idiot
страница №4
...ед ним настол обгорелую пачку денег, подаренных ему Настасьей Филипповной, когда он
лежал в обмороке. Он настойчиво просил князя при первой возможности
возвратить этот подарок обратно Настасье Филипповне. Когда Ганя входил к
князю, то был в настроении враждебном и почти отчаянном; но между ним и
князем было сказано будто бы несколько каких "то слов, после чего Ганя
просидел у князя два часа и все время рыдал прегорько. Расстались оба в
отношениях дружеских.
Это известие, дошедшее до всех Епанчиных, было, как подтвердилось
впоследствии, совершенно точно. Конечно, странно, что такого рода известия
могли так скоро доходить и узнаваться; все происшедшее, например, у Настасьи
Филипповны стало известно в доме Епанчиных чуть не на другой же день и даже
в довольно точных подробностях. По поводу же известий о Гавриле
Ардалионовиче можно было бы предположить, что они занесены были к Епанчиным
Варварой Ардалионовной, как-то вдруг появившеюся у девиц Епанчиных и даже
ставшею у них очень скоро на очень короткую ногу, что чрезвычайно удивляло
Лизавету Прокофьевну. Но Варвара Ардалионовна, хоть и нашла почему-то нужным
так близко сойтись с Епанчиными, но о брате своем с ними говорить наверно не
стала бы. Это была тоже довольно гордая женщина, в своем только роде,
несмотря на то, что завела дружбу там, откуда ее брата почти выгнали. Прежде
того она хоть и была знакома с девицами Епанчиными, но виделись они редко. В
гостиной, впрочем, она и теперь почти не показывалась и заходила, точно
забегала, с заднего крыльца. Лизавета Прокофьевна никогда не жаловала ее, ни
прежде, ни теперь, хоть и очень уважала Нину Александровну, маменьку Варвары
Ардалионовны. Она удивлялась, сердилась, приписывала знакомство с Варей
капризам и властолюбию своих дочерей, которые "уж и придумать не знают, что
ей сделать напротив", а Варвара Ардалионовна все-таки продолжала ходить к
ним до и после своего замужества.
Но прошло с месяц по отъезде князя, и генеральша Епанчина получила от
старухи княгини Белоконской, уехавшей недели две пред тем в Москву к своей
старшей замужней дочери, письмо, и письмо это произвело на нее видимое
действие. Она хоть и ничего не сообщила из него ни дочерям, ни Ивану
Федоровичу, но по многим признакам стало заметно в семье, что она как-то
особенно возбуждена, даже взволнована. Стала как-то особенно странно
заговаривать с дочерьми и все о таких необыкновенных предметах; ей видимо
хотелось высказаться, но она почему-то сдерживалась. В день получения письма
она всех приласкала, даже поцеловала Аглаю и Аделаиду, в чем-то собственно
пред ними покаялась, но в чем именно, они не могли разобрать. Даже к Ивану
Федоровичу, которого целый месяц продержала в опале, стала вдруг
снисходительна. Разумеется, на другой же день она ужасно рассердилась на
свою вчерашнюю чувствительность и еще до обеда успела со всеми
перессориться, но к вечеру опять горизонт прояснился. Вообще целую неделю
она продолжала находиться в довольно ясном настроении духа, чего давно уже
не было.
Но еще чрез неделю от Белоконской получено было еще письмо, и в этот
раз генеральша уже решилась высказаться, Она торжественно объявила, что
"старуха Белоконская" (она иначе никогда не называла княгиню, говоря о ней
заочно) сообщает ей весьма утешительные сведения об этом... "чудаке, ну вот,
о князе-то!" Старуха его в Москве разыскала, справлялась о нем, узнала
что-то очень хорошее; князь наконец явился к ней сам и произвел на нее
впечатление почти чрезвычайное. "Видно из того, что она его каждый день
пригласила ходить к ней по утрам, от часу до двух, и тот каждый день к ней
таскается и до сих пор не надоел", заключила генеральша, прибавив к тому,
что чрез "старуху" князь в двух-трех домах хороших стал принят. "Это хорошо,
что сиднем не сидит и не стыдится, как дурак". Девицы, которым все эта было
сообщено, тотчас заметили, что маменька что-то очень много из письма своего
от них скрыла. Может быть, они узнали это чрез Варвару Ардалионовну, которая
могла знать и, конечно, знала все, что знал Птицын о князе и о пребывании
его в Москве. А Птицыну могло быть известно даже больше, чем всем. Но
человек он был чрезмерно молчаливый в деловом отношении, хотя Варе,
разумеется, и сообщал. Генеральша тотчас же и еще более не полюбила за это
Варвару Ардалионовну.
Но как бы то ни было, а лед был разбит, и о князе вдруг стало возможным
говорить вслух. Кроме того, еще раз ясно обнаружилось то необыкновенное
впечатление и тот уже не в меру большой интерес, который возбудил и оставил
по себе князь в доме Епанчиных. Генеральша даже подивилась впечатлению,
произведенному на ее дочек известиями из Москвы. А дочки тоже подивились на
свою мамашу, так торжественно объявившую им, что "главнейшая черта ее жизни
- беспрерывная ошибка в людях", и в то же самое время поручавшую князя
вниманию "могущественной" старухи Белоконской в Москве, при чем, конечно,
пришлось выпрашивать ее внимания Христом да богом, потому что "старуха" была
в известных случаях туга на подъем.
Но как только лед был разбит и повеяло новым ветром, поспешил
высказаться и генерал. Оказалось, что и тот необыкновенно интересовался.
Сообщил он, впрочем, об одной только "деловой стороне предмета". Оказалось,
что он, в интересах князя, поручил наблюдать за ним, и особенно за
руководителем его Салазкиным, двум каким-то очень благонадежным и
влиятельным в своем роде в Москве господам. Все, что говорилось о
наследстве, "так сказать о факте наследства", оказалось верным, но что самое
наследство в конце концов оказывается вовсе не так значительным, как об нем
сначала распространили. Состояние на половину запутано; оказались долги,
оказались какие-то претенденты, да и князь, несмотря на все руководства, вел
себя самым неделовым образом. "Конечно, дай ему бог": теперь, когда "лед
молчания" разбит, генерал рад заявить об этом "от всей искренности" души,
потому "малый хоть немного и того", но все-таки стоит того. А между тем
все-таки тут наглупил: явились, например, кредиторы покойного купца, по
документам спорным, ничтожным, а иные, пронюхав о князе, так и вовсе без
документов, и что же? Князь почти всех удовлетворил, несмотря на
представления друзей о том, что все эти людишки и кредиторишки совершенно
без прав; и потому только удовлетворил, что действительно оказалось, что
некоторые из них в самом деле пострадали.
Генеральша на это отозвалась, что в этом роде ей и Белоконская пишет, и
что "это глупо, очень глупо; дурака не вылечишь", резко прибавила она, но по
лицу ее видно было, как она рада была поступкам этого "дурака". В заключение
всего генерал заметил, что супруга его принимает в князе участие точно как
будто в родном своем сыне, и что Аглаю она что-то ужасно стала ласкать; видя
это, Иван Федорович принял на некоторое время весьма деловую осанку.
Но все это приятное настроение опять-таки существовала недолго. Прошло
всего две недели, и что-то вдруг опять изменилось, генеральша нахмурилась, а
генерал, пожав несколько раз плечами, подчинился опять "льду молчания". Дело
в том, что всего две недели назад он получил под рукой одно известие, хоть и
короткое и потому не совсем ясное, но зато верное, о том, что Настасья
Филипповна, сначала пропавшая в Москве, разысканная потом в Москве же
Рогожиным, потом опять куда-то пропавшая и опять им разысканная, дала
наконец ему почти верное слово выйти за него замуж. И вот всего только две
недели спустя вдруг получено было его превосходительством сведение, что
Настасья Филипповна бежала в третий раз, почти что из-под венца, и на этот
раз пропала где-то в губернии, а между тем исчез из Москвы и князь Мышкин,
оставив все свои дела на попечение Салазкина, "с нею ли, или просто бросился
за ней - неизвестно, но что-то тут есть", заключил генерал. Лизавета
Прокофьевна тоже и с своей стороны получила какие-то неприятные сведения. В
конце концов, два месяца после выезда князя почти всякий слух о нем в
Петербурге затих окончательно, а в доме Епанчиных "лед молчания" уже и не
разбивался. Варвара Ардалионовна, впрочем, все-таки навещала девиц.
Чтобы закончить о всех этих слухах и известиях, прибавим и то, что у
Епанчиных произошло к весне очень много переворотов, так что трудно было не
забыть о князе, который и сам не давал, а может быть, и не хотел подать о
себе вести, В продолжение зимы мало-по-малу наконец решили отправиться на
лето за границу, то-есть Лизавета Прокофьевна с дочерьми; генералу,
разумеется, нельзя было тратить время на "пустое развлечение". Решение
состоялось по чрезвычайному и упорному настоянию девиц, совершенно
убедившихся что за границу их оттого не хотят везти, что у родителей
беспрерывная забота выдать их замуж и искать им женихов. Может быть, и
родители убедились наконец, что женихи могут встретиться и за границей, и
что поездка на одно лето не только ничего не может расстроить, но пожалуй,
еще даже "может способствовать". Здесь кстати упомянуть, что бывший в
проекте брак Афанасия Ивановича Тоцкого и старшей Епанчиной совсем
расстроился, и формальное предложение его вовсе не состоялось! Случилось это
как-то само собой, без больших разговоров и безо всякой семейной борьбы. Со
времени отъезда князя все вдруг затихло с обеих сторон. Вот и это
обстоятельство вошло отчасти в число причин тогдашнего тяжелого настроения в
семействе Епанчиных, хотя генеральша и высказала тогда же, что она теперь
рада "обеими руками перекреститься". Генерал, хотя и был в опале и
чувствовал, что сам виноват, но все-таки надолго надулся; жаль ему было
Афанасия Ивановича: "такое состояние и ловкий такой человек!" Недолго спустя
генерал узнал, что Афанасий Иванович пленился одною заезжею француженкой
высшего общества, маркизой и легитимисткой, что брак состоится, и что
Афанасия Ивановича увезут в Париж, а потом куда-то в Бретань. "Ну, с
француженкой пропадет", решил генерал.
А Епанчины готовились к лету выехать. И вдруг произошло обстоятельство,
которое опять все переменило по-новому, и поездка опять была отложена к
величайшей радости генерала и генеральши. В Петербург пожаловал из Москвы
один князь, князь Ч., известный, впрочем, человек, и известный с весьма я
весьма хорошей точки. Это был один из тех людей, или даже, можно сказать,
деятелей последнего времени, честных, скромных, которые искренно и
сознательно желают полезного, всегда работают и отличаются тем редким и
счастливым качеством, что всегда находят работу. Не выставляясь на показ,
избегая ожесточения и празднословия партий, не считая себя в числе первых,
князь понял однако многое из совершающегося в последнее время весьма
основательно. Он прежде служил, потом стал принимать участие и в земской
деятельности. Кроме того, был полезным корреспондентом нескольких русских
ученых обществ. Сообща с одним знакомым техником, он способствовал,
собранными сведениями и изысканиями, более верному направлению одной из
важнейших проектированных железных дорог. Ему было лет тридцать пять.
Человек он был самого высшего света" и кроме того с состоянием, "хорошим,
серьезным, неоспоримым", как отозвался генерал, имевший случай по одному
довольно серьезному делу сойтись и познакомиться с князем у графа, своего
начальника. Князь, из некоторого особенного любопытства, никогда не избегал
знакомства с русскими "деловыми людьми". Случилось, что князь познакомился и
с семейством генерала. Аделаида Ивановна, средняя из трех сестер, произвела
на него довольно сильное впечатление. К весне князь объяснился. Аделаиде он
очень понравился, понравился и Лизавете Прокофьевне. Генерал был очень рад.
Само собою разумеется, поездка было отложена. Свадьба назначалась весной.
Поездка, впрочем, могла бы и к средине и к концу лета состояться, хотя
бы только в виде прогулки на месяц или на два Лизаветы Прокофьевны с двумя
оставшимися при ней дочерьми, чтобы рассеять грусть по оставившей их
Аделаиде. Но произошло опять нечто новое: уже в конце весны (свадьба
Аделаиды несколько замедлилась и была отложена до средины лета) князь Ч.
ввел в дом Епанчиных одного из своих дальних родственников, довольно хорошо,
впрочем, ему знакомого. Это был некто Евгений Павлович Р., человек еще
молодой, лет двадцати восьми, флигель-адъютант, писанный красавец собой,
"знатного рода", человек остроумный, блестящий, "новый", "чрезмерного
образования" и - какого-то уж слишком неслыханного богатства. Насчет этого
последнего пункта генерал был всегда осторожен. Он сделал справки:
"действительно что-то такое оказывается - хотя, впрочем, надо еще
проверить". Этот молодой и с "будущностью" флигель-адъютант был сильно
возвышен отзывом старухи Белоконской из Москвы. Одна только слава за ним
была несколько щекотливая: несколько связей, и, как уверяли, "побед" над
какими-то несчастными сердцами. Увидев Аглаю, он стал необыкновенно усидчив
в доме Епанчиных. Правда, ничего еще не было сказано, даже намеков никаких
не было сделано; но родителям все-таки казалось, что нечего этим летом
думать о заграничной поездке. Сама Аглая, может быть, была и другого мнения.
Происходило это уже почти пред самым вторичным появлением нашего героя
на сцену нашего рассказа. К этому времени, судя на взгляд, бедного князя
Мышкина уже совершенно успели в Петербурге забыть. Если б он теперь вдруг
явился между знавшими его, то как бы с неба упал. А между тем мы все-таки
сообщим еще один факт и тем самым закончим наше введение.
Коля Иволгин, по отъезде князя, сначала продолжал свою прежнюю жизнь,
то-есть ходил в гимназию, к приятелю своему Ипполиту, смотрел за генералом и
помогал Варе по хозяйству, то-есть был у ней на побегушках. Но жильцы быстро
исчезли: Фердыщенко съехал куда-то три дня спустя после приключения у
Настасьи Филипповны и довольно скоро пропал, так что о нем и всякий слух
затих; говорили, что где-то пьет, но неутвердительно. Князь уехал в Москву;
с жильцами было покончено. Впоследствии, когда Варя уже вышла замуж, Нина
Александровна и Ганя переехали вместе с ней к Птицыну, в Измайловский полк;
что же касается до генерала Иволгина, то с ним почти в то же самое время
случилось одно совсем непредвиденное обстоятельство: его посадили в долговое
отделение. Препровожден он был туда приятельницей своей, капитаншей, по
выданным ей в разное время документам, ценой тысячи на две. Все это
произошло для него совершенным сюрпризом, и бедный генерал был "решительно
жертвой своей неумеренной веры в благородство сердца человеческого, говоря
вообще". Взяв успокоительную привычку подписывать заемные письма и векселя,
он и возможности не предполагал их воздействия, хотя бы когда-нибудь, все
думал, что это так. Оказалось не так. "Доверяйся после этого людям,
выказывай благородную доверчивость!" - восклицал он в горести, сидя с новыми
приятелями, в доме Тарасова, за бутылкой вина и рассказывая им анекдоты про
осаду Карса и про воскресшего солдата. Зажил он, впрочем, отлично. Птицын и
Варя говорили, что это его настоящее место и есть; Ганя вполне подтвердил
это. Одна только бедная Нина Александровна горько плакала втихомолку (что
даже удивляло домашних) и, вечно хворая, таскалась, как только могла чаще, к
мужу на свидания в Измайловский полк.
Но со времени "случая с генералом", как выражался Коля, и вообще с
самого замужества сестры, Коля почти совсем у них отбился от рук и до того
дошел, что в последнее время даже редко являлся и ночевать в семью. По
слухам, он завел множество новых знакомств; кроме того, стал слишком
известен и в долговом отделении. Нина Александровна там без него и обойтись
не могла; дома же его даже и любопытством теперь не беспокоили. Варя, так
строго обращавшаяся с ним прежде, не подвергала его теперь ни малейшему
допросу об его странствиях; а Ганя, к большому удивлению домашних, говорил и
даже сходился с ним иногда совершенно дружески, несмотря на всю свою
ипохондрию, чего никогда не бывало прежде, так как двадцатисемилетний Ганя
естественно не обращал на своего пятнадцатилетнего брата ни малейшего
дружелюбного внимания, обращался с ним грубо, требовал к нему от всех
домашних одной только строгости и постоянно грозился "добраться до его
ушей", что и выводило Колю "из последних границ человеческого терпения".
Можно было подумать, что теперь Коля иногда даже становился необходимым
Гане. Его очень поразило, что Ганя возвратил тогда назад деньги; за это он
многое был готов простить ему.
Прошло месяца три по отъезде князя, и в семействе Иволгиных услыхали,
что Коля вдруг познакомился с Епанчиными и очень хорошо принят девицами.
Варя скоро узнала об этом; Коля, впрочем, познакомился не чрез Варю, а "сам
от себя". Мало-по-малу его у Епанчиных полюбили. Генеральша была им сперва
очень недовольна, но вскоре стала его ласкать "за откровенность и за то, что
не льстит". Что Коля не льстил, то это было вполне справедливо; он сумел
стать у них совершенно на равную и независимую ногу, хоть и читал иногда
генеральше книги и газеты, - но он и всегда бывал услужлив. Раза два он
жестоко, впрочем, поссорился с Лизаветой Прокофьевной, объявил ей, что она
деспотка, и что нога его не будет в ее доме. В первый раз спор вышел из-за
"женского вопроса", а во второй раз из-за вопроса, в которое время года
лучше ловить чижиков? Как ни невероятно, но генеральша на третий день после
ссоры прислала ему с лакеем записку, прося непременно пожаловать; Коля не
ломался и тотчас же явился. Одна Аглая была постоянно почему-то не
расположена к нему и обращалась с ним свысока. Ее-то и суждено было отчасти
удивить ему. Один раз, - это было на Святой, - улучив минуту наедине, Коля
подал Аглае письмо, сказав только, что ведено передать ей одной, Аглая
грозно оглядела "самонадеянного мальчишку", но Коля не стал ждать и вышел.
Она развернула записку и прочла:
"Когда-то вы меня почтили вашею доверенностью. Может быть, вы меня
совсем теперь позабыли. Как это так случилось, что я к вам пишу? Я не знаю;
но у меня явилось неудержимое желание напомнить вам о себе и именно вам.
Сколько раз вы все три бывали мне очень нужны, но из всех трех я видел одну
только вас. Вы мне нужны, очень нужны. Мне нечего писать вам о себе, нечего
рассказывать. Я и не хотел того; мне ужасно бы желалось, чтобы вы были
счастливы. Счастливы ли вы? Вот это только я и хотел вам сказать. "Ваш брат
Кн. Л. Мышкин".
Прочтя эту коротенькую и довольно бестолковую записку Аглая вся вдруг
вспыхнула и задумалась. Нам трудно бы было передать течение ее мыслей. Между
прочим, она спросила себя: "показывать ли кому-нибудь?" Ей как-то было
стыдно. Кончила, впрочем, тем, что с насмешливою и странною улыбкой кинула
письмо в свой столик. Назавтра опять вынула и заложила в одну толстую,
переплетенную в крепкий корешок книгу (она и всегда так делала с своими
бумагами, чтобы поскорее найти, когда понадобится). И уж только чрез неделю
случилось ей разглядеть, какая была это книга? Это был Дон-Кихот Ламанчский.
Аглая ужасно расхохоталась - неизвестно чему.
Неизвестно тоже, показала ли она свое приобретение которой-нибудь из
сестер.
Но когда она еще читала письмо, ей вдруг пришло в голову: неужели же
этот самонадеянный мальчишка и фанфаронишка выбран князем в корреспонденты
и, пожалуй, чего доброго, единственный его здешний корреспондент? Хоть и с
видом необыкновенного пренебрежения, но все-таки она взяла Колю к допросу.
Но всегда обидчивый "мальчишка" не обратил на этот раз ни малейшего внимания
на пренебрежение: весьма коротко и довольно сухо объяснил он Аглае, что хотя
он и сообщил князю на всякий случай свой постоянный адрес пред самым выездом
князя из Петербурга и при этом предложил свои услуги, но что это первая
комиссия, которую он получил от него, и первая его записка к нему, а в
доказательство слов своих представил и письмо, полученное собственно им
самим. Аглая не посовестилась и прочла. В письме к Коле было:
"Милый Коля, будьте так добры, передайте при сем прилагаемую и
запечатанную записку Аглае Ивановне. Будьте здоровы". "Любящий вас Кн. Л.
Мышкин".
- Все-таки смешно доверяться такому пузырю, - обидчиво произнесла
Аглая, отдавая Коле записку, и презрительно прошла мимо него.
Этого уже Коля не мог вынести: он же как нарочно для этого случая
выпросил у Гани, не объясняя ему причины, надеть его совершенно еще новый
зеленый шарф. Он жестоко обиделся.
II.
Был июнь в первых числах, и погода стояла в Петербурге уже целую неделю
на редкость хорошая. У Епанчиных была богатая собственная дача в Павловске.
Лизавета Прокофьевна вдруг взволновалась и поднялась; и двух дней не
просуетились, переехали.
На другой или на третий день после переезда Епанчиных, с утренним
поездом из Москвы прибыл и князь Лев Николаевич Мышкин. Его никто не
встретил в воксале; но при выходе из вагона князю вдруг померещился
странный, горячий взгляд чьих-то двух глаз, в толпе, осадившей прибывших с
поездом. Поглядев внимательнее, он уже ничего более не различил. Конечно,
только померещилось; но впечатление осталось неприятное. К тому же князь и
без того был грустен и задумчив и чем-то казался озабоченным.
Извозчик довез его до одной гостиницы, не далеко от Литейной. Гостиница
была плохенькая. Князь занял две небольшие комнаты, темные и плохо
меблированные, умылся, оделся, ничего не спросил и торопливо вышел, как бы
боясь потерять время или не застать кого-то дома.
Если бы кто теперь взглянул на него из прежде знавших его полгода назад
в Петербурге, в его первый приезд, то пожалуй бы и заключил, что он
наружностью переменился гораздо к лучшему. Но вряд ли это было так. В одной
одежде была полная перемена: все платье было другое, сшитое в Москве и
хорошим портным; но и в платье был недостаток: слишком уж сшито было по моде
(как и всегда шьют добросовестные, но не очень талантливые портные) и сверх
того на человека, нисколько этим не интересующегося, так что при
внимательном взгляде на князя слишком большой охотник посмеяться, может
быть, и нашел бы чему улыбнуться. Но мало ли отчего бывает смешно?
Князь взял извозчика и отправился на Пески. В одной из Рождественских
улиц он скоро отыскал один небольшой деревянный домик. К удивлению его, этот
домик оказался красивым на вид, чистеньким, содержащимся в большом порядке,
с палисадником, в котором росли цветы. Окна на улицу были отворены, и из них
слышался резкий, непрерывный говор, почти крик, точно кто-нибудь читал вслух
или даже говорил речь; голос прерывался изредка смехом нескольких звонких
голосов. Князь вошел во двор, поднялся на крылечко и спросил господина
Лебедева.
- Да вон они, - отвечала отворившая дверь кухарка с засученными по
локоть рукавами, ткнув пальцем в "гостиную", В этой гостиной, обитой
темноголубого цвета бумагой и убран ной чистенько и с некоторыми
претензиями, то-есть с круглым столом и диваном, с бронзовыми часами под
колпаком, с узеньким в простенке зеркалом и с стариннейшею небольшою люстрой
со стеклышками, спускавшеюся на бронзовой цепочке с потолка, посреди комнаты
стоял сам господин Лебедев, спиной к входившему князю, в жилете, но без
верхнего платья, по-летнему, и, бия себя в грудь, горько ораторствовал на
какую-то тему. Слушателями были: мальчик лет пятнадцати, с довольно веселым
и неглупым лицом и с книгой в руках, молодая девушка лет двадцати, вся в
трауре и с грудным ребенком на руках, тринадцатилетняя девочка, тоже в
трауре, очень смеявшаяся и ужасно разевавшая при этом рот и наконец один
чрезвычайно странный слушатель, лежавший на диване малый лет двадцати,
довольно красивый, черноватый, с длинными, густыми волосами, с черными
большими глазами, с маленькими поползновениями на бакенбарды и бородку. Этот
слушатель, казалось, часто прерывал и оспаривал ораторствовавшего Лебедева;
тому-то, вероятно, и смеялась остальная публика.
- Лукьян Тимофеич, а Лукьян Тимофеич! Вишь ведь! Да глянь сюда!.. Ну,
да пусто бы вам совсем!
И кухарка ушла, махнув руками и рассердившись так, что даже вся
покраснела.
Лебедев оглянулся и, увидев князя, стоял некоторое время как бы
пораженный громом, потом бросился к нему с подобострастною улыбкой, но на
дороге опять как бы замер, проговорив впрочем:
- Си-си-сиятельнейший князь!
Но вдруг, все еще как бы не в силах добыть контенансу, оборотился и, ни
с того, ни с сего, набросился сначала на девушку в трауре, державшую на
руках ребенка, так что та даже несколько отшатнулась от неожиданности, но
тотчас же, оставив ее, накинулся на тринадцатилетнюю девочку, торчавшую на
пороге в следующую комнату и продолжавшую улыбаться остатками еще недавнего
смеха. Та не выдержала крика и тотчас же дала стречка в кухню; Лебедев даже
затопал ей вслед ногами, для пущей острастки, но встретив взгляд князя,
глядевшего с замешательством, произнес в объяснение:
- Для... почтительности, хе-хе-хе!
- Вы все это напрасно... - начал было князь.
- Сейчас, сейчас, сейчас... как вихрь!
И Лебедев быстро исчез из комнаты. Князь посмотрел в удивлении на
девушку, на мальчика и на лежавшего на диване; все они смеялись. Засмеялся и
князь.
- Пошел фрак надеть, - сказал мальчик.
- Как это все досадно, - начал было князь, - а я было думал... скажите,
он...
- Пьян, вы думаете? - крикнул голос с дивана; - ни в одном глазу! Так
разве рюмки три, четыре, ну пять каких-нибудь есть, да это уж что ж, -
дисциплина.
Князь обратился было к голосу с дивана, но заговорила девушка и с самым
откровенным видом на своем миловидном лице сказала:
- Он поутру никогда много не пьет; если вы к нему за каким-нибудь
делом, то теперь и говорите. Самое время. Разве к вечеру когда воротится,
так хмелен; да и то теперь больше на ночь плачет и нам вслух из священного
писания читает, потому что у нас матушка пять недель как умерла.
- Это он потому убежал, что ему верно трудно стало вам отвечать, -
засмеялся молодой человек с дивана. - Об заклад побьюсь, что он уже вас
надувает и именно теперь обдумывает.
- Всего пять недель! Всего пять недель! - подхватил Лебедев,
возвращаясь уже во фраке, мигая глазами и таща из кармана платок для утирки
слез: - сироты!
- Да вы что все в дырьях-то вышли? - сказала девушка: - ведь тут за
дверью у вас лежит новешенький сюртук, не видели что ли?
- Молчи, стрекоза! - крикнул на нее Лебедев. - У, ты! - затопал было он
на нее ногами. Но в этот раз она только рассмеялась.
- Вы чего пугаете-то, я ведь не Таня, не побегу. А вот Любочку так,
пожалуй, разбудите, да еще родимчик привяжется... что кричите-то!
- Ни-ни-ни! Типун, типун... - ужасно испугался вдруг Лебедев, и,
бросаясь к спавшему на руках дочери ребенку, несколько раз с испуганным
видом перекрестил его. - Господи, сохрани, господи, предохрани! Это
собственный мой грудной ребенок, дочь Любовь, - обратился он к князю, - и
рождена в законнейшем браке от новопреставленной Елены, жены моей, умершей в
родах. А эта пиголица есть дочь моя Вера, в трауре... А этот, этот, о,
этот...
- Что осекся? - крикнул молодой человек: - да ты продолжай, не
конфузься.
- Ваше сиятельство! - с каким-то порывом воскликнул вдруг Лебедев: -
про убийство семейства Жемариных в газетах изволили проследить?
- Прочел, - сказал князь с некоторым удивлением.
- Ну, так вот это подлинный убийца семейства Жемариных, он самый и
есть!
- Что вы это? - сказал князь.
- То-есть, аллегорически говоря, будущий второй убийца будущего второго
семейства Жемариных, если таковое окажется. К тому и готовится...
Все засмеялись. Князю пришло на ум, что Лебедев и действительно, может
быть, жмется и кривляется потому только, что, предчувствуя его вопросы, не
знает как на них ответить и выгадывает время.
- Бунтует! Заговоры составляет! - кричал Лебедев, как бы уже не в силах
сдержать себя: - ну могу ли я, ну в праве ли я такого злоязычника, такую,
можно сказать, блудницу и изверга за родного племянника моего, за
единственного сына сестры моей Анисьи, покойницы, считать?
- Да перестань, пьяный ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал
адвокатством заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и
все высоким слогом с детьми дома говорит. Пред мировыми судьями пять дней
тому назад говорил. И кого же взялся защищать: не старуху, которая его
умоляла, просила, и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней,
все ее достояние себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера
какого-то, жида, за то, что пятьдесят рублей обещал ему дать...
- Пятьдесят рублей, если выиграю, и только пять, если проиграю, -
объяснил вдруг Лебедев совсем другим голосом, чем говорил доселе, а так, как
будто он никогда не кричал.
- Ну и сбрендил, конечно, не старые ведь порядки-то, только там
насмеялись над ним. Но он собой ужасно доволен остался; вспомните, говорит,
нелицеприятные господа судьи, что печальный старец, без ног, живущий честным
трудом, лишается последнего куска хлеба; вспомните мудрые слова
законодателя: "Да царствует милость в судах". И верите ли: каждое утро он
нам здесь эту же речь пересказывает, точь-в-точь, как там ее говорил; пятый
раз сегодня; вот пред самым вашим приходом читал, до того понравилось. Сам
на себя облизывается. И еще кого-то защищать собирается. Вы, кажется, князь
Мышкин? Коля мне про вас говорил, что умнее вас и на свете еще до сих пор не
встречал...
- И нет! И нет! И умнее на свете нет! - тотчас же подхватил Лебедев.
- Ну, этот, положим, соврал. Один вас любит, а другой у вас заискивает;
а я вам вовсе льстить не намерен, было бы вам это известно. Но не без смысла
же вы: вот рассудите-ка меня с ним. Ну, хочешь, вот князь нас рассудит? -
обратился он к дяде. - Я даже рад, князь, что вы подвернулись.
- Хочу! - решительно крикнул Лебедев и невольно оглянулся на публику,
которая начала опять надвигаться.
- Да что у вас тут такое? - проговорил князь, поморщившись.
У него действительно болела голова, к тому же он убеждался все больше и
больше, что Лебедев его надувает и рад, что отодвигается дело.
- Изложение дела. Я его племянник, это он не солгал, хоть и все лжет. Я
курса не кончил, но кончить хочу и на своем настою, потому что у меня есть
характер. А покамест, чтобы существовать, место одно беру в двадцать пять
рублей на железной дороге. Сознаюсь, кроме того, что он мне раза два, три
уже помог. У меня было двадцать рублей, и я их проиграл. Ну, верите ли,
князь, я был так подл, так низок, что я их проиграл!
- Мерзавцу, мерзавцу, которому не следовало и платить, - крикнул
Лебедев.
- Да, мерзавцу, но которому следовало заплатить, - продолжал молодой
человек. - А что он мерзавец, так это и я засвидетельствую, и не по тому
одному, что он тебя прибил. Это, князь, один забракованный офицер, отставной
поручик из прежней Рогожинской компании и бокс преподает. Все они теперь
скитаются, как их разогнал Рогожин. Но что хуже всего, так это то, что я
знал про него, что он мерзавец, негодяй и воришка, и все-таки сел с ним
играть, и что доигрывая последний рубль (мы в палки играли), я про себя
думал: проиграю, к дяде Лукьяну пойду, поклонюсь, не откажет. Это уж
низость, вот это так уж низость! Это уж подлость сознательная!
- Вот это так уж подлость сознательная! - повторил Лебедев.
- Ну, не торжествуй, подожди еще, - обидчиво крикнул племянник: - он и
рад. Я явился к нему, князь, сюда и признался во всем; я поступил
благородно, я себя не пощадил; я обругал себя пред ним, как только мог,
здесь все свидетели. Чтобы занять это место на железной дороге, мне
непременно нужно хоть как-нибудь экипироваться, потому что я весь в
лохмотьях. Вот, посмотрите на сапоги! Иначе на место явиться невозможно, а
не явись я к назначенному сроку, место займет другой, тогда я опять на
экваторе и когда-то еще другое место сыщу. Теперь я прошу у него всего
только пятнадцать рублей и обещаюсь, что никогда уже больше не буду просить
и сверх того в течение первых трех месяцев выплачу ему весь долг до
последней копейки. Я слово сдержу. Я умею на хлебе с квасом целые месяцы
просидеть, потому что у меня есть характер. За три месяца я получу семьдесят
пять рублей. С прежними я должен ему буду всего тридцать пять рублей, стало
быть, мне будет чем заплатить. Ну, пусть проценты назначит какие угодно,
чорт возьми! Не знает он что ли меня? спросите его, князь: прежде, когда он
мне помогал, платил я или нет? Отчего же теперь не хочет? Разозлился на то,
что я этому поручику заплатил; иной нет причины! Вот каков этот человек, ни
себе, ни другим!
- И не уходит! - вскричал Лебедев: - лег здесь и не уходит.
- Я так и сказал тебе. Не выйду, пока не дашь. Вы что-то улыбаетесь,
князь? Кажется, неправым меня находите?
- Я не улыбаюсь, но по-моему вы действительно несколько неправы, -
неохотно отозвался князь.
- Да уж говорите прямо, что совсем неправ, не виляйте; что за
"несколько"!
- Если хотите, то и совсем неправы.
- Если хочу! Смешно! Да неужели вы думаете, что я и сам не знаю, что
так щекотливо поступать, что деньги его, воля его, а с моей стороны выходит
насилие. Но вы, князь... жизни не знаете. Их не учи, так толку не будет. Их
надо учить. Ведь совесть у меня чиста; по совести, я убытку ему не принесу,
я с процентами возвращу. Нравственное он тоже удовлетворение получил: он
видел мое унижение. Чего же ему более? На что же он будет годиться,
пользы-то не принося? Помилуйте, что он сам-то делает? Спросите-ка что он с
другими творит, и как людей надувает? Чем он дом этот нажил? Да я голову на
отсечение дам, если он вас уже не надул и уже не обдумал, как бы вас еще
дальше надуть! Вы улыбаетесь, не верите?
- Мне кажется, это все не совсем подходит к вашему делу! - заметил
князь.
- Я вот уже третий день здесь лежу и чего нагляделся! - кричал молодой
человек, не слушая: - представьте себе, что он вот этого ангела, вот эту
девушку, теперь сироту, мою двоюродную сестру, свою дочь, подозревает, у ней
каждую ночь милых друзей ищет! Ко мне сюда потихоньку приходит, под диваном
у меня тоже разыскивает. С ума спятил от мнительности; во всяком углу воров
видит. Всю ночь поминутно вскакивает, то окна смотрит, хорошо ли заперты, то
двери пробует, в печку заглядывает, да этак в ночь-то раз по семи. За
мошенников в суде стоит, а сам ночью раза по три молиться встает, вот здесь
в зале, на коленях, лбом и стучит по получасу, и за кого-кого ни молится,
чего-чего ни причитает, спьяна-то? За упокой души графини Дюбарри молился, я
слышал своими ушами; Коля тоже слышал: совсем с ума спятил!
- Видите, слышите, как он меня страмит, князь! - покраснев и
действительно выходя из себя, вскричал Лебедев. - А того не знает, что,
может быть, я, пьяница и потаскун, грабитель и лиходей, за одно только и
стою, что вот этого зубоскала, еще младенца, в свивальники обертывал, да в
корыте мыл, да у нищей, овдовевшей сестры Анисьи, я, такой же нищий, по
ночам просиживал, напролет не спал, за обоими ими больными ходил, у дворника
внизу дрова воровал, ему песни пел, в пальцы прищелкивал, с голодным-то
брюхом, вот и выняньчил, вон он смеется теперь надо мной! Да и какое тебе
дело, если б я и впрямь за упокой графини Дюбарри когда-нибудь, однажды, лоб
перекрестил? Я, князь, четвертого дня, первый раз в жизни, ее жизнеописание
в лексиконе прочел, Да знаешь ли ты, что такое была она, Дюбарри? Говори,
знаешь иль нет?
- Ну вот, ты один только и знаешь? - насмешливо, но нехотя пробормотал
молодой человек.
- Это была такая графиня, которая, из позору выйдя, вместо королевы
заправляла, и которой одна великая императрица в собственноручном письме
своем "ma cousine" написала. Кардинал, нунций папский, ей, на леве-дю-руа
(знаешь, что такое было леве-дю-руа?) чулочки шелковые на обнаженные ее
ножки сам вызвался надеть, да еще, за честь почитая, - этакое-то высокое и
святейшее лицо! Знаешь ты это? По лицу вижу, что не знаешь! Ну, как она
померла? Отвечай, коли знаешь!
- Убирайся! Пристал.
- Умерла она так, что после этакой-то чести, этакую бывшую властелинку
потащил на гильотину палач Самсон, заневинно, на потеху пуасардок парижских,
а она и не понимает, что с ней происходит, от страху. Видит, что он ее за
шею под нож нагибает и пинками подталкивает, - те-то смеются, - и стала
кричать: "Encore un moment, monsieur le bourreau, encore un moment!" Что и
означает: "Минуточку одну еще повремените, господин буро, всего одну!" И вот
за эту-то минуточку ей, может, господь и простит, ибо дальше этакого мизера
с человеческою душой вообразить невозможно. Ты знаешь ли, что значит слово
мизер? Ну, так вот он самый мизер и есть. От этого графининого крика, об
одной минуточке, я как прочитал, у меня точно сердце захватило щипцами. И
что тебе в том, червяк, что я, ложась на ночь спать на молитве вздумал ее,
грешницу великую, помянуть. Да потому, может, и помянул, что за нее, с тех
пор как земля стоит, наверно никто никогда и лба не перекрестил, да и не
подумал о том. Ан ей и приятно станет на том свете почувствовать, что
нашелся такой же грешник, как и она, который и за нее хоть один раз на земле
помолился. Ты чего смеешься-то? Не веришь, атеист. А ты почем знаешь? Да и
то соврал, если уж подслушал меня: я не просто за одну графиню Дюбарри
молился; я причитал так: "упокой, господи, душу великой грешницы графини
Дюбарри и всех ей подобных", а уж это совсем другое; ибо много таковых
грешниц великих, и образцов перемены фортуны, и вытерпевших, которые там
теперь мятутся и стонут, и ждут; да я и за тебя, и за таких же, как ты, тебе
подобных, нахалов и обидчиков, тогда же молился если уж взялся подслушивать,
как я молюсь...
- Ну, довольно, полно, молись за кого хочешь, чорт с тобой,
раскричался! - досадливо перебил племянник. - Ведь он у нас преначитанный,
вы, князь, не знали? - прибавил он с какою-то неловкою усмешкой: - все
теперь разные вот этакие книжки да мемуары читает.
- Ваш дядя все-таки... не бессердечный же человек, - нехотя заметил
князь. Ему этот молодой человек становился весьма противен.
- Да вы его у нас, пожалуй, этак захвалите! Видите, уж он и руку к
сердцу, и рот в ижицу, тотчас разлакомился. Не бессердечный-то, пожалуй, да
плут, вот беда; да к тому же еще и пьян, весь развинтился, как и всякий
несколько лет пьяный человек, оттого у него все и скрипит. Детей-то он
любит, положим, тетку покойницу уважал... Меня даже любит и ведь в
завещании, ей богу, мне часть оставил...
- Н-ничего не оставлю! - с ожесточением вскричал Лебедев.
- Послушайте, Лебедев, - твердо сказал князь, отворачиваясь от молодого
человека, - я ведь знаю по опыту, что вы человек деловой, когда захотите...
У меня теперь времени очень мало, и если вы... Извините, как вас по
имени-отчеству, я забыл?
- Ти-ти-Тимофей.
- И?
- Лукьянович.
Все бывшие в комнате опять рассмеялись.
- Соврал! - крикнул племянник, - и тут соврал! Его,. князь, зовут вовсе
не Тимофей Лукьянович, а Лукьян Тимофеевич! Ну зачем, скажи, ты соврал? Ну
не все ли равно тебе, что Лукьян, что Тимофей, и что князю до этого? Ведь из
повадки одной только и врет, уверяю вас!
- Неужели правда? - в нетерпении спросил князь.
- Лукьян Тимофеевич, действительно, - согласился и законфузился
Лебедев, покорно опуская глаза и опять кладя руку на сердце.
- Да зачем же вы это, ах, боже мой!
- Из самоумаления, - прошептал Лебедев, все более и покорнее поникая
своею головой.
- Эх, какое тут самоумаление! Если б я только знал, где теперь Колю
найти! - сказал князь и повернулся было уходить.
- Я вам скажу, где Коля, - вызвался опять молодой человек.
- Ни-ни-ни! - вскинулся и засуетился впопыхах Лебедев.
- Коля здесь ночевал, но на-утро пошел своего генерала разыскивать,
которого вы из "отделения", князь, бог знает для чего, выкупили. Генерал еще
вчера обещал сюда же ночевать пожаловать, да не пожаловал. Вероятнее всего в
гостинице "Весы", тут очень недалеко, заночевал. Коля, стало быть, там, или
в Павловске, у Епанчиных. У него деньги были, он еще вчера хотел ехать.
Итак, стало быть, в "Весах" или в Павловске.
- В Павловске, в Павловске!.. А мы сюда, сюда, в садик и... кофейку...
И Лебедев потащил князя за руку. Они вышли из комнаты, прошли дворик и
вошли в калитку. Тут действительно был очень маленький и очень миленький
садик, в котором, благодаря хорошей погоде, уже распустились все деревья.
Лебедев посадил князя на зеленую деревянную скамейку, за зеленый вделанный в
землю стол, и сам поместился напротив него. Чрез минуту, действительно,
явился и кофей. Князь не отказался. Лебедев подобострастно и жадно продолжал
засматривать ему в глаза.
- Я и не знал, что у вас такое хозяйство, - сказал князь, с видом
человека, думающего совсем о другом.
- Си-сироты, - начал было, покоробившись, Лебедев, но приостановился:
князь рассеянно смотрел пред собой и уж конечно забыл свой вопрос. Прошло
еще с минуту; Лебедев высматривал и ожидал.
- Ну, что же? - сказал князь, как бы очнувшись, - ах, да! Ведь вы
знаете сами, Лебедев, в чем наше дело: я приехал по вашему же письму.
Говорите.
Лебедев смутился, хотел что-то сказать, но только заикнулся: ничего не
выговорилось. Князь подождал и грустно улыбнулся.
- Кажется, я очень хорошо вас понимаю, Лукьян Тимофеевич: вы меня,
наверно, не ждали. Вы думали, что я из моей глуши не подымусь по вашему
первому уведомлению, и написали для очистки совести. А я вот и приехал. Ну,
полноте, не обманывайте. Полноте служить двум господам. Рогожин здесь уже
три недели, я все знаю. Успели вы ее продать ему, как в тогдашний раз, или
нет? Скажите правду.
- Изверг сам узнал, сам.
- Не браните его; он, конечно, с вами поступил дурно...
- Избил, избил! - подхватил с ужаснейшим жаром Лебедев, - и собакой в
Москве травил, по всей улице, борзою сукой. Ужастенная сука.
- Вы меня за маленького принимаете, Лебедев. Скажите, серьезно, она
оставила его теперь-то, в Москве-то?
- Серьезно, серьезно, опять из-под самого венца. Тот уже минуты считал,
а она сюда в Петербург и прямо ко мне: "Спаси, сохрани, Лукьян, и князю не
говори..." Она, князь, вас еще более, его боится, и здесь - премудрость!
И Лебедев лукаво приложил палец к лбу.
- А теперь вы их опять свели?
- Сиятельнейший князь, как мог... как мог я не допустить?
- Ну, довольно, я сам все узнаю. Скажите только, где теперь она? У
него?
- О, нет! Ни-ни! Еще сама по себе. Я, говорит, свободна, и знаете,
князь, сильно стоит на том, я, говорит, еще совершенно свободна! Все еще на
Петербургской, в доме моей свояченицы проживает, как и писал я вам.
- И теперь там?
- Там, если не в Павловске, по хорошей погоде, у Дарьи Алексеевны на
даче. Я, говорит, совершенно свободна; еще вчера Николаю Ардалионовичу про
свою свободу много хвалилась. Признак дурной-с!
И Лебедев осклабился.
- Коля часто у ней?
- Легкомыслен и непостижим, и не секретен.
- Там давно были?
- Каждый день, каждый день.
- Вчера, стало быть?
- Н-нет; четвертого дня-с.
- Как жаль, что вы немного выпили, Лебедев! А то бы я вас спросил.
- Ни-ни-ни, ни в одном глазу! Лебедев так и наставился.
- Скажите мне, как вы ее оставили?
- И-искательна...
- Искательна?
- Как бы все ищет чего-то, как бы потеряла что-то. О предстоящем же
браке даже мысль омерзела и за обидное принимает. О нем же самом как об
апельсинной корке помышляет, не более, то-есть и более, со страхом и ужасом,
даже говорить запрещает, а видятся разве только что по необходимости... и он
это слишком чувствует! А не миновать-с!.. Беспокойна, насмешлива, двуязычна,
вскидчива...
- Двуязычна и вскидчива?
- Вскидчива; ибо вмале не вцепилась мне прошлый раз в волосы за один
разговор. Апокалипсисом стал отчитывать.
- Как так? - переспросил князь, думая, что ослышался.
- Чтением Апокалипсиса. Дама с воображением беспокойным, хе-хе! И к
тому же вывел наблюдение, что к темам серьезным, хотя бы и посторонним,
слишком наклонна. Любит, любит и даже за особое уважение к себе принимает.
Да-с. Я же в толковании Апокалипсиса силен и толкую пятнадцатый год.
Согласилась со мной, что мы при третьем коне, вороном, и при всаднике,
имеющем меру в руке своей, так как все в нынешний век на мере и на договоре,
и все люди своего только права и ищут: "мера пшеницы за динарий и три меры
ячменя за динарий"... да еще дух свободный и сердце чистое, и тело здравое,
и все дары божии при этом хотят сохранить. Но на едином праве не сохранят, и
за сим последует конь бледный и тот, коему имя Смерть, а за ним уже ад... Об
этом, сходясь, и толкуем, и - сильно подействовало.
- Вы сами так веруете? - спросил князь, странным взглядом оглянув
Лебедева.
- Верую и толкую. Ибо нищ и наг, и атом в коловращении людей. И кто
почтит Лебедева? Всяк изощряется над, ним и всяк вмале не пинком
сопровождает его. Тут же, в толковании сем, я равен вельможе. Ибо ум! И
вельможа затрепетал у меня... на кресле своем, осязая умом. Его
высокопревосходительство, Нил Алексеевич, третьего года, перед Святой,
прослышали, - когда я еще служил у них в департаменте, - и нарочно
потребовали меня из дежурной к себе в кабинет чрез Петра Захарыча, и
вопросили наедине: "правда ли, что ты профессор Антихриста?" И не потаил:
"аз есмь", говорю, и изложил, и представил, и страха не смягчил, но еще
мысленно, развернув аллегорический свиток, усилил и цифры подвел. И
усмехались, но на цифрах и на подобиях стали дрожать, и книгу просили
закрыть, и уйти, и награждение мне к Святой назначили, а на Фоминой богу
душу отдали.
- Что вы, Лебедев?
- Как есть. Из коляски упали после обеда... височком о тумбочку, и как
ребеночек, как ребеночек, тут же и отошли. Семьдесят три года по формуляру
значилось; красненький седенький, весь духами опрысканный, и все бывало
улыбались, все улыбались, словно ребеночек. Вспомнили тогда Петр Захарыч:
"это ты предрек", говорит.
Князь стал вставать. Лебедев удивился и даже был озадачен, что князь
уже встает.
- Равнодушны уж очень стали-с, хе-хе! - подобострастно осмелился он
заметить.
- Право, я чувствую себя не так здоровым, у меня голова тяжела от
дороги, что ль, - отвечал князь, нахмурясь.
- На дачку бы вам-с, - робко подвел Лебедев. Князь стоял, задумавшись.
- Я вот и сам, дня три переждав, со всеми домочадцами на дачу, чтоб и
новорожденного птенца сохранить, и здесь в домишке тем временем все
поисправить. И тоже в Павловск.
- И вы тоже в Павловск? - спросил вдруг князь. - Да что это, здесь все,
что ли, в Павловск? И у вас, вы говорите, там своя дача есть?
- В Павловск не все-с. А мне Иван Петрович Птицын уступил одну из дач,
дешево ему доставшихся. И хорошо, и возвышенно, и зелено, и дешево, и
бонтонно, и музыкально, и вот потому и все в Павловск. Я, впрочем, во
флигелечке, а собственно дачку...
- Отдали?
- Н-н-нет. Не... не совсем-с.
- Отдайте мне, - вдруг предложил князь.
Кажется, к тому только и подводил Лебедев. У него эта идея три минуты
назад в голове мелькнула. А между тем в жильце он уже не нуждался; дачный
наемщик уже был у него и сам известил, что дачу, может быть, и займет.
Лебедев же знал утвердительно, что не "может быть", а наверно займет. Но
теперь у него вдруг мелькнула одна, по его расчету, очень плодотворная
мысль, передать дачу князю, пользуясь тем, что прежний наемщик выразился
неопределительно. "Целое столкновение и целый новый оборот дела"
представился вдруг воображению его. Предложение князя он принял чуть не с
восторгом, так что на прямой вопрос его о цене даже замахал руками.
- Ну, как хотите; я справлюсь; своего не потеряете.
Оба они уже выходили из сада.
- А я бы вам... я бы вам... если бы захотели, я бы вам кое-что весьма
интересное, высокочтимый князь, мог бы сообщить, к тому же предмету
относящееся, - пробормотал Лебедев, на радости увиваясь сбоку около князя.
Князь приостановился.
- У Дарьи Алексеевны тоже в Павловске дачка-с.
- Ну?
- А известная особа с ней приятельница и, повидимому, часто намерена
посещать ее в Павловске. С целью.
- Ну?
- Аглая Ивановна...
- Ах, довольно, Лебедев! - с каким-то неприятным ощущением перебил
князь, точно дотронулись до его больного места. - Все это... не так. Скажите
лучше, когда переезжаете? Мне чем скорее, тем лучше, потому что я в
гостинице...
Разговаривая, они вышли из сада, и, не заходя в комнаты, перешли дворик
и подошли к калитке.
- Да чего лучше, - вздумал, наконец, Лебедев, - переезжайте ко мне
прямо из гостиницы, сегодня же, а послезавтра мы все вместе и в Павловск.
- Я увижу. - сказал князь задумчиво, и вышел за ворота.
Лебедев посмотрел ему вслед. Его поразила внезапная рассеянность князя.
Выходя, он забыл даже сказать "прощайте", даже головой не кивнул, что не
совместно было с известною Лебедеву вежливостью и внимательностью князя.
III.
Был уже двенадцатый час. Князь знал, что у Епанчиных в городе он может
застать теперь одного только генерала, по службе, да и то навряд. Ему
подумалось, что генерал, пожалуй, еще возьмет его и тотчас же отвезет в
Павловск, а ему до того времени очень хотелось сделать один визит. На риск
опоздать к Епанчиным и отложить свою поездку в Павловск до завтра, князь
решился идти разыскивать дом, в который ему так хотелось зайти.
Визит этот был для него, впрочем, в некотором отношении рискованным. Он
затруднялся и колебался. Он зна...


