьяницей или бабником. Пожалуй, только Готфрид фон
Жакин - умный и сердечный человек, заменил мне Баризани. Но и Готфрид, и его
прекрасная сестра Франциска сейчас далеко Мне остается писать им письма.
Причем, тайком от Костанцы. Жена начала ревновать меня к Франциске еще в ту
пору, когда я давал ей уроки фортепьяно. Помню негодование Костанцы, когда она
ненароком прочитала начало письма к Готфриду: "Вашей барышне сестре синьоре Дини
мини нири я целую ручки 100000 раз..." Дини мини нири - так, дурачась, Франциска
пародировала итальянскую речь. Я объяснил тогда Констанце, что глупо ревновать к
этой девочке, хотя сам слышал, как фальшиво звучал мой голос. Или это вовсе и не
фальшь была, а сожаление о чем-то невозвратно потерянном? Или о том, что жизнь
сложилась не так, как думалось в юности?
Когда в Мюнхене умер старина Фридолин, отец моей Алоизии, а сама она через год
вышла замуж за актера и стала зваться госпожой Ланге, мне казалось, что наши
дороги с семейством Вебер разошлись навсегда. Кто же мог предположить, что
Цецилия Вебер вместе с тремя другими дочерьми решит перебраться в Вену, где
будет сдавать комнаты в наем, дабы немного поправить стесненное положение
семейства. Узнав, что я снимаю у вдовы комнату, папенька был вне себя от ярости.
Впрочем, помнится, что поначалу я пытался успокоить его: "Если я квартирую у
них, то женюсь на дочери - какую глупость несут люди! Бог дал мне талант не для
того, чтобы я погубил его из-за жены..." Что же случилось потом? Почему из всех
сестер я выделил Констанцу? Может, оттого, что по сравнению с ленивой и грубой
Жозефой, лживой Алоизией и легкомысленной Зофи она показалась мне ...
несчастной? А в письме к отцу я даже назвал ее мученицей. Констанца обо всех в
доме заботилась, была кротка и скромна. Но и в период начала моей влюбленности я
мог трезво смотреть на будущую жену: не безобразна, но и прекрасной ее меньше
всего можно было назвать - вся красота средней дочери Фридолина заключалась в
двух маленьких черных глазах и прекрасной фигуре. Пожалуй, этого мало, чем еще
Констанца пленила меня? Или все началось в тот день, когда пришел ее опекун,
этот мерзкий Торварт? Он, якобы заботясь о репутации девушки, потребовал от
Цецилии запретить нам видеться. А затем вроде бы смягчился, только потребовал от
меня написать официальное заявление. Как звучит: официальное заявление! Десять
лет прошло, а я помню каждое слово: " обязуюсь в трехгодичный срок вступить в
брак с Mademoiselle Konstanze Weber; в том же случае, ежели для меня это будет
невозможным, и я буду вынужден изменить мои намерения, она должна будет ежегодно
получать от меня по триста флоринов". Но когда опекун ушел, Констанца
потребовала от матери обязательство и разорвала его на моих глазах: "Дорогой
Моцарт! Мне не нужно от вас никаких письменных обязательств, я и так верю вашим
словам". С того момента эта девушка стала для меня еще дороже. Впрочем, когда я
описал все случившееся отцу, он только рассмеялся, по-прежнему уверенный в том,
что меня поймали в умело расставленные силки. И не приди к нам на помощь
баронесса фон Вальдштедтен, папенька не дал бы своего благословения на брак...
Моцарт посмотрел на часы: без четверти девять. Несмотря на непогоду, улица за
окном ожила. Лучшее время для работы потеряно, придется ждать ночи. Можно
немного посидеть за инструментом, а затем сделать перерыв: постучать в стену
соседу - советнику по учету придворной бухгалтерии, ревностному любителю музыки
Иоганну Лойблю. Это был их условный знак: Моцарт стучал в стену, и сосед -
меломан посылал ему бутылочку вина из своего подвала.
- Дорогой Вольфганг! - раздался в коридоре голос жены. - Ты уже на ногах?
- Еще нет, но сейчас буду.
- Завтракай без меня. - Констанца появилась на пороге в верхней одежде.
- Ты куда-то уходишь? - Моцарт с удивлением посмотрел на жену. - В такую погоду?
- Дорогой, мне и самой не хочется, но я обещала зайти к одной приятельнице: она
приболела и немножко хандрит.
- Я тоже приболел и немножко хандрю, дорогая.
- Вольфганг! Держи себя в руках. Тем более я скоро вернусь.
Моцарт остался один. Eh bien! Прекрасно! Вот и решено - стучу соседу. Хорошее
мозельское, надеюсь, отвлечет от мрачных мыслей и поможет скоротать время до
вечера. Буду пить вино, играть на скрипке и размышлять о том, почему так странно
устроена жизнь: невесты нас всегда понимают, разделяют наши вкусы и взгляды, а у
жен на уме только деньги и наряды. Или я несправедлив к своей Констанце? Ведь в
сущности, она добрая и любящая жена... И Вольфганг Амадей Моцарт что есть силы
постучал в стену соседу бухгалтеру.
2
До этого дома ходьбы пятнадцать минут. Констанца почти автоматически
сворачивала из одного узкого переулка в другой, пока не оказалась перед обитыми
железом массивными дверями, которые после стука тотчас же открылись: ее ждали.
Сердце молодой женщины учащенно забилось. Ступенька, вторая, пятая... еще одна
дверь. Пахнуло сыростью.
Он вновь сидел в кресле, в той же позе: голова немного наклонена вниз,
указательные пальцы обеих рук прижаты друг к другу, остальные же сцеплены между
собой. Любезная улыбка и внимательные холодные глаза, будто пронзающие тебя
насквозь.
- Здравствуйте. Я не опоздала?
- Здравствуйте, милая Констанца. Извините, что не встаю, - человек глазами
показал на свою правую ногу, - как непогода, так моя нога дает знать о себе.
Впрочем, он не встал и в прошлый раз. Кто бы мог подумать, что раньше, когда
Констанца случайно встречала на венских улицах этого человека или проходила мимо
его часовой мастерской, ей виделся маленький суетливый человек с угодливой
улыбкой.
- Вы необыкновенно точны, - человек достал из кармана сюртука часы, - без двух
минут девять. И сегодня восемнадцатое октября. Как мы и договаривались...
... Это было спустя два дня после премьеры "Флейты", второго октября. Вольфганг,
как обычно, работал, лежа в постели. Его дружок Штадлер появился в их доме ни
свет ни заря. Она терпеть не могла этого человека. Пользуясь радушием и
гостеприимством ее чересчур доброго мужа, к ним всегда приходили поесть-попить
самые ничтожные люди. Паразиты, одним словом. Но даже среди них Штадлер
выделялся. Подлец! Как-то он узнал, что Моцарт получил от императора пятьдесят
дукатов. Тотчас разыграл из себя человека, который пропадет, если Вольфганг не
одолжит ему этой суммы. Что же делает Моцарт, сам, будучи должный чуть ли не
половине Вены? Он отдает Штадлеру двое массивных золотых часов с тем, чтобы тот
снес их в залог, и попросил принести ему квитанцию и своевременно выкупить часы.
Негодяй Штадлер и не подумал этого сделать. Тогда Вольфганг, чтобы не потерять
часы, дал ему пятьдесят дукатов и еще сверх того деньги на уплату процентов.
Друг - кларнетист преспокойно получил деньга, а часы оставил в ломбарде. Однако
это ничему не научило ее наивного мужа.
- Не слишком ли вы на этот раз рано, сударь? - Констанца не собиралась скрывать
свое раздражение.
- Для кого рано, а для кого нет, госпожа Моцарт. - У Штадлера как всегда было
отличное настроение. - Но вообще-то я пришел именно к вам.
- Ко мне? - удивлению Констанцы не было предела.
Довольный произведенным эффектом, Антон протянул ей записку.
- Это от вашего опекуна. Прошу вас, читайте здесь.
В записке Торварт просил ее немедленно встретится с ним.
- А почему господин ревизор придворной дирекции сам не пришел сюда? - удивление
Констанцы росло как снежный ком, грозя превратиться в лавину. - И что общего у
вас, Штадлер и моего опекуна?
- Господин Торварт не хотел в силу ряда причин встречаться с Вольфгангом. К тому
же, он уже бывший ваш опекун. А что между нами общего - узнаете в свое время.
Иоганн Торварт всегда был для Констанцы авторитетом. Моцарт, к сожалению, его
терпеть не мог и даже не скрывал этого, к месту и ни к месту вспоминая, что
Иоганн служил в свое время лакеем. А для Констанцы это было доказательством
незаурядности бывшего опекуна: проделать путь от лакея до влиятельного
придворного - что-то да значит... И она пошла за...


