Карен Бликсен. Прощай, Африка!

сторінка №6

отношение к
туземцам так напоминало отношение овчарок к стаду овец. Они неуступно
охраняли их, скаля острые зубы. Выживут ли овцы, пока стадо гонят к
побережью? Или разбегутся? Сомалийцы знают цену и деньгам, и своему добру,
могут не есть, не спать, заботясь о своих подопечных, и, должно быть, они
тоже возвращались из этих походов исхудавшие, измученные.
Эта привычка до сих пор живет в их крови. Когда у нас на ферме
вспыхнула эпидемия "испанки", Фарах сам тяжело заболел, но ходил за мной,
дрожа в сильнейшем ознобе, помогал разносить лекарства скваттерам и
заставлял упрямцев принимать их. Он услышал, что керосин — отличное
лекарство, и покупал его для всей фермы на свои деньги. Его маленький братец
Абдуллаи тогда жил у нас, болел он очень тяжело, и Фарах сильно беспокоился
о нем. Но это было дело личное, несерьезное. Долг, хлеб насущный и
репутация были важнее и зависели от работы на ферме, так что сторожевая
овчарка, даже умирая, несла свою службу. Фарах всегда был в курсе того, что
делалось среди туземцев, хотя мне непонятно, откуда он об этом узнавал --
кроме вождей племени кикуйю, он ни с кем из туземцев не общался.
Бедные овцы, терпеливые человеческие существа, народы, лишенные острых
клыков и когтей, не имевшие ни сил, ни земного заступника, преодолели все
прошлые, как и все нынешние напасти бесконечным смирением перед судьбой. Они
не умирают в рабстве, как масаи, и не клянут судьбу, как сомалийцы, когда
тем кажется, что их обманули, обидели или надсмеялись над ними. Они хранили
дружбу с Богом и на чужбине, и в рабских оковах. У них создались странные
отношения с гонителями — они знали, что сами составляют богатство и славу
своих мучителей, что они — ценный товар. И на долгом пути, политом их
слезами и кровью, эти жалкие овцы хранили в глубине своих безмолвных сердец
свою особую, куцую философию, не питая никакого почтения ни к своим
пастухам, ни к их псам. "Вы не знаете покоя ни днем, ни ночью, — говорили
они, — бегаете, высунув языки, задыхаясь на бегу, вы не спите ночами) а
днем ваши глаза жжет, как огнем — и все ради нас. Вы живете ради нас, а не
мы — ради вас". Туземцы племени кикуйю у нас на ферме иногда относились к
Фараху вызывающе: так ягненок прыгает под носом у овчарки, лишь бы заставить
пса вскочить и погоняться за ним.
Так встретились здесь Фарах и Кинанджи — овчарка и старый баран. Фарах
стоял выпрямившись; на нем был красный с синим тюрбан, черный вышитый
арабский жилет и арабский шелковый халат, и он был погружен в задумчивость
— великолепная фигура в картинной позе, представитель большого мира.
Кинанджи развалился на
каменной скамье, почти нагой — на нем был только плащ из обезьяньих
шкур: старый туземец, плоть от плоти земли африканских нагорий. Они
обращались друг к другу уважительно, но в те периоды, когда прямых дел у них
не было, они, по какому-то уговору, делали вид, что друг друга не замечают.
Нетрудно было вообразить, что лет сто, а то и больше, назад эти двое
уговариваются насчет продажи рабов, от которых Кинанджи хочет избавиться, а
Фарах все время замышляет, как бы заполучить самого старика-вождя в придачу,
как завладеть этим лакомым куском. Кинанджи безошибочно читал все мысли
Фараха, и во время переговоров он с тяжелым, полным страха сердцем следил за
противником, принимая на себя всю ответственность за исход дела. Именно он
был, в сущности, главным действующим лицом, самым лакомым куском в этой
сделке — он был владельцем товара.
Многолюдное собрание, на котором нужно было уладить дело с выстрелом,
началось довольно мирно. Обитатели фермы были рады встрече с Кинанджи.
Старейшие скваттеры подходили к нему поговорить и возвращались на свои
места, рассаживаясь на траве. Несколько старушек, сидящих поодаль, крикнули
мне:
"Лжамбо, Джери!" — так меня прозвали жившие на ферме старушки племени
кикуйю. "Джери" — имя на языке кикуйю, и малые детишки тоже звали меня
Джери, но ни пожилые мужчины, ни молодежь никогда так не обращались ко мне.
Канину тоже присутствовал на этом собрании, окруженный своим большим
семейством. Он был похож на ожившее огородное пугало, глаза у него горели, и
он пристально смотрел на собравшихся. Вайнайна с матерью пришли и сели в
сторонке.
Я неторопливо и веско сообщила собравшимся, что спор между Канину и
Вайнайной улажен и решение записано на бумаге, а Кинанджи пришел сюда, чтобы
это
утвердить. Канину должен отдать Вайнайне корову с телочкой, и этим дело
должно закончиться, потому что всем оно уже надоело.
Об этом решении и Канину, и Вайнайна были предупреждены заранее, и
Канину велено было привести и держать поблизости корову и теленка. Но
Вайнайна действовал исподтишка, а при дневном свете он и сам смахивал на
крота, извлеченного из подкопа на свет, и казался таким же мягким и
бескостным.
Прочитав текст соглашения, я велела Канину вести корову. Канину вскочил
и замахал руками вверх-вниз — сигнал для двух сыновей, державших корову за
хижинами работников. Зрители расступились, и корову с теленком медленно
ввели в середину круга.
И в ту же минуту настроение толпы резко изменилось — так внезапно
налетает гроза, застилая все небо.
Для племени кикуйю нет ничего на свете важнее и интереснее, чем корова
с телочкой. Кровавые драки, колдовство, любовные наслаждения или чудеса мира
белых людей — все это испаряется и расточается в прах рядом с пылающим
жерлом их страсти к своим стадам, и страсть эта древняя, как каменный век,
запах которого чувствуешь, высекая огонь кресалом.
Мать Вайнайны подняла жалобный вой, тыкая корявым высохшим пальцем в
корову. Вайнайна вторил ей, заикаясь и захлебываясь, будто из него вырвался
чужой, не его, голос, и взывал к небесам о справедливости. Нет, он не примет
эту корову, это самая старая корова в стаде Канину, а теленок, которого дают
с ней, наверно, последыш: больше она телиться не сможет.
Семейство Канину тоже закричало, они прервали Вайнайну, все громче и
яростнее перечисляя достоинства коровы, и чувствовалось, что они жестоко
разобижены и не утихомирятся даже под страхом смерти. Да и кто же на ферме
мог молчать, когда речь шла о
корове с теленком! Все стали наперебой выкрикивать свое мнение. Старики
хватали друг друга за руки, тряслись и, задыхаясь, расхваливали или хулили
корову. Тут визгливые голоса старух вплелись в общий хор, повторяя и
подхватывая вопли мужчин, как в каноне. Молодые парни, сплевывая, коротко
переругивались грубыми голосами. Через две — три минуты вся площадка перед
домом кипела злобой, как зелье в котле ведьмы.
Я взглянула на Фараха, и он посмотрел на меня словно сквозь сон. Я
видела, что он подобен мечу, наполовину извлеченному из ножен: не пройдет и
минуты, как клинок со свистом взметнется вверх, сверкая, разя направо и
налево. Ведь сомалийцы и сами владеют стадами и торгуют скотом. Канину
бросил мне последний взгляд — взгляд утопающего, уносимого бурным потоком.
Я посмотрела на корову. Корова была серая, с круто изогнутыми рогами; она
стояла смирно, как ни в чем не бывало, в самом центре поднятого ею смерча.
Все тыкали в нее пальцами, а она спокойно и деловито облизывала своего
теленка. Мне показалось, что это и вправду довольно старая корова.
Наконец я опять взглянула на Кинанджи. Не знаю, смотрел он вообще на
корову или нет. Пока я глядела на него, он даже глазом не моргнул. Он сидел
неподвижно, словно безжизненный истукан, которого поставили возле моего
дома, не знающий симпатий, без проблеска мысли. Он повернулся боком к
окружающей толпе, и я поняла, что профиль и вправду — истинное лицо короля.
Туземцы обладают особым даром: они как-то сразу окаменевают. Мне кажется,
что Кинанджи не мог заговорить или пошевелиться, не вызвав бурную вспышку
страстей, потому он и сидел неподвижно, чтобы их погасить. Не всякий на это
способен.
Мало-помалу ярость улеглась, люди перестали орать, послышалась
нормальная речь, и постепенно все замолк
ли. Мать Вайнайны, увидев, что никто не обращает на нее внимания,
проковыляла несколько шагов, опираясь на свою палку) чтобы поближе
разглядеть корову. Фарах обернулся и, презрительно усмехаясь, вернулся в
цивилизованный мир.
Когда все стихло, мы собрали участников спора вокруг моего каменного
стола и велели им по очереди окунуть большой палец в черную жидкость,
которой мы мазали колеса, и приложить отпечаток пальца к договору. Вайнайна
проделал эту процедуру неохотно, он даже застонал, прижав палец к бумаге,
будто дотронулся до раскаленной плиты. В документе было записано следующее:
Настоящее соглашение составлено в Нгонго сего дня, двадцать шестого
сентября, между Вайнайна ва-Бему и Канину ва-Мутури. Вожди Кинанджи
присутствовал при сем лично.
Документ свидетельствует, что Канину отдаст Вайнайне корову с телочкой.
Корова с теленком будет передана сыну Вайнаинм по имени Ваньянгери, которого
19-го декабря прошлого года ранил случайнмй выстрел сына Канину, по имени
Каберо. Корова и телка отныне станут собственностъю Ваньянгери.
С передачей коровы и телки все споры будут, наконец, улажены, после
чего всякие разговоры об этом деле должны быть, прекращены.
Нгонго, 26 сентября. Вайнайна руку приложил. Канину руку приложил.
Присутствовал при сем и выслушал чтение документа Вожде Кинанджи руку
приложил Корова и телка были переданы Вайнайне в моем присутствии Баронесса
Бликсен

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ


Гости на ферме
Post res Perditas


Глава первая Большие танцы



К нам на ферму часто приезжали гости. В каждой вновь осваиваемой стране
гостеприимство необходимо оказывать не только путешественникам, но и
постоянным жителям. Гость — это друг, он приносит вести — и хорошие, и
дурные — но для всякого жителя этих отдаленных мест любая весть дорога, как
хлеб насущный. Настоящий друг входит в ваш дом, как небесный вестник,
приносящий panis angelorum*.
Когда Деннис Финч-Хэттон вернулся после одной из своих долгих
экспедиций, он изголодался по дружеской беседе, так же как я изголодалась,
сидя у себя на ферме, и мы после обеда засиделись за столом чуть ли не до
рассвета, разговаривая обо всем, что только приходило в голову, и все
покорялось нам, и все было достойно смеха. Белые люди, долго жившие среди
туземцев, привыкли высказывать начистоту все свои мысли, у них нет ни
причины, ни предлога скрывать то, о чем они думают, и когда они встречаются
вновь, их беседа по-прежнему ве
* Ангельский хлеб.
дется в духе присущей туземцам откровенности. Мы тогда придумали, что
дикие масаи из своих деревень у подножья холмов видят наш дом охваченным
сиянием, звездой, горящей в ночи — таким крестьяне Умбрии видели дом, где
святой Франциск и святая Клара радовались друг другу, беседуя о
божественном.
Самыми многолюдными, всенародными празднествами на ферме были так
называемые Нгома — большие танцы туземцев. К нам на ферму собирались
полторы, а то и две тысячи гостей. Угощение само по себе у нас было довольно
скромное. Мы раздавали старым облысевшим матерям танцоров — морани и ндито
— девушек-танцовщиц, — нюхательный табак, а детям (случалось, на танцы
приводили и детей) Каманте раздавал деревянной ложкой сахар, а иногда я
просила окружного инспектора разрешить моим скваттерам сварить тембу --
убийственно крепкий напиток, изготовляемый из сахарного тростника. Но
настоящие артисты, неутомимые молодые танцоры, несли в себе истинный дух
славы и великолепия празднества. Они были совершенно неуязвимы для
постороннего влияния — им хватало собственного пыла, собственной страсти. И
только одного они требовали от внешнего мира: хорошую площадку для танцев.
Такое место оказалось около моей фермы — широкая, совершенно ровная лужайка
перед домом, и расчищенная в лесу гладкая площадка, где стояли хижины моих
домашних слуг. Потому-то моя ферма заслужила очень высокую репутацию у
молодежи нашего края, и все они очень радовались, удостаиваясь приглашения
на мои балы.
Иногда Нгома начиналась днем, иногда — поздним вечером. Днем нужно
было больше места: и зрителей, и танцоров собирались несметные толпы,
поэтому танцевали на лужайке перед домом. Обычно на этих Нгома танцоры
становились в большой круг или составляли несколько меньших кружков и
прыгали вверх-вниз, закинув
голову, или топали ногами в диком ритме, делая прыжок вперед, потом
назад, или медленно, торжественно ходили по кругу, обратясь лицом к центру,
а лучшие танцоры выходили показать свое искусство, прыгали и носились в
центре круга. После дневных Нгома на лужайке оставались следы — вытоптанные
досуха бурые кольца, большие и поменьше, словно трава была выжжена огнем:
эти "ведьмины кольца" очень медленно зарастали.
Большие дневные Нгома больше походили на ярмарку, чем на танцы. Толпы
зрителей приходили вслед за танцорами и рассаживались под деревьями. Когда
слух о празднике распространялся далеко за пределы нашей фермы, на празднике
можно было увидеть даже веселых девиц из Найроби. На языке суахили их
называют красиво: "малайя", и приезжали они при полном параде, в пролетках
Али-хана, запряженных мулами, закутанные в длиннейшие отрезы пестрого ситца
с крупными узорами, — они напоминали большие цветы, когда рассаживались на
траве. Порядочные молодые девушки с фермы, одетые в свои повседневные
кожаные юбки или накидки из смазанной маслом кожи, старались подсесть
поближе к городским красоткам и, не стесняясь, обсуждали вслух их одежды и
манеры, но городские красавицы сидели молча, скрестив ноги, неподвижно, как
коричневые деревянные куклы со стеклянными глазами, куря свои тоненькие
сигары. Толпы ребятишек, завороженных танцами, старались подражать
танцующим, чтобы научиться; они носились от одной группы к другой, или,
оттесненные в сторону, становились в свой кружок на краю поляны и там
прыгали на месте. Когда кикуйю отправляются на Нгома, они натирают все тело
особым бледно-красным мелом, этот мел очень ценится, им торгуют вовсю, и он
придает людям какой-то диковинный, можно сказать, белесоватый вид. Ни в
животном, ни в растительном мире точно такой цвет не сыщешь, и юные туземцы
становятся похожи на окамене
лости, на изваяния, высеченные из светлого камня. Девушки, одетые в
скромные, расшитые бусами одежды из дубленой кожи, натирают глиной и это
одеяние, и все тело, они становятся похожи на статуэтки, на которых отличный
скульптор тщательно вылепил и одеяние, складку за складкой. Юноши приходят
на танцы нагими, но стараются сделать сверхсложную прическу — они обильно
облепляют мелом свои длинные гривы и мелкие косички, и ходят, гордо закинув
скульптурные головы, словно выточенные из известняка. В последние годы моего
пребывания в Африке правительство запретило туземцам забивать волосы мелом.
Но и женщины, и мужчины считали эту прическу своим величайшим достоинством:
никакие бриллианты, никакие драгоценные украшения не могли заменить им
великолепие хитроумных парадных причесок. И уже издали, увидев
приближающуюся группу кикуйю, украшенных красивым мелом, чувствуешь, что
близится великий праздник.
У дневных праздников на открытом воздухе один недостаток — они не
знают границ. Тут сцена слишком просторна — непонятно, где все начинается и
где заканчивается. Маленькие фигурки танцоров, хотя и раскрашены они щедро,
и на затылке у них веерами топорщатся страусовые перья, весь хвост целиком,
а на ногах вместо петушиных шпор пышные шкуры колобуса, придающие им
задиристый и воинственный вид — все равно теряются, как рассыпавшиеся
бусины, под гигантскими деревьями. Когда смотришь на всю эту суету --
большие и малые круги танцующих, разбросанные там и сям кучки зрителей,
мечущихся из конца в конец ребятишек — вспоминаешь старинные картины,
изображающие битвы как бы с большой высоты: тут и кавалерия скачет с одной
стороны, и артиллерия на укрепленных позициях, с другой, и отдельные фигурки
ординарцев во весь опор несущихся по полю наискосок.
Эти Нгома в дневное время — ужасно шумные сборища. Звуки флейт и труб
подчас заглушались криками зрителей, танцовщицы вдруг испускали
пронзительные протяжные вопли, когда танцорам удавался особый сложный фокус,
и какой-нибудь морани высоко взвивался в прыжке или крутил копье над головой
особенно ловко. Старики и старухи, рассевшиеся на траве, галдели не умолкая.
Приятно было наблюдать за старушками: они весело болтали между собой,
попивая водку из калебасы, и, как видно, вспоминали свою молодость, когда
они так же плясали в кругу. Лица их на глазах молодели и начинали сиять, по
мере того как солнце опускалось ниже, да и уровень крепкого напитка в
калебасах тоже постепенно понижался.
Иногда к старухам подсаживались их старички-мужья, и какой-нибудь из
них так живо вспоминалась молодость, что она с трудом подымалась на ноги и,
размахивая руками, делала несколько быстрых танцевальных движений, как и
положено резвой юной ндито. Толпа не обращала на старуху внимания, зато ей
восторженно аплодировали ее немногочисленные сверстники. Но ночные Нгома
были делом серьезным. Их устраивали только осенью, после того, как была
убрана кукуруза, и только при полной луне. Не думаю, что это связано с
какими бы то ни было религиозными обычаями, хотя в старину, возможно, имело
и обрядовое значение, — но танцоры и зрители вели себя так, что создавалось
впечатление таинства, священного обряда. Танцы, вероятно, пришли из глубины
тысячелетий; некоторые танцы — у матерей и бабушек танцоров они вызывали
восторг — белым людям казались непристойными, и они считали, что эти танцы
необходимо строго запретить. Однажды, вернувшись из Европы, я узнала, что
двадцать пять моих юных воинов в самый разгар сбора кофе были засажены в
тюрьму управляющим за то, что они танцева
ли на моей ферме ночью запрещенные танцы. Управляющий сообщил, что его
супруга не может мириться с такими танцами. Я сделала выговор старейшинам
моих скваттеров за то, что они устроили свою Нгома около дома моего
управляющего, но они очень серьезно объяснили, что молодежь танцевала в
маньятте Категу, на расстоянии четырех-пяти миль от дома управляющего. Мне
пришлось поехать в Найроби, к нашему окружному инспектору, который отпустил
всех танцоров на ферму убирать кофе.
Ночные танцы — зрелище очень красивое. Сразу видно, что оно заранее
подготовлено и обдумано — огонь многочисленных костров освещал и
ограничивал площадку. Собственно говоря, огонь был живой стихией Нгома. Для
танцев он не нужен, потому что лунный свет в горах Африки поразительно
яркий, белый — костры зажигали ради особого эффекта. И от этих огней
площадка становилась первоклассной театральной сценой — огонь объединял все
краски, все ритмы в единое целое.
Туземцы редко теряют чувство меры. Они не устраивают громадных пылающих
костров. Днем, перед началом праздника, жены скваттеров, чувствуя себя
хозяйками на этом празднике, заранее приносят груды хвороста и складывают в
кучу в центре площадки для танцев. Старые туземки, оказавшие своим
присутствием честь этому празднику, рассаживаются возле груды хвороста, а
вокруг зажигают ряд маленьких костров, словно кольцевое созвездие, и
подбрасывают хворост из большой кучи всю ночь. Танцоры снова кружатся в
пляске на фоне темного ночного леса. Площадку выбирают широкую, иначе искры
и дым от костров могут разъесть глаза старушкам. И все же кажется, что это
замкнутое, отгороженное от всего мира пространство, как будто просторный,
общий для всех нас дом.
Туземцы не ощущают и не любят контрасты, они еще как бы связаны
пуповиной со всей Природой в целом.
Свои праздники они всегда устраивают в полнолуние, когда луна предстает
во всей красе, и они тоже вовсю красуются перед ней. Когда все вокруг залито
нежным, но ярким светом небесного светила, они добавляют к этой великой
иллюминации Африки и свои небольшие, рдеющие звездами огоньки.
Гости собирались группами, то по трое, то сразу по десять-пятнадцать
человек — друзья сговаривались заранее, а некоторые присоединялись друг к
другу по пути. Многим танцорам надо было пройти миль пятнадцать, чтобы
попасть на праздник. Когда шли большой толпой, несли с собой инструменты:
флейты или барабаны, так что вечером накануне этих праздников на всех
дорогах и тропах раздавалась звонкая музыка, словно колокольчики звенели под
лунным ликом. У входа на площадку для танцев путники останавливались и
ждали, пока их не впустят в большой круг; иногда, если это были гости
издалека или сыновья знатных вождей, их пропускал один из старых скваттеров,
кто-нибудь из знаменитых танцоров или распорядителей на этом празднике.
Распорядителями обычно назначались молодые люди с фермы, такие же, как
все, но им поручалось следить за церемониалом на танцах, и они очень этим
гордились. Еще до начала праздника они петухами расхаживали мимо танцоров,
хмуря брови и напустив на себя строгий вид; когда танцы были в разгаре, они
бегали из конца в конец площадки, следя, чтобы порядок не нарушался. Они
несли своеобразное, эффектное оружие: прутья, связанные в пучок с одного
конца; прутья горели, и они время от времени совали в огонь готовые
потухнуть факелы. Юноши зорко смотрели за танцорами и, замечая малейшее
нарушение этикета, сразу же нападали на виновных; со зверским выражением
лица и свирепым рычаньем они тыкали прямо в танцора горящими прутьями, огнем
вперед. Жертва, порой, корчилась от боли, но не издавала ни
звука. А может быть, эти ожоги, полученные на Нгома, считались не
позором, а почетными ранами.
В одном из танцев девушки становились на ноги юношей и скромно
держались за талии партнеров, а те, вытянув руки по обе стороны головы
девушки, соединяли их на древке копья, направленного вниз, и все разом время
от времени поднимали копье и изо всех сил разили на земле что-то невидимое.
Прелестное было зрелище — так трогательно было видеть, как молодые девушки
искали на груди соплеменников защиты от какой-то грозной опасности, а те
храбро охраняли их, даже позволяя становиться себе на ноги: а вдруг
подползет откуда-нибудь ядовитая змея или еще какой-нибудь опасный гад.
Часами продолжался этот танец, и лица партнеров начинали сиять таким
священным восторгом, будто и впрямь они были готовы все, как один, умереть
друг за друга.
Были и другие танцы, когда танцоры вбегали в круг и выбегали из него
между кострами, а один, главный, подпрыгивал как можно выше и скакал в
центре круга, причем копьями размахивали все, — мне кажется) они изображали
охоту на льва.
На Нгома приходили певцы, флейтисты и барабанщики. Некоторые певцы
славились по всей стране, и их приглашали из дальних мест. Их пение скорее
походило на ритмический речитатив. Это были импровизаторы, они сочиняли свои
баллады на месте, а танцоры внимательно слушали и живо подхватывали хором.
Какое удовольствие — вслушиваться, как в ночной тишине начинает негромко
звучать одинокий голос, а молодые голоса танцоров тихо, размеренно вторят
ему. Но все же, если это пение продолжается всю ночь, только иногда для
эффекта вступают барабаны, оно становится убийственно однообразным и
превращается в страшную, утонченную пытку: кажется, больше не вынесешь ни
минуты, но так же невыносимо представить себе, что это пение умолкнет.
Самый знаменитый в мое время певец приходил из Дагоретти. Голос у него
был сильный, чистый, а кроме того, он был великолепным танцором. Он пел,
двигаясь шагом или пробегая в кругу танцоров длинными скользящими шагами, на
каждом шагу едва не преклоняя колено и приложив прямую ладонь к углу рта,
вероятно, для того, чтобы сконцентрировать звук голоса, но казалось, что он
хочет поведать слушателям опасную и очень важную тайну. Он сам был
воплощенное эхо Африки. Он мог создать у слушателей любое настроение --
радостное или воинственное, или заставить их, если ему угодно, корчиться со
смеху. У него была одна потрясающая песня, или скорее военный гимн — певец
как будто бежал от деревни к деревне по всей стране, поднимая народ на
войну, рассказывая о кровавых битвах и богатой добыче. Наверно, лет сто
назад у белых поселенцев кровь застыла бы от этой песни. Но теперь певец
никого стращать не хотел. Однажды вечером он спел три песни, и я попросила
Каманте перевести их мне. В одной говорилось о фантастическом путешествии:
будто бы все танцоры захватили корабль и отплыли в Волайю. Вторая песня, как
объяснил мне Каманте, была сложена в честь старых женщин — матерей и
бабушек самого певца и всех танцоров. Эта песня мне очень понравилась, она
была проникнута такой нежностью, любовью к старым, беззубым, безволосым
матерям и бабкам кикуйю, которые сидели тут же у костра, посреди площадки,
кивая головами. А третья песня, очень короткая, очевидно, была такая
смешная, что все слушатели покатывались со смеху, заглушая певца, и ему
приходилось повышать свой и без того пронзительный голос, да он и сам не мог
удержаться от смеха. А старушки, явно польщенные всеобщим вниманием, хлопали
себя по бедрам и хохотали, широко разевая беззубые рты. Каманте не хотелось
переводить ее, он сказал, что это чушь, и очень коротко пересказал мне
содержание. Тема песни была очень проста: после недавней эпидемии чумы
окружной инспектор объявил, что за каждую убитую крысу будет выдаваться
денежное вознаграждение — и в песне рассказывалось, как крысы, спасаясь от
преследования, прятались в постелях старых и молодых женщин племени, и что
там с ними творилось. Наверное, самое смешное было в подробностях, которые
до меня не дошли; Каманте, нехотя переводивший мне эти слова, сам иногда не
мог удержаться от кислой улыбки.
Но во время одной из этих ночных Нгома произошли драматические события.
На этот раз Нгома была устроена на прощание, в мою честь — я уезжала
погостить в Европу. Году нас выдался хороший, и праздник вышел отменный,
гостей было тысячи полторы. Танцы длились уже несколько часов; и когда я
вышла перед сном поглядеть на прощанье, как идут дела, для меня поставили
кресло возле хижины одного из слуг, и двое старых скваттеров занимали меня
беседой.
Вдруг среди танцоров мгновенно поднялась тревога, словно на них напали
врасплох, раздался звук потрясения и ужаса — страшный стон, как шорох
ветра, налетевшего на густой тростник. Танец замедлился, он замирал, но все
еще не прекращался. Я спросила одного старика, в чем дело, и он поспешно,
понизив голос, ответил: "Масаи накудья — масаи идут".
Наверно, вести принес быстроногий гонец, потому что события
развернулись не сразу: вероятно, кикуйю отправили посла, чтобы передать
гостям, что их ждут. Но закон запрещал племени масаи приходить на Нгома к
племени кикуйю, — в прошлые годы это уже было причиной многих
неприятностей. Слуги вышли и встали за моим креслом; все смотрели в ту
сторону, где был вход на площадку. А когда масаи вошли, танцы сразу
прекратились.
Их было двенадцать человек — все молодые воины — и они, сделав
несколько шагов, остановились, выжидая, не глядя ни направо, ни налево, и
только моргали от блеска костра. Они были обнажены — ничего, кроме оружия и
великолепных головных уборов, на них не было. У одного из них на голове
красовалась львиная шкура — головной убор воина-морани, идущего в бой. От
колена вниз шла широкая алая полоса, словно по ноге бежала кровь. Они стояли
молча, выпрямившись, ноги напряжены, головы откинуты, в полной и грозной
неподвижности — поза не то победителей, не то пленников. Чувствовалось, что
пришли они на эту Нгому против своей воли. Глухой бой барабана долетел через
реку в резервацию, не смолкая ни на минуту, тревожа сердца молодых воинов --
и у двенадцати из них не хватило сил противиться этому зову.
Сами кикуйю тоже были глубоко взволнованы и встревожены, но вели себя
по отношению к гостям безупречно. Главный танцор нашей фермы позвал их в
круг, они молча заняли места, и танцы начались снова. Но танцевали теперь
по-другому, в воздухе сгустилось какое-то напряжение. Барабаны забили
громче, в более быстром ритме. И если бы эта Нгома продолжалась, мы,
наверно, увидели бы великолепные номера, когда кикуйю и масаи стали бы
соревноваться друг с другом, красуясь ловкостью, мастерством и силой. Но до
этого дело не дошло: некоторые благие намерения попросту неосуществимы, как
бы единодушны ни были все присутствующие.
Не знаю, что случилось. Внезапно кольцо заколебалось, распалось. Кто-то
громко вскрикнул, и через несколько секунд люди забегали по всей площадке,
толпа металась и кипела, послышались звуки ударов и шум падения тел на
землю, а над нашими головами ночной воздух загудел от взмахов копий. Мы все
вскочили, даже мудрые старушки, сидевшие в центре, взобрались на кучу
хвороста взглянуть, что творится кругом.
Когда волнение немного утихло и бушующая толпа снова рассеялась, я
очутилась в центре смерча — вокруг меня был свободен только небольшой
пятачок земли. Ко мне подошли два старых скваттера и смущенно объяснили мне,
что масаи нарушили закон и порядок, и сейчас дела обстоят так: один человек
из племени масаи и три кикуйю тяжело ранены, "разрезаны на куски", как они
выразились. Не могу ли я, — попросили они меня, — согласиться сшить их,
как были, иначе всем очень попадет от "Селикали" — так они звали нашу
администрацию. Я спросила старика, что отрезали у раненого. Голову! — гордо
сообщил он. Туземцы всегда не без удовольствия говорят о всяких трагических
происшествиях. И тут я увидела Каманте — он шествовал через поляну, неся
штопальную иглу с длинной ниткой и мой наперсток. Я все еще не могла
решиться, но тут из толпы вышел старик Авару. Он научился портняжить за те
семь лет, что провел в тюрьме. Как видно, ему не терпелось попрактиковаться
и показать свое искусство, и он предложил свои услуги. Всеобщее внимание тут
же обратилось на него. Он, действительно, зашил раны всем пострадавшим, все
у него сошло отлично, и потом он часто хвастался своим искусством, но
Каманте сказал мне по секрету, что головы вовсе не были "совсем отрезаны", и
пришивать их не пришлось.
Так как присутствие масаи на танцах было противозаконным, мы долго
прятали раненого масаи от начальства в хижине, предназначенной для слуг,
которые сопровождали белых гостей. Тут он поправился, отсюда и исчез
внезапно, ни одним словом не поблагодарив Авару. Мне кажется, что для
гордого масаи позорно быть раненым — да и вылеченным! — человеком из
племени кикуйю.
Когда на рассвете, после ночи Нгома, я вышла узнать, как чувствуют себя
раненые, я увидела, что костры в сером свете раннего утра еще теплились.
Вокруг них несколько неугомонных молодых кикуйю прыгали и совали
длинные палки в тлеющие угли — ими командовала древняя старуха, жена
скваттера, мать Вайнайны. Они колдовали, напуская порчу на масаи, чтобы
девушки племени кикуйю их никогда не любили.


Глава вторая Гость из Азии



Нгомы были выражением добрососедских, традиционных отношений. Шло
время, и на танцы приходили сначала младшие братья и сестры первых танцоров,
а позже их дочери и сыновья.
Но нас навещали и гости из дальних краев. Ветрымуссоны дуют из Бомбея:
мудрые и многоопытные старцы приплыли на кораблях из Индии и появились у нас
на ферме.
В Найроби жил крупный торговец лесом по имени Шолем Хуссейн, с которым
у меня было много деловых встреч, когда я расчищала свой участок — он был
правоверным мусульманином, другом Фараха. Как-то он явился ко мне на ферму и
попросил разрешения привести в гости священнослужителя высокого ранга.
Прибыло это важное лицо из-за моря, как сказал мне Шолем Хуссейн, из Индии,
посмотреть, как живут в Момбасе и Найроби его единоверцы. Они, со своей
стороны, хотели оказать ему хороший прием, и, поразмыслив, сочли, что ничего
лучше быть не может, чем привезти его ко мне на ферму. Разрешу ли я им
прийти? И когда я сказала, что буду рада такому гостю, Шолем Хуссейн
объяснил, что из-за своего высокого ранга и святости старец не может есть из
посуды, которую употребляют "неверные". Но мне об этом беспокоиться не надо,
— поспешно добавил он, — мусульманская община в Найроби приготовит
угощение и заблаговременно пришлет его ко мне; они только просят
разрешения устроить трапезу у меня. Когда я согласилась, Шолем Хуссейн,
несколько смущаясь, заговорил снова. Оставалось только одно, последнее. По
их этикету и своему высокому званию святой старец должен получить денежный
подарок; а в таком доме, как мой, сумма должна быть не меньше ста рупий. Но
пусть меня это не беспокоит, — объяснил он, — деньги уже собраны
мусульманами Найроби, и меня только просят вручить этот подарок их пастырю.
А поверит ли он, что это подарок от меня? — усомнилась я. Тут я никак не
могла добиться толкового ответа от Шолема Хуссейна — иногда темнокожие так
замыкаются, что толку от них не добьешься даже под страхом смерти. Сначала я
отказалась от роли, предназначенной мне, но и у Шолема, и у Хуссейна так
вытянулись от огорчения только что радостно сиявшие физиономии, что я тут же
согласилась забыть о своей гордости, и пускай святой старец думает, что ему
будет угодно.
В день торжественного визита я совершенно позабыла о нем и уехала в
поле испытать новый трактор. За мной послали меньшого братишку Каманте,
Тити. Трактор так ревел, что я не слышала ни слова, а заводить машину было
очень трудно, и я не решалась выключить мотор. Тити гнался за трактором по
всему полю, как взбесившаяся собачонка, задыхаясь от пыли и вопя что-то
неразборчивое, пока мы не остановились в конце участка.
— Святые пришли! — заорал он. — Какие святые? — крикнула я. — Все
святые! — с гордостью объяснил он, — и рассказал, что они приехали на
четырех машинах, по шесть человек в каждой. Я вернулась с ним домой и
увидела, что на лужайке перед домом, на траве, расположилась целая толпа
людей в белых одеяниях — казалось, что стая огромных белых птиц опустилась
на мою лужайку или белокрылые ангелы слетели к нам с неба. Должно быть, из
Индии прислали целый Священный Совет, чтобы у правоверных в дебрях Африки не
угасал священный огонь
веры. И тут безошибочно можно было узнать Великого муфтия, когда он
торжественно шествовал мне навстречу, в сопровождении двух служителей
культа, а сзади на почтительном расстоянии шел Шолем Хуссейн. Верховный
владыка был невелик ростом и очень стар, и лицо у него было тонкое, умное,
словно вырезанное из старинной слоновой кости.
Его свита приблизилась было, чтобы охранять нас при этой встрече, но
затем все отошли в сторону; я должна была занимать высокого гостя сама.
Мы не могли сказать друг другу ни слова: он не знал ни английского, ни
суахили, а я не знала его языка. Пришлось жестами выражать наше глубокое
взаимное уважение. Гостю, как я поняла, уже показали мой дом, все мое
серебро было вынуто и подано на стол, цветы расставлены, как это принято у
индийцев и сомалийцев. Я подошла и села рядом с гостем на каменную скамью,
лицом на запад. Тут остальные гости затаили дыхание, а я вручила старцу сто
рупий, завернутых в зеленый шелковый платок, принадлежавший Шолему Хуссейну.
Я была несколько предубеждена против святого старца из-за всех
бесконечных условностей, но, увидев, что он такой старенький, такой
тщедушный, я вдруг подумала, что ему, должно быть, нелегко живется. Сидя
вдвоем на солнышке, пока день клонился к закату, мы даже не пытались
завязать разговор, а просто дружественно молчали, обходясь без слов, и я
почувствовала, что он вообще никогда не может испытывать неловкости. Он
излучал странное ощущение полного покоя, невозмутимости, словно в любом
положении чувствовал себя неприкосновенным. Он держался очень мило, вежливо,
часто улыбался и кивал, когда я показывала ему на горы и на высокие деревья,
как будто все на свете ему интересно, но ничто не может его удивить. Чем же
вызвано такое отношение к миру, — подумала я, — полным неведением
зла, сущего в мире, или, наоборот, глубокой мудростью и знанием,
которое приемлет все, что существует: скажем, если бы на свете совсем не
было ядовитых змей или если бы вы достигли полной невосприимчивости к
змеиному яду, вводя себе все нарастающие дозы — результат был бы, в
конечном итоге, один и тот же. Старец спокойно глядел на мир глазами
ребенка, младенца, еще не научившегося говорить, которому все любопытно, но
по природе своей он ничему не удивляется. Словно я провела этот предвечерний
час на каменной скамье в обществе малого дитяти, светлого младенца, может
быть, Младенца Иисуса с картины одного из старых мастеров, время от времени
как бы качая его колыбельку бестелесной ногой. На лицах очень старых женщин,
видевших все, знавших подоплеку всего, часто можно подсмотреть такое же
выражение. Это было не мужское выражение лица — его увидишь скорее в
обрамлении белых пеленок, или ему пристало женское одеяние, и оно чудесно
сочеталось с красивыми одеждами из белого кашемира, в которые был облачен
мой гость. Я лишь однажды видела такое выражение на лице человека в мужском
костюме — это был знаменитый клоун в цирке.
Старик, очевидно, очень устал и не пожелал встать, когда Шолем Хуссейн
повел всех остальных к реке смотреть мельницу. Он сам был так похож на
птицу, что с удовольствием смотрел на птиц. В то время у меня в доме жил
ручной аист, еще у меня было стадо гусей, которых никогда не резали — я их
держала просто потому, что они мне напоминали родную Данию. Старик очень
заинтересовался ими; он показывал пальцем на все четыре стороны света — ему
было интересно узнать, откуда эти птицы. Мои собаки ходили по лужайке,
довершая впечатление райского мира, золотого века. Я думала, что Фарах и
Шолем Хуссейн запрут собак в вольере, потому что Шолем Хуссейн, заезжая ко
мне на ферму по делам,
как верующий мусульманин, панически их боялся. Но вот мои псы спокойно
ходят мимо пастырей в белых одеждах, как львы в стаде овец. Ведь эти собаки,
по словам Измаила, умели узнавать правоверного мусульманина с первого
взгляда.
На прощание высокий гость подарил мне на память кольцо с жемчужиной. Я
почувствовала, что и мне хочется ответить на подарок подарком — подложный
дар в сто рупий не в счет — и велела Фараху принести шкуру льва, которого
мы недавно застрелили на ферме. Старец взял в руку громадный коготь и,
широко раскрыв ясные детские глаза, приложил его к своей щеке — видно,
хотел попробовать, острый ли коготь у льва.
Когда он уехал, я задумалась: запечатлелось ли в его мозгу, в этой
точеной, благородной голове, все без исключения, что он видел здесь — до
самого горизонта — или не оставило ни малейшего следа? Но, вероятно, что-то
все же врезалось ему в память, потому что через три месяца я получила письмо
из Индии; адрес на конверте был написан неправильно, и письмо долго
провалялось на почте. Мне писал один индийский принц, спрашивая меня, не
продам ли я одну из моих "серых собак", которых ему так расхваливал великий
имам, и просил назначить какую угодно цену.


Глава третья Сомалийские женщины



Об одной группе гостей, которые сыграли большую роль в жизни моей
фермы, я не мору писать подробно: они были бы этим недовольны. Это были
женщины Фараха.
Когда Фарах женился и привез свою жену из Сомали, с ней прибыла целая
стая веселых и ласковых смуглых голубок: ее мать, ее младшая сестра и
молоденькая род
ственница, выросшая в их семье. Фарах сказал, что такое обычай его
родины. Браки в Сомали заключаются пс выбору старших членов семьи, они
взвешивают все обстоятельства — и род, и богатство, и репутацию молодых; в
самых знатных семьях невеста и жених даже не видят друг друга до свадьбы. Но
сомалийцы — народ рыцарственный, они всегда опекают своих девушек.
Считается хорошим тоном, чтобы молодой муж прожил после свадьбы полгода в
поселке, где живет семья жены, и в это время она играет роль хозяйки, хорошо
осведомленной обо всем, что касается местных обычаев и нравов, и обладает
здесь известным влиянием. Иногда, если муж сделать этого не может, все
родные по женской линии хотят, хоть ненадолго, сопутствовать молодой жене,
даже если им приходится уйти из своей деревни довольно далеко.
В моем доме к сомалийским женщинам, уже жившим у меня, прибавилась еще
одна сиротка из его племени, которую Фарах приютил, возможно, рассчитывая по
позже взять ее в жены, как новоявленный Мардохей юную Эсфирь. Девчушка была
удивительно смышленая и живая, и забавно было следить, как наши девушки
взялись за ее воспитание, чтобы сделать из нее настоящую хорошо воспитанную
девицу, comme il faut*. Когда она появилась у нас на ферме, ей было
одиннадцать, и она вечно убегала из дому, увязываясь за мной. Она ездила на
моей лошади, носила мое ружье или убегала с мальчишками из племени кикуйю на
пруд, где водилась рыба, и, подоткнув юбки, бегала босиком вместе с
тотошками по зарослям камыша с бреднем. Маленьким девочкам-сомалийкам обычно
бреют головы, оставляя вокруг головы веночек волос, а на макушке — одну
длинную прядь; это очень идет девочкам, и моя девчушка стала похожа на
развеселого и бедового юного монашка. Но со временем и под влиянием старших
девушек она очень изменилась и сама была зачарова
* 3d. благовоспитанную (<)>ранц.). 167
на процессом своего превращения. Она стала ходить медленно-медленно,
будто ей привязали к ногам тяжелый груз; глаза у нее были всегда опущены,
как и положено воспитанной девушке, и она непременно убегала, соблюдая свой
кодекс чести, если к нам приходил чужой мужчина. Волосы ей больше не
подстригали, и когда они, наконец, отросли, другие девушки разделили их на
пряди и заплели во множество маленьких косичек. Новообращенная серьезно и
покорно принимала все сложности этого ритуала: видно было, что она скорее
умрет, чем пропустит хоть что-то из этой церемонии.
Старая женщина, теща Фараха, как он сам рассказывал мне, пользовалась
уважением в своей округе за то, что она прекрасно воспитывала своих дочерей.
Теперь они были законодательницами мод и примерными девицами в своем
племени. И действительно, все три девушки были полны безукоризненной
скромности и сдержанности. Мне редко встречались юные леди, которые
держались бы с таким достоинством. Их девическую скромность подчеркивал и
наряд. Они носили широченные юбки, на каждую уходила масса материи, — это я
хорошо знаю, потому что сама покупала для них шелк и ситец, по десять ярдов
на юбку. Под этими пышными складками их стройные колени двигались в
таинственном, завораживающем ритме.
Твои стройные ноги, вихрем взбивая Летящие складки одежды, Будят
неясные, мучительные желанья, Как две колдуньи, что варят Черное приворотное
зелье В глубокой чаше,
Матушка этих девушек производила большое впечатление: это была очень
солидная дама, чем-то напоминавшая добродушную спокойную слониху, уверенную
в своей силе.
Я никогда не видела ее сердитой. Учителя и воспитатели должны были бы
завидовать этому великому, мудрому дару: она воспитывала детей ненавязчиво,
без принуждения, без нудных и тягостных поучений — она посвящала их в
великое тайное общество избранных, куда ученики допускались лишь по ее
протекции. Домик, который я построила для них в лесу, стал маленьким
университетом Белой Магии, и три молодые девушки) проходившие такой легкой
походкой по лесным дорожкам возле дома, казались мне тремя юными
волшебницами, которые упорно и прилежно учились, потому что в завершение
ученичества должны были овладеть великой силой. Они дружно соревновались,
стараясь превзойти друг друга; должно быть, когда тебе и в самом деле
предстоит быть предметом купли-продажи, и цену твою будут обсуждать при всем
честном народе, соперничество становится откровенным и честным. Жена Фараха,
которая могла больше не гадать о своей цене, занимала среди всех особое
положение первой ученицы, уже получившей диплом колдуньи; часто можно было
видеть, как она доверительно разговаривает со старой колдуньей — великая
честь, которой никогда не удостаивались девушки.
Все эти юные женщины хорошо знали себе цену. Молодая мусульманка не
может выйти замуж за человека ниже себя, это навеки опозорит ее семью.
Мужчина может жениться на девушке из менее знатного рода, это ему не
зазорно, и молодые сомалийцы часто брали жен из племени масаи. Но если
девушка-арабка может выйти за араба и уехать в Аравию, то девушка-арабка
никак не может выйти замуж в Сомали, потому что арабы — высшая раса, они
близкие родичи самого Пророка, и среди арабов девушка из семьи Пророка не
может выйти замуж за человека из другого рода. Только молодые девушки,
благодаря своему полу, имеют право претендовать на более высокое место в
обществе. Они сами простодушно
сравнивают этот обычай с чистокровным коннозаводством, потому что
сомалийцы высоко ценят племенных кобыл.
Когда мы с девушками познакомились поближе, они меня стали
расспрашивать — неужели это правда, что, как они слыхали, в Европе
некоторые народы отдают своих девушек мужьям задаром? Им даже говорили
совершенно непостижимые вещи: будто есть племя настолько безнравственное,
что родичи платят жениху, чтобы он женился на девушке! Стыд и позор таким
родителям, да и девушке, которая разрешает так с собой обращаться. Где же их
уважение к женщине, к девственности? Если бы они сами, говорили мне эти
девушки-сомалийки, на свое горе родились бы в таком племени, они дали бы
обет никогда, до гроба, не выходить замуж.
В наше время, в Европе, мы не имеем возможности изучать великое
искусство девической скромности; читая старые романы, я как-то не сумела
должным образом оценить очарование напускной стыдливости и не испытывала
симпатии к недотрогам. Только теперь я поняла, каким образом моего деда и
прадеда заставили пасть на колени.
Система приемов сомалийских девушек — это одновременно и природный
дар, и высокое искусство, это религия и стратегия, и даже хореография, как в
балете — и все это делается всерьез, с должным рвением, аккуратно и очень
умело. Вся прелесть этой игры была в противоборстве разных сил: за вечным
принципом унижения противника таилась великодушная щедрость; за напускным
педантизмом — готовность весело смеяться, и — какое презрение к смерти!
Эти дочери воинственной расы умели вести свою чинную, церемонную игру в
скромность, как некий великолепный, грациозный военный танец; конечно, они и
мухи не обидят, но и не успокоятся, пока не выпьют до капли всю кровь из
сердца своего врага; они
были кровожадными юными волчицами в овечьих шкурах невинности.
Сомалийцы — народ крепкий, закаленный жизнью в пустыне и на море.
Тяжкие испытания, вечные тяготы, удары высоких волн и долгие века превратили
женщин этого народа в такой вот твердый, сияющий янтарь.
Дом Фараха женщины украсили, как шатер кочующего племени, которому
приходится в любую минуту собирать свои пожитки и двигаться в путь — увешав
стены множеством ковров и вышитых покрывал. Во всем доме пахло благовонными
курениями. Для них благовония — неотъемлемый признак дома; некоторые
сомалийские курения удивительно ароматны. Когда я жила на ферме, я довольно
редко виделась с белым женщинами, но привыкла по вечерам сидеть в доме у
Фараха, с его старой тещей и молодыми девушками.
Они интересовались всем на свете, даже мелочи радовали их.
Над мелкими неудачами на ферме и забавными шутками о местных делах они
безудержно хохотали, и этот смех сотней колокольчиков звенел по всему дому.
Когда я стала учить их вязанию, они заливались смехом, будто я показывала им
кукольный театр.
Но невинность не имела ничего общего с неведением. Они все помогали
старшим и при рождении младенца, и возле смертного одра, и спокойно
обсуждали подробности со' своей старой матерью. Иногда чтобы развлечь меня,
они рассказывали мне сказки в Духе "Тысячи и одной ночи", чаще всего очень
забавные, где о любви говорилось с предельной откровенностью. Во всех этих
сказках, как правило, верх брала женщина, — героиня всегда выходила
победительницей из любой ситуации, посрамив мужчин, а то, была ли она
целомудренной девицей или видавшей виды женщиной, значения не имело. Их
старая мать слушала эти сказки с едва заметной лукавой улыбкой.
И в этом замкнутом женском мирке, так сказать, за стенами этой
крепости, я чувствовала: маленький гарнизон знает, что стоит на страже
высокого идеала, иначе он не отстаивал бы с такой отвагой свои позиции; они
верили в рай на земле, когда утвердится царство женщин и власть будет в их
руках. В такие минуты старуха-мать както преображалась — она сидела, как
массивный черный идол на троне, словно воплощение могущественного женского
божества древних времен, которое существовало прежде того бога, чьим
пророком был Магомет. Они никогда не отрекались от этой богини, но прежде
всего они были практичны, понимали требования новых времен и обладали
безграничным запасом уловок, которые всегда держали наготове.
Молодые женщины подробно расспрашивали меня о европейских обычаях и
нравах, внимательно слушали, когда я им рассказывала о манерах, воспитании и
одежде белых дам, словно хотели пополнить свое стратегическое образование,
свой арсенал уловок, выпытывая, как женщины чуждой расы и иных обычаев
побеждают и порабощают мужчин.
Наряды играли огромную роль в жизни этих женщин, что совсем не
удивительно: эти одежды были одновременно военным снаряжением, завоеванной
добычей и символом победы, как вражеские знамена. Муж-сомалиец, воздержанный
от природы, равнодушен к еде и питью, да и к личным удобствам, он суров и
неприхотлив, как его родная земля; женщина для него — предмет ро

Сторінки

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися