Светлана Алексиевич. Чернобыльская молитва (хроника будущего)
страница №10
...будет там хорошо. У нее ничего не будетболеть. Мамочка, нашу Оленьку забрали два ангела..."
Я никого не могу оправдать..."
Ирина Киселева, журналистка
Монолог о безмерной власти
одного человека над другим человеком
"Я — не гуманитарий, я — физик. Поэтому факты, только факты...
За Чернобыль когда-нибудь придется отвечать... Наступит такое время,
что придется отвечать, как за тридцать седьмой год. Пусть через пятьдесят
лет! Пусть старые... Пусть мертвые... Они ответят, они — преступники!
(Помолчав.) Надо оставлять факты... Факты! Их востребуют...
...В тот день, двадцать шестого апреля... Я был в Москве. В
командировке. Там узнал об аварии.
Звоню в Минск первому секретарю цека Беларуси Слюнькову, один, два, три
раза звоню, но меня не соединяют. Нахожу его помощника (тот меня хорошо
знает):
— Я звоню из Москвы. Свяжите меня со Слюньковым, у меня срочная
информация. Аварийная!
Звоню по правительственной связи, но тем не менее уже все засекретили.
Как только начинаешь говорить об аварии, телефон тут же разъединяется.
Наблюдают, естественно! Прослушивают. Соответствующие органы... Государство
в государстве... И это притом, что я звоню первому секретарю цека... А я? Я
— директор Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси. Профессор,
член-корр... Но и от меня засекретили...
Часа два мне понадобилось, чтобы трубку все-таки взял сам Слюньков.
Докладываю:
— Авария серьезная. По моим подсчетам (а я уже кое с кем в Москве
переговорил, обсчитал), радиоактивный столб движется к нам. На Беларусь.
Нужно немедленно провести йодную профилактику населения и отселить всех, кто
проживает вблизи станции. До ста километров надо убрать людей и животных.
— Мне уже докладывали, — говорит Слюньков, — там был пожар, но его
погасили.
Я не выдерживаю:
— Это — обман! Очевидный обман! Вам любой физик скажет, что графит
горит где-то пять тонн в час. Представляете, сколько он будет гореть!
Первым же поездом уезжаю в Минск. Бессонная ночь. Утром — дома. Меряю
у сына щитовидку — сто восемьдесят микрорентген в час! Тогда щитовидка была
идеальным дозиметром. Нужен был йод калия. Это обычный йод. На полстакана
киселя две-три капли детям, а для взрослого — три-четыре капли. Реактор
горел десять дней, десять дней надо было так делать. Но нас никто не слушал!
Ученых, медиков. Наука служила политике, медицина втянули в политике. Еще
бы! Не надо забывать, на каком фоне сознания все это происходило, какие мы
были на тот момент, десять лет назад. Работало кэгэбэ, тайный сыск.
Глушились "западные голоса". Тысячи табу, партийных и военных тайн...
Инструкций... Вдобавок все воспитаны на том, что мирный советский атом так
же не опасен, как торф и уголь. Мы были людьми, скованными страхом и
предрассудками. Суеверием веры... Но факты, только факты...
В тот же день... Двадцать седьмого апреля я решаю выехать в Гомельскую
область, граничащую с Украиной. В райцентры Брагин, Хойники, Наровля, от них
до станции всего несколько десятков километров. Мне нужна полная информация.
Взять приборы, замерять фон. А фон был следующий: в Брагине — тридцать
тысяч микрорентген в час, в Наровле — двадцать восемь тысяч... Сеют, пашут.
Готовятся к Пасхе... Красят яйца, пекут куличи... Какая радиация? Что это
такое? Никакой команды не поступало. Сверху запрашивают сводки: как идет
сев, какими темпами? На меня глазеют, как на сумасшедшего: "Откуда? О чем
вы, профессор?" Рентгены, микрорентгены... Язык инопланетянина...
Возвращаемся в Минск. На проспекте торгуют вовсю пирожками, мороженым,
мясным фаршем, булочками. Под радиоактивным облаком...
Двадцать девятого апреля. Все помню точно... По датам... В восемь часов
утра я уже сидел в приемной Слюнькова. Пробиваюсь, пробиваюсь. Меня не
принимают. И так до половины шестого вечера. В половине шестого из кабинета
Слюнькова выходит один наш известный поэт. Мы с ним знакомы:
— С товарищем Слюньковым обсуждали проблемы беларуской культуры.
— Скоро некому будет развивать эту культуру, — взрываюсь я — читать
ваши книжки, если мы сейчас не отселим людей из-под Чернобыля! Не спасем!
— Да что вы?! Там уже все погасили.
Прорываюсь-таки к Слюнькову. Обрисовываю картину, которую вчера видел.
Надо спасать людей! На Украине (я туда уже звонил) началась эвакуация...
— Что это ваши дозиметристы (из моего института) по городу бегают,
панику сеют! Я советовался с Москвой, с академиком Ильиным. У нас все
нормально... На прорыв брошена армия, военная техника. На станции работает
правительственная комиссия. Прокуратура. Там разбираются... Надо не
забывать: идет холодная война. Мы окружены врагами...
На нашей земле уже лежали тысячи тонн цезия, йода, свинца, циркония,
кадмия, бериллия, бора, неизвестное количество плутония (в
ураново-графитовых РБМК чернобыльского варианта нарабатывался оружейный
плутоний, из которого изготавливались атомные бомбы), — всего четыреста
пятьдесят типов радионуклидов. Их количество было равно тремстам пятидесяти
бомбам, сброшенным на Хиросиму. Надо было говорить о физике. О законах
физики. А говорили о врагах. Искали врагов.
Рано или поздно, но отвечать за это придется. "Вы когда-нибудь будете
оправдываться, — говорил я Слюнькову, — что вы — тракторостроитель
(бывший директор тракторного завода), и в радиации не разбирались, а я-то
физик, имею представление о последствиях". Но как это? Какой-то профессор,
какие-то физики осмеливаются учить цека? Нет, они не были шайкой бандитов.
Скорее всего — заговор невежества и корпоративности. Принцип их жизни,
аппаратная выучка: не высовываться. Потрафлять. Слюнькова как раз забирали в
Москву на повышение. Вот-вот!! Думаю, был звонок из Кремля... От
Горбачева... Мол, вы там, беларусы, не поднимайте паники, Запад и так шумит.
А правила игры таковы, что если не угодите вышестоящему начальству, вас не
повысят в должности, выделят не ту путевку, дадут не ту дачу... Надо
понравиться... Будь мы по-прежнему закрытой системой, за железным занавесом,
люди до сих пор бы жили возле самой станции. Засекретили бы!! Вспомните:
Кыштым, Семипалатинск... Сталинская страна. Все еще сталинская страна...
В инструкциях на случай ядерной войны предписывается, что при угрозах
ядерной аварии, ядерного нападения, немедленно проводить йодную профилактику
населения. При угрозе? А тут... Три тысячи микрорентген в час... Но боятся
не за людей, а за власть. Страна власти, а не страна людей. Приоритет
государства бесспорен. А ценность жизни человеческой сведена к нулю.
Находились же способы! Мы предлагали... Без объявлений, без паники... Просто
вводить йодные препараты в водоемы, из которых берут питьевую воду,
добавлять в молоко. Ну, почувствовали бы, не тот вкус воды... Не тот вкус
молока... В городе держали наготове семьсот килограммов препаратов. Они так
и остались на складах... В запасниках. Гнева сверху, боялись больше, чем
атома. Каждый ждал звонка, приказа, но ничего не предпринимал сам. Страх
личной ответственности. В портфеле я носил дозиметр... Зачем? Меня не
пропускали, я им надоел в больших кабинетах... Тогда я вынимал дозиметр и
прикладывал его к щитовидкам секретарш, личных водителей, сидевших в
приемной. Они пугались, и это иногда помогало — меня пропускали. "Ну, что
это вы истерики, профессор, устраиваете? Вы один, что ли, о беларуском
народе печетесь. Человек ведь все равно от чего-то умирает: от курения, в
автомобильных катастрофах, кончает с собой". Смеялись над украинцами. Те на
коленях в Кремле ползают, выпрашивают деньги, медикаменты, дозиметрическую
аппаратуру (ее не хватало), а наш (это Слюньков) за пятнадцать минут доложил
обстановку: "Все нормально. Справимся своими силами". Похвалили: "Молодцы,
братцы-белорусы!"
Сколько жизней стоила эта похвала?!
У меня есть информация, что сами они (начальство) йод принимали. Когда
их обследовали сотрудники нашего института, — у всех чистая щитовидка. Без
йода это невозможно. Своих детей они тоже втихую вывезли, от греха подальше.
Сами, когда отправлялись в командировки, имели респираторы, спецробы. Все
то, чего у других не имелось. И уже давно не секрет, что под Минском
держалось специальное стадо. Каждая корова с номерком и прикреплена
индивидуально. Персонально. Специальные земли, специальные парники...
Спецконтроль... Самое отвратительное... (Помолчав.) За это никто еще не
ответил...
Перестали меня принимать. Выслушивать. Я стал забрасывать их письмами.
Докладными записками. Рассылал карты, цифры. Во все инстанции. Собралось
четыре папки по двести пятьдесят листов. Факты, только факты... На всякий
случай скопировал два экземпляра, один находился в моем служебном кабинете,
а второй спрятал дома. Жена спрятала. Почему я сделал копии? У нас есть
память... Мы живем в такой стране... Кабинет я всегда сам закрывал. Приезжаю
из одной командировки — папки исчезли... Все четыре толстые папки... Но я
вырос на Украине, у меня деды — казаки. Казацкий характер. Я продолжал
писать. Выступать. Надо спасать людей! Срочно отселять! Мы не вылезали из
командировок. Наш институт составил первую карту "загрязненных" районов.
Весь юг в красном... Юг пылал.
Это уже история. История преступления...
Из института забрали всю аппаратуру для радиационного контроля.
Конфисковали. Без объяснений. Звонки ко мне домой с угрозой: "Перестань,
профессор, пугать людей! Сошлем туда, где Макар телят не пас. Не
догадываешься? Забыли? Быстро забыли!" Давление на сотрудников института.
Запугивание.
Я написал в Москву...
Вызывает меня президент нашей Академии Платонов:
— Беларуский народ когда-нибудь вспомнит тебя, ты много для него
сделал, но плохо, что написал в Москву. Очень плохо! Требуют, чтобы я снял
тебя с должности. Зачем ты написал? Разве не понимаешь, на кого замахнулся?
У меня — карты, цифры. А у них? Могли посадить в психушку...
Грозились. Мог попасть в автомобильную катастрофу... Предупреждали. Могли
завести уголовное дело. За антисоветчину. Или за ящик гвоздей, не учтенных
институтским завхозом...
Уголовное дело завели...
Они своего добились. Я слег с инфарктом... (Молчит.)
Все есть в папках... Факты и цифры... Преступные цифры...
В первый год...
Миллион тонн "загрязненного" зерна переработали на комбикорма, скормили
его скоту (а мясо потом попало на стол человеку). Птиц и свиней кормили
костьми, начиненными стронцием...
Деревни эвакуировали, а поля засевались. По данным нашего института
третья часть колхозов и совхозов имела земли, "загрязненные" цезием - 137,
часто плотность "загрязнения" превышала пятнадцать кюре на квадратный
километр. Не могло быть и речи о получении чистой продукции, там даже нельзя
было находиться длительное время. На многих землях осел стронций - 90...
В деревнях люди кормятся со своих приусадебных участков, но никакой
проверки. Никто не просвещал, не учил, как теперь надо жить. Даже программы
такой не было. Проверялось только то, что шло на вывоз... Госпоставки в
Москву... В Россию...
Мы осмотрели выборочно детей в деревнях... Несколько тысяч мальчиков и
девочек. У них - тысяча пятьсот, две тысячи, три тысячи микрорентген. Свыше
трех тысяч. Эти девочки, они уже никого не родят. На них генные метки...
Сколько лет прошло... А я иногда проснусь и не могу уснуть...
Пашет трактор... Спрашиваю у работника райкома партии, сопровождающего
нас:
— Тракторист защищен хотя бы респиратором?
— Нет, они без респираторов работают.
— Что, вам их не завезли?
— Да что вы! Завезли столько, что до двухтысячного года хватит. Но мы
не выдаем. А то начнется паника. Все разбегутся! Разъедутся!
— Что вы вытворяете?
— Вам легко, профессор, рассуждать! Вас выгонят с работы, вы другую
найдете. А куда я денусь?
Какая власть! Безмерная власть одного человека над другим человеком.
Это уже не обман, это война с невинными...
Вдоль Припяти... Стоят палатки, люди отдыхают семьями. Купаются,
загорают. Они не знают, что уже несколько недель купаются и загорают под
радиоактивным облаком. Строго запрещалось с ними общаться. Но я вижу
детей... Подхожу и начинаю объяснять... Удивление... Недоумение: "А почему
радио и телевидение об этом молчат?" Сопровождающий... С нами обычно ездил
кто-нибудь из местной власти, из райкома — таков порядок... Он молчит... Я
могу проследить по его лицу, какие чувства в нем борются: доложить или не
доложить? В то же время жалко людей! Он же нормальный человек... Но я не
знаю, какое из чувств победит, когда мы вернемся? Донесет или не донесет?
Каждый делал свой выбор... (Какое-то время молчит.)
Мы все еще сталинская страна... И живет сталинский человек...
Помню в Киеве... На вокзале... Составы один за одним увозят тысячи
перепуганных детей. Мужчины и женщины плачут. Я впервые подумал: кому нужна
такая физика? Такая наука? Если такая дорогая цена... Теперь известно...
Написали... Какими ударными темпами строили чернобыльскую атомную станцию.
Строили по-советски. Японцы такие объекты осваивают за двенадцать лет, а у
нас за два-три года. Качество и надежность особого объекта не отличались от
постройки животноводческого комплекса. Птицефабрики!! Когда чего-то не
хватало, плевали на проект и заменяли тем, что в это время находилось под
рукой. Так крыша машинного зала была залита битумом. Его-то и тушили
пожарники. А кто управлял атомной станцией? В руководстве - ни одного
физика-ядерщика. Были энергетики, турбинщики, политработники, но ни одного
специалиста. Ни одного физика...
Человек придумал технику, к которой еще не готов. Не равен ей. Можно ли
ребенку в руки давать пистолет? Мы - безумные дети. Но это эмоции, я
запрещаю себе эмоции...
На земле... В земле, в воде лежат радионуклиды, десятки радионуклидов.
Нужны радиоэкологи... Но в Беларуси их не было, звали из Москвы. Когда-то в
нашей Академии наук работала профессор Черкасова, она занималась проблемами
малых доз, внутреннего облучения. За пять лет до Чернобыля ее лабораторию
упразднили - у нас не может быть никаких катастроф. О чем вы? Советские
атомные станции - передовые и лучшие в мире. Какие малые дозы? Какое
внутреннее облучение? Радиоактивные продукты питания... Лабораторию
сократили, профессора отправили на пенсию. Она вахтером где-то устроилась,
подавала пальто...
И никто ни за что не ответил...
Через пять лет... Рак щитовидной железы у детей увеличился в тридцать
раз. Установлен рост врожденных пороков развития, заболеваний почек, сердца,
детского сахарного диабета...
Через десять лет... Продолжительность жизни беларусов сократилась до
пятидесяти пяти-шестидесяти лет...
Я верю в историю... В суд истории... Чернобыль не кончился, он только
начинается..."
Василий Борисович Нестеренко, бывший
директор Института ядерной энергетики
Академии наук Беларуси.
Монолог о жертвах и жрецах
"Человек встает рано утром... Начинает свой день...
И он не думает о вечном, его мысли о хлебе насущном. А вы хотите
заставить людей думать о вечном. Ошибка всех гуманистов...
Что такое — Чернобыль?
Приезжаем в деревню... У нас маленький немецкий автобус (подарили
нашему фонду), дети окружают нас: "Тетя! Дядя! Мы — чернобыльцы. Что вы
привезли? Дайте нам что-нибудь. Дайте!!"
Вот он — Чернобыль...
По дороге в зону встречаем бабку в праздничной вышитой юбке, переднике,
узелок за спиной.
— Куда, бабка? В гости?
— Иду в Марки... В свой двор...
А там сто сорок кюри! Идти ей километров двадцать пять. Она день идет
туда и день назад. Принесет трехлитровую банку, которая два года висела у
нее на заборе. Но она побывала на своем дворе...
Вот он — Чернобыль...
Что я помню с первых дней? Как это было? Все-таки надо оттуда... Чтобы
рассказать свою жизнь, надо начать с детства. Так и тут... У меня своя точка
отсчета. Я вспоминаю вроде бы другое... Вспоминаю сорокалетие Победы. Тогда
был первый фейерверк в нашем Могилеве. После официального торжества люди не
разошлись, как обычно, а стали петь песни. Совсем неожиданно. Я помню это
общее чувство. Через сорок лет о войне заговорили все, пришло осмысление. А
до этого выживали, восстанавливали, рожали детей. Так и с Чернобылем... Еще
вернемся к нему, он откроется нам глубже. Станет святыней. Стеной плача. А
пока формулы нет. Нет формулы! Идей нет. Кюри, бэры, зиверты — это не
осмысление. Это — не философия. Не мировоззрение. У нас человек — или с
ружьем, или с крестом. Через всю историю... А другого человека не было...
Пока нет...
...Моя мама работала в штабе гражданской обороны города, она одна из
первых узнала. Сработали все приборы. По инструкции, которая висела у них в
каждом кабинете, требовалось сразу оповестить население, выдать респираторы,
противогазы и прочее. Открыли они свои секретные склады, опечатанные,
засургученные, но все там оказалось в ужасном состоянии, негодное, применить
нельзя. В школах противогазы были довоенных образцов и даже размеры детям не
подходили. Приборы зашкаливало, но никто ничего не мог понять, такого
никогда не было. Приборы просто выключили. Мама оправдывалась: "Вот если бы
грянула война, мы знали бы, что делать. Есть инструкция. А тут?" Кто у нас
возглавлял гражданскую оборону? Отставные генералы, полковники, для которых
война начинается так: по радио передают правительственные заявления,
воздушная тревога, фугасы, зажигалки... До них не доходило, что сменился
век. Нужен был психологический перелом... И он произошел... Теперь мы знаем:
будем сидеть, пить чай за праздничным столом... Будем разговаривать,
смеяться, а война уже будет идти... Мы даже не заметим, как исчезнем...
А гражданская оборона — это такая игра, в которую играли взрослые
дяди. Они отвечали за парады, за учения... Стоило это миллионы... Нас
срывали с работы на три дня. Без всяких объяснений — на военные учения.
Называлась эта игра "На случай атомной войны". Мужчины — солдаты и
пожарники, женщины — сандружинницы. Выдавали комбинезоны, сапоги,
санитарные сумки, пакет бинтов, каких-то лекарств. А как же! Советский народ
должен встретить врага достойно. Секретные карты, планы эвакуации — все это
хранилось в несгораемых сейфах под сургучными печатями. По этим планам за
считанные минуты по тревоге должны были поднять людей и увезти в лес, в
безопасную зону... Воет сирена... Внимание! Война...
Присуждали кубки, знамена. И был походный банкет. Мужчины пьют за нашу
будущую победу! И, конечно, за женщин!
А недавно... Уже сейчас... Объявили в городе тревогу. Внимание!
Гражданская оборона! Это было неделю назад... У людей — страх, но страх
другой. Уже не американцы напали, не немцы, а что там — в Чернобыле?
Неужели снова?
Восемьдесят шестой год... Кто мы? Какими нас застала эта
технологическая версия конца света? Я? Мы? Это местная интеллигенция, у нас
был свой кружок. Мы жили отдельной жизнью, отстраняясь от всего, что вокруг.
Форма нашего протеста. У нас были свои законы: не читали газету "Правда", но
журнал "Огонек" передавали из рук в руки. Только-только поводья ослабили, мы
этим упивались. Читали самиздат, наконец он попал к нам, в нашу глубинку.
Читали Солженицына, Шаламова... Венечку Ерофеева... Ходили друг к другу в
гости, бесконечные разговоры на кухне. О чем-то тосковали. О чем? Где-то
живут актеры, кинозвезды... Вот я буду Катрин Денев... Надену на себя
дурацкую хламиду, закручу необычно волосы... Тоска по свободе... Тот,
неведомый мир... Чужой мир... Как форма свободы... Но и это тоже была игра.
Бегство от реальности. Кто-то из нашего кружка сломался, спился, кто-то
вступил в партию, пополз по карьерной лестнице. Никто не верил, что эту
кремлевскую стену можно проломить. Пробить. И она развалится... Что не при
нашей жизни, так точно. Раз так, то плевать, что у вас там происходит, будем
жить тут... В нашем иллюзорном мире...
Чернобыль... И поначалу та же самая реакция. А какое нам дело? Пусть
власти волнуются... Это у них — Чернобыль... И это далеко. Даже на карту не
посмотрели. Неинтересно. Нам уже не нужна была правда... Вот когда на
бутылках с молоком появились этикетки: "Молоко для детей" и "Молоко для
взрослых"... Вот тогда уже ого! Что-то приближается... Да, я не член партии,
но все равно советский человек. Появился страх: "Что-то у редиски листья в
этом году, как у свеклы?", но тут же вечером включишь телевизор: "Не
поддавайтесь на провокации". И все сомнения рассеиваются... А первомайская
демонстрация? Нас никто не заставлял на нее идти, меня, например, никто не
обязывал. У нас был выбор. Но мы его не сделали. Я не помню такой
многолюдной, такой радостной первомайской демонстрации, как в тот год. Было
тревожно, хотелось, конечно, в стадо... Чувствовать локоть... Чтобы вместе
со всеми. Хотелось кого-то ругать... Начальство... Правительство...
Коммунистов... Теперь я думаю... Ищу-ищу обрыв... Где оборвалось? А обрыв в
самом начале... Наша несвобода... Верх вольнодумства: "Можно есть редиску
или нет?" Несвобода внутри нас...
Работала я инженером на заводе "Химволокно", и у нас там была группа
немецких специалистов. Налаживали новое оборудование. Я увидела, как ведут
себя другие люди, другой народ... Из другого мира... Когда они узнали об
аварии, тут же потребовали, чтобы были врачи, выдали дозиметры,
контролировалась еда. Они слушали свое радио, они знали, как надо поступать.
Им, конечно, ничего не дали. Тогда они уложили чемоданы и собрались уезжать.
Покупайте нам билеты! Отправляйте домой! Мы уезжаем, раз вы не способны
обеспечить нашу безопасность. Бастовали, слали телеграммы своему
правительству... Президенту... Они дрались за своих жен, детей (они жили у
нас с семьями). За свою жизнь! А мы? Как вели себя мы? Ах, вот какие эти
немцы, — истерики! Трусы! Меряют радиацию в борще, в котлетах... На улицу
лишний раз не выйдут... Потеха! Вот наши мужчины — это мужчины! Русские
мужики! Отчаянные! Сражаются с реактором! Не дрожат за свою шкуру!
Поднимаются на расплавленную крышу с голыми руками, в брезентовых рукавицах
(мы это уже наблюдали по телевизору)! А наши дети с флажками идут на
демонстрацию! И ветераны войны... Старая гвардия! (Обдумывает.) Но это тоже
вид варварства — отсутствие страха за себя... Мы всегда говорим "мы", а не
"я": "мы продемонстрируем советский героизм", "мы покажем советский
характер". Всему миру! Но это — я! Я не хочу умирать... Я боюсь...
Интересно сегодня проследить за собой. За своими чувствами. Как они
менялись. Проанализировать. Давно словила себя на том, что стала
внимательнее к миру вокруг. Вокруг себя и в себе. После Чернобыля это само
собой получается. Мы стали учиться говорить "я"... Я не хочу умирать! Я
боюсь... А тогда? Я включаю телевизор громче: красное знамя вручают дояркам,
победившим в социалистическом соревновании. Но это же у нас? Под Могилевом?
В деревне, которая оказалась в центре цезиевого пятна? Ее вот-вот
переселят... Вот-вот... Голос диктора: "люди самоотверженно трудятся,
несмотря ни на что", "чудеса мужества и героизма". Хоть потоп! Революционным
шагом! Да, я не член партии, но все равно советский человек. "Товарищи, не
поддавайтесь на провокации!" — день и ночь гремит телевизор. Сомнения
рассеиваются...
(Телефонный звонок. Возвращаемся к разговору через полчаса).
Мне интересен каждый новый человек. Все, кто думают об этом...
Впереди нас ждет понимание Чернобыля, как философии. Два государства,
разделенных колючей проволокой: одно — сама зона, второе — все остальное.
На подгнивших столбах вокруг зоны, как на крестах, висят белые рушники...
Наш обычай... Люди идут сюда, как на кладбище... Мир после технологии...
Время пошло назад... Тут похоронен не только их дом, а целая эпоха. Эпоха
веры! В науку! В справедливую социальную идею! Великая империя расползлась
по швам. Развалилась. Сначала — Афганистан, а затем — Чернобыль. Когда
империя рассыпалась, мы остались одни. Я боюсь выговорить, но мы... Мы любим
Чернобыль. Полюбили. Это опять найденный смысл нашей жизни... Смысл нашего
страдания. Как война. О нас, беларусах, мир узнал после Чернобыля. Это было
окно в Европу. Мы одновременно и его жертвы, и его жрецы. Страшно
вымолвить... Я поняла это недавно......
... В самой зоне... Там даже звуки другие... Заходишь в дом...
Ощущение, как от спящей красавицы. Если еще не разграблено: фотографии,
утварь, мебель... Они должны быть где-то здесь рядом, люди. Иногда мы
находим их... А они не говорят о Чернобыле, они говорят о том, что их
обманули. Их волнует: получат ли они все, что им положено, и не получат ли
другие больше? У нашего народа все время чувство, что его обманывают. На
всех этапах большого пути. С одной стороны — нигилизм, отрицание, а с
другой — фатализм. Властям не верят, ученым и врачам не верят, но и сами
ничего не предпринимают. Невинные и безучастные. В самом страдании найден
смысл и оправдание, все остальное вроде бы и неважно. Вдоль полей --
таблички "Высокая радиация"... Поля пашутся... Тридцать кюри... Пятьдесят...
Трактористы сидят в открытых кабинах (десять лет минуло, но до сих пор нет
тракторов с герметичными кабинами), дышат радиоактивной пылью... Десять лет
прошло! Кто же мы? Живем на зараженной земле, пашем, сеем. Рожаем детей.
Каков тогда смысл нашего страдания? Зачем оно? Зачем его столько? Мы об этом
сейчас много спорим с моими друзьями. Часто обсуждаем. Потому что зона --
это не бэры и кюри, микрорентгены. Это — народ. Наш народ... Чернобыль
"помог" нашей, было, погибающей системе... Опять чрезвычайщина...
Распределение. Паек. Как раньше вбивали в мозги "если б не было войны", так
сейчас появилась возможность все списывать на Чернобыль. "Если б не было
Чернобыля". Сразу глаза с поволокой — скорбим. Дайте! Дайте нам! Чтобы было
что делить. Кормушка! Громоотвод!
Чернобыль — уже история. Но это еще и моя работа... И быт... Я езжу...
Вижу... Была патриархальная белорусская деревня. Белорусская хатка. Без
туалета и теплой воды, но с иконой, деревянным колодцем, вышитыми рушниками,
постилками. С гостеприимством. Зашли мы в одну такую хату попить воды, а
хозяйка достает из старого куфра, старого, как она сама, рушник и
протягивает мне: "Это тебе на память о моем дворе". Был лес, поле.
Сохранялась община и осколки свободы: земля возле дома, усадьба, своя
коровка. Из Чернобыля их стали переселять в "Европу" — в европейского типа
поселки. Можно построить дом — лучший, комфортный, но нельзя же построить
на новом месте весь этот огромный мир, с которым они были связаны.
Пуповиной! Колоссальный удар по психике человека. Разрыв традиций, всей
вековой культуры. Когда к этим новым поселкам подъезжаешь, они, как миражи
на горизонте. Раскрашены. Голубые, синие, желто-красные. И названия у них --
Майский, Солнечный. Европейские коттеджи гораздо более удобные, чем хатки.
Это уже готовое будущее. Но в будущее нельзя спустить на парашюте... Людей
превратили в эфиопов... Они сидят на земле и ждут, когда прилетит самолет,
прибудет автобус и привезут гуманитарную помощь. Нет, чтобы обрадоваться
шансу: я вырвался из пекла, имею дом, чистую землю и должен спасать своих
детей, у которых Чернобыль уже в крови, в генах. Ждут чуда... Ходят в
церковь. Знаете, о чем просят Бога? О том же - о чуде... Нет, не о том,
чтобы он дал им здоровье и силы что-то добиться самим. Привыкли просить...
То у заграницы, то у неба...
Живут в этих коттеджах, как в вольерах. Они рушатся, рассыпаются. Живет
там несвободный человек. Обреченный. Он живет в обиде и в страхе, гвоздя сам
не забьет. Хочет коммунизма. Ждет... Зоне нужен коммунизм... На всех выборах
там голосуют за твердую руку, тоскуют по сталинскому порядку, военному. Для
них - это синоним справедливости. Там и живут по-военному: милицейские
посты, люди в военной форме, пропускная система, пайки. Чиновники,
распределяющие гуманитарную помощь. На коробках по-немецки, по-русски
написано: "Нельзя обменивать. Нельзя продавать". Сплошь и рядом продается. В
любом коммерческом киоске...
И снова как игра... Рекламное шоу... Я везу караван с гуманитарной
помощью. Чужие люди... Иностранцы... Во имя Христа, во имя еще чего-то едут
к нам. А в лужах, в грязи, в фуфайках и ватниках стоит мое племя... В
кирзовых сапогах... "Нам ничего не надо! Все равно разворуют!" — я встречаю
в их глазах и такой текст. Но рядом тут же... Желание ухватить коробку,
ящик, чего-то заграничного. Уже знаем, где какая бабка живет... Как в
заповеднике... И противное, безумное желание... Обида! Вдруг говорю: "А мы
вам сейчас покажем! Найдем такое! Что вы и в Африке не встретите. Нигде в
мире такого нет! Двести кюри — триста кюри..." Замечаю, как меняются и сами
бабки, некоторые ну просто стали "кинозвезды". У них уже заучены монологи, и
слеза пробивает в тех местах, где нужно. Когда приезжали первые иностранцы,
они молчали, только плакали. Сейчас уже научились говорить. Может, детям
жвачка, коробка одежек лишняя перепадет... Может... И это рядом с глубокой
философией, с тем, что у них здесь свои отношения со смертью, со временем. И
не покидают они своих хат, родных погостов не из-за немецкого шоколада...
Жвачек...
Возвращаемся... Я показываю: "Какая красивая земля!" Солнце опустилось
низко-низко. Осветило лес, поле. Нам на прощание. "Да, — отвечает кто-то из
немецкой группы, говорящий по-русски, — красивая, но отравленная". У него в
руках — дозиметр.
И я понимаю, что этот закат дорог только мне. Это — моя земля".
Наталья Арсеньевна Рослова,
председатель Могилевского женского
комитета "Дети Чернобыля"
Детский хор
Алеша Бельский — 9 лет, Аня Богуш — 10 лет, Наташа Дворецкая — 16
лет, Лена Жудро — 15 лет, Юра Жук — 15 лет, Оля Звонак — 10 лет, Снежана
Зиневич — 16 лет, Ира Кудрячева — 14 лет, Юля Каско — 11 лет, Ваня
Коваров — 12 лет, Вадим Красносолнышко — 9 лет, Вася Микулич — 15 лет,
Антон Нашиванкин — 14 лет, Марат Татарцев — 16 лет, Юля Тараскина — 15
лет, Катя Шевчук — 14 лет, Борис Шкирманков — 16 лет.
"Я лежала в больнице...
Мне было так больно... Я просила маму: "Мамочка, я не могу терпеть.
Лучше убей меня!"
"Такая черная туча... Такой ливень...
Лужи стали желтые... Зеленые... Как будто в них налили краски...
Говорили, что это пыльца от цветов... Мы не бегали по лужам, только смотрели
на них. Бабушка закрывала нас в погребе. А сама становилась на колени и
молилась. И нас учила: "Молитесь!! Это — конец света. Наказание божье за
наши грехи". Братику было восемь лет, а мне шесть. Мы стали вспоминать свои
грехи: он разбил банку с малиновым вареньем... А я не призналась маме, что
зацепилась за забор и порвала новое платье... Спрятала в шкафу...
Мама часто надевает черное. Черный платок. На нашей улице все время
кого-то хоронят... Плачут. Услышу музыку — бегу домой и молюсь, читаю "Отче
наш".
Молюсь за маму и папу..."
"За нами приехали солдаты на машинах. Я подумал, что началась война...
У солдат на плечах висели настоящие автоматы. Они говорили непонятные
слова: "дезактивация", "изотопы"... В дороге приснился сон: произошел взрыв!
А я живой! Нет дома, нет родителей, нет даже воробьев и ворон. В ужасе
просыпался, вскакивал... Раздвигал шторы... Смотрел в окно: нет ли в небе
этого гриба кошмарного?
Помню, как солдат гонялся за кошкой... На кошке дозиметр работал, как
автомат: щелк, щелк. За ней — мальчик и девочка... Это их кошка... Мальчик
ничего, а девочка кричала: "Не отдам!!" Бегала и кричала: "Миленькая,
удирай! Удирай, миленькая!"
А солдат — с большим целлофановым мешком..."
"В доме мы оставили, закрыли моего хомячка. Беленького. На два дня ему
еды оставили.
А уехали насовсем"...
"Я впервые ехала в поезде...
Поезд был набит детьми. Маленькие ревут, выпачкались. Одна
воспитательница на двадцать человек, а все плачут: "Мама! Где мама? Хочу
домой!" Мне — десять лет, такие девочки, как я, помогали успокаивать
маленьких. Женщины встречали нас на перронах и крестили поезд. Несли
домашнее печенье, молоко, теплую картошку...
Нас везли в Ленинградскую область. Там уже, когда подъезжали к
станциям, люди крестились и смотрели издали. Боялись нашего поезда, на
каждой станции его долго мыли. Когда на одной остановке мы выскочили из
вагона и забежали в буфет, никого туда больше не впустили: "Тут
чернобыльские дети едят мороженое". Буфетчица кому-то по телефону говорила:
"Они уедут, мы помоем пол с хлоркой и прокипятим стаканы". Мы слышали...
Встречали нас врачи. Они были в противогазах и резиновых перчатках...
Забрали у нас одежду, все вещи, даже конверты, карандаши и ручки, сложили в
целлофановые пакеты и закопали в лесу.
Мы так напугались... Долго потом ждали, как начнем умирать..."
"Мама с папой поцеловались, и я родилась.
Раньше я думала, что никогда не умру. А теперь знаю, что умру. Мальчик
лежал вместе со мной в больнице... Вадик Коринков... Птичек мне рисовал.
Домики. Он умер. Умирать не страшно.. Будешь долго-долго спать, никогда не
проснешься. Вадик мне говорил, что когда он умрет, будет долго жить в другом
месте. Ему об этом сказал кто-то из старших мальчиков. Он не боялся.
Мне снился сон, как я умерла. Я слышала во сне, как плакала моя мама. И
проснулась..."
"Мы уезжали...
Хочу рассказать, как прощалась с нашим домом моя бабушка. Она попросила
отца вынести из кладовой мешок пшена и разбросала его по саду: "Божьим
птичкам". Собрала в решето яйца и высыпала во дворе: "Нашему коту и собаке".
Нарезала им сала. Вытряхнула из всех своих мешочков семена: морковки, тыквы,
огурцов, лука-чернушки... Разных цветов... Рассыпала по огороду: "Пускай в
земле живут". А потом поклонилась дому... Поклонилась сараю... Обошла и
поклонилась каждой яблоньке...
А дедушка, когда мы уходили, снял шапку..."
"Я был маленький...
Шесть, нет, восемь лет, кажется. Точно, восемь. Посчитал сейчас. Помню
много страхов. Боялся бегать босиком по траве. Мама напугала, что умру.
Купаться, нырять — всего боялся. В лесу рвать орехи. Взять в руки жука...
Он же по земле ползает, а она зараженная. Муравьи, бабочки, шмели — все
зараженные. Мама вспоминает. Что в аптеке ей посоветовали давать мне йод по
чайной ложке! Три раза в день. Но она испугалась...
Мы ждали весну: неужели снова вырастет ромашка? Как раньше? Все у нас
говорили, что мир поменяется... По радио и по телевизору... Ромашка
превратится... Во что она превратится? Во что-то другое... А у лисы вырастет
второй... хвост, ежики родятся без иголок, розы без лепестков. Появятся
люди, похожие на гуманоидов, они будут желтые. Без волос, без ресниц. Одни
глаза. А закаты станут не красные, а зеленые.
Я был маленький... Восемь лет...
Весна... Весной из почек, как всегда, раскрутились листья. Зеленые.
Зацвели яблони. Белые. Запахла черемуха. Раскрылись ромашки. Они были такие
же. Тогда мы побежали на речку к рыбакам: у плоток по-прежнему голова и
хвост? И у щуки? Проверяли скворечни: прилетели скворцы? А будут ли у них
дети?
У нас появилось много работы... Мы все проверяли..."
"Взрослые шептались... Я слышал...
С моего года рождения (с восемьдесят шестого) — ни мальчиков, ни
девочек в нашей деревне нет. Я — один. Врачи не разрешали... . Пугали
маму... Что-то такое... А моя мама сбежала из больницы и спряталась у
бабушки. И тут я... Нашелся... Ну, родился, значит. Я все это подслушал...
Братика и сестрички у меня нет. А я очень хочу. А откуда дети берутся?
Я бы пошел и разыскал себе братика.
Бабушка мне по-разному отвечает:
- Бусел в клюве приносит. А то, бывает, на поле девочка вырастет.
Мальчиков в ягодах находят, если птица кинет.
Мама говорит иначе:
- Ты мне с неба упал.
- Как?
- Дождь пошел, и ты мне прямо на руки упал.
Тетя, ты писательница? Как это меня могло не быть? А где бы я был?
Где-то высоко, на небе? А может, на другой планете..."
"Раньше я любила ходить на выставки... Смотреть картины...
В наш город привезли выставку о Чернобыле... Бежит по лесу жеребенок,
он из одних ног, их восемь-десять, теленок с тремя головами, сидят в клетке
лысые кролики, ну как пластмассовые... Люди гуляют по лугу в скафандрах...
Деревья выше церквей, а цветы, как деревья... Я до конца не досмотрела.
Наткнулась на картину: мальчик тянет руки, может, к одуванчику, может, к
солнцу, а у этого мальчика вместо носа... хобот. Захотелось плакать,
кричать: "Не надо нам таких выставок! Не возите! И так вокруг все говорят о
смерти. О мутантах. Не хочу!!" Первый день на выставке были люди, пришли, а
потом ни одного человека. В Москве, Петербурге, писали в газетах, на нее
ходили толпами. А у нас — пустой зал.
Я ездила в Австрию на лечение, там есть люди, которые могут повесить
такую фотографию у себя дома. Мальчика с хоботом... Или вместо рук у него
ласты... И каждый день на нее смотреть, чтобы не забывать о тех, кому плохо.
Но когда живешь тут... То это не фантастика и не искусство, а жизнь. Моя
жизнь... Если мне выбирать, то лучше повешу в своей комнате красивый пейзаж,
чтобы все там было нормальное: и деревья, и птицы. Обыкновенное.
Радостное...
Хочу думать о красивом..."
"В первый год после аварии...
У нас в поселке исчезли воробьи... Они валялись всюду: в садах, на
асфальте. Их сгребали и вывозили в контейнерах с листьями. В тот год листья
не разрешали жечь, они были радиоактивные. Листья хоронили.
Через два года воробьи появились. Мы радовались, кричали друг другу: "Я
вчера видел воробья... Они вернулись..."
Пропали майские жуки. Их до сих пор у нас нет. Может, они вернутся
через сто или тысячу лет, как говорит наш учитель. Даже я их не увижу... А
мне девять лет...
А как моя бабушка? Она же старенькая..."
"Первое сентября... Школьная линейка...
И ни одного букета. В цветах, мы уже знали, много радиации. Перед
началом учебного года в школе работали не столяры и маляры, как раньше, а
солдаты. Они косили цветы, снимали и увозили куда-то землю на машинах с
прицепами. Вырубили большой старый парк. Старые липы. Баба Надя... Ее всегда
звали в дом, когда кто-нибудь умирал. Поголосить. Почитать молитвы. "Молния
не ударила... Сушь не напала... Море не залило... Лежат как черные гробы...
— Она плакала над деревьями, как над людьми. — А, мой ты дубок... Моя ты
яблонька..."
А через год нас всех эвакуировали, деревню закопали. Мой папа — шофер,
он ездил туда и рассказывал. Сначала вырывают большую яму... На пять
метров... Подъезжают пожарники... Из брандспойтов моют дом с конька до
фундамента, чтобы не поднять радиоактивную пыль. Окна, крышу, порог % все
моют. А потом кран стягивает дом с места и ставит в яму... Валяются куклы,
книжки, банки... Экскаватор подгребает... Все засыпают песком, глиной,
утрамбовывают. Вместо деревни — ровное поле. Там лежит наш дом. И школа, и
сельсовет... Там мой гербарий и два альбома с марками, я мечтала их забрать.
Был у меня велосипед... Его только мне купили..."
"Мне — двенадцать лет...
Я все время дома, я — инвалид. В нашем доме почтальон приносит пенсию
мне и дедушке. Девочки в классе, когда узнали, что у меня рак крови, боялись
со мной сидеть. Дотронуться. А я смотрела на свои руки... На свой портфель и
тетрадки... Ничего не поменялось. Почему меня боятся?
Врачи сказали: я заболела, потому что мой папа работал в Чернобыле. А я
после этого родилась.
А я люблю папу..."
"Я никогда не видела столько солдат...
Солдаты мыли деревья, дома, крыши... Мыли колхозных коров... Я думала:
"Бедные звери в лесу!" Их никто не моет. Они все умрут. И лес никто не моет.
Он тоже умрет".
Учительница сказала: "Нарисуйте радиацию". Я нарисовал, как идет желтый
дождь... И течет красная река..."
"С детства любил технику... Я мечтал... Вырасту - буду технарь, как
папа, он технику обожал. Мы вместе с ним все время что-то конструировали.
Строили.
Папа уехал... Я не слышал, как он собирался. Я спал. Утром увидел
заплаканную маму: "Наш папа — в Чернобыле".
Ждали папу, как с войны...
Он вернулся и снова стал ходить на завод. Ничего не рассказывал. А в
школе я всем хвастался, что мой папа приехал из Чернобыля, он — ликвидатор,
а ликвидаторы — это те, кто помогал ликвидировать аварию. Герои! Мальчишки
мне завидовали.
Через год папа заболел...
Мы ходили по больничному скверу... Это было после второй операции... И
он первый раз заговорил со мной о Чернобыле...
Работали они недалеко от реактора. Тихо-мирно, вспоминал, красиво. А в
это время что-то происходит. Сады цветут. А для кого? Люди из деревень ушли.
Ехали через город Припять: на балконе висит белье, горшки с цветами. Стоит
под кустом велосипед с брезентовой сумкой почтальона, набитый газетами и
письмами. И на ней птичье гнездо. Как в кино, я видел...
Они "чистили" то, что надо было бросить. Снимали грунт, загрязненный
цезием и стронцием. Назавтра — все снова "щелкало."
"На прощание нам пожали руки и вручили справки с благодарностью за
самоотверженность"... Отец вспоминал и вспоминал. В последний раз вернулся
из больницы и сказал нам: "Если останусь жив, никакой химии, никакой физики.
Уйду с завода... Только в пастухи..."
Мы с мамой остались вдвоем. Я не пойду в технический институт, как
мечтает моя мама. В тот, где папа учился..."
"У меня есть маленький брат...
Он любит играть в "Чернобыль". Строит бомбоубежище, засыпает песком
реактор... Или нарядится пугалом, бегает за всеми и пугает: "О-о-о! Я %
радиация! О-о... Я % радиация!"
Его еще не было, когда это случилось".
"По ночам я летаю...
Летаю среди яркого света... Это не реальность, и не потустороннее. Это
и то, и другое, и третье. Во сне я знаю, что могу войти внутрь этого мира,
побыть в нем... Или остаться? Мой язык неповоротлив, дыхание неправильное,
но мне не надо там ни с кем разговаривать. Что-то похожее со мной когда-то
уже случалось. Но % когда? Я не помню... Меня распирает желание слиться, но
я никого не вижу... Только свет... Ощущение такое, что я могу его
потрогать... Какой я — огромный! Я со всеми, но уже в стороне, отдельно.
Один. В самом раннем детстве я видел некоторые цветные изображения так, как
вижу сейчас. В этом сне... Наступает момент, когда я ни о чем другом уже не
могу думать. Только... Вдруг откроется окно... Неожиданный порыв ветра. Что
это? Откуда? Между мной и кем-то устанавливается связь... Общение... Но как
мне мешают эти серые, больничные стены. Как я слаб еще... Свет я закрываю
головой, потому что он мешает видеть... Я тянулся, тянулся... ... Стал
смотреть выше...
И пришла мама. Вчера она повесила в палате икону. Что-то шепчет там в
углу, становится на колени. Они все молчат: профессор, врачи, медсестры.
Думают, что я не подозреваю... Не знаю, что скоро умру... А я по ночам учусь
летать...
Кто сказал, что летать легко?
Когда-то я писал стихи... Я влюбился в девочку, в пятом классе... В
седьмом открыл что, есть смерть... Мой любимый поэт Гарсия Лорка. Вычитал у
него: "темный корень крика". Ночью стихи звучат иначе. По-другому... Я начал
учиться летать... Мне не нравится эта игра, но что делать?
Моего лучшего друга звали Андрей... Ему сделали две операции и
отправили домой. Через полгода ждала третья операция... Он повесился на
своем ремешке... В пустом классе, когда все сорвались на урок физкультуры.
Врачи запретили ему бегать, прыгать, он считался лучшим футболистом в школе.
До... До операции...
У меня здесь было много друзей... Юля, Катя, Вадим, Оксана, Олег...
Теперь — Андрей... "Мы умрем, и станем наукой", — говорил Андрей. "Мы
умрем, и нас забудут", — так думала Катя. "Когда я умру, не хороните меня
на кладбище, я боюсь кладбища, там только мертвые и вороны. А похороните в
поле..." — просила Оксана. "Мы умрем..." — плакала Юля.
Для меня теперь небо живое, когда я на него смотрю... Они там..."
Одинокий человеческий голос
"Я недавно была такая счастливая. Почему? Забыла...
Все осталось где-то в другой жизни... Я не понимаю... Не знаю, как
снова смогла жить. Захотела жить. Вот — смеюсь, разговариваю. Я так
тосковала... Я была как парализованная... Хотелось с кем-нибудь говорить, но
с кем-нибудь не из людей. Зайду в церковь, там тихо-тихо, как в горах
бывает. Тихо-тихо. Там можно забыть свою жизнь. А утром проснусь... Ищу
рукой... Где он? Его подушка, его запах... Маленькая незнакомая птичка
бегает по подоконнику с маленьким колокольчиком и будит, никогда раньше
такого звука, такого голоса не слышала. Где он? Я не все могу передать, не
все проговаривается. Не понимаю, как я осталась жить. Вечером дочка
подойдет: "Мам, я уроки уже выучила". Тут я вспомню, что у меня есть дети. А
где же он? "Мам, а у меня пуговичка оторвалась. Пришей". Как мне уйти за
ним? Встретиться. Закрою глаза и думаю о нем, пока не усну. Во сне он
приходит, но только мельком, быстро. Сразу исчезает. Я даже слышу его
шаги... Вот куда он исчезает? Где? А ему так не хотелось умирать. Смотрит в
окно и смотрит. На небо... Я ему одну подушку подложу, вторую, третью...
Чтобы было высоко. Он умирал долго... Целый год... Мы не могли расстаться...
(Долго молчит.)
Нет-нет, не бойтесь, не заплачу... Я разучилась плакать. Хочу
говорить... В другой раз так тяжело, так невыносимо - хочу сказать себе,
убедить, что я ничего не помню. Как моя подруга. Чтобы не сойти с ума...
Она...Наши мужья умерли в один год, они вместе были в Чернобыле. Она замуж
собирается, хочет забыть, прикрыть эту дверь. Дверь туда... За ним...
Нет-нет, я ее понимаю. Я знаю.... Надо выжить... У нее дети... Мы где-то
побывали, где еще никто не был, что-то такое видели, что никто не видел.
Молчу-молчу, а однажды в поезде начала рассказывать незнакомым людям. Зачем?
Одной страшно...
Он уехал в Чернобыль в мой день рождения... Гости еще сидели за столом,
перед ними извинился. Поцеловал. А машина уже ждала под окном.
Девятнадцатого октября тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Мой день
рождения... Он — монтажник, ездил по всему Советскому Союзу, а я его ждала.
Так повелось годами. Мы жили, как живут влюбленные — прощались и
встречались. А тогда... Страх овладел только нашими мамами, его мамой и
моей, а у нас с ним страха не было. Теперь думаю: почему? Мы же знали, куда
он едет? Ну, взять бы у соседского мальчика учебник физики за десятый класс
и хотя бы его пролистать. Он там без шапки ходил. У других его ребят через
год все волосы осыпались, а у него наоборот шевелюра погуще стала. Никого из
них уже нет. Его бригада, семь человек, все умерли. Молодые... Один за
одним... Первый умер через три года... Ну, думали: случайность. Судьба. За
ним второй, третий, четвертый... Теперь каждый стал ждать, когда он... Вот
как они жили! Мой муж умер последним... Монтажники-верхолазы... Они
отключали свет в выселенных деревнях, лазили по столбам. По мертвым домам,
улицам. Все время на высоте, наверху. Рост у него под два метра, вес --
девяносто килограммов, — кто мог его такого убить? Страха у нас долго не
было... (Неожиданно улыбается.)
Ах, какая я была счастливая! Вернулся... Я его увидела...В доме --
праздник, всегда, когда он возвращался, был праздник. Ночная сорочка у меня
есть длинная-длинная, красивая-красивая, я ее надевала. Любила дорогое
белье, оно все у меня хорошее, но эта сорочка особенная. Праздничная. Для
первого нашего дня... Ночи... Я все его тело знала, назубок, я все целовала.
Мне, бывало, даже приснится сон, что я какая-то часть его тела, — так мы
неразделимы. Без него очень скучала, мне физически без него было больно.
Когда мы с ним расставались, я на какое-то время теряла ориентир — где я,
на какой улице, какой час... Выпадала из времени... Он приехал сразу с
лимфоузлами на шее, я их губами услышала, они небольшие, но я спросила:
"Покажешься врачу?" Успокоил: "Пройдет". — "Как там, в Чернобыле?" --
"Обычная работа". Ни бравады, ни паники. Одно выпытала: "Там так же, как и
здесь". В столовой, где их кормили, на первом этаже обслуживали рядовых --
лапша, консервы, а на втором у начальства, военных генералов — фрукты,
красное вино, минеральная вода. Чистые скатерти. У каждого — дозиметр. А им
на всю бригаду ни одного не дали.
Я помню море... Мы еще ездили с ним к морю, я запомнила, что моря так
много, как и неба. Подруга с мужем... Они тоже с нами поехали... И она
вспоминает: "Море грязное. Все боялись холерой заразиться". Что-то такое
газеты писали... Я помню иначе... В ярком цвете... Я помню, что море было
везде, как и небо. Синее-синее. И он рядом. Я родилась для любви... Для
счастливой любви...В школе девочки мечтали: кто поступить в институт, кто
уехать на комсомольскую стройку, а я хотела выйти замуж. Любить
сильно-сильно, как Наташа Ростова. Только любить! Но никому в этом не могла
признаться, потому что в то время, вы должны помнить, разрешалось мечтать
только о комсомольской стройке. Нам это внушали. Рвались в Сибирь, в
непроходимую тайгу, помните, пели: "за туманом и за запахом тайги". В
институт в первый год не попала, не добрала баллов, пошла работать на
телефонную станцию. Там мы с ним познакомились... Я дежурила... И я сама его
на себе женила, я его попросила: "Женись на мне. Я тебя так люблю!"
Влюбилась по уши. Такой красивый парень... Я... Я на небесах летала. Я сама
его попросила: "Женись на мне". (Улыбается.)


