idiot
страница №6
...е мог допустить. Ведь не видения же какие-нибудьснились ему в этот момент, как от хашиша, опиума или вина, унижающие
рассудок и искажающие душу, ненормальные и несуществующие? Об этом он здраво
мог судить по окончании болезненного состояния. Мгновения эти были именно
одним только необыкновенным усилением самосознания, - если бы надо было
выразить это состояние одним словом, - самосознания и в то же время
самоощущения в высшей степени непосредственного. Если в ту секунду, то-есть
в самый последний сознательный момент пред припадком, ему случалось успевать
ясно и сознательно сказать тебе: "Да, за этот момент можно отдать всю
жизнь!" то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни. Впрочем, за
диалектическую часть своего вывода он не стоял: отупение, душевный мрак,
идиотизм стояли пред ним ярким последствием этих "высочайших минут".
Серьезно, разумеется, он не стал бы спорить. В выводе, то-есть в его оценке
этой минуты, без сомнения, заключалась ошибка, но действительность ощущения
все-таки несколько смущала его. Что же в самом деле делать с
действительностью? Ведь это самое бывало же, ведь он сам же успевал сказать
себе в ту самую секунду, что эта секунда, по беспредельному счастию, им
вполне ощущаемому, пожалуй, и могла бы стоить всей жизни. "В этот момент, -
как говорил он однажды Рогожину, в Москве, во время их тамошних сходок, - в
этот момент мне как-то становится понятно необычайное слово о том, что
времени больше не будет. Вероятно, - прибавил он, улыбаясь, - это та же
самая секунда, в которую не успел пролиться опрокинувшийся кувшин с водой
эпилептика Магомета, успевшего однако в ту самую секунду обозреть все жилища
Аллаховы". Да, в Москве они часто сходились с Рогожиным и говорили не об
одном этом. "Рогожин давеча сказал, что я был тогда ему братом; он это в
первый раз сегодня сказал", подумал князь про себя.
Он подумал об этом, сидя на скамье, под деревом, в Летнем Саду. Было
около семи часов. Сад был пуст; что-то мрачное заволокло на мгновение
заходящее солнце. Было душно; похоже было на отдаленное предвещание грозы. В
теперешнем его созерцательном состоянии была для него какая-то приманка. Он
прилеплялся воспоминаниями и умом к каждому внешнему предмету, и ему это
нравилось: ему все хотелось что-то забыть, настоящее, насущное, но при
первом взгляде кругом себя он тотчас же опять узнавал свою мрачную мысль,
мысль, от которой ему так хотелось отвязаться. Он было вспомнил, что давеча
говорил с половым в трактире за обедом об одном недавнем чрезвычайно
странном убийстве, наделавшем шуму и разговоров. Но только что он вспомнил
об этом, с ним вдруг опять случилось что-то особенное.
Чрезвычайное, неотразимое желание, почти соблазн, вдруг оцепенили всю
его волю. Он встал со скамьи и пошел из сада прямо на Петербургскую Сторону.
Давеча, на набережной Невы, он попросил какого-то прохожего, чтобы показал
ему через Неву Петербургскую Сторону. Ему показали, но тогда он не пошел
туда. Да и во всяком случае нечего было сегодня ходить; он знал это. Адрес
он давно имел; он легко мог отыскать дом родственницы Лебедева; но он знал
почти наверно, что не застанет ее дома. "Непременно уехала в Павловск, иначе
бы Коля оставил что-нибудь в Весах, по условию". Итак, если он шел теперь,
то уж конечно не затем, чтоб ее видеть. Другое, мрачное, мучительное
любопытство соблазняло его. Одна новая, внезапная идея пришла ему в
голову...
Но для него уж слишком было довольно того, что он пошел и знал куда
идет: минуту спустя, он опять уже шел, почти не замечая своей дороги.
Обдумывать дальше "внезапную свою идею" ему тотчас же стало ужасно противно
и почти невозможно. Он с мучительно напрягаемым вниманием всматривался во
все, что попадалось ему на глаза, смотрел на небо, на Неву. Он заговорил
было со встретившимся маленьким ребенком. Может быть, и эпилептическое
состояние его все более и более усиливалось. Гроза, кажется, действительно
надвигалась, хотя и медленно. Начинался уже отдаленный гром. Становилось
очень душно...
Почему-то ему все припоминался теперь, как припоминается иногда
неотвязный и до глупости надоевший музыкальный мотив, племянник Лебедева,
которого он давеча видел. Странно то, что он все припоминался ему в виде
того убийцы, о котором давеча упомянул сам Лебедев, рекомендуя ему
племянника. Да, об этом убийце он читал еще очень недавно. Много читал и
слышал о таких вещах с тех пор, как въехал в Россию; он упорно следил за
всем этим. А давеча так даже слишком заинтересовался в разговоре с половым,
именно об этом же убийстве Жемариных. Половой с ним согласился, он вспомнил
это. Припомнил и полового; это был не глупый парень, солидный и осторожный,
а "впрочем, ведь бог его знает какой. Трудно в новой земле новых людей
разгадывать". В русскую душу, впрочем, он начинал страстно верить. О, много,
много вынес он совсем для него нового в эти шесть месяцев, и негаданного, и
неслыханного, и неожиданного! Но чужая душа потемки, и русская душа потемки;
для многих потемки. Вот он долго сходился с Рогожиным, близко сходились,
"братски" сходились, - а знает ли он Рогожина? А впрочем какой иногда тут,
во всем этом, хаос, какой сумбур, какое безобразие! И какой же однако гадкий
и вседовольный прыщик этот давешний племянник Лебедева? А впрочем что же я?
(продолжалось мечтаться князю:) Разве он убил эти существа, этих шесть
человек? Я как будто смешиваю... как это странно! У меня голова что-то
кружится... А какое симпатичное, какое милое лицо у старшей дочери Лебедева,
вот у той, которая стояла с ребенком, какое невинное, какое почти детское
выражение и какой почти детский смех! Странно, что он почти забыл это лицо и
теперь только о нем вспомнил. Лебедев, топающий на них ногами, вероятно, их
всех обожает. Но что всего вернее, как дважды два, это то, что Лебедев
обожает и своего племянника!
А впрочем, что же он взялся их так окончательно судить, он, сегодня
явившийся, что же это он произносит такие приговоры? Да вот Лебедев же задал
ему сегодня задачу: ну ожидал ли он такого Лебедева? Разве он знал такого
Лебедева прежде? Лебедев и Дюбарри, - господи! Впрочем, если Рогожин убьет,
то по крайней мере не так беспорядочно убьет. Хаоса этого не будет. По
рисунку заказанный инструмент и шесть человек, положенных совершенно в
бреду! Разве у Рогожина по рисунку заказанный инструмент... у него... но...
разве решено, что Рогожин убьет?! - вздрогнул вдруг князь. "Не преступление
ли, не низость ли с моей стороны так цинически-откровенно сделать такое
предположение!" вскричал он, и краска стыда залила разом лицо его. Он был
изумлен, он стоял, как вкопаный на дороге. Он разом вспомнил и давешний
Павловский воксал, и давешний Николаевский воксал, и вопрос Рогожину прямо в
лицо о глазах, и крест Рогожина, который теперь на нем, и благословение его
матери, к которой он же его сам привел, и последнее судорожное объятие,
последнее отречение Рогожина, давеча, на лестнице, - и после этого всего
поймать себя на беспрерывном искании чего-то кругом себя, и эта лавка, и
этот предмет... что за низость! И после всего этого он идет теперь "с
особенною целью", с особою "внезапною идеей"! Отчаяние и страдание захватили
всю его душу. Князь немедленно хотел поворотить назад к себе, в гостиницу;
даже повернулся и пошел; но чрез минуту остановился, обдумал и воротился
опять по прежней дороге.
Да, он уже и был на Петербургской, он был близко от дома; ведь не с
прежнею же целью теперь он идет туда, ведь не с "особенною же идеей"! И как
оно могло быть! Да, болезнь его возвращается, это несомненно; может быть,
припадок с ним будет непременно сегодня. Чрез припадок и весь этот мрак,
чрез припадок и "идея"! Теперь мрак рассеян, демон прогнан, сомнений не
существует, в его сердце радость! И - он так давно не видал ее, ему надо ее
увидеть, и... да, он желал бы теперь встретить Рогожина, он бы взял его за
руку, и они бы пошли вместе... Сердце его чисто; разве он соперник Рогожину?
Завтра он сам пойдет и скажет Рогожину, что он ее видел; ведь летел же он
сюда, как сказал давеча Рогожин, чтобы только ее увидать! Может быть, он и
застанет ее, ведь не наверно же она в Павловске!
Да, надо, чтобы теперь все это было ясно поставлено, чтобы все ясно
читали друг в друге, чтобы не было этих мрачных и страстных отречений, как
давеча отрекался Рогожин, и пусть все это совершится свободно и... светло.
Разве неспособен к свету Рогожин? Он говорит, что любит ее не так, что в нем
нет состраданья, нет "никакой такой жалости". Правда, он прибавил потом, что
"твоя жалость, может быть, еще пуще моей любви", - но он на себя клевещет.
Гм, Рогожин за книгой, - разве уж это не "жалость", не начало "жалости"?
Разве уж одно присутствие этой книги не доказывает, что он вполне сознает
свои отношения к ней? А рассказ его давеча? Нет, это поглубже одной только
страстности. И разве одну только страстность внушает ее лицо? Да и может ли
даже это лицо внушать теперь страсть? Оно внушает страдание, оно захватывает
всю душу, оно... и жгучее, мучительное воспоминание прошло вдруг по сердцу
князя.
Да, мучительное. Он вспомнил, как еще недавно он мучился, когда в
первый раз он стал замечать в ней признаки безумия. Тогда он испытал почти
отчаяние. И как он мог оставить ее, когда она бежала тогда от него к
Рогожину? Ему самому следовало бы бежать за ней, а не ждать известий. Но...
неужели Рогожин до сих пор не заметил в ней безумия? Гм... Рогожин видит во
всем другие причины, страстные причины! И какая безумная ревность! Что он
хотел сказать давешним предположением своим? (Князь вдруг покраснел, и
что-то как будто дрогнуло в его сердце.)
К чему, впрочем, и вспоминать про это? Тут безумство с обеих сторон. А
ему, князю, любить страстно эту женщину - почти немыслимо, почти было бы
жестокостью, бесчеловечностью. Да, да! Нет, Рогожин на себя клевещет; у него
огромное сердце, которое может и страдать и сострадать. Когда он узнает всю
истину, и когда убедится, какое жалкое существо эта поврежденная, полуумная,
- разве не простит он ей тогда все прежнее, все мучения свои? Разве не
станет ее слугой, братом, другом, провидением? Сострадание осмыслит и научит
самого Рогожина. Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный
закон бытия всего человечества. О, как он непростительно и бесчестно виноват
пред Рогожиным! Нет, не "русская душа потемки", а у него самого на душе
потемки, если он мог вообразить такой ужас. За несколько горячих и сердечных
слов в Москве Рогожин уже называет его своим братом, а он... Но это болезнь
и бред! Это все разрешится!.. Как мрачно сказал давеча Рогожин, что у него
"пропадает вера"! Этот человек должен сильно страдать. Он говорит, что
"любит смотреть на эту картину"; не любит, а, значит, ощущает потребность.
Рогожин не одна только страстная душа; это все-таки боец: он хочет силой
воротить свою потерянную веру. Ему она до мучения теперь нужна... Да! во
что-нибудь верить! в кого-нибудь верить! А какая однако же странная эта
картина Гольбейна... А, вот эта улица! Вот, должно быть, и дом, так и есть,
э 16, "дом коллежской секретарши Филисовой. Здесь!" Князь позвонил и спросил
Настасью Филипповну.
Сама хозяйка дома ответила ему, что Настасья Филипповна еще с утра
уехала в Павловск к Дарье Алексеевне "и даже может произойти-с, что
останутся там и несколько дней". Филисова была маленькая, востроглазая и
востролицая женщина, лет сорока, и глядела лукаво и пристально. На вопрос ее
об имени, - вопрос, которому она как бы с намерением придала оттенок
таинственности, - князь сначала было не хотел ответить; но тотчас же
воротился и настойчиво попросил передать его имя Настасье Филипповне.
Филисова приняла эту настойчивость с усиленным вниманием и с необыкновенно
секретным видом, которым видимо желала заявить, что: "не беспокойтесь, я
поняла-с". Имя князя, очевидно, произвело на нее сильнейшее впечатление.
Князь рассеянно поглядел на нее, повернулся и пошел назад в свою гостиницу.
Но он вышел не с тем уже видом, с каким звонил к Филисовой. С ним произошла
опять, и как бы водно мгновение, необыкновенная перемена: он опять шел
бледный, слабый, страдающий, взволнованный; колена его дрожали, и смутная,
потерянная улыбка бродила на посинелых губах его: "внезапная идея" его вдруг
подтвердилась и оправдалась, и - он опять верил своему демону!
Но подтвердилась ли? Но оправдалась ли? Почему с ним опять эта дрожь,
этот пот холодный, этот мрак и холод душевный? Потому ли, что опять он
увидел сейчас эти глаза? Но ведь он и пошел же из Летнего Сада единственно с
тем, чтоб их увидать! В этом ведь и состояла его "внезапная идея". Он
настойчиво захотел увидать эти "давешние глаза", чтоб окончательно
убедиться, что он непременно встретит их там, у этого дома. Это было
судорожное желание его, и отчего же он так раздавлен и поражен теперь тем,
что их в самом деле сейчас увидел? Точно не ожидал! Да, это были те самые
глаза (и в том, что те самые нет уже никакого теперь сомнения!), которые
сверкнули на него утром, в толпе, когда он выходил из вагона Николаевской
железной дороги; те самые (совершенно те самые!), взгляд которых он поймал
потом давеча, у себя за плечами, садясь на стул у Рогожина. Рогожин давеча
отрекся: он спросил с искривленною, леденящею улыбкой: "чьи же были
глаза-то?" И князю ужасно захотелось, еще недавно, в воксале Царскосельской
дороги, - когда он садился в вагон, чтоб ехать к Аглае, и вдруг опять увидел
эти глаза, уже в третий раз в этот день, - подойти к Рогожину и сказать ему
"чьи это были глаза!" Но он выбежал из воксала и очнулся только пред лавкой
ножевщика в ту минуту, как стоял и оценивал в шестьдесят копеек один
предмет, с оленьим черенком. Странный и ужасный демон привязался к нему
окончательно и уже не хотел оставлять его более. Этот демон шепнул ему в
Летнем Саду, когда он сидел, забывшись, под липой, что если Рогожину так
надо было следить за ним с самого утра и ловить его на каждом шагу, то,
узнав, что он не поедет в Павловск (что уже, конечно, было роковым для
Рогожина сведением). Рогожин непременно пойдет туда, к тому дому, на
Петербургской, и будет непременно сторожить там его, князя, давшего ему еще
утром честное слово, что "не увидит ее", и что "не затем он в Петербург
приехал". И вот князь судорожно устремляется к тому дому, и что же в том,
что действительно он там встречает Рогожина? Он увидел только несчастного
человека, душевное настроение которого мрачно, но очень понятно. Этот
несчастный человек даже и не скрывался теперь. Да, Рогожин давеча почему-то
заперся и солгал, но в воксале он стоял почти не скрываясь. Скорей даже он,
князь, скрывался, а не Рогожин. А теперь, у дома, он стоял по другой стороне
улицы, шагах в пятидесяти наискось, на противоположном тротуаре, скрестив
руки, и ждал. Тут уже он был совсем на виду и, кажется, нарочно хотел быть
на виду. Он стоял как обличитель и как судья, а не как... А не как кто?
А почему же он, князь, не подошел теперь к нему сам и повернул от него,
как бы ничего не заметив, хотя глаза их и встретились. (Да, глаза их
встретились! и они посмотрели -друг на друга.) Ведь он же сам хотел давеча
взять его за руку и пойти туда вместе с ним? Ведь он сам же хотел завтра
идти к нему и сказать, что он был у нее? Ведь отрекся же он сам от своего
демона, еще идя туда, на половине дороги, когда радость вдруг наполнила его
душу? Или в самом деле было что-то такое в Рогожине, то-есть в целом
сегодняшнем образе этого человека, во всей совокупности его слов, движений,
поступков, взглядов, что могло оправдывать ужасные предчувствия князя и
возмужающие нашептывания его демона? Нечто такое, что видится само собой, но
что трудно анализировать и рассказать, невозможно оправдать достаточными
причинами, но что однако же производит, несмотря на всю эту трудность и
невозможность, совершенно цельное и неотразимое впечатление, невольно
переходящее в полнейшее убеждение?..
Убеждение в чем? (О, как мучила князя чудовищность, "унизительность"
этого убеждения, "этого низкого предчувствия", и как обвинял он себя
самого!) Скажи же, если смеешь, в чем? - говорил он беспрерывно себе, с
упреком и с вызовом, - формулируй, осмелься выразить всю свою мысль, ясно,
точно, без колебания! О, я бесчестен! - повторял он с негодованием и с
краской в лице, - какими же глазами буду я смотреть теперь всю жизнь на
этого человека! О, что за день! О, боже, какой кошмар!
Была минута, в конце этого длинного и мучительного пути с Петербургской
Стороны, когда вдруг неотразимое желание захватило князя, - пойти сейчас к
Рогожину, дождаться его, обнять его со стыдом, со слезами, сказать ему все и
кончить все разом. Но он стоял уже у своей гостиницы... Как не понравились
ему давеча эта гостиница, эти коридоры, весь этот дом, его номер, не
понравились с первого взгляду; он несколько раз в этот день с каким-то
особенным отвращением припоминал, что надо будет сюда воротиться... "Да что
это я, как больная женщина, верю сегодня во всякое предчувствие!" подумал он
с раздражительною насмешкой, останавливаясь в воротах. Новый, нестерпимый
прилив стыда, почти отчаяния, приковал его на месте, при самом входе в
ворота. Он остановился на минуту. Так иногда бывает с людьми; нестерпимые
внезапные воспоминания, особенно сопряженные со стыдом, обыкновенно
останавливают, на одну минуту, на месте. "Да, я человек без сердца и трус!"
повторил он мрачно, и порывисто двинулся идти, но... опять остановился.
В этих воротах, и без того темных, в эту минуту было очень темно:
надвинувшаяся грозовая туча поглотила вечерний свет, и в то самое время как
князь подходил к дому, туча вдруг разверзлась и пролилась. В то же время,
когда он порывисто двинулся с места, после мгновенной остановки, он
находился в самом начале ворот, у самого входа под ворота с улицы. И вдруг
он увидел в глубине ворот, в полутемноте, у самого входа на лестницу, одного
человека. Человек этот как будто чего-то выжидал, но быстро промелькнул и
исчез. Человека этого князь не мог разглядеть ясно и, конечно, никак бы не
мог сказать наверно: кто он таков? К тому же тут так много могло проходить
людей; тут была гостиница, и беспрерывно проходили и пробегали в коридоры и
обратно. Но он вдруг почувствовал самое полное и неотразимое убеждение, что
он этого человека узнал, и что этот человек непременно Рогожин. Мгновение
спустя князь бросился вслед за ним на лестницу. Сердце его замерло. "Сейчас
все разрешится!" с странным убеждением проговорил он про себя.
Лестница, на которую князь вбежал из-под ворот, вела в коридоры первого
и второго этажей, по которым и были расположены номера гостиницы. Эта
лестница, как во всех давно строенных домах, была каменная, темная, узкая и
вилась около толстого каменного столба. На первой забежной площадке, в этом
столбе оказалось углубление, в роде ниши, не более одного шага ширины и в
полшага глубины. Человек однако же мог бы тут поместиться. Как ни было
темно, но, взбежав на площадку, князь тотчас же различил, что тут, в этой
нише, прячется зачем-то человек. Князю вдруг захотелось пройти мимо и не
глядеть направо. Он ступил уже один шаг, но не выдержал и обернулся.
Два давешние глаза, те же самые, вдруг встретились с его взглядом.
Человек, таившийся в нише, тоже успел уже ступить из нее один шаг. Одну
секунду оба стояли друг перед другом почти вплоть. Вдруг князь схватил его
за плечи и повернул назад, к лестнице, ближе к свету: он яснее хотел видеть
лицо.
Глаза Рогожина засверкали, и бешеная улыбка исказила его лицо. Правая
рука его поднялась, и что-то блеснуло в ней;. князь не думал ее
останавливать. Он помнил только, что, кажется, крикнул:
- Парфен, не верю!..
Затем вдруг как бы что-то разверзлось пред ним: необычайный внутренний
свет озарил его душу. Это мгновение продолжалось, может быть, полсекунды; но
он однако же ясно и сознательно помнил начало, самый первый звук своего
страшного вопля, который вырвался из груди его сам собой и который никакою
силой он не мог бы остановить. Затем сознание его угасло мгновенно, и
наступил полный мрак.
С ним случился припадок эпилепсии, уже очень давно оставившей его.
Известно, что припадки эпилепсии, собственно самая падучая, приходят
мгновенно. В это мгновение вдруг чрезвычайно искажается лицо, особенно
взгляд. Конвульсии и судороги овладевают всем телом и всеми чертами лица.
Страшный, невообразимый и ни на что не похожий вопль вырывается из груди; в
этом вопле вдруг исчезает как бы все человеческое, и никак невозможно, по
крайней мере, очень трудно, наблюдателю вообразить и допустить, что это
кричит этот же самый человек. Представляется даже, что кричит как бы кто-то
другой, находящийся внутри этого человека, Многие, по крайней мере,
изъясняли так свое впечатление, на многих же вид человека в падучей
производит решительный и невыносимый ужас, имеющий в себе даже нечто
мистическое. Надо предположить, что такое впечатление внезапного ужаса,
сопряженного со всеми другими страшными впечатлениями той минуты, - вдруг
оцепенили Рогожина на месте и тем спасли князя от неизбежного удара ножем,
на него уже падавшего. Затем, еще не успев догадаться о припадке и увидев,
что князь отшатнулся от него и вдруг упал навзничь, прямо вниз по лестнице,
с розмаху ударившись затылком о каменную ступень. Рогожин стремглав бросился
вниз, обежал лежавшего и почти без памяти выбежал из гостиницы.
От конвульсий, биения и судорог, тело больного спустилось по
ступенькам, которых было не более пятнадцати, до самого конца лестницы.
Очень скоро, не более как минут через пять, заметили лежавшего, и собралась
толпа. Целая лужица крови около головы вселяла недоумение: сам ли человек
расшибся или "был какой грех"? Скоро однако же некоторые различили падучую;
один из номерных признал в князе давешнего постояльца. Смятение разрешилось,
наконец, весьма счастливо по одному счастливому обстоятельству.
Коля Иволгин, обещавшийся быть к четырем часам в Весах и поехавший
вместо того в Павловск, по одному внезапному соображению отказался
"откушать" у генеральши Епанчиной, а приехал обратно в Петербург и поспешил
в Весы, куда и явился около семи часов вечера. Узнав по оставленной ему
записке, что князь в городе, он устремился к нему по сообщенному в записке
адресу. Известившись в гостинице, что князь вышел, он спустился вниз, в
буфетные комнаты и стал дожидаться, кушая чай и слушая орган. Случайно
услышав разговор о приключившемся с кем-то припадке, он бросился на место,
по верному предчувствию, и узнал князя. Тотчас же были приняты надлежащие
меры. Князя перенесли в его номер; он хоть и очнулся, но в полное сознание
довольно долго не приходил. Доктор, приглашенный для осмотра разбитой
головы, дал примочку и объявил, что опасности от ушибов нет ни малейшей.
Когда же, уже чрез час, князь довольно хорошо стал понимать окружающее, Коля
перевез его в карете из гостиницы к Лебедеву. Лебедев принял больного с
необыкновенным жаром и с поклонами. Для него же ускорил и переезд на дачу;
на третий день все уже были в Павловске.
VI.
Дача Лебедева была небольшая, но удобная и даже красивая. Часть ее,
назначавшаяся в наем, была особенно изукрашена. На террасе, довольно
поместительной, при входе с улицы а комнаты, было наставлено несколько
померанцевых, лимонных и жасминных деревьев, в больших зеленых деревянных
кадках, что и составляло, по расчету Лебедева, самый обольщающий вид.
Несколько из этих деревьев он приобрел вместе с дачей, и до того прельстился
эффектом, который они производили на террасе, что решился, благодаря случаю,
прикупить для комплекту таких же деревьев в кадках на аукционе. Когда все
деревья были наконец свезены на дачу и расставлены Лебедев несколько раз в
тот день сбегал по ступенькам террасы на улицу и с улицы любовался на свое
владение, каждый раз мысленно надбавляя сумму, которую предполагал запросить
с будущего своего дачного жильца. Расслабленному, тоскующему и разбитому
телом князю дача очень понравилась. Впрочем, в день переезда в Павловск,
то-есть на третий день после припадка, князь уже имел по наружности вид
почти здорового человека, хотя внутренно чувствовал себя все еще
неоправившимся. Он был рад всем, кого видел кругом себя в эти три дня, рад
Коле, почти от него не отходившему, рад всему семейству Лебедева (без
племянника, куда-то исчезнувшего), рад самому Лебедеву; даже с удовольствием
принял посетившего его еще в городе генерала Иволгина. В самый день
переезда, состоявшегося уже к вечеру, вокруг него на террасе собралось
довольно много гостей: сперва пришел Ганя, которого князь едва узнал, - так
он за все это время переменился и похудел. Затем явились Варя и Птицын, тоже
павловские дачники. Генерал же Иволгин находился у Лебедева на квартире
почти бессменно, даже, кажется, вместе с ним переехал. Лебедев старался не
пускать его к князю и держать при себе; обращался он с ним по приятельски;
повидимому, они уже давно были знакомы. Князь заметил, что все эти три дня
они вступали иногда друг с другом в длинные разговоры, нередко кричали и
спорили, даже, кажется, об ученых предметах, что, невидимому, доставляло
удовольствие Лебедеву. Подумать можно было, что он даже нуждался в генерале.
Но те же самые предосторожности, как относительно князя, Лебедев стал
соблюдать и относительно своего семейства с самого переезда на дачу: под
предлогом, чтобы не беспокоить князя, он не пускал к нему никого, топал
ногами, бросался и гонялся за своими дочерьми, не исключая и Веры с
ребенком, при первом подозрении, что они идут на террасу, где находился
князь, несмотря на все просьбы князя не отгонять никого.
- Во-первых, никакой не будет почтительности, если их так распустить; а
во-вторых, им даже и неприлично... - объяснил он, наконец, на прямой вопрос
князя.
- Да почему же? - усовещевал князь, - право, вы меня всеми этими
наблюдениями и сторожением только мучаете. Мне одному скучно, я вам
несколько раз говорил, а сами вы вашим беспрерывным маханием рук и хождением
на цыпочках еще больше тоску нагоняете.
Князь намекал на то, что Лебедев хоть и разгонял всех домашних под
видом спокойствия, необходимого больному, но сам входил к князю во все эти
три дня чуть не поминутно, и каждый раз сначала растворял дверь, просовывал
голову, оглядывал комнату, точно увериться хотел, тут ли? не убежал ли? и
потом уже на цыпочках, медленно крадущимися шагами, подходил к креслу, так
что иногда невзначай пугал своего жильца. Беспрерывно осведомлялся, не нужно
ли ему чего, и когда князь стал ему, наконец, замечать, чтоб он оставил его
в покое, послушно и безмолвно оборачивался, пробирался обратно на цыпочках к
двери и все время, пока шагал, махал руками, как бы давая знать, что он
только так, что он не промолвит ни слова и что вот он уж и вышел, и не
придет, и однако ж чрез десять минут или, по крайней мере, чрез четверть
часа являлся опять. Коля, имевший свободный вход к князю, возбуждал тем
самым в Лебедеве глубочайшее огорчение и даже обидное негодование. Коля
заметил, что Лебедев по получасу простаивает у двери и подслушивает, что они
говорят с князем, о чем, разумеется, и известил князя.
- Вы точно меня себе присвоили, что держите под замком, - протестовал
князь, - по крайней мере, на даче-то я хочу, чтобы было иначе, и будьте
уверены, что буду принимать кого угодно и выходить куда угодно.
- Без самомалейшего сомнения, - замахал руками Лебедев.
Князь пристально оглядел его с головы до ног.
- А что, Лукьян Тимофеевич, вы свой шкапчик, который у вас над кроватью
в головах висел, перевезли сюда?
- Нет, не перевез.
- Неужели там оставили?
- Невозможно везти, выламывать из стены надо... Крепко, крепко.
- Да, может, здесь точно такой же есть?
- Даже лучше, даже лучше, с тем и дачу купил.
- А-а. Это кого вы давеча ко мне не пускали? Час назад.
- Это... это генерала-с. Действительно не пускал, и ему к вам не стать.
Я, князь, человека этого глубоко уважаю; это... это великий человек-с; вы не
верите? Ну, вот увидите, а все-таки... лучше бы, сиятельнейший князь, вам не
принимать его у себя-с.
- А почему бы так, позвольте вас спросить? И почему, Лебедев, вы стоите
теперь на цыпочках, а подходите ко мне всегда точно желаете секрет на ухо
сообщить?
- Низок, низок, чувствую, - неожиданно отвечал Лебедев, с чувством
постукивая себя в грудь, - а генерал для вас не слишком ли будет
гостеприимен-с?
- Слишком будет гостеприимен?
- Гостеприимен-с. Во-первых, он уж и жить у меня собирается; это бы
пусть-с, да азартен, в родню тотчас лезет. Мы с ним родней уже несколько раз
сосчитались, оказалось, что свояки. Вы тоже ему по матери племянником
двоюродным оказываетесь, еще вчера мне разъяснял. Если вы племянник, стало
быть, и мы с вами, сиятельнейший князь, родня. Это бы ничего-с, маленькая
слабость, но сейчас уверял, что всю его жизнь, с самого прапорщичьего чина и
до самого одиннадцатого июня прошлого года у него каждый день меньше двухсот
персон за стол не садилось. Дошел, наконец, до того, что и не вставало, так
что и обедали, и ужинали, и чай пили часов по пятнадцать в сутки лет
тридцать сряду без малейшего перерыва, едва время было скатерть переменить.
Один встает, уходит, другой приходит, а в табельные и в царские дни и до
трехсот человек доходило. А в день тысячелетия России так семьсот человек
начел. Это ведь страсть-с; этакие известия - признак очень дурной-с; этаких
гостеприимцев и принимать даже у себя страшно, я и подумал: не слишком ли
для нас с вами будет этакой гостеприимен?
- Но вы, кажется, с ним в весьма хороших отношениях?
- По-братски и принимаю за шутку; пусть мы свояки: мне что, - больше
чести. Я в нем даже и сквозь двухсот персон и тысячелетие России
замечательнейшего человека различаю. Искренно говорю-с. Вы, князь, сейчас о
секретах заговорили-с, будто бы, то-есть, я приближаюсь точно секрет
сообщить желаю, а секрет как нарочно и есть: известная особа сейчас дала
знать, что желала бы очень с вами секретное свидание иметь.
- Для чего же секретное? Отнюдь. Я у ней буду сам, хоть сегодня.
- Отнюдь, отнюдь нет, - замахал Лебедев, - и не того боится, чего бы вы
думали. Кстати: изверг ровно каждый день приходит о здоровьи вашем
наведываться, известно ли вам?
- Вы что-то очень часто извергом его называете, это мне очень
подозрительно.
- Никакого подозрения иметь не можете, никакого, - поскорее отклонил
Лебедев, - я хотел только объяснить, что особа известная не его, а
совершенно другого боится, совершенно другого.
- Да чего же, говорите скорей, - допрашивал князь с нетерпением, смотря
на таинственные кривляния Лебедева.
- В том и секрет.
И Лебедев усмехнулся.
- Чей секрет?
- Ваш секрет. Сами вы запретили мне, сиятельнейший князь, при вас
говорить... - пробормотал Лебедев, и, насладившись тем, что довел
любопытство своего слушателя до болезненного нетерпения, вдруг заключил: -
Аглаи Ивановны боится.
Князь поморщился и с минуту помолчал.
- Ей богу, Лебедев я брошу вашу дачу, - сказал он вдруг. - Где Гаврила
Ардалионович и Птицыны? У вас? Вы их тоже к себе переманили.
- Идут-с, идут-с. И даже генерал вслед за ними. Все двери отворю и
дочерей созову всех, всех, сейчас, сейчас, - испуганно шептал Лебедев, махая
руками и кидаясь от одной двери к другой.
В эту минуту Коля появился на террасе, войдя с улицы, и объявил, что
вслед за ним идут гости, Лизавета Прокофьевна с тремя дочерьми.
- Пускать или не пускать Птицыных и Гаврилу Ардалионовича? Пускать или
не пускать генерала? - подскочил Лебедев, пораженный известием.
- Отчего же нет? Всех, кому угодно! Уверяю вас, Лебедев, что вы что-то
не так поняли в моих отношениях в самом начале; у вас тут какая-то
беспрерывная ошибка. Я не имею ни малейших причин от кого-нибудь таиться и
прятаться, - засмеялся князь. Глядя на него, почел за долг засмеяться и
Лебедев. Лебедев, несмотря на свое чрезвычайное волнение, был тоже видимо
чрезвычайно доволен.
Епанчины узнали о болезни князя и о том, что он в Павловске, только
сейчас, от Коли, до того же времени генеральша была в тяжелом недоумении.
Еще третьего дня генерал сообщил своему семейству карточку князя; эта
карточка возбудила в Лизавете Прокофьевне уверенность, что и сам князь
прибудет в Павловск для свидания с ними немедленно вслед за этою карточкой.
Напрасно девицы уверяли, что человек, не писавший полгода, может быть,
далеко не будет так тороплив и теперь, и что, может быть, y него и без них
много хлопот в Петербурге, - почем знать его дела? Генеральша решительно
осердилась на эти замечания и готова была биться об заклад, что князь явится
по крайней мере на другой же день, хотя "это уже будет и поздно". На другой
день она прождала целое утро; ждали к обеду, к вечеру, и когда уже
совершенно смерклось, Лизавета Прокофьевна рассердилась на все и
перессорилась со всеми, разумеется, в мотивах ссоры ни слова не упоминая о
князе. Ни слова о нем не было упомянуто и во весь третий день. Когда у Аглаи
сорвалось невзначай за обедом, что maman сердится, потому что князь не едет,
на что генерал тотчас же заметил, что "ведь он в этом не виноват", -
Лизавета Прокофьевна встала и во гневе вышла из-за стола. Наконец, к вечеру
явился Коля со всеми известиями и с описанием всех приключений князя, какие
он знал, В результате Лизавета Прокофьевна торжествовала, но во всяком
случае Коле крепко досталось: "То по целым дням здесь вертится и не
выживешь, а тут хоть бы знать-то дал, если уж сам не рассудил пожаловать".
Коля тотчас же хотел было рассердиться за слово "не выживешь", но отложил до
другого раза, и если бы только самое слово не было уж слишком обидно, то
пожалуй и совсем извинил бы его: до того понравилось ему волнение и
беспокойство Лизаветы Прокофьевны при известии о болезни князя. Она долго
настаивала на необходимости немедленно отправить нарочного в Петербург,
чтобы поднять какую-то медицинскую знаменитость первой величины и примчать
ее с первым поездом. Но дочери отговорили; они, впрочем, не захотели отстать
от мамаши, когда та мигом собралась, чтобы посетить больного.
- Он на смертном одре, - говорила, суетясь, Лизавета Прокофьевна, - а
мы тут будем еще церемонии наблюдать? Друг он нашего дома иль нет?
- Да и соваться, не спросясь броду, не следует, - заметила было Аглая.
- Ну, так и не ходи, и хорошо даже сделаешь: Евгений Павлыч приедет,
некому будет принять.
После этих слов Аглая, разумеется, тотчас же отправилась вслед за
всеми, что, впрочем, намерена была и без этого сделать. Князь Щ., сидевший с
Аделаидой, по ее просьбе, немедленно согласился сопровождать дам. Он еще и
прежде, в начале своего знакомства с Епанчиными, чрезвычайно
заинтересовался, когда услышал от них о князе. Оказалось, что он с ним был
знаком, что они познакомились где-то недавно и недели две жили вместе в
каком-то городке. Это было назад тому месяца с три. Князь Щ. даже много о
князе рассказывал и вообще отзывался о нем весьма симпатично, так что теперь
с искренним удовольствием шел навестить старого знакомого. Генерала Ивана
Федоровича на этот раз не было дома. Евгений Павлович тоже еще не приезжал.
До дачи Лебедева от Епанчиных было не более трехсот шагов. Первое
неприятное впечатление Лизаветы Прокофьевны у князя - было застать кругом
него целую компанию гостей, не говоря уже о том, что в этой компании были
два-три лица ей решительно ненавистные; второе - удивление при виде
совершенно на взгляд здорового, щеголевато одетого и смеющегося молодого
человека, ступившего им навстречу, вместо умирающего на смертном одре,
которого она ожидала найти. Она даже остановилась в недоумении, к
чрезвычайному удовольствию Коли, который, конечно, мог бы отлично объяснить,
еще когда она и не трогалась с своей дачи, что никто ровно не умирает, и
никакого смертного одра нет, но не объяснил, лукаво предчувствуя будущий
комический гнев генеральши, когда она, по его расчетам, непременно
рассердится за то, что застанет князя, своего искреннего друга, здоровым.
Коля был даже так неделикатен, что вслух высказал свою догадку, чтоб
окончательно раздразнить Лизавету Прокофьевну, с которою постоянно и иногда
очень злобно пикировался, несмотря на связывавшую их дружбу.
- Подожди, любезный, не торопись, не испорти свое торжество! - отвечала
Лизавета Прокофьевна, усаживаясь в подставленные ей князем кресла.
Лебедев, Птицын, генерал Иволгин бросились подавать стулья девицам.
Аглае подал стул генерал. Лебедев подставил стул и князю Щ., при чем даже в
сгибе своей поясницы успел изобразить необыкновенную почтительность. Варя,
по обыкновению, с восторгом и шепотом здоровалась с барышнями.
- Это правда, что я думала, князь, тебя чуть не в постели застать, так
со страху преувеличила, и, ни за что лгать не стану, досадно мне стало
сейчас ужасно на твое счастливое лицо, но божусь тебе, это всего минута,
пока еще не успела размыслить. Я, как размыслю, всегда умнее поступаю и
говорю; я думаю - и ты тоже. А по настоящему, выздоровлению родного сына,
если б он был, была бы, может быть, меньше рада, чем твоему; и если ты мне в
этом не поверишь, то срам тебе, а не мне. А этот злобный мальчишка позволяет
со мной и не такие шутки шутить. Ты, кажется, его протежируешь; так я
предупреждаю тебя, что в одно прекрасное утро, поверь мне, откажу себе в
дальнейшем удовольствии пользоваться честью его знакомства.
- Да чем же я виноват? - кричал Коля: - да сколько б я вас ни уверял,
что князь почти уже здоров, вы бы не захотели поверить, потому что
представить его на смертном одре было гораздо интереснее.
- Надолго ли к нам? - обратилась к князю Лизавета Прокофьевна.
- На все лето и, может быть, дольше.
- Ты ведь один? Не женат?
- Нет, не женат, - улыбнулся князь наивности пущенной шпильки.
- Улыбаться нечего; это бывает. Я про дачу: зачем не к нам переехал? У
нас целый флигель пустой. Впрочем, как хочешь. Это у него нанимаешь? У
этого? - прибавила она вполголоса, кивнув на Лебедева. - Что он все
кривляется?
В эту минуту из комнат вышла на террасу Вера, по своему обыкновению, с
ребенком на руках. Лебедев, извивавшийся около стульев и решительно не
знавший куда девать себя, но ужасно не хотевший уйти, вдруг набросился на
Веру, замахал на нее руками, гоня прочь с террасы, и даже, забывшись,
затопал ногами.
- Он сумасшедший? - прибавила вдруг генеральша.
- Нет, он...
- Пьян, может быть? Не красива же твоя компания, - отрезала она,
захватив в своем взгляде и остальных гостей; - а впрочем, какая милая
девушка! Кто такая?
- Это Вера Лукьяновна, дочь этого Лебедева.
- А!.. Очень милая. Я хочу с ней познакомиться.
Но Лебедев, расслышавший похвалы Лизаветы Прокофьевны, уже сам тащил
дочь, чтобы представить ее.
- Сироты, сироты! - таял он, подходя: - и этот ребенок на руках ее -
сирота, сестра ее, дочь Любовь, и рождена в наизаконнейшем браке от
новопреставленной Елены, жены моей, умершей тому назад шесть недель, в
родах, по соизволению господню... да-с... вместо матери, хотя только сестра
и не более, как сестра... не более, не более...
- А ты, батюшка, не более как дурак, извини меня. Ну, довольно, сам
понимаешь, я думаю, - отрезала вдруг Лизавета Прокофьевна в чрезвычайном
негодовании.
- Истинная правда! - почтительнейше и глубоко поклонился Лебедев.
- Послушайте, господин Лебедев, правду про вас говорят, что вы
Апокалипсис толкуете? - спросила Аглая.
- Истинная правда... пятнадцатый год.
- Я о вас слышала. О вас и в газетах печатали, кажется?
- Нет, это о другом толкователе, о другом-с, и тот помер, а я за него
остался, - вне себя от радости проговорил Лебедев.
- Сделайте одолжение, растолкуйте мне когда-нибудь на-днях, по
соседству. Я ничего не понимаю в Апокалипсисе.
- Не могу не предупредить вас, Аглая Ивановна, что все это с его
стороны одно шарлатанство, поверьте, - быстро ввернул вдруг генерал Иволгин,
ждавший точно на иголочках и желавший изо всех сил как-нибудь начать
разговор; он уселся рядом с Аглаей Ивановной; - конечно, дача имеет свои
права, - продолжал он, - и свои удовольствия, и прием такого необычайного
интруса для толкования Апокалипсиса есть затея как и другая, и даже затея
замечательная по уму, но я... Вы, кажется, смотрите на меня с удивлением?
Генерал Иволгин, имею честь рекомендоваться. Я вас на руках носил, Аглая
Ивановна.
- Очень рада. Мне знакомы Варвара Ардалионовна и Нина Александровна, -
пробормотала Аглая, всеми силами крепясь, чтобы не расхохотаться.
Лизавета Прокофьевна вспыхнула. Что-то давно накопившееся в ее душе
вдруг потребовало исхода. Она терпеть не могла генерала Иволгина, с которым
когда-то была знакома, только очень давно.
- Лжешь, батюшка, по своему обыкновению, никогда ты ее на руках не
носил, - отрезала она ему в негодовании.
- Вы забыли, maman, ей богу носил, в Твери, - вдруг подтвердила Аглая.
- Мы тогда жили в Твери. Мне тогда лет шесть было, я помню. Он мне стрелку и
лук сделал, и стрелять научил, и я одного голубя убила. Помните, мы с вами
голубя вместе убили?
- А мне тогда каску из картона принес и шпагу деревянную, и я помню! -
вскричала Аделаида.
- И я это помню, - подтвердила Александра. - Вы еще тогда за раненого
голубя перессорились, и вас по углам расставили; Аделаида так и стояла в
каске и со шпагой.
Генерал, объявивший Аглае, что он ее на руках носил, сказал это так,
чтобы только начать разговор, и единственно потому, что он почти всегда так
начинал разговор со всеми молодыми людьми, если находил нужным с ними
познакомиться, Но на этот раз случилось, как нарочно, что он сказал правду
и, как нарочно, правду эту он и сам забыл. Так что, когда Аглая вдруг
подтвердила теперь, что она с ним вдвоем застрелила голубя, память его разом
осветилась, и он вспомнил обо всем об этом сам до последней подробности, как
нередко вспоминается в летах преклонных что-нибудь из далекого прошлого.
Трудно передать, что в этом воспоминании так сильно могло подействовать на
бедного и, по обыкновению, несколько хмельного генерала; но он был вдруг
необыкновенно растроган.
- Помню, все помню! - вскричал он. - Я был тогда штабс-капитаном. Вы -
такая крошка, хорошенькая. Нина Александровна... Ганя... Я был у вас...
принят. Иван Федорович...
- И вот, видишь, до чего ты теперь дошел! - подхватила генеральша. -
Значит, все-таки не пропил своих благородных чувств, когда так
подействовало! А жену измучил. Чем бы детей руководить, а ты в долговом
сидишь. Ступай, батюшка, отсюда, зайди куда-нибудь, встань за дверь в уголок
и поплачь, вспомни свою прежнюю невинность, авось бог простит. Поди-ка,
поди, я тебе серьезно говорю. Ничего нет лучше для исправления, как прежнее
с раскаянием вспомнить. Но повторять о том, что говорят серьезно, было
нечего: генерал, как и все постоянно хмельные люди, был очень чувствителен,
и как все слишком упавшие хмельные люди, не легко переносил воспоминания из
счастливого прошлого. Он встал и смиренно направился к дверям, так что
Лизавете Прокофьевне сейчас же и жалко стало его.
- Ардалион Александрыч, батюшка! - крикнула она ему вслед, - остановись
на минутку; все мы грешны; когда будешь чувствовать, что совесть тебя меньше
укоряет, приходи ко мне, посидим, поболтаем о прошлом-то. Я ведь еще, может,
сама тебя в пятьдесят раз грешнее; ну, а теперь прощай, ступай, нечего тебе
тут... - испугалась она вдруг, что он воротится.
- Вы бы пока не ходили за ним, - остановил князь Колю, который
побежал-было вслед за отцом. - А то через минуту он подосадует, и вся минута
испортится.
- Это правда, не тронь его; через полчаса поди, - решила Лизавета
Прокофьевна.
- Вот что значит хоть раз в жизни правду сказать, до слез
подействовало! - осмелился вклеить Лебедев.
- Ну уж и ты-то, батюшка, должно быть, хорош, коли правда то, что я
слышала, - осадила его сейчас же Лизавета Прокофьевна.
Взаимное положение всех гостей, собравшихся у князя, мало-по-малу
определилось. Князь, разумеется, в состоянии был оценить и оценил всю
степень участия к нему генеральши и ее дочерей и, конечно, сообщил им
искренно, что и сам он сегодня же, еще до посещения их, намерен был
непременно явиться к ним, несмотря ни на болезнь свою, ни на поздний час.
Лизавета Прокофьевна, поглядывая на гостей его, ответила, что это и сейчас
можно исполнить. Птицын, человек вежливый и чрезвычайно уживчивый, очень
скоро встал и отретировался во флигель к Лебедеву, весьма желая увести с
собой и самого Лебедева. Тот обещал придти скоро; тем временем Варя
разговорилась с девицами и осталась. Она и Ганя были весьма рады отбытию
генерала; сам Ганя тоже скоро отправился вслед за Птицыным. В те же
несколько минут, которые он пробыл на террасе при Епанчиных, он держал себя
скромно, с достоинством, и нисколько не потерялся от решительных взглядов
Лизаветы Прокофьевны, два раза оглядевшей его с головы до ног.
Действительно, можно было подумать знавшим его прежде, что он очень
изменился. Это очень понравилось Аглае.
- Ведь это Гаврила Ардалионович вышел? - спросила она вдруг, как любила
иногда делать, громко, резко, прерывая своим вопросом разговор других и ни к
кому лично не обращаясь.
- Он, - ответил князь.
- Едва узнала его. Он очень изменился и... гораздо к лучшему.
- Я очень рад за него, - сказал князь.
- Он был очень болен, - прибавила Варя с радостным соболезнованием.
- Чем это изменился к лучшему? - в гневливом недоумении и чуть не
перепугавшись, спросила Лизавета Прокофьевна, - откуда взяла? Ничего нет
лучшего. Что именно тебе кажется лучшего?
- Лучше "рыцаря бедного" ничего нет лучшего! - провозгласил вдруг Коля,
стоявший все время у стула Лизаветы Прокофьевны.
- Это я сам тоже думаю, - сказал князь Щ. и засмеялся.
- Я совершенно того же мнения, - торжественно провозгласила Аделаида.
- Какого "рыцаря бедного"? - спрашивала генеральша, с недоумением и
досадой оглядывая всех говоривших, но увидев, что Аглая вспыхнула, с сердцем
прибавила: - Вздор какой-нибудь! Какой такой "рыцарь бедный"?
- Разве в первый раз мальчишке этому, фавориту вашему, чужие слова
коверкать! - с надменным негодованием ответила Аглая.
В каждой гневливой выходке Аглаи (а она гневалась очень часто), почти
каждый раз, несмотря на всю видимую ее серьезность и неумолимость,
проглядывало столько еще чего-то детского, нетерпеливо школьного и плохо
припрятанного, что не было возможности иногда, глядя на нее, не засмеяться,
к чрезвычайной, впрочем, досаде Аглаи, не понимавшей чему смеются, и "как
могут, как смеют они смеяться". Засмеялись и теперь сестры, князь Щ., и даже
улыбнулся сам князь Лев Николаевич, тоже почему-то покрасневший. Коля
хохотал и торжествовал. Аглая рассердилась не на шутку и вдвое похорошела. К
ней чрезвычайно шло ее смущение, и тут же досада на самое себя за это
смущение.
- Мало он ваших-то слов перековеркал, - прибавила она.
- Я на собственном вашем восклицании основываюсь! - прокричал Коля. -
Месяц назад вы Дон-Кихота перебирали и воскликнули эти слова, что нет лучше
"рыцаря бедного". Не знаю, про кого вы тогда говорили: про Дон-Кихота или
про Евгения Павлыча, или еще про одно лицо, но только про кого-то говорили,
и разговор шел длинный...
- Ты, я вижу, уж слишком много позволяешь себе, мой милый, с своими
догадками, - с досадой остановила его Лизавета Прокофьевна.
- Да разве я один? - не умолкал Коля: - все тогда говорили, да и теперь
говорят; вот сейчас князь Щ. и Аделаида Ивановна и все объявили, что стоят
за "рыцаря бедного", стало быть, "рыцарь-то бедный" существует и непременно
есть, а по-моему, если бы только не Аделаида Ивановна, так все бы мы давно
уж знали, кто такой "рыцарь бедный".
- Я-то чем виновата, - смеялась Аделаида.
- Портрет не хотели нарисовать - вот чем виноваты! Аглая Ивановна
просила вас тогда нарисовать портрет "рыцаря бедного" и рассказала даже весь
сюжет картины, который сама и сочинила, помните сюжет-то? Вы не хотели...
- Да как же бы я нарисовала, кого? По сюжету выходит, что этот "рыцарь
бедный" С лица стальной решетки Ни пред кем не подымал. Какое же тут лицо
могло выйти? Что нарисовать: решетку? Аноним?
- Ничего не понимаю, какая там решетка! - раздражалась генеральша,
начинавшая очень хорошо понимать про себя, кто такой подразумевался под
названием (и, вероятно, давно уже условленным) "рыцаря бедного". Но особенно
взорвало ее, что князь Лев Николаевич тоже смутился и наконец совсем
сконфузился, как десятилетний мальчик. - Да что, кончится или нет эта
глупость? Растолкуют мне или нет этого "рыцаря бедного"? Секрет что ли
какой-нибудь такой ужасный, что и подступиться нельзя?
Но все только продолжали смеяться.
- Просто-за-просто, есть одно странное русское стихотворение, -
вступился наконец князь Щ., очевидно, желая поскорее замять и переменить
разговор: - про "рыцаря бедного", отрывок без начала и конца. С месяц назад
как-то раз смеялись все вместе после обеда и искали, по обыкновению, сюжета
для будущей картины Аделаиды Ивановны. Вы знаете, что общая семейная задача
давно уже в том, чтобы сыскать сюжет для картины Аделаиды Ивановны. Тут и
напали на "рыцаря бедного", кто первый, не помню...
- Аглая Ивановна! - вскричал Коля.
- Может быть, согласен, только я не помню, - продолжал князь Щ. - Одни
над...


