Габриэль Гарсия Маркес. Генерал в своем лабиринте
страница №7
...шенных на разных уровнях.Генерал пил свою горечь капля за каплей. Он наугад выбирал двоих-троих
офицеров и всю ночь напролет выворачивал себя перед ними наизнанку до самой
глубины души, вываливая весь тот мусор, который там накопился. Он вновь и
вновь заставлял их выслушивать рассказ о том, как его армия была на грани
самороспуска из-за скряги Сантандера, который, будучи исполняющим
обязанности президента Колумбии, ни за что не хотел помочь ему людьми и
деньгами, чтобы закончить освобождение Перу.
- Он жаден и скуп от природы, - говорил генерал, - что касается его
суждений, тут вообще все шиворот-навыворот: башка у него такая, что он не
видит ничего дальше колониальных границ.
Он в тысячный раз повторял как рефрен, что смертельный удар по
объединению нанесло приглашение Соединенным Штатам присутствовать на
конгрессе в Панаме, которое Сантандер сделал на свой страх и риск, и сделал
это, когда речь шла не больше и не меньше как о провозглашении объединения
Америки.
- Это все равно что приглашать кота на праздник мышей, - говорил
генерал. - И только потому, что Соединенные Штаты грозились обвинить нас в
том, что мы превращаем континент в лигу государств народного самоуправления,
противостоящую Святому Союзу. Какая честь для нас!
Он еще и еще раз повторил, какой ужас вызывает у него хладнокровие, с
которым Сантандер до конца осуществил свои намерения. "Это дохлая рыбина", -
говорил он Он в стотысячный раз повторил обличительную речь о займах,
которые Сантандер получил в Лондоне, и о том, с каким усердием тот
потворствует коррупции среди своих друзей. Каждый раз, когда он вспоминал о
Сантандере в частной беседе или в публичном выступлении, генерал всегда
добавлял каплю яда, если заговаривал о политической атмосфере, которую, по
его словам, он больше не мог вытерпеть. Генерал не сдерживал себя:
- Так было, когда начался конец света, - сказал он.
Он был так щепетилен в распределении общественных денег, что не мог
держать себя в руках, когда речь заходила об этом В бытность президентом он
издал указ о предании смертной казни всякого государственного служащего,
который употребил власть во зло или украл более десяти песо. Напротив, со
своими личными средствами он обходился так небрежно, что за несколько лет
Войны за независимость растратил большую часть состояния, унаследованного от
родителей. Его доходы распределялись между вдовами и инвалидами войны
Племянникам он подарил сахарные заводы, принадлежащие ему по наследству,
сестрам купил дом в Каракасе, а большую часть земель распределил между
рабами, которым дал свободу еще до того, как было отменено рабство. Он
отказался от миллиона песо, дарованного ему конгрессом в Лиме в период
освободительной эйфории. Имение Монсеррате, которое правительство отписало
ему, чтобы у него было достойное место для жизни, он подарил одному
нуждающемуся другу за несколько дней до отставки В Апуре он встал с гамака,
в котором спал, и отдал его проводнику, чтобы тот пропотел в нем, пока его
трясет лихорадка, а сам спал на полу, завернувшись в плащ. Двадцать тысяч
песо наличными, которые он хотел выплатить из своих денег
воспитателю-протестанту Хосе Ланкастеру, должен был бы выплатить не он, а
правительство. Лошадей, которых он так любил, он дарил приятелям, какие
появлялись у него время от времени, как, например, Паломо Бланко, наиболее
известный и почитаемый, - он остался в Боливии, в качестве управляющего
конюшней маршала Санта Круса. И потому непозволительные растраты он
рассматривал как крайнюю степень вероломства.
- Кассандр выходит сухим из воды всегда, как и 25 сентября, потому,
разумеется, что он великий мастер соблюдать внешние приличия, - говорил он
тому, кто хотел его слушать. - Но его друзья опять повезли в Англию те же
самые деньги, которые англичане предоставили нашим странам, и львиную долю
процентов, которые увеличили в своих интересах благодаря ростовщическим
сделкам.
Ночи напролет он выворачивал перед офицерами мрачные глубины своей
души. На рассвете четвертого дня, когда уже стало казаться, что кризис не
кончится никогда, он показался в дверях, выходивших в патио, в той же
одежде, в которой был, когда ему принесли известие об убийстве Сукре, позвал
для разговора наедине генерала Брисеньо Мендеса и проговорил с ним до первых
петухов. Генерал был в своем гамаке, под москит-ником, Брисеньо Мендес - в
другом, который Хосе Паласиос повесил рядом. Возможно, оба и не вспоминали,
как давно оставили они привычки оседлого образа жизни и за сколь короткое
время привыкли к походным ночевкам военных лагерей. Из разговора генералу
стало ясно, что и беспокойство и пожелания, высказанные Хосе Мария Карреньо
в Турбако, разделяет большая часть венесуэльских офицеров. Эти офицеры после
того, как гранадцы повели себя по отношению к ним вызывающе, чувствовали
себя венесуэльцами, как никогда раньше, однако были готовы умереть за
объединение. Если бы генерал отдал приказ пойти войной на Венесуэлу, они бы
выполнили его. И Брисеньо Мендес был бы первым.
Наступили плохие дни. Единственный человек, которого генерал захотел
принять, был польский полковник Мечислав Наперский, герой битвы при
Фридланде, выживший после трагедии Лейпцига и прибывший в эти дни с
рекомендательным письмом от генерала Понятов-ского, чтобы вступить в армию
Колумбии.
- Вы опоздали, сказал ему генерал. - Здесь больше ничего не осталось.
А после смерти Сукре оставалось меньше чем ничего Он дал это понять
Наперскому, и тот написал об этом в своем дневнике, который один известный
гранадский поэт выкупил для истории сто восемьдесят лет спустя. Наперский
прибыл в Картахену на "Шенноне". Капитан корабля проводил его в дом
генерала, и тот подтвердил гостям свое желание плыть в Европу, однако ни
один из них не обнаружил никаких признаков сборов в дорогу. Поскольку у
фрегата была еще одна стоянка у Гуай-ре, а потом, прежде чем отплыть в
Кингстон, он должен был еще раз вернуться в Картахену, генерал дал капитану
письмо для своего поверенного в Венесуэле по продаже шахт в Ароа, в надежде,
что тот пошлет с капитаном хоть какие-то деньги. Но фрегат вернулся без
ответа и денег, и генерал был так убит этим, что никто и не подумал
спрашивать у него, уезжает ли он.
Не было ни одной утешительной новости. Хосе Па-ласиос, со своей
стороны, старался не делать трагедии из тех новостей, что поступали, и тянул
время как мог, прежде чем их сообщить. Больше всего беспокоило офицеров
свиты то, что среди гусаров и гренадеров охраны непобедимым пожаром полыхал
триппер - и это они скрывали от генерала, дабы окончательно не добивать его.
Болезнь вспыхнула после того, как в Онде в одну из ночей через солдат всего
гарнизона прошли две женщины, а потом триппер пошел гулять повсюду из-за
солдатских связей где попало и с кем попало. Несмотря на то что были
испробованы все средства классической медицины и народного знахарства,
теперь не было ни одного солдата, кого бы миновала эта болезнь.
Однако благие намерения Хосе Паласиоса, пытающегося оградить хозяина от
напрасных огорчений, нe всегда давали желаемый результат. Однажды ночью
коротенькая записка без подписи, ходившая по рукам, каким-то образом дошла
до гамака генерала. Он прочитал ее без очков, немного отодвинув от себя, и
потом сжег на пламени свечи, держа кончиками пальцев, пока она не догорела.
Записка была от Хосефы Саграрио. В понедельник с мужем и детьми, по
пути в Момпокс, она приехала сюда, узнав, что генерал вот-вот уедет из
страны. Он никогда никому не сказал о том, что было в записке, однако вето
ночь провел в величайшем нетерпении, а на рассвете послал Хосефе Саграрио
предложение помириться. Она это предложение отвергла и отправилась дальше,
как и предполагала, не задержавшись ни на минуту. Она отвергла это
предложение только потому, как она сказала Хосе Паласиосу, что у нее нет ни
малейшего желания мириться с человеком, который признает себя покойником.
В ту же неделю стало известно, что в Санта-Фе ужесточилась из-за
генерала война с Мануэлой Саенс. Стремясь сделать ее жизнь невыносимой,
министерство внутренних дел попросило ее передать им архивы, хранителем
которых Мануэла была. Она отказалась и затеяла целую серию публичных акций,
которые вывели правительство из себя. Она организовывала скандалы,
распространяла листовки, прославляющие генерала, стирала в сопровождении
двух воинственных рабынь порочащие генерала надписи, сделанные углем на
стенах общественных зданий. Все знали, что казармы она посещает в мундире
полковника и участвует как в солдатских вечеринках, так и в офицерских
заговорах Самым упорным был слух, что за спиной Урданеты она готовит
вооруженное восстание, дабы восстановить абсолютную власть генерала.
Трудно было предположить, что у генерала достанет сил взять эту власть.
Лихорадка, трепавшая его по вечерам, становилась почти ежедневной, а кашель
просто раздирал внутренности. Однажды на рассвете Хосе Паласиос услышал, как
генерал выкрикнул: "Блядская родина!" Он поспешил в спальню, встревоженный
этими словами, за которые генерал обычно ругал офицеров, и увидел, что у
того окровавлена щека. Генерал порезался, когда брился, и разозлился не
столько на это, сколько на собственную неловкость. Лечивший его фельдшер,
срочно вызванный полковником Вильсоном, нашел генерала в таком отчаянии, что
решил дать ему успокоительного, несколько капель белладонны. Генерал сухо
остановил его.
- Не надо, оставьте меня, - сказал он. - Отчаяние - обычное состояние
побежденных.
Из Каракаса пришло письмо от его сестры Марии Антонии. "Все жалуются на
то, что ты не захотел покончить со всем этим хаосом", - писала она.
Деревенское духовенство было решительно настроено за него, дезертирство в
армии не поддавалось учету, в горах полным-полно вооруженных людей - они
были согласны подчиняться только ему, генералу. "Это похоже на фанданго
безумцев, которые и сами не понимают, что творят, а творят они свою
собственную революцию", - писала ему сестра. Но пока половина страны уповала
на него, другая половина сочиняла оскорбительные пасквили. Его семья,
говорилось в листовках, должна быть уничтожена до пятого колена.
Изощренный удар нанес ему конгресс Венесуэлы, собравшийся в Валенсии, -
он заключил соглашение об окончательном разъединении и принял декларацию о
том, что отношения с Новой Гранадой и Эквадором не будут упорядочены до тех
пор, пока генерал находится на территории Колумбии. Генерала огорчил не
только сам этот факт - его обидело и то обстоятельство, что официальное
сообщение из Санта-Фе было передано с одним из прежних участников заговора
25 сентября, его смертельным врагом, которого президент Москера вернул из
ссылки и назначил министром внутренних дел.
"Вынужден признать, это событие задело меня больше, чем что-либо иное в
моей жизни", - сказал генерал. Всю ночь диктовал он нескольким писарям
различные варианты ответа, но гнев его был так велик, что в конце концов он,
не приняв никакого варианта, лег спать. А на рассвете, после беспокойного
сна, сказал Хосе Паласиосу:
- В день, когда я умру, в Каракасе зазвонят колокола.
Случилось нечто иное. Когда губернатор Маракай-бо узнал о его смерти,
то послал депешу: "Спешу поделиться новостью об этом величайшем событии,
которое несомненно послужит источником нескончаемого блага, ибо страна
станет свободной и счастливой Гения зла, разжигателя анархии, угнетателя
отечества больше нет". Это сообщение, которое поначалу должно было
информировать правительство Каракаса, в конечном счете превратилось в
национальное воззвание.
Среди сплошного ужаса тех окаянных дней, однажды в пять утра, Хосе
Паласиос напомнил генералу, что сегодня у него день рождения: "Двадцать
четвертое июля, день святой Кристины, девственницы и мученицы". Генерал
открыл глаза и в который уже раз осознал себя избранником несчастливой
судьбы.
В его привычки входило отмечать не день рождения, а день именин. Среди
католических святых было одиннадцать Симонов, и ему бы хотелось быть
названным в честь помощника Христа, из тех, кто поддерживал его крест, но
судьба выбрала ему другого Симона, апостола и проповедника Египта и Эфиопии,
чей день был 28 октября. Когда-то в этот день в Санта-Фе ему во время
праздника надели лавровый венок. В тот раз, находясь в прекрасном
расположении духа, он снял его и коварно надел на Сантандера, который принял
венок, не изменившись в лице Но по счетам, которые предъявляла жизнь, он
платил не именем, а годами. Сорок семь лет были для него особенно
знаменательны, ибо 24 июля прошлого года, в Гуаякиле, среди плохих вестей
отовсюду, в бреду злокачественной лихорадки, его пронзило предвидение. Его,
который никогда не принимал всерьез предзнаменования. Знак был ясным: если
он доживет до следующего дня рождения, не отыщется смерти, способной
поразить его. Вера в это тайное прорицание и была той силой, которая
поддерживала его на плаву вопреки здравому смыслу.
- Сорок семь лет, черт побери, - прошептал он. - И я жив!
Он сел в гамаке, чувствуя, что силы его восстановились, а сердце
радостно бьется от чудесной уверенности, что все плохое осталось позади. Он
позвал к себе Брисеньо Мендеса, первого из тех, кто хотел отправиться в
Венесуэлу, чтобы бороться за объединение с Колумбией, и тот передал ему
поздравления от всех офицеров по случаю дня рождения.
- От лейтенантов до самых высших чинов, - сказал он, - все хотят идти в
Венесуэлу, все готовы бороться за объединение.
Генерал Брисеньо Мендес был прав. Двое других генералов, четверо
полковников и восемь капитанов гарнизона Картахены приняли решение:
выступить в поход. Однако, когда Карреньо напомнил генералу его прежнее
обещание, тот ответил:
- У вас более высокое предназначение.
За два часа до выступления он решил, что Хосе Лау-ренсио Сильва пойдет
тоже, поскольку у генерала создалось впечатление, что ржавчина однообразной
жизни застит ему глаза. Но Сильва отклонил предложенную честь.
- Эта праздная жизнь - тоже война, да еще из самых худших, - сказал он.
- Так что, если у моего генерала не будет других приказаний, я остаюсь.
Итурбиде, Фернандо и Андрес Ибарра не были включены в отряд. "Если вы
собираетесь уходить отсюда, то лучше идите в другую страну", - обратился
генерал к Итурбиде. Андресу он дал понять, что есть важная причина для
отказа: генерал Диего Ибарра и так уже воюет, а два брата для одной войны -
это слишком много. Фернандо даже и не просил для себя этой чести, поскольку
был уверен, что генерал скажет: "Человек идет на войну весь, нельзя
допустить, чтобы на войну шли толь-
Ко его глаза и правая рука". Он утешался мыслью, что подобный ответ
служит чем-то вроде воинского отличия.
Монтилья приготовил все нужное, чтобы выступить в ту же ночь, когда все
было решено, и оказался среди других приглашенных на скромной церемонии
прощания у генерала, - тот каждого обнял и каждому сказал несколько слов.
Офицеры пошли по разным дорогам: один - на Ямайку, другие - на Кюрасао или
на Гуахи-ру, все в гражданском, без оружия и без каких-либо знаков воинского
отличия, как и было принято во времена подпольной борьбы против испанцев. На
рассвете дом у подножия Холма Попутных Ветров выглядел уже как заброшенная
казарма, однако генерал тешил себя надеждой, что новая война возвратит
зеленую листву лаврам прошлых лет.
Генерал Рафаэль Урданета пришел к власти 5 сентября. Учредительный
конгресс подтвердил его полномочия, и уже никакая другая власть не могла
признать переворот незаконным; однако восставшие обратились к городскому
совету Санта-Фе - совет признал Урда-нету облеченным властью в то время, как
ее принял генерал. Восставшими были солдаты и офицеры-венесуэльцы,
расквартированные в Новой Гранаде, - при поддержке разбогатевших мелких
собственников и местного духовенства они свергли правительство. Это был
первый государственный переворот в республике Колумбия и первая гражданская
война из тех сорока девяти, через которые мы прошли до конца века. Президент
Хоакин Москера и вице-президент Кайседо остались ни с чем и сложили
полномочия. А Урданета поднял власть, которая валялась под ногами, и его
первым государственным актом стало: послать в Картахену делегацию, члены
которой были отобраны им, чтобы предложить генералу вновь занять кресло
президента республики.
Хосе Паласиос давно не помнил, чтобы у хозяина было такое крепкое
здоровье, как в те дни: головные боли и вечерняя лихорадка уступили натиску
оружия, как только было получено известие о военном перевороте. Но в то же
время он давно не видел генерала в такой тревоге и нетерпении, какое владело
им тогда. Встревоженный Монтилья добился согласия брата Себастьяна де
Сигу-енса как-нибудь незаметно помочь генералу. Монах согласился от всего
сердца и смог выполнить свою роль прекрасно, словно бы не нарочно проигрывая
ему в шахматы, пока долгими вечерами они ждали посланцев от Урданеты.
Генерал научился играть в шахматы во время своего второго путешествия
по Европе и стал почти мастером, играя с генералом О'Лири смертельно
скучными ночами во время долгой кампании в Перу. Но он чувствовал, что на
большее уже не способен. "Шахматы - не игра, шахматы - это страсть, -
говорил он. - Я предпочитаю другое, то, что требует большей отваги". Однако
в свои программы общественного обучения в школах, среди других полезных и
достойных внимания игр, он включал и шахматы. Сам генерал никогда не играл
подолгу, поскольку не мог выдержать многочасовой игры, требовавшей полной
сосредоточенности и осмотрительности - качеств, так необходимых ему в
решении других, более важных вопросов.
Брат Себастьян, приходя к нему, видел: генерал, сильно раскачав гамак,
подвешенный напротив входной двери, пристально смотрит на дорогу, покрытую
раскаленной пылью, на которой должны были вот-вот появиться посланцы
Урданеты. "Ах, отец мой, - говорил генерал, завидя монаха. - Вы
неисправимы". Генералу едва хватало терпения передвигать фигуры, и после
каждого хода он вскакивал, пока монах обдумывал свой ход.
- Не отвлекайте меня, ваше превосходительство, - говорил тот, - ваше
беспокойство мешает мне сосредоточиться.
Генерал смеялся:
- Кто начал с высокомерия, закончит срамом. Около столика обычно стоял
О'Лири, - он изучал
Ситуацию на доске и предлагал какое-нибудь решение. Генерал возмущенно
отвергал любую подсказку. И каждый раз, когда выигрывал, выходил в патио,
где офицеры играли в карты, и во всеуслышание объявлял о своей победе.
Однажды посреди игры брат Себастьян спросил, не собирается ли он писать
мемуары.
- Никогда, - ответил он. - Эти забавы - для покойников.
Почта, о которой он думал неотступно, превратила его в мученика. В те
дни никто не мог понять, что же происходит в стране, а письма из Санта-Фе
задерживались - работники почты не торопились их отправлять, ожидая новых
вестей. А вот подпольная связь работала с большим успехом и гораздо быстрее.
Так что генерал все равно узнавал о новостях раньше, чем они до него
доходили официально, и у него было время обдумать свое решение.
Когда 17 сентября он узнал, что гонцы уже близко, он послал Карреньо и
О'Лири ожидать их на дороге из Турбако. Гонцами оказались полковники Висенте
Пи-ньерес и Хулиан Санта Мария; они были поражены: безнадежно больной, о
котором столько говорилось в Санта-Фе, выглядел прекрасно. В присутствии
высших гражданских и военных чинов состоялась торжественная церемония, во
время которой произносились приличествующие случаю речи и поднимались тосты
во здравие отечества. Затем он остался с посланцами наедине, и те рассказали
ему всю правду. Полковник Санта Мария, которому очень нравилась патетика,
выразил крайнюю точку зрения: если генерал откажется от управления страной,
это приведет к ужасающей анархии. Генерал ответил уклончиво.
- Сначала нужно выжить, а уж потом что-то менять, - сказал он. - Когда
политический горизонт очистится, тогда увидим, есть у нас родина или нет.
Полковник Санта Мария не понял.
- Я хочу сказать: прежде всего мы должны снова объединить страну с
помощью оружия, - сказал генерал. - Однако конец веревочки ведь не здесь, а
в Венесуэле.
С тех пор эта мысль превратилась для него в навязчивую идею: еще раз
начать с начала, зная теперь, что враг внутри собственного дома, а не
снаружи Олигархия каждой страны - а в Новой Гранаде она была представлена
сантандеристами и самим Сантандером, - объявила войну не на жизнь, а на
смерть идее объединения, так как она перечеркивала все местнические
привилегии, в сохранении которых были заинтересованы самые богатые семьи.
- Это и есть истинная и единственная причина той войны, которая
разъединяет и убивает нас, - сказал генерал - И что самое печальное они
надеются изменить мир, а сами отстаивают идеи, рожденные самыми отсталыми
традиционалистами Испании.
И продолжал, не останавливаясь:
- Я знаю, они смеются надо мной, потому что в одном и том же письме, в
один и тот же день, одному и тому же человеку я пишу взаимоисключающие вещи
- то одобряю монархию, то не одобряю ее, а в другом месте снова соглашаюсь с
обоими противоположными мнениями.
Его обвиняли в том, что он непоследователен в своих суждениях о людях и
слишком вольно обращается с историей, обвиняли в том, что он сражался против
Фернан-да VII и обнимался с Морильо, в том, что он вел войну не на жизнь, а
на смерть с Испанией и в то же время был ярым поборником испанского духа, в
том, что он, чтобы выиграть время, обосновался на Гаити, но считал
республику Гаити иностранным государством, чтобы не приглашать на конгресс в
Панаме, в том, что он - член масонской ложи и во время службы читает
Вольтера, - а он был рыцарем церкви, - в том, что он обхаживает англичан, а
сам в это время собирается жениться на французской принцессе, в том, что он
- легкомысленный, лицемерный и даже презирающий законы, что он льстил своим
друзьям, глядя им в глаза, и очернял за их спиной "Что ж, ладно все это так,
однако все это обусловлено обстоятельствами, - говорил он, - ибо все, что я
делаю, я делаю с одной целью чтобы наш континент стал единой независимой
страной, и в этом у меня никогда не было ни противоречий, ни сомнений" И
закончил чисто по-карибски - Все остальное - дерьмо!
В письме, которое он два дня спустя отправил генералу Брисеньо Мендесу,
он писал "Я не хочу принимать на себя управление страной, которое мне
официально пожаловано, потому что не хочу быть главарем повстанцев или,
выражаясь по-военному, победителей" Однако в двух письмах, которые он в ту
же ночь продиктовал Фернандо для генерала Урданеты, он постарался не быть
столь категоричным
Первое письмо было официальным ответом, и его торжественный тон был
подчеркнут, начиная с обращения "Многоуважаемый сеньор" В нем генерал
оправдывал государственный переворот, так как республика находилась в
состоянии анархии и бессилия, в которые ввергло ее прежнее
самораспустившееся правительство "В таких случаях народ не обманывается", -
писал он Но он не видел никакой возможности принять президентство
Единственное, что он мог сказать в ответ на предложение Урданеты выразить
желание вернуться в Санта-Фе, чтобы служить новому правительству, как
простой солдат.
Второе письмо было частным, и на это указывала первая строка "Мой
дорогой генерал" Оно было большим, многословным, и в нем генерал указывал
причины своих сомнений Поскольку дон Хоакин Москера не отказался от своей
должности, завтра придется признать его как законного президента, таким
образом выставляя генерала узурпатором То есть он повторил сказанное в
официальном письме пока нет подтверждающих его полномочия документов,
которые исходили бы из официального источника, он никоим образом не может
принять власть.
Оба письма были отправлены с одной и той же почтой, вместе с
воззванием, в котором он обращался к гражданам страны с просьбой забыть о
своих распрях и поддержать новое правительство Для себя он отвергал любой
компромисс "Хотя может показаться, что я предлагал слишком много, на самом
деле я не предлагал ничего", - сказал он позднее И признал, что некоторые
фразы были написаны с единственной целью похвалить тех, кто этого хотел.
Более всего бросался в глаза повелительный тон второго письма,
удивительный для человека, который не собирается брать власть в свои руки.
Генерал требовал отправить полковника Флоренсио Хименеса на запад с
достаточным количеством войск и снаряжения, чтобы покончить с ненужной
войной, которую вели с центральным правительством генералы Хосе Мария Орбано
и Хосе Иларио Лопес. "Те, что убили Сукре", - заявлял он. Он настоятельно
рекомендовал того или иного офицера для назначения на высшие посты. "Имейте
в виду, - писал он Урданете, - что я сделаю все остальное повсюду от
Магдалены до Венесуэлы, включая Бойака". Он сам собирался быть в Санта-Фе во
главе двух тысяч человек и способствовать таким образом установлению
общественного порядка и консолидации нового правительства.
Он не получал ответа от Урданеты сорок два дня. Однако продолжал писать
ему в течение всех этих долгих дней, когда не делал ничего, разве что
отдавал "на ветер" военные приказы. Пароходы приходили и уходили, но никто
больше не вспоминал о путешествии в Европу, хотя генерал иногда заговаривал
о нем в качестве средства политического давления. Дом у подножия Холма
Попутных Ветров превратился в генеральный штаб страны, и большинство решений
он задумал или принял в те дни, лежа в гамаке. Шаг за шагом, почти невольно,
он стал решать вопросы, выходившие за рамки чисто военных проблем. Он стал
заниматься даже мелочами, как, например, добился места в почтовом управлении
для своего близкого друга сеньора Татиса, или снова увлек активной
деятельностью генерала Хосе Ур-коса, который терпеть не мог домашний уют и
покой.
В те дни он настойчиво повторял одну из своих прежних фраз: "Я стар, я
болен, я усталый, обманутый, измученный, оклеветанный, бедный человек".
Однако те, кто его видел тогда, не верили в это. Пока всем казалось, что он,
обжегшись на молоке, дует на воду и потому способствует укреплению
правительства, он на самом деле шаг за шагом, используя свой авторитет и
полномочия генерал-аншефа, скрупулезно создавал военную машину, с помощью
которой рассчитывал завладеть Венесуэлой и начать оттуда реставрацию самого
большого в мире союза наций.
Лучшей ситуации для этого невозможно было себе представить. Новая
Гранада была в надежных руках Урданеты, либеральная партия была разбита, а
Сантан-дер осел в Париже. Эквадором правил Флорес, вожак венесуэльцев,
честолюбивый и задиристый, - он отделил от Колумбии Кито и Гуаякиль, чтобы
создать новую республику; но генерал решил взыскать с него лишь после того,
как разделается с убийцами Сукре. Боливией правил маршал де Санта Крус, его
друг, который только что предложил ему стать его дипломатическим
представителем в Ватикане. Самым неотложным делом было разбить генерала
Паэса, лишив его раз и навсегда власти в Венесуэле.
Военный план генерала заключался в том, чтобы, пока Паэс собирает силы
для защиты Маракайбо, начать из Кукуты крупное наступление. Но первого
сентября провинция Риоача сместила своего командующего, отказалась
подчиняться власти в Картахене и провозгласила себя венесуэльской
территорией. На помощь Маракайбо был послан генерал Педро Карухо,
руководитель заговора 25 сентября, - до сих пор он скрывался от правосудия в
Венесуэле.
Монтилья принес известие из Риоачи, как только получил его, но генерал
уже знал об этом и ликовал, поскольку восставшая Риоача давала ему опору для
того, чтобы с другого фронта перебросить новые и лучшие силы против
Маракайбо.
- Кроме всего прочего, - сказал он, - Карухо окажется в наших руках.
Этой ночью он уединился со своими офицерами и разработал подробную
стратегию, предусмотрев все неожиданности, которые могут случиться,
переставляя армии, словно шахматные фигуры, предупреждая самые невероятные
намерения противника. У него не было академического образования, которое
имел любой из его офицеров, большинство из которых закончили лучшие военные
школы Испании, но он видел всю ситуацию сразу и во всех деталях. Его
зрительная память была удивительной, он помнил все изгибы пути, по которому
проходил несколько лет назад, и хотя никто не называл его великим стратегом,
никто не превосходил его талантом военачальника.
На рассвете тщательно продуманный, жестко расписанный до мельчайших
подробностей план был готов. И был он настолько фантастическим, что штурм
Мара-кайбо планировался уже на конец ноября, в худшем случае на начало
декабря. Завершив просмотр плана к восьми утра в дождливый вторник, Монтилья
обратил внимание генерала на то, что в документах не назван ни один
гранадский генерал.
- В Новой Гранаде нет ни одного генерала, который бы хоть чего-то
стоил, - сказал он. - Кто не бездарен, тот мошенник.
Монтилья поспешил сменить тему:
- А вы, генерал, куда направитесь вы?
- В данный момент мне все равно - или в Кукуту, или в Риоачу.
Он повернулся, чтобы уйти, но, увидев нахмуренные брови генерала
Карреньо, вспомнил об обещании, которое так до сих пор и не выполнил.
Генерал хотел бы, чтобы тот был всегда с ним рядом, однако удерживать
Карреньо возле себя он больше уже не мог. Генерал, как обычно, хлопнул его
по плечу и сказал:
- Я сдержу слово, Карреньо, вы тоже будете сражаться.
Корпус в количестве двух тысяч человек выступил из Картахены в день,
который был выбран символично: 25 сентября. Возглавляли корпус генералы
Марьяно Монтилья, Хосе Феликс Бранко и Хосе Мария Карреньо, и каждый из них
думал: хорошо бы подыскать загородный дом для генерала в Санта-Марте,
неподалеку от театра военных действий, пока не восстановится его здоровье.
Генерал писал своему другу: "Через два дня отправляюсь в Санта-Марту,
размяться и разогнать тоску, в которой пребываю, и поправить здоровье".
Сказано - сделано: первого октября он отправился в путь. Второго, уже в
дороге, он в письме генералу Хусто Брисеньо был более откровенен: "Следую в
Санта-Марту с целью употребить свое влияние на экспедиционный корпус,
который должен выступить против Ма-ракайбо". В тот же день он еще раз
написал Урданете: "Я следую в Санта-Марту с целью посетить край, который
никогда не видел, и попытаться разоблачить некоторых наших недругов, которые
имеют слишком большое влияние на общественное мнение". Только тогда он
открыл истинные намерения своего путешествия: "Я буду рядом с Риоачей, рядом
с Маракайбо и армией, дабы убедиться: могу ли я оказать влияние на наиболее
крупные операции". Сказать по правде, он не был похож на списанного со
счетов пенсионера, вынужденного бежать в ссылку, - скорее он был похож на
настоящего командующего фронтом.
Выезд из Картахены был обусловлен срочностью участия в военных
действиях. Он не устраивал никаких официальных прощаний, а нескольких друзей
предупредил об отъезде заранее. По его распоряжению Фернандо и Хосе Паласиос
оставили половину багажа под присмотром друзей и хозяев торговых домов, дабы
не тащить бесполезный груз на войну, в неизвестность. Местному торговцу дону
Хуану Паважо они оставили десять баулов с частными бумагами с поручением
переправить их в Париж по адресу, который они укажут позже. Но договорились,
что сеньор Паважо сожжет их в случае, если владелец не сможет их
востребовать из-за вмешательства высших сил.
Фернандо поместил в банковское объединение "Буш и компания" двести
унций золота, которые нашел в последний момент среди вороха ненужных бумаг в
письменном столе своего дяди, без всяких указаний на то, откуда они взялись.
Хуану де Франсиско Мартину Фернандо он оставил, тоже на хранение, ящичек с
тридцатью пятью золотыми медалями. Ему же оставил бархатный мешочек, где
было двести девяносто четыре большие серебряные медали, шестьдесят семь
маленьких и девяносто шесть средних, и другой такой же, где было сорок
памятных медалей из золота и серебра, некоторые с профилем генерала. Он
оставил ему также золотое покрывало, которое они везли из Момпокса в старом
ящике из-под вина, ветхое постельное белье, два сундука с книгами, шпагу,
украшенную бриллиантами, и сломанное ружье. Среди прочей ерунды - этих
остатков ушедших времен - было несколько пар очков, которыми генерал не
пользовался, начиная с тех, в которых он в возрасте тридцати четырех лет
обнаружил начинающуюся дальнозоркость, потому что ему вдруг стало трудно
бриться, и кончая теми, которые он носил в тридцать девять лет, когда уже не
мог читать даже на расстоянии вытянутой руки.
Хосе Паласиос, со своей стороны, оставил на хранение дону Хуану де Диос
Амадору шкатулку, которую долгие годы перевозил с места на место и о
содержании которой толком никто ничего не знал. Это было нечто,
принадлежащее генералу, - тот в какой-то момент не смог преодолеть
овладевшую им алчность к совершенно ненужным вещам, не смог прервать
отношения с не очень достойными людьми и вот уже сколько времени вынужден
был таскать и эти вещи, и людей за собой, не зная, как от них отделаться.
Шкатулка была привезена из Лимы в Санта-Фе в 1826 году, и генерал взял ее с
собой, когда после покушения 25 сентября поехал на юг, на последнюю войну.
"Мы не можем бросить ее, даже не зная, наша ли она", - говорил он. Когда он
вернулся в Санта-Фе в последний раз, предполагая объявить о своей
окончательной отставке на учредительном конгрессе, шкатулка была среди того
немногого, что еще оставалось от его прежнего императорского багажа. В конце
концов ее открыли в Картахене, во время общей инвентаризации всего
имущества, и тогда была обнаружена уйма вещей, давным-давно считавшихся
потерянными. Там было четыреста пятнадцать унций золотых монет колумбийской
чеканки, портрет генерала Джорджа Вашингтона и прядь его волос, золотая
табакерка, подаренная королем Англии, золотой ларчик с бриллиантовым
ключиком, в котором лежали молитвенник и боливийская большая звезда,
инкрустированная бриллиантами. Хосе Паласиос оставил это в доме де
Фран-сиско Мартина, все перечислив и описав, и попросил расписку в
получении. Таким образом, багаж уменьшился до разумных размеров, хотя три
баула из четырех с носильными вещами были лишними, лишним был и еще один: с
десятью ветхими скатертями из хлопка и льна, а также футляр с золотыми и
серебряными приборами со всего света - их генерал не хотел ни оставлять, ни
продавать: их черед придет, когда - сколь бы долго ни пришлось ждать - они
понадобятся для того, чтобы накрыть стол для достойных гостей. Много раз он
думал о том, чтобы продать с торгов все ненужные ему вещи и поправить таким
образом свое финансовое положение, но всякий раз передумывал, объясняя свое
решение тем, что это - государственное достояние.
С облегченным багажом и уменьшенной свитой они проделали первый переход
до Турбако. На следующий день продолжили путь при хорошей погоде, но еще до
полудня вынуждены были укрыться под кроной кампа-но, где и провели ночь под
дождем, продуваемые всеми ветрами с болот. Генерал жаловался на боли в
печени и селезенке, и Хосе Паласиос приготовил ему снадобье по рецепту из
французского учебника, однако боль только усилилась, а температура поднялась
еще выше. На рассвете он был так плох, что его, бесчувственного, отнесли на
виллу Соледад, где его принял старый друг, дон Педро Хуан Висбаль. Там он
провел больше месяца, мучимый всеми мыслимыми и немыслимыми болями, которые
усиливались во время назойливых октябрьских дождей.
Соледад, что значит - одиночество, оправдывала свое название: четыре
улицы с бедными домиками, обожженными солнцем, в двух лигах от старинного
города Барранка-де-Сан-Николас, который за несколько лет превратился в самый
процветающий и гостеприимный город страны. Генерал не мог бы найти ни места
более спокойного, ни дома более подходящего для своего состояния; у дома
имелись шесть андалусских балконов, - через их окна свет проникал во все
уголки - и патио - в нем было так удобно поразмышлять под столетней сейбой.
Из окна спальни была видна пустынная маленькая площадь с развалившейся
церковью и домиками, крыши которых были покрыты высохшими пальмовыми
листьями, а стены выкрашены в яркие цвета.
Однако домашний покой мало помогал ему. В первую ночь у генерала слегка
кружилась голова, но он не воспринял это как начало нового приступа болезни.
Начитавшись французского учебника, он определил свою болезнь как черную
меланхолию, осложненную общим переохлаждением и застарелым ревматизмом,
разыгравшимся от непогоды. Такой диагноз усилил его неприязнь к лекарствам,
причем в данном случае их надо было бы принимать от разных болезней, и
потому он заявил: если что-то и лечит одно, то калечит другое. Правда, тут
же признал, что нет такого действенного лекарства, которого бы он уже не
принимал; генерал ежедневно жаловался, что у него нет хорошего врача, но
отказывался показаться многочисленным врачам, которых к нему посылали.
Полковник Вильсон в письме своему отцу в те дни сообщал, что генерал
может умереть в любую минуту и отказывается от врачей не потому, что не
верит им, а потому, что боится правды. В действительности, писал Вильсон,
болезнь - это единственный враг генерала, которого он боится, и он не хочет
встречаться с ним лицом к лицу, чтобы этот враг не отрывал его от самого
главного дела его жизни. "Заниматься своими болезнями - все равно что
завербоваться на корабль и уже не принадлежать себе", - заявил генерал
полковнику Вильсону. Четыре года назад, в Лиме, когда генерал разрабатывал
конституцию Боливии, О'Лири настаивал на том, чтобы он прошел основательное
медицинское обследование, и получил решительный ответ:
- Двумя делами сразу не занимаются.
Казалось, он был убежден: постоянно ходить и верить в себя - лучшее
средство от болезни. Фернанда Толстуха взяла себе за правило надевать на
него слюнявчик и кормить с ложечки, как ребенка, он принимал это, и молча
жевал кашу, послушно открывая рот для следующей порции. Но теперь он ел
самостоятельно, без нагрудника, чтобы все убедились, что он ни в ком не
нуждается. У Хосе Паласиоса сердце разрывалось, когда он видел, что генерал
пытается делать по дому какую-либо работу, которую делали его слуги,
ординарцы и адъютанты, и разрыдался, когда увидел, как тот разлил чернила,
пытаясь налить их в чернильницу. Все это казалось невероятным, и всем
оставалось только восхищаться, видя, что у него, в его состоянии, не дрожат
руки, ровный пульс, и что он сам подстригает себе ногти раз в неделю и
каждый день самостоятельно бреется.
В лимском раю он провел однажды счастливую ночь с девушкой, тело
которой было сплошь покрыто нежным пушком, словно кожа бедуина. На рассвете,
когда брился, он посмотрел на нее, обнаженную, плывущую по волнам спокойных
сновидений, которые снятся удовлетворенной женщине, и не смог воспротивиться
искушению навсегда сделать ее своей с помощью священного обряда. Он покрыл
ее с ног до головы мыльной пеной и с любовной нежностью побрил ее всю
бритвенным лезвием, то правой рукой, то левой, сантиметр за сантиметром, до
сросшихся бровей, и она стала дважды обнаженной, сверкая великолепным телом
новорожденной. Она спросила его, с болью в душе: любит ли он ее, и он
ответил ритуальной фразой, которую на протяжении жизни бросал без сожаления
стольким женщинам:
- Как никто никогда в этом мире не любил.
На вилле Соледад бритье он превратил для себя в такое же
священнодействие. Сначала выстриг седые пряди, вернее то, что оставалось от
его мягких волос, подчиняясь, по всей вероятности, какому-то ребяческому
импульсу. А потом стал стричь все без разбора, как стригут траву,
одновременно декламируя надтреснутым голосом любимые строки из "Арауканы".
Хосе Паласи-ос вошел в спальню посмотреть, с кем он разговаривает, и увидел:
он бреет покрытую мыльной пеной голову. Голова стала словно яйцо.
Этот ритуал не освободил его от иных предосторожностей. Генерал носил
шелковую шляпу днем, а ночью, как только чувствовал приближение слабости,
похожее на холодное дуновение, надевал яркий ночной колпак. Он вставал и
бродил ночами по огромному, залитому лунным светом дому, правда, уже не
обнаженным: заворачивался в одеяло, чтобы не трястись от холода, хотя ночи и
были жаркими. Но ему было уже мало одного одеяла, а поверх шелковой шляпы он
надевал ночной колпак.
Сложные интриги военных и неблаговидные деяния политиков выводили его
из себя настолько, что однажды вечером, стукнув кулаком по столу, он сказал:
все, больше не потерпит ни тех ни других.
"Сообщите им, что у меня чахотка, и тогда они больше сюда не сунутся",
- закричал он. Терпение его действительно лопнуло; он запретил носить
кому-либо форму в доме и отдавать честь. Однако он не мог жить без политиков
и военных, так что аудиенции, приносящие утешение и никчемные, и тайные
сборища продолжались по-прежнему, вопреки его же собственным приказам.
Чувствовал он себя тогда настолько плохо, что согласился на визит врача,
правда, с условием, что тот не будет ни осматривать его, ни задавать
вопросов о том, где болит, и не будет пытаться прописать ему какое-нибудь
питье.
- Просто придет поговорить, - заявил он.
Выбор пал на такого врача, который как нельзя лучше отвечал бы
пожеланиям генерала. Его звали Эрку-лес Кастельбондо, это был старик,
благостный, огромный и спокойный, со сверкающим лысым черепом и с
терпеливостью утопленника, которая уже сама по себе уменьшала чужое
страдание. Своей недоверчивостью к другим лекарям и врачебной смелостью он
славился по всей округе. Он прописывал шоколадный крем и плавленый сыр от
разлития желчи, советовал заниматься любовью во время переваривания пищи,
считая это паллиативным средством для продления жизни, и беспрерывно курил
вонючие самокрутки, которые сворачивал из грубой бумаги, и советовал всем
своим больным делать то же самое - как лекарство от всех болезней. Сами
пациенты говорили, что он никогда никого полностью не вылечил, но поддержал
их своим пышным красноречием. Улыбался он широкой простодушной улыбкой.
- У других врачей больные умирают точно так же, как у меня, - говорил
он. - Только мои умирают в хорошем настроении.
Он приехал в коляске сеньора Бартоломе Молинаре-са - она много раз в
день привозила и увозила нежданных визитеров, пока генерал не запретил
приезжать к нему без приглашения. Врач был одет в белый неглаженый костюм из
льняного полотна и держал над головой зонтик, настолько дырявый, что тот
скорее мог служить приспособлением для душа, чем для защиты от дождя;
карманы его были набиты разнообразной едой. Первое, что он сделал после
обмена приветствиями, - попросил прощения за вонючую сигару, которую держал
во рту наполовину недокуренной. Генерал, который не выносил табачного дыма
не только в те времена, но и вообще всегда, с легким сердцем простил его.
- Я привык, - сказал он. - Мануэла курила еще покрепче ваших, даже в
постели, и дышала на меня дымом, придвигаясь ко мне ближе, чем вы.
Доктор Кастельбондо на лету подхватил тему, близкую его душе.
- Это уж конечно, - сказал он. - Как она?
- Кто?
- Донья Мануэла. Генерал сухо ответил:
- Хорошо.
И так резко сменил тему беседы, что врач, чтобы скрыть неловкость,
засмеялся. Генерал, разумеется, знал, что все его галантные приключения
становятся в его свите поводом для разговоров. Он никогда не выставлял
напоказ свои победы, но их было столько и они всегда сопровождались таким
шумом, что секреты его спальни непременно становились достоянием публики.
Письма обычно шли из Лимы в Каракас три месяца, слухи же о его похождениях
распространялись со скоростью света. Скандальная слава следовала за ним как
тень, а его любовницы навсегда оставались помеченными крестом из пепла на
лбу, и он предпринимал отчаянные, но бесполезные усилия, чтобы держать в
тайне любовь, которая находится под защитой священной власти. Никто никогда
не слышал, чтобы он плохо говорил о женщине, которая принадлежала ему, -
разве что Хосе Паласиос, его поверенный во всех делах. И сам он никогда не
удовлетворил чье-либо невинное любопытство - как и в случае с доктором
Кастельбондо, спросившим о Мануэле Саенс, связь с которой была так широко
известна, что уже нечего было скрывать.
За исключением этого досадного эпизода, доктор Кастельбондо оказался
для генерала человеком, ниспосланным свыше. Его научные безумства вызвали у
генерала сильное воодушевление, он разделил с доктором его трапезу,
состоявшую из засахаренных насекомых, молочного пряника с миндалем, какой-то
чертовщины из крахмала маниоки - всего, что было у него в карманах и что
генерал любезно принял и по рассеянности съел. Он пожаловался ненароком, что
всякие салонные лакомства только заглушают голод, но не дают прибавления в
весе, а ему надо бы потолстеть. "Не беспокойтесь, ваше превосходительство, -
сказал ему на это доктор. - От всего, что попадает через рот, толстеют, а
все, что выходит изо рта, уменьшает достоинство". Аргумент показался
генералу таким забавным, что он решил выпить вместе с доктором рюмочку
доброго вина и чашку целебного сагу.
Однако настроение, которое стараниями доктора начало улучшаться,
испортили плохие новости. Кто-то рассказал генералу, что хозяин дома, в
котором он жил в Картахене, боясь заразиться, сжег его походную кровать
вместе с матрацем и простынями и все то, к чему он прикасался, пока был в
доме. Генерал приказал дону Хуану де Диос Амадору заплатить из денег,
которые он тому оставил, за все сгоревшие вещи, как за новые, и кроме того
за аренду дома. Но горький осадок в его душе остался.
Чувство горечи усилилось еще через несколько дней, когда дон Хоакин
Москера, бывший в тех местах проездом в Соединенные Штаты, даже не удостоил
его визитом. Генерал расспрашивал всех и вся, не скрывая обиды, и узнал, что
тот действительно провел на побережье целую неделю в ожидании корабля, что
виделся со многими общими друзьями, а также и с несколькими врагами генерала
и что Москера высказывал свое недовольство его поведением, которое
расценивал как неблагодарность. В момент отплытия, уже стоя на трапе, тем,
кто пришел его проводить, Москера кратко выразил все, что думал о генерале.
- Запомните как следует, - сказал он. - Этот человек не любит никого.
Хосе Паласиос знал, как чувствителен был генерал к такого рода упрекам.
Ничто не причиняло ему столь сильную боль, ничто так не задевало, как
чьи-либо сомнения в его преданности, и он готов был пересечь океаны и
сдвинуть горы, использовать все свое непобедимое обаяние, лишь бы убедить
этого человека в том, что он ошибается. Когда он был в зените славы,
Дельфина Гуардиола, красавица из Ангостуры, разгневанная его непостоянством,
закрыла у него перед носом дверь своего дома. "Вы человек выдающийся,
генерал, как никто другой, - сказала она ему. - Но великим вас делает
любовь". Он пролез в кухонное окно и провел с ней три дня, и не только чуть
бьшо не проиграл битву, но и едва не лишился собственной шкуры, добиваясь,
чтобы Дельфина доверила ему свое сердце.
Москера был вне пределов его досягаемости, однако генерал, использовав
все, что можно, ответил на его упрек. Он без конца спрашивал себя, по какому
праву говорит о любви тот, кто позволил, чтобы ему, генералу, сообщили в
официальной ноте о решении, принятом в Венесуэле, и о высылке. "И это
человек, кому я оказал услугу тем, что не ответил ему, избавив тем самым от
приговора истории", - кричал он. Он вспомнил все, что сделал для Москеры,
как помогал ему стать тем, чем он является теперь, как вынужден был терпеть
его глупость и провинциальную самовлюбленность. В конце концов он написал их
общему другу письмо, пространное и отчаянное, чтобы быть уверенным: его
возмущенный голос достигнет ушей Москеры, где бы тот ни находился.
Но известия, которых он ждал и которые все не приходили, будто укрывали
его невидимым туманом. Урданета продолжал не отвечать на его письма.
Брисеньо Мендес, его человек в Венесуэле, послал ему письмо вместе с
фруктами с Ямайки - с теми фруктами, что он так любил, - однако гонец
утонул. Хусто Брисеньо, его человек на восточной границе, своей
медлительностью приводил его в отчаяние. Молчание Урданеты окутывало мраком
всю страну. Смерть Фернандеса Мадрида, его поверенного в Лондоне, окутывала
мраком остальной мир.
Генерал не знал, что, пока он напрасно ждал вестей от Урданеты, тот
поддерживал активную переписку с офицерами его свиты, а те пытались вытащить
из него определенный ответ. О'Лири писал: "Мне необходимо знать наконец,
принимает или не принимает генерал президентство или мы всю жизнь обречены
на погоню за призраком, которого невозможно догнать". Не только О'Лири, но и
другие офицеры генеральского окружения использовали любую оказию, чтобы дать
Урданете какой-либо ответ, однако из уклончивых слов генерала понять нельзя
было ничего.
Когда же наконец были получены конкретные известия из Риоачи, те
оказались хуже самых плохих предчувствий. Генерал Мануэль Вальдес, как и
предполагалось, 20 октября взял город без сопротивления, но на следующей
неделе Карухо разбил Вальдеса двумя раз-ведротами. Вальдес подал Монтилье
просьбу об отставке - как ему казалось, претендующую на благородство,
генералу она показалась верхом недостойного поведения. "Этот каналья...


